Худощавый немец сидел в парке на соседней скамье напротив, вытянув длинные ноги, и щурился из-под очков, как кот на солнышке. Он крошил воробьям краюху хлеба и с удовольствием наблюдал, как те склевывают богатое угощение. А неподалеку стоял и завороженно смотрел на птичий пир голодными глазами мальчишка лет десяти. Заметив это, немец протянул в его сторону хлеб и поманил, как собаку. Мальчишка сглотнул слюну, но не двинулся с места. Тогда немец, театрально пожав плечами, стал опять сыпать крошки на дорогу. Он несколько раз то протягивал мальчику хлеб, то бросал его птицам и заразительно смеялся.
– Ах ты, сволочь долговязая! – вскипел Михаил, наблюдавший за этой сценой. – Наш хлеб ешь да ещё издеваешься! Сейчас ты у меня попляшешь.
Поднявшись со скамьи, где мы с ним сидели, он быстрым шагом направился к «хлебосольному» фашисту. Еще не успев поравняться с ним, Михаил так наорал за незастегнутую пуговицу, плохо затянутый ремень и грязные сапоги, что тот, выронив хлеб, подскочил, как ужаленный, и, стоя навытяжку, часто моргал белесыми ресницами. Я заметила довольную улыбку у мальчишки, который спрятался за дерево и продолжал наблюдать.
Вдруг Михаил что-то очень тихо сказал, так, что я не расслышала, и немец чуть ли не бегом направился к выходу из парка, на ходу расталкивая прохожих.
– Чем это ты его так напугал? – поинтересовалась я, когда Михаил снова присел рядом.
– Что я – русский разведчик, – шепнул он мне на ухо.
– Не болтай.
– Угу, – настойчиво подтвердил он.
Когда мы обернулись, не было ни воробьев, ни мальчишки, ни хлеба. Михаил был удовлетворен.
– Пойдём погуляем? – предложил он. – Такой вечер пропадает, а до конца войны я совершенно свободен.
Я согласно поднялась со скамейки. Мне тоже очень не хотелось идти домой. Мы неторопливо брели по узким малолюдным улицам. Молодые листочки деревьев вздрагивали от дуновения ветра. Михаил держал меня за руку, «чтобы не потерялась». Раньше я считала, что если ничего не происходит, то дни проходят скучно. Сейчас я радовалась каждому такому дню. Вот и сегодня тоже ничего не происходит. Просто мы идем вдвоем и молчим.
Мимо нас прошёл один человек, второй, третий. Куда это они? Здесь и днем-то мало кто появляется, а сейчас уже темнеет. Мы, не сговариваясь, переглянулись. Михаил кивком головы как бы спросил: «Пойдём посмотрим?» Я утвердительно кивнула в ответ.
Через несколько минут мы перебрались через шаткий дощатый мостик, и нашему взору открылась чудная картина. Между трех невысоких холмов на обрывистом берегу реки стояла деревянная церквушка. Она была такая маленькая, что не могла вместить всех желающих, поэтому люди стояли вокруг неё плотным кольцом, держа в руках зажженные свечи.
Это было так красиво и необычно, будто не огоньки свеч, а людские души трепетали от молитвенных песнопений, доносившихся из храма.
Я вспомнила удивительную историю этой церкви, рассказанную мне тёткой. Обычно храмы строили на возвышенных местах, выбирали лучшие земли. А эта церквушка была как бы спрятана с трех сторон от чужих глаз. Здесь на отшибе давно-давно жил отшельник монах. Он был человек простой, но большой молитвенник. К нему часто приходили люди: кто с просьбой помолиться, кто за советом. Только, говорят, советовать он не любил. Придет к нему человек с вопросом, а монах – давай, мол, сначала посидим да вместе подумаем. И сидит молчит – молится про себя. А человек подождет-подождет да и пойдет домой ни с чем. Потом спустя время вернется и благодарит, что всё у него устроилось. А монах улыбнется смущённо и скажет, что он здесь и ни при чем вовсе. Как пришла пора ему умирать, стали люди спрашивать, что делать-то теперь. А он опять улыбнулся и отвечает им: «А вы постройте здесь церквушку малюсенькую да деревянненькую. Она дольше каменных тут простоит». Так и сделали. Не обманул монах. Когда после революции взрывали каменные храмы в городе, про эту словно забыли. Стоит она себе на отшибе, неприметная, маленькая. Только крест с неё сняли, обезглавили будто. Поговаривали люди, что в ветреную погоду слышали здесь странные звуки: то ли шпиль от креста раскачивается, то ли стонет кто, будто душа монаха убиенных за веру собратьев оплакивает.
Когда немцы в город пришли, народ стал батюшку подбивать: поди да проси, чтобы церковь открыли. Так насели, что собрал священник делегацию из старых прихожан, попрощался с семьей и пошёл в комендатуру. Полицаи их побили и заперли в подвал. А главный немец велел выпустить и подписал разрешение на открытие храма и ведение службы. Пусть, говорит, молятся, мы, немцы, тоже христиане, только католики. Но всё же приказал на время служб караулы выставлять, чтобы не было беспорядков и призывов к восстанию.
Народ обрадовался единственной отдушине и стал иконы нести, попрятанные после разграбления других церквей. И набралось их столько, что девать было уже некуда. Тогда священник велел часть икон спрятать в надежде, что если уж фашисты разрешили службу вести, то наши тоже, поди, одумаются. Глядишь, и другие церкви восстановят. Вот тогда иконы и понадобятся.
Я смотрела на это море из живых трепещущих огоньков не отрываясь. Мне показалось, что мои родители тоже там, аж сердце защемило. Я понимала, что быть этого не может, но до сих пор не могла поверить, что они исчезли навсегда.
– Можно я ненадолго? Туда? – спросила я прерывающимся голосом.
Горло у меня пересохло, потому что боялась, что Михаил мне не разрешит, а я потом всю жизнь буду об этом жалеть. Но он сразу согласился:
– Конечно, иди. Я подожду.
– А хочешь со мной?
– Что ты? Мне же нельзя. От меня сразу все разбегутся. Или ещё хуже – побьют, – усмехнулся он с грустью.
Я живо представила себе, как всколыхнется море тёмных платочков, когда к ним подойдет человек в фашистском мундире.
Михаил устроился на выступающем из-под земли толстом корне дуба, раскинувшегося на вершине холма, и изобразил поторапливающий жест рукой: «давай-давай».
Я поспешила вниз, торопливо проскочила полицейский патруль и слилась с толпой. Я хотела тихонько спросить, какой сегодня праздник, и легонько тронула за рукав стоящую впереди меня высокую женщину в старой вытянувшейся вязаной кофте и чёрном платке:
– Тетенька, скажите…
– Ты меня ещё бабушкой назови, – резко перебила она и слегка повернула голову в мою сторону.
– Ой, извините, – смутилась я, увидев молодое ещё, но как бы поблекшее лицо. – Я думала…
– Пришла молиться, стой и другим не мешай, – сердито отрезала она.
После таких слов я совсем растерялась. Как же так? Я думала, что в церкви увижу добрые участливые лица, а сразу же получила замечание. Я уже повернулась, чтобы уйти, но меня остановила другая, пожилая женщина.
– Куда ты, милая? Ты на Шурку-то не серчай. Она неплохая. Мужа вот у неё убили, да ребёнок пропал во время бомбёжки. Вот она и суровая. Раньше-то она всё больше на танцы ходила да в кино. А сейчас, видишь, куда жизнь привела, – старушка зашептала тише, – надеется своего ребёночка найти.
Чёрный платок на Шурке колыхнулся и опять замер. Наверное, она всё слышала, но не подала виду.
Старушка перекрестилась и опять зашептала:
– У меня самой трое сынков на фронте. Не знаю, живы аль нет. Вот молюсь за них. Мне одна сказала, что много слишком прошу у Бога за троих-то. Проси, говорит, за кого-нибудь одного. А как же средь них выберу-то? Они ж мне все родные, – у старушки слёзы навернулись на глаза, она отерла их концами платка. – А ты как думаешь, не много это, за троих-то просить?
Я обратила внимание, что платок у неё на голове был тёмный, но не чёрный, как у Шуры. Писем от сыновей давно не было, но не было и похоронок. Поэтому она верила, что они ещё живы.
– Просите, бабушка, за троих. Может, они все и вернутся.
Старушка в ответ обрадованно закивала. Видимо, я сказала ей то, что она надеялась услышать. Мне тоже захотелось поделиться своим горем:
– А у меня родители погибли, мне просить не за кого.
Старушка сразу оживилась и ласково зачастила:
– И-и, милая, как же не за кого? А сама-то ты не человек что ли? Гляди, какая молоденькая. Как бы в Германию эту проклятущую не угнали, – лицо её посуровело, она неизвестно кому погрозила кулаком. – Одной-то, небось, тяжко. Хочешь, ко мне иди. Я, если что, тебя спрячу.
Черный платок впереди опять колыхнулся, и Шура, повернув голову вполоборота, предложила:
– У меня ей лучше будет. Иди, хочешь, ко мне.
То ли от воспоминаний о родителях, то ли оттого, что две совсем незнакомые женщины предложили мне свой кров, у меня из глаз выступили слёзы и покатились по щекам. Старушка тоже стала утирать глаза концами платка, а у Шуры вздрагивали плечи. Она передала мне свечку:
– Возьми, у меня ещё есть. Помолись за моего сыночка Гришеньку.
Голос у неё на последних словах дрогнул, и плечи затряслись в беззвучном рыдании.
Мы стояли и тихонько плакали втроем каждый о своем горе. За несколько минут мы стали настолько ближе, что даже не знаю, за кого я больше просила: за себя, за троих сыновей старушки или за пропавшего Гришеньку, которого никогда не видела.
Совсем стемнело. Одинокий керосиновый фонарь из допотопных времен освещал церквушку снаружи. А она величественно возвышалась, как одинокая мачта корабля в открытом море. Было так тихо и хорошо! Только едва различимые слова с клироса певуче врывались в душу. Мной владели непонятные чувства: то хотелось плакать, то радоваться чему-то необъяснимому, то эти два желания смешивались друг с другом. А потом внутри всё как-то разом успокоилось. Я будто попала в совершенно другой мир, где были покой и отрешенность. И больше ничего не нужно, кроме этого доселе неизвестного мне чувства тихой радости.
Я постояла ещё немного, чтобы впитать в себя это блаженство, и стала осторожно протискиваться сквозь толпу, чтобы уйти. Я неторопливо поднималась по склону холма и думала, как бы рассказать Михаилу о том, что я сейчас чувствую.
Вдруг чьи-то холодные пальцы больно сдавили мне горло. Я судорожно хватала воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег, но всё равно продолжала задыхаться. Обеими руками я попыталась разжать пальцы, сдавившие мне горло, но безуспешно.
– Наконец-то я тебя нашёл, – услышала я над самым ухом злорадный шёпот.
Я узнала бы этот голос из тысячи. Это был тот самый полицейский, которого я ударила, пытаясь убежать от патруля. Почему он появился именно сейчас, когда было так хорошо? Он всё испортил!
Мне было так жалко терять то ощущение покоя, полученное во время службы, и возвращаться в тревожное настоящее, что я перестала сопротивляться.
Полицай подумал, что я теряю сознание:
– Эй, эй! Ты смотри, не подохни раньше времени. Я слишком долго тебя караулил.
Он развернул меня к себе лицом и на мгновение ослабил пальцы на шее. Воспользовавшись этим, я успела вдохнуть и вскрикнуть. Он тут же одной рукой зажал мне рот, а другой продолжал держать горло, но так, чтобы я могла дышать.
– Кого ты зовешь, дурёха? Ты пришла одна, я это видел, – прошипел он с явным удовольствием. – Сейчас мы сначала пойдём в участок, где ты дашь показания на своего…
Он не успел договорить. Сильный удар кулаком обрушился на его голову. Он выпустил меня из рук, и я осела на землю. Какое счастье, что Михаил, услышав крик, подоспел мне на помощь. Сказать, что дальше была драка, нельзя. Михаил его просто избивал. Я не могла на это смотреть. Перед глазами мелькали огоньки свеч, церквушка и искаженное болью и дикой злобой лицо полицейского. Сквозь душивший меня кашель я попросила:
– Только не здесь. Очень прошу.
Михаил прекратил избиение и, схватив полицая за грудки, с угрозой в голосе заявил:
– Если ты ещё раз с ней хотя бы по одной улице пройдешь, я тебя наизнанку выверну и вместо пододеяльника на веревке повешу. Усёк?
Тот кивнул и, не веря в своё освобождение, спешно отполз на четвереньках и исчез в темноте.
– Идти сама сможешь? – заботливо спросил Михаил и подал руку, помогая встать. – Хочешь, я тебя понесу?
– Попробую сама, – ответила ему, хотя с удовольствием сейчас забралась бы к нему на руки.
– Что он хотел? – осторожно поинтересовался Михаил.
– Чтобы я на тебя написала донос.
– Да-а… – озадаченно протянул Михаил. – Этот парень далеко пойдет, пока кирпич на голову не упадет. А об этом я лично позабочусь.
Вскарабкавшись наверх, я почувствовала ужасную слабость. Дыхание было частым и неровным, будто бы до сих пор кто-то пережимал мне горло. Заметив неподалеку поваленное дерево, я предложила:
– Давай посидим немного, а то голова что-то кружится.
– Да, конечно, – спохватился он. – Я и сам хотел предложить.
Подыскав подходящее место, Михаил посадил меня, облокотив на большую изогнутую ветку. Получилось что-то вроде бревна со спинкой. Ветерок приятно обдувал лицо. Я старалась глубоко вдыхать свежий вечерний воздух, чтобы набраться сил.
– Честно говоря, я очень испугался, когда ты крикнула, – признался Михаил. – Всё, думаю, загубят мою Наташку. – Он полез за портсигаром. – Я покурю? Переволновался всё-таки.
Я не стала возражать, тем более что мне очень понравилось слово «мою». Он присел рядом с подветренной стороны, чтобы дым не попадал мне в лицо, и продолжал:
– Этот человек очень опасен. В сорок третьем он попал под трибунал за дезертирство и был приговорён к расстрелу. Но его вместе с конвоем захватили немцы. И предложили жизнь за небольшую услугу: расстрелять группу пленных, которые отказались на них работать. Он вместе с дружком согласился и, когда уже половину положили, увидел отца…
– И что?
– Крикнул: «Батя, прости!» – и продолжал стрелять. А знаешь, как совесть успокоил? Зажмурился!
У меня в голове не укладывалось то, что я сейчас слышала. Неужели собственная жизнь может быть дороже отца?
– Это страх за свою шкуру, – пояснил Михаил. – Убив отца, он переступил последнюю черту, которая отделяет человека от животного. Зря ты помешала его убрать. Он тебя не пожалеет.
Огонек сигареты осветил его четкий профиль. Я заметила досаду на его лице и попробовала объяснить своё заступничество.
– Поступай, как решишь. Но только не здесь. Здесь церковь…
– Понимаю, – вздохнул Михаил. – У тебя сегодня праздник. Что-то вроде дня рождения. У меня тоже так было. – Он помолчал. – Были мы как-то на задании. Впустую тогда проходили и ничего не нашли. А я нашёл. Себя нашёл. Всего в километре от наших позиций церковь стояла заброшенная: вся загаженная, поруганная, без крестов, колокола сняты, иконы вывезены, фрески испорчены. Зашёл я в это страшное и святое место, и мысль меня обожгла: ведь не фашисты это сделали, а мы. Мы сами.
– Да мы тогда маленькими были. Разве мы разрушали?
– Все хороши: кто камень бросил, кто кивнул, а кто просто промолчал. А внутри разве наши храмы не разрушены? Одни дыры, через которые ветер новых идей гуляет. Одни только стены остались. Стою я с этими мятущимися мыслями, и так на душе тоскливо стало, муторно – хоть волком вой. Глядь – крестик на веревочке, прямо у сапог моих лежит. Кто-то бросил. Взял я его, а он весь сияет, будто кто фонариком светит. Я даже оглянулся по сторонам. Никого. Не пойму: откуда свет? Поднял голову, а там, через дыру в крыше, луч пробивается и прямо на меня светит. И показалось мне (только не смейся), что это Бог на меня смотрит. И не строго, как того заслуживаю, а с любовью. И так спокойно стало, тихо на сердце. Как будто день рождения души справил.
Мы ещё долго сидели и молча смотрели туда, где стояла отгороженная холмами маленькая деревянная церковка.