Главный Кавказский хребет – центральный участок боевых действий огромного Закавказского фронта. Слева от него, в предгорьях Западного Кавказа, от Новороссийска до перевала Хакуч, сражаются войска Черноморской группы; справа, в долинах Баксана и Терека, под Моздоком, Малгобеком, Владикавказом – войска Северной группы.
Главный Кавказский хребет – самый протяженный и самый трудный из всех участков Закавказского фронта, он тянется на четыреста с лишним километров и представляет собой высокогорный театр войны. Именно здесь, от истоков реки Сочи до Крестового перевала, расположены самые высокие горы.
У подошв гор темнеют непроходимые, повитые лианами леса, над лесами расстилаются альпийские пастбища, а зона, лежащая выше трех тысяч метров, представляет собой мертвое царство снега и льда. Тут свободно гуляют холодные горные ветры, бушуют страшные метели, на каждом шагу преграждают путь засыпанные снегом пропасти, расселины, недоступные ледники, отвесные скалы и длинные осыпи. И горе тому, кто не знает, как петляют горные тропы, где можно перебраться через ледник, как обойти морену, – за каждой скалой его ожидает смерть.
Еще задолго до войны гитлеровское командование сформировало специальные части альпийских стрелков. Эти части воспитывались в традициях кайзеровского альпийского корпуса и близких ему по духу императорских тирольских стрелков бывшей австрийской армии. Основным принципом воспитания была упорная подготовка к горной войне. «Служба в альпийских частях, – говорили гитлеровские генералы, – является лишь преддверием к ведению войны в горах».
В мирное время фашистские горные войска стояли в Инсбруке, Райхенгалле, Зальцбурге и в других городах и селениях, расположенных в гористой местности. Но формирование альпийских частей гитлеровской армии не ограничивалось контингентом жителей горных районов – особое внимание уделялось студентам-спортсменам Берлина, Мюнхена, Вены, Инсбрука и других городов.
Фашистские газеты и журналы отводили много места пропаганде военного альпинизма. «Взбираться на горы – дело мужское, быть альпийским стрелком – самая мужская из всех профессий» – такие изречения были в Германии в моде.
В фашистском журнале «Кораллы» за октябрь 1942 года я прочитал статью, рисующую подготовку стрелков 1-й альпийской дивизии «Эдельвейс», с которой нам пришлось встретиться в горах Главного Кавказского хребта. В статье писалось:
«Перед войной наших егерей часто можно было видеть на учениях в Альпах. Правда, для того чтобы их увидеть, нужно было очень внимательно всматриваться. Тысячи туристов бродили тогда в Альпах, не замечая войск, ибо оставаться незаметным – важнейшее правило альпийского стрелка. Только перейдя удобные дороги и взобравшись по горным тропам вверх, вы могли натолкнуться на группу солдат, усердно занятых лазаньем по скалам. Имея хороший бинокль, вы могли с какой-нибудь вершины наблюдать за тактическими занятиями: дерзкие маневры, захваты важных пунктов, молниеносные обходы следовали один за другим. Егеря, как кошки, взбирались на неприступные вершины диких скал, на секунду прилипали к острым карнизам и бесследно исчезали где-то в темных расселинах…
В самые холодные зимние дни в засыпанных снегом горах можно было видеть белые фигуры лыжников с тяжелым грузом на спине. Они неслись с отвесного склона, внизу стряхивали снег и снова пускались в бешеное преследование невидимого противника; на глетчерах они преодолевали глубокие ледяные овраги, на вершинах гор устанавливали орудия и минометы, искусно строили из льда и снега теплые убежища…»
Так готовились к войне гитлеровские альпийские войска. К осени 1942 года они уже прошли хорошую школу в Норвегии, на острове Крит, в горах Югославии. Они шли к Главному Кавказскому хребту, уверенные в своем мастерстве, и заранее торжествовали победу.
Для захвата перевалов Главного хребта и прорыва к морю Клейст предназначил 49-й горнострелковый корпус генерала пехоты Рудольфа Конрада.
В этот корпус входили 1-я и 4-я горные дивизии.
Первая альпийская дивизия генерала Губерта Ланца носила наименование «Эдельвейс». Изображенный на ее знамени горный цветок эдельвейс и был ее опознавательным знаком. Кроме того, солдаты 1-й дивизии носили особый знак – черное перо на кепи. Это были лучшие спортсмены горных районов Баварии.
Четвертая альпийская дивизия генерал-майора Эгельзеера состояла из баварцев, вюртембержцев и тирольцев. Она тоже дралась во Франции и в Югославии.
Первая и четвертая дивизии были гордостью гитлеровской армии. Фотографии их офицеров постоянно печатались в газетах и журналах. Солдаты этих дивизий отличались выносливостью, умением действовать мелкими группами и в одиночку, были снайперами и следопытами. Все они мечтали о победных боях в горах Кавказа и нетерпеливо ждали выхода к подножию хребта.
Весь личный состав дивизий имел специальное обмундирование и снаряжение. Тут было предусмотрено все до мелочей: суконные штаны и куртки, фланелевое белье, шерстяные носки, свитеры, черные очки, спальные мешки, палатки, термосы, лыжи, высокогорные ботинки с шипами, альпенштоки, ледорубы, крючья и молотки. Словом, «эдельвейсы» готовы были во всеоружии встретить приказ о переходе через хребет и не считали это задачей более трудной, чем операция под Нарвиком или в горах Черногории.
В первой половине августа группа Клейста захватила Краснодар, Майкоп, Черкесск, Микоян-Шахар, Кисловодск и вышла, таким образом, к северным склонам Главного Кавказского хребта. Высокий хребет разделял правое и левое крыло гитлеровской армии и заставлял оба ее фланга действовать изолированно: левый – в направлении Терской долины, правый – в предгорьях между Новороссийском и Туапсе.
Можно с уверенностью сказать, что переход через Главный хребет в планах Клейста не занимал большого места. Он решил действовать флангами, перед которыми стояли крупные цели: перед левым – нефтяные промыслы Грозного и Баку, перед правым – основные черноморские порты. Поэтому все силы Клейст бросил на фланги: 1-я танковая армия, корпус «F» и пять пехотных дивизий – на Терек, тринадцать пехотных горно-егерских и кавалерийских дивизий – в предгорья Западного Кавказа.
Однако Клейст не упускал из виду и Главный Кавказский хребет.
Движение генерала Конрада через хребет могло способствовать операциям правого фланга в предгорьях. Ведь в случае успешного выхода альпийских дивизий на южные склоны и проникновения в долины рек Кодори, Ингур, Цхенис-Цкали и Риони горные части, усиленные крупными воздушными и морскими десантами, могли парализовать движение по нашей единственной дорожной магистрали – приморскому шоссе, связывавшему Черноморскую группу с тылом, и таким образом способствовать окружению и уничтожению ее.
В десятых числах августа генерал Конрад получил приказ: двинуть 1-ю и 4-ю альпийские дивизии на хребет, захватить основные горные перевалы, выйти на южные склоны Главного хребта и пробиваться к морю. Конраду дали понять, что движение через хребет рассматривается командованием как часть большой операции правого крыла, от успеха которой зависит исход наступления гитлеровцев на Кавказе.
Дивизии Ланца и Эгельзеера, разделенные на особые отряды, двинулись к хребту по нескольким маршрутам: через Микоян-Шахар по долине реки Учкулан к Нахарскому перевалу, по долине Теберды на перевалы Клухор и Домбай-Ульген, по долине рек Маруха и Большой Зеленчук на перевалы Марухский и Наур, по долинам рек Большая и Малая Лаба на перевалы Санчаро, Цагеркер, Ахук-Дара, Псеашхо; отдельный отряд капитана Грота двигался на перевал Хотю-тау, расположенный у самого Эльбруса.
Ко второй, половине августа 1-я и 4-я фашистские высокогорные дивизии вышли к перевалам Главного Кавказского хребта. Наши небольшие подразделения не смогли сдержать натиска во много раз более сильного противника, и врагу удалось захватить некоторые из перевалов. На отдельных участках вражеские передовые отряды даже несколько спустились на южные склоны хребта.
На центральном участке Закавказского фронта сложилась чрезвычайно напряженная обстановка, и для ее изменения потребовалось вмешательство Верховного главнокомандования.
Группа кавалеристов под командованием лейтенанта Петра Аврамова обороняла разветвление двух ходовых троп севернее горы Кызыл-Ауш-Дуппур. Левее этих троп высились горы хребта Мысты-Баши, а справа, южнее горы Кынырчад, на высоте 2744 метра, располагался малоизвестный Мухинский перевал, ведущий к Тебердинскому шоссе.
В группе, кроме самого Аврамова, было восемь человек: три пулеметчика с ручными пулеметами и пять автоматчиков. В каменной хижине, спрятанной в густом лесу у подножия горы, Аврамов держал свои припасы: три с половиной тысячи патронов и четыре мешка ржаных сухарей. Это был неприкосновенный запас отряда, и до 13 августа его не трогали, потому что из Теберды один раз в неделю приходил караван ишаков, на которых пожилой аварец Асаф Омаров привозил отряду хлеб, рис, сало, вяленую баранину, соль и табак.
Из девяти человек четверо были русские – Аврамов, Березкин, Сорокотяга и Малышев, один белорус – Шелешко, два армянина – братья Минас и Погос Маркасяны, одни грузин – Алексей Габилая и два туркмена – Нургильдыев и Манидреев.
У Аврамова не было горного снаряжения, и никто из его людей по-настоящему не знал гор. Сам Аврамов, призванный в армию в 1941 году, меньше всего думал, что ему придется воевать в горах, и не имел никакого представления о горной войне.
Когда отряд Аврамова получил приказ оборонять разветвление двух троп, командир эскадрона старший лейтенант Ланин сам привел этот отряд к подножию горы Кызыл-Ауш-Дуппур, объяснил Аврамову задачу на местности, пожелал удачи и уехал. Аврамов в свою очередь рассказал бойцам, что нужно делать в случае появления противника. И Аврамов, и старший лейтенант Ланин, и офицеры в штабе полка были убеждены, что на участок Аврамова гитлеровцы могут пройти только вдоль реки Аксаут и что, следовательно, оборона двух троп не представляет ничего сложного.
Как и положено по уставу, Аврамов наметил для пулеметчиков секторы обстрела, составил карточки, распределил дежурства и залег в хижине читать потрепанный, с пожелтевшими страницами роман Достоевского «Братья Карамазовы», который случайно оказался в вещевом мешке ефрейтора Сорокотяги. Отрядники исправно дежурили, в свободное время играли в домино, охотились на кабанов и привыкли к тому, что на тропах не показывался ни один человек.
– Тут у нас и война пройдет, – тоскливо говорил Сорокотяга, бросая угрюмые взгляды на теснящиеся со всех сторон громады гор.
Так прошло двенадцать суток. На тропах не было видно ни одного вражеского солдата. Но в очередной понедельник, когда старый Асаф должен был привезти из Теберды продукты, отряд тщетно прождал его до вечера – Асаф не пришел. Не появился он ни во вторник, ни в среду, ни в четверг. Отправленный в Теберду Шелешко, вернувшись, доложил Аврамову, что Теберда занята противником.
– Выходит, фашисты нас обошли? – растерянно спросил у Аврамова Березкин.
– Погоди, не паникуй, – оборвал Березкина Аврамов, – надо пощупать левее, может, там наши есть.
Он еще не знал, как поступить и что нужно делать, но понимал, что связь с полком прервана и что помощи справа не будет. Оставалось одно: наладить связь с соседом слева и разведать подступы к Марухскому перевалу, который был в тылу отряда, километрах в шестидесяти от разветвления троп. Двух человек – Малышева и Нургильдыева – лейтенант послал разыскивать соседей, а двух – Сорокотягу и Алексея Габилая – разведать Марухский перевал. Каждому из них он дал по три килограмма сухарей и приказал возвращаться быстрее, чтобы можно было принять то или иное решение.
Сам Аврамов, братья Маркасян, Березкин и Манидреев остались у разветвления троп. Они по-прежнему стерегли эти тропы, но теперь всеми ими овладело чувство тревоги, и они поняли, что война здесь непохожа на войну в долине. Вокруг них высились исполинские горы, снежные вершины которых сверкали в небе, а склоны были покрыты лесами. Среди лесов – это было видно с высоты – зияли мрачные пропасти, петляли сотни звериных троп. Вначале, пока не было получено известие о том, что фашисты взяли Теберду, Аврамов и его люди были уверены, что в лесах, кроме зверей, никого нет, а теперь им казалось, что в каждой расселине, за каждым камнем притаилась опасность, и они не знали, откуда можно ожидать появления врага, чтобы предупредить его удар. Они не знали местности и жалели теперь, что не поинтересовались, где и как проходят боковые тропы, куда ведут многочисленные русла высохших горных ручьев, где в случае необходимости можно найти пути обхода. Они поняли, что подробная, как им казалось, карта-двухверстка во многом не соответствует местности и что им давно надо было внести в нее существенные исправления и добавления.
– Что же мы будем делать, лейтенант? – спрашивал у Аврамова флегматичный Минас Маркасян.
– Будем ждать. Без приказа я отойти не могу, – твердо отвечал Аврамов.
На четвертый день к вечеру вернулся Алексей Габилая. Он шатался от усталости, гимнастерка и брюки его были изорваны, а левая рука обвязана окровавленной тряпкой.
– Товарищ лейтенант, Марухский перевал занят противником! – доложил он Аврамову.
– А где Сорокотяга? – спросил Аврамов.
– Ефрейтор Сорокотяга убит во время перестрелки с врагом.
Он подробно рассказал Аврамову, как они с Сорокотягой шли по лесам до самого подножия Марухского перевала и там напоролись на вражеский патруль, с которым вынуждены были вступить в перестрелку.
– Мы отстреливались часа два, пока у нас не кончились патроны, – рассказывал Габилая. – Потом мы стали отходить, но фашистский снайпер зашел нам в тыл и убил Сорокотягу. Я успел отползти в чащу, и враги потеряли меня из виду…
Известие, принесенное Алексеем, смутило Аврамова. До прихода Алексея он надеялся, что им удастся проскочить через Марухский перевал и на южных склонах хребта соединиться со своими. Теперь и этот путь был отрезан.
– Какое решение принимаешь, лейтенант? – спросил Маркасян.
– Будем ждать Малышева и Нургильдыева, а там видно будет, – ответил Аврамов.
– У нас ничего нет, кроме двух с половиной мешков сухарей.
– Знаю. Выдавай пока по шесть сухарей в сутки.
Отряд продолжал наблюдать за разветвлением троп, но теперь Аврамов понял, что этого мало, и выставил еще три поста в разных направлениях, чтобы не оказаться застигнутым врасплох. На тропах, которые Аврамов собирался оборонять, по-прежнему не было видно ни одного фашиста, зато на глухой охотничьей тропинке, которая проходила по лесу в четырех километрах от хижины, Погос Маркасян однажды увидел гитлеровцев. Они шли небольшой группой. Спрятавшись в зарослях папоротника, Погос видел, как фашистский офицер сверил карту, поговорил с проводником и повел группу солдат на юг. Их было одиннадцать.
Малышев и Нургильдыев вернулись только на седьмой день. Они почернели от голода, и ноги у них были как колоды. Придя к хижине, они повалились на землю и долго не могли произнести ни слова. Когда им дали по кружке горячего чая и по два сухаря, они жадно набросились на еду.
Малышев рассказал, что они с Нургильдыевым прошли очень далеко на юго-запад и никого не встретили – ни наших, ни фашистов. Два раза они заметили, что гитлеровцы сбрасывают парашютистов, но ни одного из них потом не видели. Только на четвертый день они услышали голоса и пошли в этом направлении.
– Дальше? – спросил Аврамов.
– Голоса были так близко, что мы с Нургильдыевым думали, что вот-вот дойдем. Но нам пришлось переходить два глубоких ущелья, и мы шли еще часов семь. Только на рассвете следующего дня мы вышли на тропу и добрались до уступа высокой скалы. На этом уступе стоял один наш ротный миномет. Там было трое людей: сержант Виктор Шутков и красноармейцы Васиков и Семьяков. Они рассказали нам, что фашисты отрезали их от батальона и они остались на своих позициях, так как не получили никакого приказа.
– Дальше!
– У них не было хлеба, и мы отдали им сухари, а сами пошли назад.
Больше Аврамов ни о чем не расспрашивал. Все было ясно.
– Что же это будет, товарищ лейтенант? – спросил Березкин. – Куда ж мы теперь подадимся?
– Подаваться нам некуда, – не спеша ответил Аврамов. – У нас есть боевой приказ, и мы должны его выполнять. Пути на юг отрезаны, – значит, и думать об этом нечего.
– А есть что будем?
– Будем делить сухари до последней крошки, – подумав, сказал негромко Аврамов, – потом будем резать коней и питаться кониной…
Так начались тяжелые дни маленького, заброшенного в горы отряда. Гитлеровцы все-таки нащупали удобное разветвление троп и стали предпринимать попытки сбить Аврамова с его позиций. В первом же бою с врагом были убиты Манидреев и Погос Маркасян. Их похоронили в лесу, неподалеку от хижины, и Минас Маркасян долго сидел у могилы младшего брата, опустив голову.
Шесть раз пытались вражеские солдаты сбросить поредевший отряд в пропасть и занять удобные тропы и всякий раз откатывались назад. Но силы отряда таяли с каждым днем: фашистские снайперы убили Березкина, Алешу Габилая и Малышева; неудачно бросив гранату, погиб Шелешко. Осталось трое: Аврамов, Нургильдыев и Минас Маркасян. Они еще защищались, но голодная смерть уже стояла за их плечами.
Аврамов понял: надо уходить, но куда можно было уйти, он не представлял. Единственное, что казалось ему осуществимым, это попытаться соединиться с тем самым минометным расчетом, который встретили в поисках соседей Нургильдыев и покойный Малышев.
– Пойдем к минометчикам, – сказал Аврамов товарищам.
– У минометчиков тоже нет хлеба, – возразил Маркасян, – они, наверное, погибли.
На следующий вечер, отбив очередную атаку фашистов, Аврамов, Нургильдыев и Маркасян покинули разветвление троп и ушли на юго-запад. У них уже почти не было патронов и оставался только кусок дурно пахнущего конского мяса…
Они шли сквозь непролазные чащи, подолгу отлеживались в ущельях, карабкались на скалы, ели какие-то кислые ягоды и древесную кору. На четвертые сутки Аврамов не смог подняться. Он посмотрел на Маркасяна воспаленными глазами и сказал, кривя губы:
– Минас, расстегни мне кобуру и помоги достать пистолет… Я больше не могу… Идите сами…
Но Маркасян и Нургильдыев не согласились оставить своего командира. Они подняли его и, поддерживая под руки, потащили за собой на юг. Так они шли еще сутки, но движение их замедлялось с каждым часом, силы угасали.
Лейтенант Аврамов умер на третьи сутки, и обессилевшие бойцы уже не могли его похоронить, они только засыпали его тело листьями и поползли дальше.
– Далеко еще? – спрашивал Минас своего товарища.
Но Нургильдыев, с трудом разжимая губы, говорил одну фразу:
– Да, да… Далеко…
Им удалось подстрелить лисицу, и они резали тесаками сырое мясо и ели его, потому что спичек у них уже не осталось…
До уступа скалы, где был расположен минометный расчет, добрался один Нургильдыев. Минас Маркасян умер ночью, туркмен взял его партийный билет, прикрыл лицо мертвого товарища шапкой и пополз…
Когда Нургильдыев взобрался на уступ, он увидел несколько десятков вражеских трупов, покрывшийся желтоватой ржавчиной ствол миномета и неподалеку от него разнесенные в клочья тела трех минометчиков. Башкир коммунист Шарип Васиков и его товарищи – коммунист Виктор Шутков и комсомолец Василий Семьяков, не желая сдаваться фашистам, взорвали себя на мине.
Боец Нургильдыев полежал на уступе, забрал у мертвых партийные билеты и, стиснув зубы, снова пополз.
Обо всем этом Нургильдыев рассказал в госпитале.
Разрыв коммуникаций, потеря связи и острый недостаток боеприпасов и питания поставили наши горные части в исключительно трудные условия. К тому же отряды оказались в таких труднопроходимых местах (а некоторые даже в тылу противника), что перебросить туда грузы было невозможно.
Чтобы начать активные военные действия, остановить продвижение Конрада, надо было немедленно направить в горы хорошо оснащенные части и прежде всего наладить связь с горными отрядами, оказать им помощь.
Решено было разведать воздушные трассы над хребтом, поставить на эти трассы самолеты гражданской авиации и приступить к снабжению с воздуха.
Это было очень опасно и трудно. Во-первых, гитлеровцы систематически обстреливали тихоходные самолеты из пулеметов и винтовок; во-вторых, требовалось хорошо знать условия полета над горами и научиться лавировать, чтобы сбрасывать спасительные грузы в нужных местах.
Но уже в последних числах августа вылетели в горы первые машины. Их вели летчики Иванов, Тульский, Алдатов, Сурков, Давтян, Гелашвили и другие. Подолгу кружились они над ущельями и островерхими скалами, устанавливали связь с затерянными в горах группами и сбрасывали грузы так, чтобы они не падали в пропасти, а попадали в руки наших бойцов.
– Это чертовская работа, – рассказывал мне летчик Иванов, – такая работа, что век не забудешь. Лететь на большой высоте нельзя, потому что ничего не видно, а держаться низко – того и гляди, врежешься в какую-нибудь скалу или фрицы тебя продырявят. Вот и вертишься между горами, чтобы высмотреть удобное местечко и опустить груз в целости…
Летчики сбрасывали ящики с патронами, минами и гранатами, мешки с сухарями, консервы, сгущенное молоко, хлеб, мясо, соль, спички, тюки с фуфайками, теплыми штанами и шапками, спальные мешки, топоры. Бывало и так, что драгоценный груз на глазах у голодных бойцов летел в пропасть или какой-нибудь тюк разрывался в воздухе и ветер уносил далеко в сторону сорочки, гимнастерки, теплые портянки.
Не жалея сил, работали летчики в эти дни. С рассвета поднимались они в воздух и совершали по пять-шесть вылетов в сутки. Летчик Иванов за тринадцать дней сделал 75 вылетов. Алдатов – 73 вылета и Давтян – 64. Точно вестники жизни, появлялись они над горами, и каждый их вылет спасал от голодной смерти десятки людей…
– Парашютов у нас не всегда хватало, – рассказывал Алдатов, – так мы старались сбрасывать груз в самые высокие сугробы снега, чтобы не разбить ящики. Потом уже до того наловчились, что бросали ребятам литровые бутылки с водкой или спиртом, и, представьте себе, эти самые бутылки долетали целехонькими. Правда, часто случалось так, что ребятам приходилось подолгу бродить по ледникам или по лесу в поисках грузов, но потом и они приспособились: определяли место падения по полету…
Резко изменилось и положение на побережье. В течение нескольких недель удалось расчистить забитое беженцами Черноморское шоссе и пустить по дороге войска и потоки грузов. На побережье были установлены прожекторные точки и зенитные батареи – это дало возможность доставлять по морю горючее, боеприпасы и провиант.
Мне не раз приходилось наблюдать продвижение наших транспортных кораблей. Обычно они шли, держась поближе к берегу, охраняемые эсминцами и торпедными катерами, беспрерывно отбиваясь от фашистских бомбардировщиков и отражая атаки вражеских торпедоносцев и подводных лодок. Местонахождение транспортов сразу можно было определить по неумолчному грохоту пушек и пулеметов: стрельба с воздуха и с берега сопутствовала им от Батуми до Туапсе. Если же судно выбывало из строя, его ремонтировали в такие сроки и в таких условиях, что любой судостроитель мог бы только руками развести.
Но морской транспорт и прибрежное шоссе не могли удовлетворить все потребности войск Черноморской группы и центральных перевалов. Нужно было пустить в ход недостроенную железную дорогу Сухуми – Туапсе. По призыву партии тысячи людей добровольно вышли на строительные участки и стали прокладывать дорогу. Они укрепляли камнями насыпь, укладывали шпалы, забивали железные костыли. Визжание пил, стук молотов и поскрипывание нагруженных землей деревянных тачек то и дело заглушались частым хлопаньем пулеметов, громовыми залпами пушек и взрывами бомб, но добровольцы-строители и ночью не прекращали работу, бойцам в горах нужно было подвезти хлеб и снаряжение.
С каждым днем осень все больше вступала в свои права. Холодной и чистой стала морская вода, и ветер гнал к берегу голубоватых прозрачных медуз, которые мерцали по утрам, точно круглые, обточенные долгим странствованием льдинки. С осыпанных белесой пылью придорожных деревьев стали падать желтеющие листья, и покрытая мохом кора засверкала утренним инеем.
В один из таких ясных осенних дней я присоединился к особому горнострелковому отряду, который направлялся к Марухскому перевалу, чтобы сменить ослабленную в оборонительных боях роту, занимавшую позиции за перевалом Аданге.
За неделю до нашего отправления ушел вперед караван ишаков и вьючных лошадей с боеприпасами, провиантом и снаряжением. Знакомый офицер сказал мне, что отряд хорошо оснащен – вплоть до снегоступов и спальных мешков, что его ведут опытные проводники-сваны и что мне не дождаться более удобного случая понаблюдать действия горных войск.
Отряд был небольшой. Он состоял из ста восьмидесяти человек и был разделен на шесть взводов, которыми командовали офицеры-альпинисты, хорошо знавшие горы. Кроме винтовок и ручных пулеметов, в отряде было семь ротных минометов и до десяти станковых пулеметов «максим».
Мы выехали из Сухуми на грузовых машинах, за городом свернули вправо, полчаса ехали вдоль берега, потом повернули на шоссе и понеслись в направлении к Мерхеули. В полдень наши грузовики были уже в горном селении Захаровка, где нас дожидался караван и откуда должен был начаться наш марш.
Отсюда, из Захаровки, хорошо были видны густо поросшие лесом горы Абхазского хребта, и за ними смутно угадывались очертания вершины Главного хребта.
В Захаровке мы простояли два дня. Пока офицеры заканчивали формирование отряда и осматривали вьюки, я привел в порядок свой вещевой мешок, почистил маузер, сделал несколько записей в походном дневнике, с которым не расставался с первого дня войны. Это была толстенная тетрадь в грубом кожаном переплете… Мне подарили ее еще в Ростове. Дневник был тяжелый и еле влезал в полевую сумку, но на нем было очень удобно спать, и он полгода заменял мне подушку.
В пятом часу утра мы выехали из Захаровки верхом на завьюченных конях и направились по лесной дороге на северо-запад, где были расположены последние горные селения: Гергемыш, Фундуклук, Келасури. В этот же день мы перебрались через приток реки Кодори – узкую речушку Джаипал, обогнули тихое лесное озеро и поехали вдоль реки Анткиали, держась правого ее берега.
Вокруг нас расстилались заповедные дубовые леса. Деревья тут не очень высокие, но они хранят нетронутой свою дикую красоту: стволы их повиты лианами, и пышные кроны с пожелтевшей листвой сомкнуты так тесно, что мы едем в мягком полумраке. Близ нашей тропы еще кустятся увядающие травы, а в глубине леса видны только опавшие листья. Между дубами кое-где попадаются буки – листва у них коричневая, с красноватым оттенком.
Командир отряда дал мне гнедого кабардинца, привыкшего к горам. Он идет медленно и спокойно, постукивая легкими подковами по каменистой тропе, лениво пощипывая траву. Его размеренный шаг навевает дремоту, и я невольно вспоминаю своего Орлика, на котором ездил в предгорьях. Где он сейчас? Кто выпрашивает для него у скупых интендантов скудную порцию овса? Кто ласкает его и разговаривает с ним на биваках?
Впереди меня едет командир третьего взвода младший лейтенант Ковзан, тонкий румяный юноша с голубыми глазами. Ему, видно, хочется поговорить, и как только тропа становится шире, он придерживает свою гривастую буланую кобылу, чтобы ехать рядом со мной. Опершись на луку, он по-мальчишески перекидывает через седло левую ногу и, повернувшись ко мне, говорит мечтательно:
– Вот красота, правда?
– Да, тут красивые места, – соглашаюсь я.
– Можно подумать, что мы едем на медвежью охоту. Так и кажется, что из леса вылезет медведь и начнется потеха.
– А вы любите охоту?
– Очень. Я ведь сам с Дальнего Востока. У нас там знаете какая охота? Выйдешь за поселок, кругом тайга без конца и края. Хочешь – тетеревов стреляй, хочешь – фазанов. А нет – иди на коз или на медведей. Мы с братом постоянно охотились. Только у нас там нет таких высоких гор, больше сопки, озера да болота. Зато леса такие, что нигде больше не найдете…
– Скучаете по родным местам?
– А как же! У меня там отец, две сестренки, невеста – мы с ней должны были пожениться перед самой войной.
Младший лейтенант расстегивает карман гимнастерки, вынимает комсомольский билет в целлулоидной обертке, из билета достает фотографию-пятиминутку, секунду смотрит на нее и протягивает мне:
– Это последняя. Когда провожала меня на станцию, подарила.
Я рассматриваю фотографию. На ней изображена улыбающаяся девушка в полосатом свитере и в меховой шапочке, кокетливо сдвинутой набок.
– Можете прочитать надпись, – с милой наивностью разрешает Ковзан.
Я читаю: «Любишь – храни, а не любишь – порви. Золотому моему Славке от Майи, которая любит и будет ждать».
– Правда, хорошая? – краснеет Ковзан. – Ее зовут Майя.
Мы некоторое время молчим. Отряд, растянувшись, ползет в гору. Фыркают и дробно постукивают копытами о камень кони, скрипит амуниция, позванивают стремена, и каждый из нас – я в этом уверен – думает сейчас о своих близких, которые у многих оставлены где-то там, позади, в долинах, а у иных, может быть, потеряны навсегда за линией фронта.
– Ваша семья где, товарищ майор? – спрашивает Слава Ковзан.
– Я не знаю, где они, – отвечаю я. – У меня была большая семья: отец, мать, жена, сын, сестра. Они успели покинуть Ростов и добраться до Пятигорска.
Отряд идет все дальше и дальше. Уже осталось позади последнее горное селение Келасури. Выше его расположены только отдельные пастушеские коши, которые сейчас, вероятно, пустуют. Мы огибаем высокую гору Чумкузба и движемся дальше.
Перед вечером командир отряда, немолодой капитан, грузин, назначает привал с ночевкой. Пока солдаты развьючивают коней и разбивают палатки, подходит нагруженный боеприпасами и провиантом караван ишаков. Ишаки в пути отстают от лошадей и к месту привала подходят на час-полтора позже, чем мы.
Гранитные вершины скал еще озарены невидимым солнцем; их острые карнизы, выступы и зубчатые вершины кажутся огненными. Небольшая, поросшая лесом котловина, у которой разбит наш лагерь, уже тронута сумеречной синевой. Осевшие в расселинах белые клочья тумана выползают из теснин и тихо плывут над лесом.
Я расседлываю своего кабардинца, снимаю с него тяжелое седло, уздечку, вытираю клочком травы его запотевшие, покрытые пеной бока и, спутав коня волосяным чембуром, ложусь на землю, прислонившись затылком к седлу. Седельные крылья пахнут кожей и конским потом. Откуда-то снизу тянет дымком костра.
Вершины скал темнеют. Вокруг горящих костров позвякивают котелки. Со всех сторон слышатся смех, оживленные разговоры, шутки. Солдаты распускают пояса, переобуваются, курят. Ко мне подходят Слава Ковзан, маленький радист сержант Аббасов и военфельдшер Порфирий Иванович.
– Отдыхаем? – весело басит Порфирий Иванович. – Отдыхайте, друг мой, потому что это только цветочки, а ягодки впереди будут.
– Ягодок впереди не будет, – смеется белозубый Аббасов, – там ягодки не растут: холодно очень.
Они подсаживаются ко мне и стелют седельный потник. Порфирий Иванович отстегивает от пояса огромную, обтянутую сукном флягу. Слава раскладывает на потнике галеты и вяленую баранину.
– Ну вот, приобщимся, братие, – гудит Порфирий Иванович.
Мы пьем спирт из черного стаканчика и закусываем галетами. Слава ложится писать письмо своей Майе, сержант Аббасов, обняв колени, смотрит на пламя потрескивающего костра, а Порфирий Иванович гудит у меня над ухом:
– Горы – это штука серьезная, друг мой. Я вот с семнадцатого года брожу тут в горах. То пастухов лечил, то на лесозаготовках рабочих врачевал, то туристам помощь оказывал, за этим и жизнь прошла. Есть у меня домик в Очемчири, жена в нем живет. Жена у меня грузинка, Мадлена Ивановна. Две дочки в институте учатся, в Кутаиси. Пока дочки были маленькие, жена еще мирилась с моими скитаниями, а теперь ворчать стала: скучно, говорит, одной жить…
Порфирий Иванович посасывает трубку и усмехается:
– А я уже, знаете, втянулся в горы, арканом меня отсюда не вытащишь. В горах, видно, и помереть доведется.
Он на некоторое время умолкает, берет сухую веточку, подносит к костру, потом к трубке, выпускает клубы дыма и говорит:
– Горы имеют свои законы. Тот, кто научился читать их тайны, не пропадет. Он издали почует опасность и обойдет ее. Он сумеет схорониться и напасть на врага, найти дорогу и укрыться от бури. А тот, кто не обучен законам гор, пропадет ни за понюх табаку…
Костер покрывается пеплом. Вверху, на темном небе, светят звезды; на равнине я никогда не видел таких крупных звезд. Они так мерцают, словно в них бьется пульс. Вот одна звезда вдруг срывается с места и, вычертив длинную светящуюся дугу, гаснет среди гор. Где-то внизу, в лесной чаще, воет шакал. Этот резкий, визгливый вой напоминает надрывный плач. Ему отвечает второй шакал, потом третий, четвертый, и вокруг нашей котловины начинается какой-то ведьмовский шабаш…
– О, чтоб вы подохли, проклятые! – бормочет сонный Аббасов.
Командир поднимает нас в шестом часу утра. Умывшись у родника, мы завтракаем и начинаем седловку. Конь мой уже съел свою порцию овса и готов к трудной дороге. Я взваливаю на него тяжелое седло, проверяю кобуры, свертываю и приторачиваю попону, осматриваю задний вьюк, торбу с овсом, переметные сумы, плотно скатанную шинель. Все в порядке: подпруги затянуты, дневник в полевой сумке, бинокль взят – можно садиться.
Мы покидаем котловину и, растянувшись по тропе, едем в направлении к горе Дзыхва, вершина которой сверкает в лучах восходящего солнца.
Холодно. Руки мерзнут в тонких кожаных перчатках. Чем выше мы поднимаемся, тем реже становится лес, тем чаще попадаются в нем белые стволы берез и густые заросли рододендрона. В ушах начинает звенеть – ощущение такое, словно они туго заложены ватой. Это очень неприятно и тяжело.
Северный ветер доносит до нас глухой гул, напоминающий отдаленный раскат грома. Гул несется по горам, то затихая, то разрастаясь, и кажется, что горные духи ворочают скалы и свирепо бросают их в пропасть.
– Слышите? – кричит сзади меня Порфирий Иванович. – Это на Санчарском пальба идет! Наверное, стреляют пять паршивых гаубиц, а грохот такой, будто землетрясение начинается. Это тоже один из законов гор…
Леса остаются внизу. За Дзыхвой мы въезжаем в зону альпийских лугов. Ветер усиливается, пролетают редкие снежинки. Одну за другой переходим мы безымянные горные речушки. Кони храпят, упрямятся. Надо слезать и вести коня за собой. Слезаю, благо сапоги у меня крепкие и смазаны на диво. Кабардинец мой фыркает, водит ушами, но повинуется.
После двух переходов с коротким отдыхом наступает время ночевки. Кони устали, караван ишаков остался где-то позади. Командир отряда выбирает место в ущелье, неподалеку от перевала, через который нам предстоит идти, чтобы миновать гряду гор Абхазского хребта.
Небо заволакивается тучами, в ушах свистит ветер. В ущелье из расселин, высоких, поросших мохом скал валит густой, как дым, холодный туман. Под ногами шуршат острые камешки. Солдаты, насобирав сушняка на берегу шумливой речушки, разводят костры. Становится так холодно, что я надеваю шинель и усаживаюсь поближе к костру.
Слава Ковзан следит за раздачей галет. Он совсем недавно нацепил алый кубик на свои петлицы и явно важничает. Шинель небрежно накинута на плечи, хотя нос у него покраснел от холода, и шапка чудом держится на вихрастой, кудрявой голове.
Наспех поужинав, мы укладываемся спать. Подложив под голову полевую сумку, я ворочаюсь на своей попоне и долго не могу уснуть. Костер пышет жаром, а в спину дует пронизывающий ветер, и меня трясет мелкая, лихорадочная дрожь. В полудремоте я слышу, как подходит наш караван. За моей спиной укладывается огромный пес. Не хочется прогонять его, потому что он защищает меня от ветра…
Утром снова, как и вчера, завтрак, седловка, короткие сборы и дорога.
С восходом солнца становится теплее. Отряд медленно движется через перевал. Лесов уже нет, только местами зеленеют чахлые, кривые сосенки да кое-где виден невысокий колючий кустарник. Грохот перестрелки на северо-западе не умолкает. Внизу, по ущельям, стелется белый туман.
Как только мы достигаем вершины перевала, перед нами открывается близкая, сияющая снегами панорама Главного хребта. Строгие и чистые, высятся горы Кара-Кая, Домбай-Ульген, Хакель, а еще дальше к востоку вырисовываются тронутые солнечным золотом купола Эльбруса.
Я останавливаю коня и подымаю бинокль. Вот он, этот суровый и загадочный мир! Как он встретит нас? Медленно поворачивая бинокль, я осматриваю горную цепь, в круглых стеклах проплывают острые, как иглы, снежные пики, голубые ледники, темные морены, нагромождения гранитов, обозначенные лиловыми тенями котловины, черные расщелины.
И над вершинами Кавказа
Изгнанник рая пролетал…
Это Слава Ковзан, подавленный величественной панорамой гор, вспоминает строки Лермонтова:
Под ним Казбек, как грань алмаза,
Снегами вечными сиял…
Голос юноши звенит от волнения и переходит в шепот:
И дик и чуден был вокруг
Весь божий мир…
За перевалом Аданге радисты приняли переданный кодом приказ командования: отряду разделиться на две группы, большей группе во главе с командиром отряда спуститься в долину реки Бзыбь и оборонять тропу, пролегающую в этой долине, а меньшей группе, в составе двух взводов, пересечь реку Чхалту и двигаться к горе Кара-Кая, где дожидается смены рота старшего лейтенанта Метагвария.
Отряд разделился в тот же день. Я решил остаться с меньшей группой, в которую вошли взвод младшего лейтенанта Ковзана и взвод лейтенанта Смаги, назначенного командиром группы. У нас остались шестьдесят бойцов с лошадьми, три ротных миномета, три станковых и шесть ручных пулеметов, радиостанция, небольшой караван ишаков, нагруженных боеприпасами, провиантом, снаряжением. С нами отправился и военфельдшер Порфирий Иванович, так как с большей группой ушел отрядный врач.
Мы простились с товарищами, выехали на тропу и двинулись в направлении к Марухскому перевалу. Наш командир – лейтенант Сергей Смага рассчитывал незаметно для фашистов проскочить южный склон перевала и добраться до горы Кара-Кая, где находились люди Метагвария.
День был пасмурный. Угрюмые тучи висели так низко, что, казалось, всадник мог дотянуться до них рукой. Промозглая, въедливая сырость проникала под одежду. Высокие гранитные скалы, затянутые туманом, теснились со всех сторон, давя своей громадой и тяжестью.
Наш маленький отряд медленно, с частыми остановками, поднимался в гору. Впереди меня на худом, поджаром коне ехал лейтенант Смага. Я еле различал в тумане его волчий треух и спину, сгорбившуюся фигуру неумелого наездника. Теперь вокруг нас не было почти никакой растительности. Изредка высилась у края расщелины какая-нибудь уродливо перекрученная корявая пихта или мелькала сбоку чахлая ель. Сверху, из темных туч и с острых уступов скал, бесшумно плыла невидимая влага. Мокрыми стали конские крупы, одежда, оружие. Чем круче становилась узкая тропа, тем чаще лейтенант Смага поднимал руку, останавливая отряд. Мы пережидали и через несколько минут ехали дальше.
Впереди всех на маленьком горском коне ехал наш доброволец-проводник, старый пастух-сван. Он ни с кем не разговаривал, никогда не смеялся, а на биваках сидел, поджав под себя ноги в белых носках и надвинув на глаза лохматую баранью шапку. Сейчас я смутно различал его черную бурку, которая плыла куда-то вверх, то исчезая в тумане, то неясно обозначаясь на фоне скалы.
– Не нравится мне он! – сквозь зубы крикнул мне ехавший сзади Слава Ковзан.
– Кто? – отозвался я, повернув голову.
– Проводник наш.
– Почему?
– Я и сам не знаю почему. Не внушает мне доверия. Так и кажется, что он заведет нас к черту в зубы.
За день мы прошли километров девять. Марухский перевал, на котором засели гитлеровцы, был совсем близко. Однако там стояла ничем не нарушаемая тишина, и мы пока не слышали ни одного выстрела.
Перед вечером Смага остановил отряд в глубокой седловине и приказал готовиться к ночевке. Фашисты были очень близко, поэтому костров мы не разжигали и сейчас же выставили боевое охранение. Бойцы немедленно развьючили усталых коней и поставили палатки. Караван ишаков на этот раз не отстал и разместился на ночевку здесь же.
В одной палатке со мной оказались Смага, Слава Ковзан и Порфирий Иванович. Мы плотно закрыли вход в палатку и зажгли свечу в сигнальном фонаре. Стекла в фонаре были разноцветные, и от этого лицо Порфирия Ивановича казалось красным, а лица Смаги и Славы Ковзана – мертвенно-зелеными. Мы поели мясных консервов и выпили горячего чая (горячую воду сохранил в термосе запасливый Порфирий Иванович).
Сергей Смага, высокий чернобровый юноша с живыми серыми глазами, расстегнул меховую безрукавку, закурил и углубился в карту. Стоя на коленях, он долго водил циркулем по карте, подсчитывал что-то, шевеля губами, и сказал, ни к кому не обращаясь:
– Поднимемся в четвертом часу, чтобы проскочить подошву перевала на рассвете. Там ходу часа на полтора, не больше. Разведку я выслал, думаю, что она вернется к двенадцати.
Слава зевнул, потом спросил осторожно:
– Сергей, ты уверен в нашем проводнике?
– А что? – насторожился Смага.
– Да ничего, просто он мне не нравится. Ты ведь знаешь, что фашисты выбросили в Сванетии парашютный десант и сумели навербовать себе всякой сволочи.
– Ну и что?
– Ну и заведет нас этот тип прямо к противнику.
– Я слежу за ним.
– А где он сейчас?
– Пошел с разведчиками.
– Кто из наших там?
– Сержант Манджгаладзе.
– Ну, это парень твердый, – заключил успокоенный Слава.
Он порылся в рюкзаке, достал блокнот и, лежа на боку, стал писать, ероша волосы и по-мальчишески покусывая карандаш.
– Майе? – с усмешкой спросил Порфирий Иванович.
– Майе, – усмехнулся Слава.
Сквозь тяжелую дремоту я всматривался в мертвенно-зеленое лицо Славы, казавшееся мраморным. Порфирий Иванович скоро захрапел. Уснул и я, не дождавшись возвращения разведки. Ночью я несколько раз просыпался от холода, жался поближе к безмятежно посапывавшему Славе и, накрывшись с головой, тщетно старался согреться собственным дыханием.
Когда нас разбудили и я, поеживаясь, вышел из палатки, мне сразу стала понятна причина такого резкого похолодания: вокруг палаток и на скалах, там, где с вечера темнели камни старой морены, лежал толстый слой выпавшего за ночь снега. Облепленные снегом ишаки и кони стояли, понурив головы. Бойцы очищали засыпанные снегом вьюки. Неподалеку от нашей палатки, прислонившись спиной к гранитной глыбе, стоя спал старый проводник. Его бурка, лохматая шапка, густые вислые усы и щетинистые брови были так запорошены снегом, что он стал похож на высеченного из камня истукана.
Как только мы позавтракали и накормили коней, Смага приказал двигаться. Снова вытянулись мы редкой цепочкой и пошли вверх по тропе. Еще не рассвело, но белизна снега отсвечивала в предрассветном мраке и позволяла видеть едущих впереди людей.
Спустя час по цепи был передан приказ Смаги: не разговаривать, не курить, не стучать котелками. Отряд свернул на восток и шел на расстоянии километра от ходовой тропы, занятой врагом.
В горах царствовала тишина. Ветер утих. Снег падал крупными, тяжелыми хлопьями, засыпая едва заметную тропинку, которую прокладывал шедший впереди сван. Слева белели отлогие склоны Марухского перевала, справа сплошной черной стеной громоздились скалы.
На одном из поворотов отряд остановился. Абхазец-вьюковожатый, который вел в поводу ишака, повернулся ко мне, снял папаху и резко махнул ею сверху вниз. Я понял: надо слезть с коня. Подав такой же сигнал ехавшему за мной всаднику, я спешился. Ноги по колени ушли в сыпучий, мягкий снег.
Мы постояли минут пять. Ветер донес слева явственный запах дыма. У меня мелькнула короткая мысль: враги! Выпростав из-под шинели маузер, я сунул его за пояс. Конь фыркнул. Я сердито шлепнул его ладонью по храпу. Вьюковожатый просигналил команду двигаться.
Держа коней на поводу, мы пошли на восток по склону горы. Снег становился все глубже и глубже. Уже несколько раз проваливался я в сугробы так, что снег набивался за широкие голенища сапог. Тяжесть амуниции давила плечи, дышать было тяжело, появились приступы тошноты. Очевидно, под толстым слоем снега стали попадаться натеки льда, потому что кони все чаще начали спотыкаться, скользить, падать на передние ноги.
Где-то слева, неподалеку от нас, продвигался наш боковой дозор. Я это знал и все же беспрерывно вглядывался в предрассветный полумрак: не наткнемся ли мы на гитлеровцев? Но вражеских солдат нигде не было видно, и ни один звук не выдавал их близкого присутствия.
Наконец рассвело, и мы оказались перед крутым снежным подъемом. Десять минут передышки. Покрытые мылом кони и ослы тяжело поводят запавшими боками, от них валит густой белый пар. Ко мне подходит оживленный, румяный Слава. Его козья куртка расстегнута, за пояс заткнуты два пистолета.
– Прошли с божьей помощью! – негромко, но весело говорит он. – Фрицы, видно, спали, как сурки, и не догадывались, что мы идем у них перед носом.
– А где проводник?
– Там, впереди. Смага с него глаз не спускает. Так и шел по пятам, как тень.
После передышки отряд ползет в гору. Снег идет так густо, что ничего не видно, кроме сплошной белой пелены. Мы движемся, полагаясь на старого свана: авось пастух не подведет. Одежда отяжелела от влаги, кони падают. То и дело приходится поднимать их. Снег под ногами становится все плотнее – очевидно, мы уже перешли «снеговую линию», выше которой не бывает дождей.
Когда совсем рассвело, у нас стали болеть глаза. День был пасмурный, солнца не было, и все же снег так ослеплял, что глаза стали слезиться. Потом мне показалось, что все предметы вокруг приобретают странный красноватый цвет. Смага приказал всем надеть защитные очки с желто-зелеными стеклами. Надеваю поверх своих очков вторую пару. Глазам сразу становится легче, но сквозь желто-зеленые стекла горный пейзаж кажется совсем фантастическим.
Чем выше мы подымаемся, тем труднее становится дышать. У некоторых бойцов появляются признаки самого настоящего удушья. Молодой ефрейтор-украинец, который шел позади меня, вдруг закричал и упал на колени. Из носа у него потекла кровь. Откуда-то сбоку к бойцу подбежал Порфирий Иванович, сунул ему свой спасительный термос и закричал:
– Терпи, казак, атаманом будешь! Это, друг мой, не страшно! Называется горная болезнь! Ее пересилить надо…
Наконец впереди, на широком ледяном уступе, мы видим одинокую хижину. Вокруг хижины – ни души.
Смага поднимает руку.
– Большой привал! – кричит он. – Мы почти у цели.
Я смотрю на альтиметр: высота три тысячи шестьсот тридцать девять метров.
Выбиваясь из последних сил, кони бредут к хижине.
Ледяной уступ на южном склоне горы Кара-Кая и одинокая, сложенная из камней горная хижина – это наш последний крупный привал. Здесь мы сложим все наши запасы и пойдем на северо-запад, где нас ждут смертельно уставшие люди лейтенанта Метагвария. Кони и ослы отсюда вернутся обратно.
Бойцы, оживленно переговариваясь, ставят палатки. Два повара, достав из вьюков припасенные внизу дрова, разжигают костер. Вьюковожатые копошатся возле животных. На уступе шумно и весело. Усталости будто не бывало.
Я захожу в хижину, протираю запотевшие очки и осматриваюсь. Хижина довольно большая, в ней могло бы поместиться человек двадцать. Щели в каменных стенах плотно законопачены сухой травой. Трава толстым слоем устилает пол. В двух стенах – северной и западной – маленькие подслеповатые оконца. Никакой мебели, только вдоль восточной стены подобие каменных нар, на которых набросаны куски меха и брезента.
На нарах сидят две девушки, а на полу, в углу хижины, накрывшись толстыми солдатскими одеялами, спят трое мужчин – два наших бойца и немец с нашивками гауптфельдфебеля на зеленых петлицах.
– Здравствуйте, девушки! – говорю я хозяйкам хижины.
Девушки встают и вытягивают руки по швам.
– Здравствуйте! – отвечают они приветливо.
Одна из них – маленькая, курносая, сероглазая, с большим ртом и рыжевато-золотистыми кудряшками, которые она поминутно отбрасывает тонкой, детской рукой; вторая – чуть повыше и посерьезнее, темнобровая, коренастая, с угрюмым выражением некрасивого веснушчатого лица, держится независимо и несколько надменно.
– Ну, девушки, что ж вы тут делаете? – спрашиваю я.
– Мы санитарки, – отвечает курносая, усмехаясь.
– А как вас зовут?
– Меня – Ася…
– А подругу?
– И ее тоже Ася.
Некрасивая девушка настороженно смотрит на меня и, не поворачивая головы, говорит маленькой с сердитой укоризной:
– Ты их спросила, кто они такие, что сразу расписываешься?
– Мы будем сменять лейтенанта Метагвария, – с готовностью разъясняю я и, скользнув взглядом по полу, спрашиваю: – А это что у вас за народ?
Маленькая, заложив руки за спину, отвечает:
– Это все раненые. Двое бойцов из отряда Метагвария, а один фриц. Ногу ему прострелили позавчера, он чуть не замерз, так мы его подобрали…
В хижину вваливаются лейтенант Смага, Порфирий Иванович, Слава Ковзан, радист Аббасов, вслед за которым двое бойцов вносят нашу портативную радиостанцию.
Хижина наполняется гомоном, шумом, паром.
– Ну, красавицы, где вы тут? Показывайтесь! – кричит Смага. – А то мне разведчики давно говорили: впереди, говорят, монастырь женский расположен, и красавицы в нем такие, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Сероглазая замечает на защитных петлицах Смаги алые кубики и рапортует тоненьким голоском:
– Санинструктор отдельного горнострелкового отряда лейтенанта Метагвария ефрейтор Клюшкина и санинструктор того же отряда ефрейтор Пудалова.
– Ого! – смеется Смага. – Молодец девка! Кто же из вас Клюшкина, а кто Пудалова?
– Я санинструктор Клюшкина, товарищ командир.
Смага делает несколько шагов по хижине и оглядывается:
– А это что за люди?
Стоя навытяжку, ефрейтор докладывает:
– Раненые бойцы нашего отряда Гамбарян и Лященко и гауптфельдфебель первой альпийской дивизии «Эдельвейс» Алоиз Динклер, обнаруженный без сознания ввиду потери крови.
– Так, так…
Смага испытующе смотрит на девушку и говорит, согнав с лица усмешку:
– А теперь, красавицы, предъявите-ка ваши документы!
Угрюмая девушка сдвигает темные брови.
– Сперва, Ася, ты у них погляди документы, – неожиданно бросает она.
Смага смеется. Он вытаскивает из куртки удостоверение. Обе девушки достают свои красноармейские книжки.
– Теперь все в порядке, – удовлетворенно говорит Смага, – принимайте гостей, а то мы устали как звери и спать хотим.
Маленькая Ася явно смущена. Она вопросительно смотрит на подругу, но та стоит нахмурившись, точно слова лейтенанта к ней не относятся.
– Товарищ лейтенант, нам принимать вас нечем, – краснея, говорит маленькая, – у нас давно все съедено… Сидим на строгой норме – три кукурузные лепешки в день и кусочек сахару…
Смага тоже несколько смущен. Он пощелкивает пальцами и смотрит вниз.
– Хорошо, хорошо, – бормочет он, – мы будем кушать вместе, у нас есть запасы.
Распотрошив туго набитый рюкзак, он достает концентраты в желтых коробках, консервы, сгущенное молоко, шоколад. Слава, Порфирий Иванович и я следуем его примеру. Начинается обед. Девушки подсаживаются к нам – Клюшкина охотно, Пудалова с некоторой церемонностью. Просыпаются раненые. Черный Гамбарян с перевязанной головой свертывает махорочную самокрутку и молча протягивает свой кисет пленному гауптфельдфебелю. Тот бормочет: «Danke», неумело крутит цигарку и тревожно смотрит на нас светло-голубыми глазами. Клюшкина передает им всем по бутерброду и по кружке чаю.
Потом наши отрядники ложатся спать. Ася Пудалова усаживается на нары чинить чью-то разорванную шинель. Гамбарян и Лященко засыпают. Немец лежит, уставившись в потолок.
Мне не спится. Я прошу Асю Клюшкину рассказать о своей работе. Она садится на пол рядом со мной, обнимает руками колени и задумывается.
– Что ж тут рассказывать? – растягивая слова, говорит она. – Трудно нам так, что и не рассказать. Чтобы все это понять, надо самому видеть…
Глядя в угол хижины, точно всматриваясь во что-то, Ася усмехается:
– На войне все говорят о геройстве. Тот, дескать, первый ворвался в немецкую траншею, тот людей поднял под огнем, а тот снайпер отличный или ценного языка добыл. Это, конечно, все героические дела, и у нас правильно таким людям уважение делают. Про этих людей и рассказывать, и слушать интересно. А мы сидим тут на краю света, и страшно нам, и голодно, и труда нашего никто не видит, и никто даже не представляет, какой это каторжный труд…
– Это мы сегодня только дома, – вставляет Ася Пудалова, перекусывая нитку, – вчера позволил нам лейтенант отдохнуть и помыться. «Мы, – говорит, – без вас пока обойдемся, потому что снег засыпал и фрицев и нас и никаких действий на ближайшие дни не предвидится». А то мы как уйдем с утра, так до самой ночи в горах.
– Говорят, под пулями человеку страшно, – продолжает маленькая Ася Клюшкина. – Это правильно. Умирать никому не хочется. Но знаете, что самое страшное?
– Что?
– Самое страшное – это когда умирающего человека тащишь по ледникам да по тропкам над пропастью. И у него силы нет, и у тебя сила небольшая, а кругом холодные льды и снег выше роста человеческого. Вот расстелешь кусок брезента на льду, раненого на него положишь, а сама в лямки впряжешься.
– В какие лямки?
– На брезент мы лямки приспособили, чтоб тащить было удобнее. Впряжешься в эти лямки и тащишь. Пока вниз по льду тащишь – ничего. А как только снег глубокий или крутой подъем, прямо из сил выбиваешься. Шаг протащишь, а потом ложишься лицом в снег и плачешь. Ведь человек на брезенте кровью исходит. У нас в правилах написано, чтоб через восемь часов после ранения боец уже был эвакуирован в дивизионный госпиталь. А разве тут можно выполнить эти правила? Вот и ломаешь голову, как бы человека спасти. И рану ему бинтом перевяжешь, и чаем горячим из термоса напоишь, и одеялом накроешь его… А сама тащишь… В глазах темно, и руки себе кусаешь от слабости, чтобы не упасть и не уснуть в снегу…
Ася Пудалова почти неодобрительно посматривает на подругу, но говорит чуть-чуть улыбаясь:
– Ты расскажи про этого твоего…
– Какого?
– Да про грузчика авлабарского.
Маленькая Ася густо краснеет, смущенно опускает голову, а потом машет рукой и говорит мне:
– Это смех и слезы.
– А что?
– Недели три тому назад это случилось. Я была при отряде, на дежурстве. Лежу за камнем и поглядываю вперед. А впереди, между камней, бойцы наши лежат, из карабинов постреливают. Ну и немцы, конечно, отвечают. Редкая перестрелка идет. Погода пасмурная, ветер гудит, и снег все время срывается. Вдруг я слышу, кричит один сержант: «Ася! На левый фланг!» Я ползу на левый фланг и вижу: на льду один наш распластался, а лед под ним красный от крови. Боец здоровенный такой, из Тбилиси сам, грузчиком в Авлабаре работал, Вано его зовут. Ну вот, лежит он и к боку руки прижимает, а сам уже побелел от потери крови. Подползла я к нему, расстегнула ему стеганку, брюки, смотрю – в боку у него пулевое ранение и все кругом залито кровью. Перебинтовала я его, втащила на брезент и поползла в тыл. Сначала ползти было легко, потому что камни лежали редко и льдом все затянуло. А потом камней все больше и больше, весь лед камнями засыпало. Раненый стонет и просит только: «Полегче, доченька, полегче!..» Я уж чувствую, что из сил выбиваюсь. А тут, как назло, тропка вся снегом засыпана и крутой подъем начался, над самой пропастью… Привязала я Вано к брезенту, чтобы в пропасть не скатился, положила его на лыжи и тащу. Два-три шага протащу и останавливаюсь – очень уж тяжелый. Вспотела вся, руки и ноги дрожат, голова кружится. Лягу я лицом вниз, полижу снег, отдохну минутку и дальше ползу. Гляну вверх – тропе и конца не видно, а снег все глубже и глубже. И вот, верите, не выдержала я: сердце у меня заболело, и потеряла я сознание. Потом прихожу в себя и вижу, что я уже лежу на брезенте, а меня тащит по снегу Вано. Тащит он меня, а сам рану рукой зажал и ругается на чем свет стоит. «Паршивая, – говорит, – девчонка! Какой дурак, – говорит, – тебе позволил идти сюда! Сидела бы, в куклы играла и с пионерами в садике гуляла бы! А то полезла сюда, теперь возись тут с тобой, негодница!»
Ася смеется, краснея. Проснувшийся Гамбарян тоже смеется и говорит мне:
– Не слушайте вы ее, товарищ майор. Она вам наговорит! Может, случай такой действительно был, потому что этот самый Вано двадцать пудов поднять мог. А только эту самую девочку все наши бойцы готовы на руках нести не то что на гору, а до самой Москвы, а там поднять на Красной площади и показать людям, чтобы все знали, какая это девочка, потому что она у нас тут как ангел божий…
Наш разговор прерывается, но я долго еще не могу уснуть, думая о двух девушках, отрезанных от мира снегами и льдами высоких гор, о героизме и высокой человечности их тяжкого труда. И когда я сквозь дремоту смотрю на спящего Алоиза Динклера, спасенного Асей Клюшкиной, я особенно остро начинаю понимать величие наших людей, их особый склад души, характер и силу.
Мы пробыли на ледяном уступе двое суток. За это время наши люди оборудовали в горах склад и установили связь с лейтенантом Метагвария. Отдыхая в гостеприимной хижине, Слава Ковзан написал своей Майе четыре письма, Порфирий Иванович сделал всем раненым перевязки, а я привел в порядок дневник и черновые походные записи. Бойцы хорошо отдохнули, почистились, побрились.
Ровно в полночь мы должны были сменить бойцов Метагвария и занять позиции на западном склоне горы Кара-Кая, где проходит тропа, ведущая на юг, к перевалу Аданге. Погода установилась тихая, пасмурная, снег прекратился, и ветра не было.
Мы сидели в хижине, заканчивая последние приготовления. Девушки собирали свои вещи. Они должны были вместе с людьми Метагвария покинуть горы и спуститься в долину на отдых. Придерживая солдатские вещевые мешки, девушки неторопливо собирали измятое белье, какие-то ремешки и скляночки, аккуратно сложенные газеты, коробочки из-под пудры – все, что накопилось у них в обжитой хижине за два месяца. Обе девушки были оживлены, но я заметил на их разрумянившихся лицах еле уловимое выражение задумчивости. Я сидел у окна рядом с Алоизом Динклером. Пленный гауптфельдфебель, у которого вещей не было, молча наблюдал за сборами, изредка роняя односложные фразы.
Старый проводник-сван, точно каменное изваяние, стоял у дверей, скрестив руки и потупив взор. За все время этот угрюмый старик так и не произнес ни одного слова. Чувствуя себя виноватым за наши подозрения, Смага пытался объясниться со сваном и даже протянул ему сто рублей. Увидев деньги, проводник сердито замотал головой и так взглянул на Смагу, что тот поспешил спрятать деньги.
– Старый горец – отличный следопыт, – сказал мне гауптфельдфебель, наблюдавший эту сцену, – он не похож на наших проводников. Те продаются, а этот отдает себя. Дьявольская разница.
– Да, это большая разница, – согласился я.
После ужина, который несколько затянулся, Смага взглянул на часы и проронил, ни к кому не обращаясь:
– Ну вот. Кажется, все. Можно собираться. Десятый час.
Мы поднялись. Слава подошел к маленькой Асе и протянул ей несколько сложенных треугольником писем.
– Когда будете в Сухуми, опустите, пожалуйста, в почтовый ящик, – прошептал он, – а то, пока они дойдут до города, можно десять раз помереть…
Ася взяла письма, повертела их и повернулась к Смаге, который укладывал карты в туго набитый планшет.
– Товарищ лейтенант… – несмело сказала Ася.
– Чего тебе? – рассеянно отозвался Смага.
– У меня к вам большая просьба…
– Что такое?
Девушка густо покраснела:
– Я хочу остаться здесь.
Смага оставил планшет.
– Как ты сказала? – удивленно спросил он. – Остаться? Зачем?
– Потому что я здесь нужнее… Порфирию Ивановичу трудно будет одному…
Не дожидаясь ответа, Ася протянула Славе его письма и стала развязывать свой затянутый ремнями вещевой мешок.
Война в высоких горах – тяжелое дело. То перед тобой возникает «мертвое пространство», в котором засел враг, а обстрелять его нельзя; то солнце разбросает в горах такие контрастные пятна света и теней, что ты сразу теряешь все свои ориентиры, а прозрачный воздух словно приближает к тебе все видимые предметы, и ты, неправильно определив расстояние, стреляешь с недолетом на десятки и даже сотни метров.
Девять суток уже прошло с тех пор, как мы сменили роту Метагвария и держим оборону вдоль обходной тропы, ведущей на перевал Аданге. За эти девять суток все мы изменились до неузнаваемости, лица наши стали черными, как голенище, от холода и грязи; губы потрескались и покрылись ссадинами; глаза слезятся, а тело горит от нестерпимого зуда. Мы не можем умываться, потому что вокруг нас нет воды, а только жесткие, колючие снега. Воду для питья, которую нам приносят в термосах, мы храним как зеницу ока. По ночам нас мучают крепкие морозы, от которых трещат камни и льды. Уже четырнадцать наших бойцов обморозили пальцы рук и ног и отправлены в хижину, где их лечат Ася и Порфирий Иванович.
Участок у нас небольшой – полтора километра горного ската, понижающегося справа налево, покрытого зернистым фирновым снегом, льдом и гранитными камнями длинной морены. Вдоль этой морены и пролегает обороняемая нами тропа. Правее высится громадный утес, испещренный расщелинами, ребристыми выступами и ледопадами; левее и ниже, там, где заканчивается острый язык ледника, чернеет прорезывающая тропу бездонная трещина.
Враги сидят совсем близко от нас, примерно в семидесяти метрах, хоронясь за разбросанными по скату камнями той же морены. Наши разведчики знают, что за выступом скалы, в неглубокой гранитной промоине, сложены четыре низкие каменные хижины, в которых посменно отдыхают гитлеровцы.
У нас почти нет перестрелки, потому что и противник, и мы экономим патроны. Несколько пулеметных очередей «для острастки», несколько минных выстрелов да редкое пощелкивание снайперских винтовок – вот и все наши «дуэли».
В течение девяти суток фашисты дважды пытались атаковать нас – перед вечером и на рассвете. Забросав наши камни минами, они кинулись вперед под прикрытием пулеметного огня. Бежало всего человек тридцать, и бежать им было тяжело, потому что наши позиции были выше. Вражеские солдаты сначала приближались одиночными перебежками, а потом побежали во весь рост. Мы встретили их частым огнем из пулеметов и автоматов и гранатами. Потеряв первый раз четырех, а второй раз двух человек, фашисты отошли на «исходные позиции», то есть уползли за свои камни. У нас был ранен в плечо один боец.
Отступая, гитлеровцы не успели подобрать труп убитого нами солдата. Он лежит на льду, долговязый и остроносый, в алом кубанском башлыке, в длинной шинели и в серых, отороченных мехом сапогах. На второй день пошел густой снег, а к ночи подул северный ветер. Засыпанный снегом мертвый солдат оледенел и стал похож на камень. Теперь уже немцы не могут убрать его, потому что он вмерз в лед и его надо вырубать топором.
– Невеселый конец! – говорят наши бойцы, всматриваясь в мертвеца.
– А кто его уложил? – интересуется кто-то.
– Черт его знает, разве тут поймешь?
– Убрали бы его, что ли…
– Боятся!
– Ничего, пусть лежит – хороший ориентир будет!
Так у нас проходят минуты, часы, дни. Время от времени где-то справа трещат распираемые льдами граниты и грохочет камнепад или прошумит, словно ветер, далекая снежная лавина – и опять все тихо. Над нами висит низкое, свинцовое небо, а вокруг только камни, льды и снега.
В третьем часу дня повара приносят обед в термосах и очередную сводку Информбюро, записанную на вырванном из тетрадки листке корявым почерком радиста Аббасова. Мы прежде всего набрасываемся на сводку, всех нас тревожит один вопрос: что в Сталинграде? А сводка скупо повествует о тяжелых боях:
«Наши войска вели бои с противником в районе Сталинграда и в районе Моздока. На других фронтах никаких изменений не произошло».
Аббасов записывает первый абзац сообщения, так как не успевает записать всю сводку. Поэтому мы не знаем отдельных эпизодов Сталинградского сражения и можем только догадываться о его грандиозных масштабах. Фашистское радио передавало:
«С часу на час падет Царицын – одна из сильнейших крепостей мира, и московское правительство, вместе с другими тягчайшими последствиями этого, лишится Волги. Уже под ударами германской армии пылают Грозный и Владикавказ, и сильнейшие позиции русских в горах Кавказа шаг за шагом завоевываются германской армией».
Я не мог верить вражеским сообщениям и никому о них не сказал, но сердце мое сжалось от боли. И когда товарищи спросили меня, как идут дела, я ответил:
– Никаких изменений. Бои в районе Сталинграда и в районе Моздока…
– Здорово, видно, там дерутся! – роняет кто-то из товарищей.
– Еще бы не здорово, – добавляет другой, – там ведь решается и наша судьба.
– Как-то она решится…
– Сталинград не сдастся!
Лежа среди камней, мы говорим о Сталинграде, о Моздоке, о слабой активности англичан и американцев, о втором фронте, который все откладывается, о наших семьях, обо всем, что больше всего волнует нас.
Дни стоят похожие один на другой – холодные и пасмурные, с морозами, ночными снегами и сумеречными туманами, с ленивой перестрелкой и одинаковыми обедами, которые мы съедаем, приткнувшись у камня и не имея возможности поднять голову. Три фашистских снайпера (пленный Алоиз Динклер, помнится, говорил, что эти снайперы были охотниками-егерями в Тироле) с утра до ночи следят за нами, и мы держимся настороже, чтобы не угодить под пули…
Потом приходит голод. В течение двух недель мы исчерпали все наши запасы, а помощь с воздуха что-то запаздывает. Уже четверо суток мы сидим на галетах и на болтушке, которую повара варят из какой-то трухи. Каждую галету мы делим на двух человек, причем дележка производится с математической точностью.
Изо дня в день мы высматриваем появление долгожданного самолета, но какой же безумец полетит в такую погоду над покрытым зимними тучами страшным хребтом? И все же неведомый нам летчик рискнул. Мы даже не смогли увидеть его машину, а только услышали звук мотора и стали пускать красные ракеты. Летчик покружился над нами и сбросил тюки, в которых были патроны, галеты, консервы, масло и даже банки со спиртом.
На следующий день лейтенант Смага сказал нам:
– Надоело бездельничать. Я обдумал одну штуку…
– Какую? – спросил Слава.
– Уничтожить противника, – твердо ответил Смага.
Смага – отличный офицер, он неплохо знает горы, но его портят горячность и самонадеянность. Он очень не любит, когда кто-нибудь подчеркивает силу и натренированность гитлеровцев.
– Какая там к черту сила! – обрывает обычно Смага. – Нахальство, а не сила. – О вражеских солдатах он говорит с презрением, брезгливо морщась и посмеиваясь. – Курощупы, а не солдаты.
Слава Ковзан всегда поддерживает Смагу, охотно подхватывает его ядовитые реплики по адресу фашистов и грозится:
– Вот мы им накладем по шее так, что они не очухаются.
Все это подчас доходит до смешного. Если разведчик докладывает, что он заметил на левом фланге немцев три ручных пулемета, Смага резко и грубо говорит:
– Врешь! Там не может быть трех пулеметов!
– Да я сам видел, товарищ лейтенант, – настаивает разведчик.
– Это тебе приснилось, – упорствует Смага, – и если ты будешь распространять среди бойцов этот дурацкий слух, я тебя взгрею, так и знай…
Только снайпер узбек Язи-Ялка, у которого на левой руке три пальца, осмеливается перечить Смаге, но говорит при этом иносказательно:
– Человек шел, видит – горка стоит. Человек сказал – горка маленькая, быстро побежал, устал, а гора больше, чем он думал…
Смага уважал снайпера – тот подстрелил уже девять гитлеровцев – и поэтому отмалчивался.
Операцию по уничтожению вражеского отряда Смага задумал умно и хитро, по всем правилам горной войны. За нашей спиной чернело глубокое ущелье, которое шло в направлении на север, а потом – это ясно было видно на карте – километрах в двадцати от наших позиций круто поворачивало на запад и могло вывести в тыл к гитлеровцам.
– Отберем тридцать хороших бойцов с тремя-четырьмя ручными пулеметами, снабдим их достаточным количеством гранат и ударим по фрицам с тыла, – с увлечением говорил Смага. – Я сам поведу этот отряд.
Слава восторженно принял план Смаги.
– Это будет здорово! – восхищался он. – Надо только точно условиться о начале атаки. Мы стукнем с двух сторон по сигналу!
В отряде нашем к этому времени осталось сорок девять бойцов. Остальные были убиты, ранены или обморожены. Правда, легко обмороженные бойцы вернулись в строй, но несколько человек лежали в хижине, дожидаясь эвакуации в долину. Смага разделил отряд на две части: двадцать пять бойцов он решил вести по ущелью в тыл к фашистам, остальные во главе со Славой Ковзаном должны были оборонять наш участок. По расчетам Смаги, его отряд мог совершить обходный марш в течение пяти суток, и, следовательно, на шестые сутки Ковзану предстояло начать операцию ложной атакой, отвлечь на себя врагов и дать Смаге возможность внезапным броском ударить противнику в спину.
В тылу фашистов, очень близко от нашего участка, высилась обледенелая скала, острая вершина которой была хорошо видна нам. С этой скалы Смага должен был белой и зеленой ракетами подать сигнал.
– Без этого сигнала не начинай, – сказал Смага Славе Ковзану, – а как только увидишь белую и зеленую ракеты, шпарь из всех пулеметов и двигай вперед. Фрицы, конечно, направят все внимание на тебя, а я тотчас же брошусь на них и сомну в два счета…
Отряд Смаги ушел рано утром. Утро было почти безветренное, тихое, но темные тучи тяжело плыли над хребтом, задевая вершины скал и распространяя густой туман.
– Будет метель, – коротко бросил Язи-Ялка, раскуривая самодельную трубочку.
– Ты не каркай, Язи, – оборвал его Слава, – а то действительно накличешь какую-нибудь пакость…
Мы лежали за высоким камнем, положив на снег брезент и прижавшись друг к другу. Мне показалось, что в глубоких Славиных глазах впервые мелькнула тень затаенной тревоги. Он сердито взглянул на Язи-Ялку, но тот невозмутимо курил свою обожженную трубочку и, отвернувшись, смотрел туда, где лежали гитлеровцы. Оттуда, из-за камней морены, доносились отдельные голоса, покашливание, хриплый, лающий смех простуженных солдат. Было ясно, что они лежат сейчас так же, как и мы, курят и дожидаются девяти часов – времени, когда два солдата приносят им сухари и термосы с горячим кофе.
Вслушиваясь в голоса гитлеровцев, Слава усмехается:
– Фрицы и не подозревают, какой гостинец им готовится…
В десяти шагах от нас лежат наши дежурные бойцы, шесть человек. Они лежат на животе, раскинув ноги и всматриваясь в каменную россыпь оледенелой морены. Изредка они перебрасываются короткими фразами, постукивают огромными ботинками о камень или передают друг другу дымящуюся махорочную самокрутку…
Сегодня у нас ни одного выстрела. Часы бегут один за другим, и так же монотонно потрескивают льды, и так же тяжело плывут над хребтом темные тучи…
Ночь прошла спокойно. Утром повалил было снежок, но к полудню утих. Гитлеровцы постреливали немного из автоматов. Наши двое ответили короткими пулеметными очередями, чтобы показать, что мы живы и здоровы. Язи-Ялка, свернувшись комочком, часа три пролежал в узкой ледяной трещине, выслеживая, не покажется ли где-нибудь беспечный зевака-фашист, но фашисты не показывались, и продрогший узбек, стуча зубами, выполз из трещины и залез в наше гранитное убежище.
Убежище это – два сдвинутых камня, обложенных ледяными плитами, – хотя и напоминает по своему устройству медвежью берлогу, но все же защищает нас от холода и вражеских мин. Мы попеременно заползаем в нашу берлогу, чтобы отогреть руки и ноги и отдохнуть…
– Как там Смага? – беспокоится Слава. – Он, наверное, далеко отошел.
Увидав вползающего в убежище Язи-Ялку, Слава презрительно роняет:
– Каркал насчет метели, а ее и в помине нет.
Язи-Ялка по-кошачьи суживает глаза и говорит, стуча зубами:
– Будет большая метель…
Ночью разбушевался резкий северный ветер. Вначале он дул порывами, то затихая, то вновь с бешеным свистом прорываясь в щели и узкие горные проходы. Потом ветер настолько усилился, что его шум напоминал дикий рев какого-то исполинского зверя, а к утру по всем направлениям неслись тучи снега, вертясь подобно смерчу. С громом и стуком проносились камни, увлекавшие за собой целые потоки гальки и осколки разбитого льда. Сметая все на своем пути, осатанело катились эти камнепады куда-то вниз, и над ними с воем неслись белые тучи снежной пыли.
На участке нас оставалось двадцать два человека. Мы все сбились поближе к убежищу. В самом убежище, плотно сдавливая друг друга, поместилось семнадцать человек. Остальные пятеро, кинув нам конец веревки, привязали себя двойным узлом и легли на снег у самого входа в хижину. Ни один человек не остался на боевом рубеже.
У меня мелькнула было тревожная мысль о том, что фашисты могут подобраться к нам и накрыть нас в убежище, но я тотчас же отогнал эту нелепую в нашем положении мысль, потому что ни один человек не смог бы сейчас удержаться, если бы оказался на открытом месте, – его бы мгновенно унесло ураганом.
Мы лежали, прижавшись друг к другу, опутанные веревкой, стиснутые растущими глыбами снега, не имея возможности пошевелиться, а над нами все гудело, свистело, грохотало.
– Как ты думаешь, Язи-Ялка, что со Смагой? – крикнул Слава узбеку, который сидел на наших ногах.
– Сейчас нельзя говорить, – отозвался узбек, – подождать надо, потом идти помогать…
Проходили минуты, часы, а ураган не утихал. Он кромсал горы, рушил льды и граниты, нес над хребтом тучи снега, и казалось – ему не будет конца.
Двое с половиной суток мы сидели в убежище, изредка вылезая наружу, чтобы дать возможность согреться тем, кто лежал прямо на снегу. Мы ничего не ели, потому что у нас не осталось ни одного сухаря, и могли только лизать снег, который рос и рос вокруг, засыпая убежище так, что нам уже трудно было дышать. Первое время мы еще были связаны с «миром», то есть с хижиной на уступе горы, где находились Ася, Порфирий Иванович и десяток обмороженных и раненых бойцов. В нашем убежище стоял полевой телефон, и время от времени мы слышали успокаивающий голос Порфирия Ивановича:
– Терпите, братцы! Придется поголодать суток трое, потому что к вам сейчас не доберешься. Зато при первой возможности мы с Асей пошлем вам горячий кофе с чудесным сгущенным молоком и дадим двойную порцию галет…
Слава Ковзан кричал в трубку:
– А как вы думаете, Сергей не погибнет?
– Бог не выдаст, свинья не съест, – отвечал Порфирий Иванович. – Если он заметил приближение урагана, понял опасность и нашел подходящее место – все будет хорошо…
Потом летевшие вниз тяжелые камни оборвали телефонный провод, и мы потеряли связь даже с этим маленьким миром, где находились наши друзья. Голодные, обессилевшие, замерзшие, мы были заживо погребены среди камней старой морены. Голубоватая толща снега придавила убежище, и сквозь эту толщу все глуше доносился до нас неутихающий рев бурана…
На третьи сутки ураган прекратился. С трудом вылезли мы из убежища и зажмурились от солнечного света. Свежий морозный воздух сразу опьянил нас. Однако мы почти не могли двигаться, потому что со всех сторон были окружены сверкающей на солнце стеной снега. Снег лежал выше человеческого роста. Раздвигая спиной и локтями еще не слежавшуюся рыхлую массу снега, мы взобрались на камни, образовавшие наше убежище, и глазам нашим предстала потрясающая картина.
Мы не узнали своих позиций. Длинная морена с бесконечной россыпью камней, ледник, который левее сползал в бездонную трещину, гранитный выступ скалы и неглубокая промоина, где еще три дня назад видны были каменные хижины немцев, – все это исчезло, все было погребено под снегом.
Золотистый, с голубизной, снег покрыл фантастическими, застывшими волнами все острые углы, выступы, трещины и превратил наш участок в мертвую пустыню.
Мы стояли на своих камнях, жмурясь от солнца и снега, черные, бородатые, лоснящиеся от вазелина, которым были обильно смазаны наши осунувшиеся лица.
Никаких признаков противника не было.
– Что же они, загнулись, что ли? – удивленно сказал Слава.
– Может, успели уйти до бурана? – неуверенно спросил кто-то.
Слава поднял автомат, направил его туда, где когда-то лежали камни морены, и, нажав спусковой крючок, дал три короткие очереди, Выстрелы показались нам оглушительно громкими, они понеслись над хребтом утихающими перекатами, и отзвуки их долго еще метались в горах.
Через две-три минуты откуда-то из глубины снегов, с места расположения исчезнувших гитлеровцев, раздались ответные три очереди. Пули просвистели высоко над нашими головами. Далекий, глухой голос – нам показалось, что он шел из каменных недр, – донесся до нас:
– Ру-у-ус, живо-ой?
– Смотри, живы, черти! – с некоторым удивлением сказал Слава.
Вдруг внизу, у самых камней, на которых мы стояли, снег зашевелился, взметнулся веером, и из шевелившейся массы показались две высоко поднятые руки. Они были покрыты кровавыми ссадинами, а опухшие синие пальцы – на одном из которых поблескивало серебряное кольцо – слабо двигались, загребая воздух.
– Что это? – с ужасом спросил стоявший рядом со мной молодой боец.
Язи-Ялка, схватив конец веревки, подвязанной к нашим поясам, прыгнул с камня в снег и сразу утонул в нем, как в белом пухе. Мы подождали немного и стали поднимать веревку. Вначале показался узбек, а за ним высокий человек в очках. Он был в шерстяном шлеме, в немецкой шинели и меховых сапогах, но все это было так облеплено снегом, что человек скорее напоминал снеговую бабу. Никакого оружия с ним не оказалось. Когда мы втащили его наверх, он ткнулся лицом в Славины колени и свалился набок.
– Кто вы? – коверкая немецкие слова, закричал Слава.
– Унтер-офицер Бернгард Брандт, – невнятно ответил немец и потерял сознание.
Мы втащили его в убежище, очистили от снега и растерли шерстяной рукавицей лицо, руки и ноги, потом завернули в одеяло и у входа в убежище зажгли костер. Два наших связиста, придерживая руками исчезающий в снегу телефонный провод, отправились чинить повреждение. Они двигались медленно, на ощупь, барахтались в снегу и шли, рассекая его грудью, как подводные лодки.
Об отряде Смаги не было никаких сведений до тех пор, пока не вернулись одиннадцать бойцов этого отряда. Они рассказали, что отряд был застигнут бураном примерно на двадцатом километре пути. Ущелье, по которому двигался Смага, как раз в этом месте раздваивалось, причем оба разветвления поворачивали на запад. Они не были обозначены на карте, и Смага решил уточнить карту, чтобы не заблудиться; он разделил отряд на две группы, приказал разведать ущелье и вернуться к прежнему месту. Одну из групп он повел сам. В тот вечер, когда обе группы отправились на разведку и отошли уже довольно далеко, начался буран.
Десять бойцов с сержантом Кислицыным, которые шли по правому разветвлению, переждали буран в пещере, потом вернулись к тому месту, где их должен был ждать Смага с остальными людьми. Все ущелье было засыпано глубоким снегом, и никаких признаков пребывания Смаги в условленном месте Кислицын не обнаружил. Он четыре раза посылал своих людей по левому разветвлению, но и там никого не было. Израсходовав все продукты и обессилев от голода, группа Кислицына вернулась на наш участок.
– Что же мы теперь будем делать? – беспокоился Слава Ковзан.
– Подождем еще сутки. Может, вернутся, – неуверенно сказал рослый Кислицын, – у них и продуктов больше, и карты, и компасы…
Мы тщетно прождали Смагу весь следующий день и вечер. Тогда Слава Ковзан объявил нам, что сам пойдет на поиски Смаги.
– Я возьму с собой шесть человек и запас сухарей для товарищей, – сказал он. – Мы разыщем их во что бы то ни стало…
Весь вечер мы просидели в нашей берлоге при тусклом свете свечи. Слава негромко инструктировал пожилого старшину Петренко, который оставался на участке старшим. Из-за глубокого снега мы не вели никаких боевых действий. И Слава наказывал Петренко, чтобы тот только внимательно следил за противником.
Унтер-офицер Бернгард Брандт, тот самый, который оказался заживо погребенным в снегу, рассказал нам, что их отряд, состоящий из сорока человек, обессилел от голода и требует смены.
Лежа на одеяле и повернув к свече опухшее, страшное лицо, Брандт рассказал о том, что три дня назад ефрейтор Масс осмелился громко заявить о своем желании сдаться русским и лейтенант Гесльбауэр тотчас же пристрелил ефрейтора. После этого случая настроение егерей совсем упало, и унтер-офицер Брандт решил, воспользовавшись бураном, перейти на русские позиции. Он вышел в третьем часу ночи, но был сбит с ног ветром и долго пролежал возле каких-то камней. Потом он двинулся ползком, но за три дня не смог одолеть и семидесяти метров, так как смежная масса придавила его и он чуть не задохнулся…
Закончив рассказ, Брандт, чуть шевеля забинтованными пальцами, достал из кармана и протянул мне засаленный, потертый на сгибах листок бумаги, на котором синели расплывшиеся от влаги строки стихов.
– Lesen Sie![1] – хрипло сказал он.
Я наклонился к свече, прочитал стихи и перевел их Славе. Вот прозаический перевод этих стихов, написанных егерями дивизии «Эдельвейс» в октябре 1942 года:
Там, где летчики кружатся над горами,
Где чернеют хижины среди камней и льдов,
Там, где холод, голод, вши и смертная тоска
Гнут и корежат тело человека,
Там поют альпийские стрелки:
– О, верните нас домой, в Германию!
И когда пришла на перевалы осень,
Альпийские стрелки лежали среди скал,
Жуя заплесневелый хлеб
И вместо папирос куря тоскливо горький чай…
Теперь они уже не пели, а шептали:
– О, верните нас домой, в Германию!
А когда зима дохнула снежной стужей,
В горах навек застыли трупы
Обледенелых альпийских стрелков.
И уже никто из них не мог разжать рот,
Чтоб сказать об их последней воле:
– О, верните нас домой, в Германию!
Выслушав стихи, Слава Ковзан долго смотрел на лежавшего в углу Брандта, потом пожал плечами и сказал, растягивая слова:
– Об этом они должны были подумать раньше… В прошлом году у них было другое настроение, потому что они считали себя непобедимыми. А теперь, когда смерть подстерегает их со всех сторон, они захныкали… Хреновые солдаты!
До самого рассвета Слава писал. Утром он отозвал меня в сторону, вручил запечатанное письмо и сказал, краснея:
– Это – Майе. Я не успел дописать все, что хотел, но прошу вас опустить его в почтовый ящик.
Вместе со Славой ушли шесть солдат и среди них Язи-Ялка, а на другой день неожиданно вернулся Смага с тринадцатью бойцами. Они пришли не со стороны ущелья, а с юга, из-за скал, проблуждав несколько суток в горах и потеряв двух бойцов, сорвавшихся в пропасть. Утеряв направление, Смага пытался вести отряд с помощью карты и компаса, но во время бурана выпал такой глубокий снег, что они вынуждены были искать обходные пути и оказались южнее нашего участка.
Смага решил, не дожидаясь Славы Ковзана, штурмовать немцев и одним ударом покончить с ними. Он долго расспрашивал унтер-офицера Брандта о расположении вражеской обороны, о лейтенанте Гесльбауэре, о распорядке дня, о запасе питания и боеприпасов, потом сказал, тряхнув головой:
– Хватит! Надо кончать эту лавочку, а то засели мы в снегу, как кроты, и неизвестно, чего дожидаемся. Сейчас самый подходящий момент. Пропустим его – к фашистам придет смена, тогда нам несдобровать.
Старшина Петренко попытался было сказать, что следует подождать возвращения Славы, но Смага сердито махнул рукой:
– Ждать нельзя! Завтра утром мы их прикончим…
В третьем часу ночи первая группа атакующих, состоявшая из десяти бойцов, с помощью острых кошек, крючьев и ледорубов перебралась через утес и засела в глубоком снегу, неподалеку от немецких хижин.
Ночь была тихая. По всем данным, гитлеровцы спали в хижинах, не ожидая нападения. Только двое часовых, расхаживая по вытоптанной в снегу площадке, изредка стреляли из автоматов, чтобы показать свою бдительность. В половине шестого Смага повел на штурм основную группу. Люди шли прямо по снегу, избрав самое короткое расстояние. Чтобы не вызвать у противника подозрения, оставшийся на участке боец время от времени постреливал из ручного пулемета, давая этим понять, что у нас ничего необычного не происходит.
В шесть часов с минутами группа Смаги ворвалась на площадку, расстреляла часовых и стала забрасывать хижины гранатами. Поднялся дикий шум. Сквозь вспышки пламени, тучи снега и густые клубы дыма фашисты выскакивали из хижин и бросались вправо по снежному коридору. Они бешено отстреливались, набрасывались на атакующих с топорами и острыми альпенштоками, медленно отходя к утесу. Там их встретила кинжальным огнем вторая наша группа. Зажатые с двух сторон гитлеровцы заметались по снегу и вскоре прекратили сопротивление.
Бой продолжался минут пятьдесят. Несколько вражеских солдат, пользуясь суматохой, успели скрыться. Семнадцать были убиты, а восемь, во главе с лейтенантом Гесльбауэром, взяты в плен.
К концу дня возвратилась группа Славы Ковзана. Печальным было это возвращение. В поисках Смаги Ковзан со своими бойцами спустился в ущелье и был застигнут снежной лавиной. Услышав приближающийся шум лавины, бойцы успели вскочить в узкую пещеру, из которой был выход на противоположную сторону высокой скалы. Слава, который стоял в нескольких шагах от них, был сбит с ног сорвавшимся с утеса камнем и мгновенно придавлен тысячетонной тяжестью лавины…
Он лежал перед нами на шинели, вытянувшийся, сразу повзрослевший, с открытыми остекленелыми глазами, на которых блестела тонкая пленка льда.
Мы завернули тело Славы в плащ-палатку, положили в убежище, завалили камнями и ледорубами высекли на граните большую звезду…
На следующее утро, простившись с товарищами, я покинул гору Кара-Кая и пошел с четырьмя ранеными к тропе, где нас дожидался госпитальный караван.
В первой полевой почте я сдал большое письмо Славы, которое так и осталось недописанным.
Несмотря на то что продвижение гитлеровцев было приостановлено по всему хребту, генерал Конрад не оставил мысли о прорыве к морю. То в одном, то в другом месте он бросал в атаку полки и батальоны своего корпуса. Однако с наступлением холодов подвоз боеприпасов по северным склонам с каждым днем становился все более трудным, а выпавший в горах глубокий снег занес сотни ходовых троп и разорвал силы фашистов на сотни изолированных «отсеков».
Командующий группой «А» генерал Клейст дал понять Конраду, что ему следует перейти к обороне, удержать за собой важнейшие перевалы и обеспечить этим связь правого и левого крыла немецкой армии.
Забыв «романтические традиции Айдернордванде», фашистские егеря тащили в горы железные печки, примусы, керосинки, отбирали у жителей горных селений и уносили с собой перины, подушки, одеяла, меховые и ватные вещи, валенки, рукавицы. Под наблюдением инженеров вражеские солдаты строили на перевалах доты, блиндажи и утепленные землянки.
Корпусные тылы генерал Конрад расположил в Учкулане, Верхней и Нижней Теберде, Микоян-Шахаре и Зеленчукской. Оттуда по всем горным дорогам расползлись длиннейшие караваны тяжело навьюченных ишаков, мулов и лошадей, шли толпы насильно согнанных мирных жителей, которых фашистское командование заставляло подносить на себе мины, патроны и гранаты; эти «человеческие транспорты» двигались под конвоем егерей и жандармов.
Что касается артиллерии, то Конрад не располагал большими силами: он сумел выставить на перевалы всего двенадцать артиллерийских и около двадцати минометных батарей, которые, однако, были обильно снабжены боеприпасами и могли вести огонь, не думая об экономии снарядов и мин.
Так приготовился 49-й горнострелковый корпус к длительной зимней обороне, связывая своими рубежами два крыла фашистской армии и обеспечивая этим боевые действия Клейста в предгорьях Западного Кавказа и особенно на Тереке…
В эти холодные осенние дни началась страдная эпопея нашей стрелковой дивизии. Дивизия комплектовалась весной 1942 года.
Она более чем наполовину состояла из грузин, уроженцев горных селений, отлично знавших Кавказ, но были в ней и русские, и украинцы, и азербайджанцы, и армяне. Несмотря на чрезвычайно короткий срок боевой подготовки, люди дивизий были отлично спаяны и воспитали в себе суровый дух воинского братства, который помогает с достоинством встретить любую опасность.
Четвертого августа 1942 года дивизия покинула Гори и к 10 августа прибыла в Северную группу войск, получив приказание сосредоточиться на линии Эльхотово – Ардон. В течение одиннадцати дней бойцы сооружали оборонительные рубежи близ Ардона и в эльхотовском «коридоре», а с 21 августа их выдвинули на передовую линию.
В течение пяти дней дивизия выбила фашистов из селений Красная Поляна, Правоурванский, Советское, Владимирское и вышла на реку Урвань. К 29 августа ею были заняты конный завод, поселок Дзугаев, птицесовхоз, Красное Гедуко. Полки оседлали южный берег Баксана.
Первые успехи окрылили бойцов. Однако гитлеровское командование только начало развертывать наступление вдоль Терека, нацелив сюда всю танковую армию Макензена. Потерпев поражение в попытке прорваться в Алханчуртскую долину в районе Малгобека и не сумев взять Эльхотовские ворота, Клейст решил обойти Эльхотово с юга, одним ударом отрезать Нальчикскую группировку и устремиться к Военно-Грузинской дороге. Чтобы замаскировать подготовку этой операции, Клейст подготовил удар по Нальчику. Дивизия оказалась на направлении главного удара немцев.
В течение сентября полки отбивали средние по силе танковые атаки противника и не отступали ни на шаг. Фашисты щупали участок дивизии концентрированными ударами и каждый раз откатывались назад. Гитлеровское командование усиливало танковые группы, прибавляло самолеты. Начались яростные бои…
Двадцать пятого октября Клейст начал осуществление своего замысла по прорыву к Нальчику и Владикавказу. Сто фашистских бомбардировщиков с утра произвели налет на все точки управления нашего рубежа, разрушили узлы связи и ударили по нашему переднему краю.
В десять часов утра 2-я вражеская горнопехотная дивизия при поддержке танков и мотоциклетных батальонов, прикрываясь густой дымовой завесой, ударила в стык двух наших частей. Одновременно главная танковая группа Макензена устремилась к Нальчику, рассекая позиции наших войск и нанося удары с воздуха. К вечеру фашисты захватили Кишпек, вышли на берег реки Чегем, взяли поселок Ленинский и на другой день овладели Нальчиком. Дивизия оказалась отрезанной от остальных войск и прижатой к Баксанскому ущелью.
Двадцать девятого октября берлинское радио сообщило:
«Западнее Терека румынские горные войска совместно с немецкими горными стрелками штурмовали сильно укрепленный и упорно защищавшийся город Нальчик… Южнее Баксана перед немецкими войсками предстала вторая котловина. В ней на время нашла убежище значительная вражеская армия, которая отходит в лесные массивы. Уничтожение ее уже началось».
«Значительной армией» гитлеровская ставка именовала окруженную, отрезанную от путей подвоза и потому оставшуюся почти без боеприпасов и провианта нашу стрелковую дивизию.
Уже началась жестокая горная зима. В Терской долине еще не было снега, но холодные ноябрьские дожди шли днем и ночью, северные ветры снесли всю листву с деревьев, а пожелтевшие травы покрылись первым ледком. Людям, не знавшим гор, казалось, что на горных перевалах стоит такая же погода, как в долине, и что дивизия сможет осилить трудный переход через хребет.
Но генерал, командир дивизии, хорошо знал горы. Он знал, что на горных перевалах уже лежат глубокие снега, что за спиной окруженной дивизии стоит «белая смерть», которая не пропустит через хребет ни одного человека.
Кое-кто из офицеров советовал генералу предпринять попытку прорыва в направлении на Хазныдон – Алагир, но она, конечно, была бы обречена на провал, так как танковые дивизии Макензена успели пройти далеко вперед и неминуемо раздавили бы лишенную боеприпасов дивизию.
Положение осложнялось еще тем, что в зоне окружения оказался и госпиталь, в котором осталось много раненых. В тылу дивизии бродило прижатое к горам стадо коров, овец и лошадей в двадцать восемь тысяч голов, эвакуированное из колхозов. Нельзя было, конечно, оставлять врагу это нажитое долгими трудами богатство.
Гитлеровское командование отлично понимало тяжелое положение дивизии. По утрам «юнкерсы» и «хейнкели» сбрасывали над расположением окруженных частей тысячи листовок, текст которых представлял собой ультиматум: «Немедленно сдаться в плен или подвергнуться уничтожению». Никакого ответа на ультиматум фашисты не получали. Отбивая атаки противника, дивизия медленно отходила к Баксанскому ущелью.
Третьего ноября командир дивизии получил по радио приказ оторваться от противника и вывести стрелковую дивизию на южные скаты Главного хребта.
Генерал долго читал принесенный шифровальщиком приказ. Да, там прямо было сказано: «вывести на южные скаты», не «попытаться вывести», а именно «вывести». Генерал знал, что язык боевых приказов точен, суров и лаконичен. Он сам писал такие приказы и требовал их выполнения. Теперь ему предстояло или выполнить этот приказ, или умереть.
Вечером в командирскую землянку был вызван инженер-майор Кулешов. Между генералом и дивизионным инженером состоялся короткий разговор.
– Где вы родились, Александр Степанович? – спросил генерал.
– В станице Дондуковской, на Кубани, – слегка удивляясь, ответил Кулешов.
– А в горах не бывали?
– Нет, не приходилось…
– Значит, вы не представляете, что такое Главный хребет?
– Теоретически представляю, товарищ генерал, кроме того…
– Гм, – генерал качнул головой, – этого мало… придется представить практически…
Он достал из полевой сумки приказ, медленно прочитал его Кулешову, щелкнул тугой кнопкой сумки и сказал:
– Приказываю вам, товарищ инженер-майор, немедленно провести с саперами инженерную разведку двух перевалов – Бечо и Донгуз-Орун баши. Один из этих перевалов должен быть выбран для перехода дивизии через хребет и подготовлен для перехода…
Генерал помолчал.
Понимает ли инженер-майор Кулешов, что это значит? Да, как будто понимает. Он вслушивается в гул близких минометных разрывов и медлит с ответом.
На всякий случай генерал спрашивает:
– Понятно?
– Так точно, товарищ генерал, понятно, – глухо отвечает Кулешов, – я уже предусмотрел все это… Инженерная разведка обоих перевалов проведена…
Генерал поднимает брови.
– Вот как? Ну и что же? – Он подает Кулешову красный карандаш. – Возьмите. Вот на столе моя карта. Садитесь и докладывайте.
Они склоняются над картой.
– Перевал Бечо имеет высоту три тысячи триста семьдесят пять метров, – медленно говорит инженер-майор. – По высоте он ниже, чем Донгуз-Орун, на четыреста двадцать три метра, но крутизна его подъема и спуска, обвалы, а также сплошное обледенение засыпанных снегом троп начисто исключают возможность перехода в зимних условиях…
– Так… А Донгуз-Орун баши?
– Перевал Донгуз-Орун баши имеет высоту…
Генерал нетерпеливо машет рукой:
– Высота известна. Дальше!
– На перевале Донгуз-Орун лежит снег глубиной до двух с половиной метров. Там сейчас бушуют горные бураны. Есть несколько ледниковых зон. Общая протяженность перевала – восемь километров, из них два километра чрезвычайно крутого подъема и около двух километров такого же крутого спуска. Из двух километров подъема полтора покрыты толстым льдом и снегом до полутора метров глубиной…
– Обвалы есть?
– Обвалов разведка не обнаружила.
Генерал долго молчит.
– Ваше мнение? – не глядя на инженера, спрашивает он.
– Мне кажется, товарищ генерал…
– А без «кажется»?
– Слушаюсь. Через перевал Донгуз-Орун баши смогут пройти только наиболее выносливые и здоровые люди. Раненых придется оставить в долине. Пушки, обоз и автомашины тоже придется оставить. Лошадей и скот тоже надо будет оставить.
– Кому оставить? – негромко, словно не понимая, спрашивает генерал.
– То есть как?
– Я спрашиваю, кому оставить раненых, материальную часть и двадцать восемь тысяч голов скота? Фашистам оставить?
– Но ведь иначе нельзя…
– Отвечайте, товарищ инженер-майор, прямо: фашистам оставить?
Нет, инженер-майор Кулешов не может произнести этих страшных слов, которых ждет генерал. Инженер-майор, забыв субординацию, круто поворачивается, делает несколько шагов по землянке и хрипло говорит:
– Хорошо, товарищ генерал, я попробую подготовить перевал… А если не выйдет… я не вернусь…
– Надо, чтобы вышло, Александр Степанович, – тихо, с укоризной шепчет генерал. – У нас под боком молибденовый комбинат. Там есть автогенные и электросварочные аппараты, есть железо… Что если…
Целую ночь в командирской землянке горели свечи.
Между тем гитлеровцы не уменьшали нажима на передний край дивизии. Они по нескольку раз в день щупали стыки полков и батальонов, бросали в атаку десятки танков, бомбили селения Былым и Нижний Баксан, где располагались втягивавшиеся в Баксанское ущелье тылы дивизии. Вражеское командование решило расколоть позиции нашей дивизии, изолировать ее полки и уничтожить их по одному. Нужно было во что бы то ни стало удерживать важнейшие рубежи, подготовляя тем временем дивизию к переходу через хребет. И передовые отряды удерживали их.
Одни из самых важных рубежей близ селения Нижний Чегем занимал политрук Владимир Лурсманашвили со своими бойцами. Пять его братьев выбыли из строя за шестнадцать месяцев войны – четверо были убиты, пятый лежал где-то в госпитале, залечивая тяжелые раны. Угрюмый красавец Лурсманашвили имел все основания ненавидеть фашистов, как умеют ненавидеть врага вольнолюбивые и горячие грузины.
Поредевшая в боях рота Лурсманашвили точно приросла к своему рубежу. Как ни пытались гитлеровцы сбить эту роту с ее позиции – любая атака заканчивалась их отходом. Однажды вражеским стрелкам удалось полностью отсечь роту от боевых порядков батальона и окружить ее. Фашисты ударили в спину Лурсманашвили, думая, что он будет пробиваться к горам. А он смело ринулся вперед, прорвал кольцо окружения, обошел тылы вражеской группировки и благополучно вернулся в расположение батальона.
В эти дни политрук Лурсманашвили стяжал себе неувядаемую славу. Его группу бросали на самые опасные участки, и она всюду сдерживала натиск фашистов. Когда стало известно о подвигах Лурсманашвили, ему присвоили звание Героя Советского Союза.
Пока арьергардные батальоны дивизии вели тяжелые бои, саперы инженер-майора Кулешова готовили перевал Донгуз-Орун баши к предстоящему переходу и занимались изготовлением импровизированных средств подъема и спуска.
На молибденовом комбинате были изготовлены металлические сварные сани, все они имели довольно большую грузоподъемность. Из спиленных деревьев и телеграфных столбов саперы сделали примитивные лебедки. Тросы к лебедкам нашлись в сараях комбината. При помощи острых кошек и якорей лебедки были закреплены на самых трудных точках трассы. Туда же были подтянуты неуклюжие лебедочные барабаны.
Инженер-майор Кулешов разделил всю трассу предстоящего перехода на семь участков и на каждый участок поставил саперную группу в пятнадцать – двадцать человек. Сто пятьдесят человек должны были в течение считаных дней проложить путь отступающей дивизии через покрытый снегами недоступный Кавказский хребет.
Прежде всего они обозначили вехами тропу, проходящую по ледникам и глубоким снегам. Потом надо было расчистить деревянными лопатами снег, прорубить ледяные ступени для пешеходов и укрепить лебедки для подъема грузов. Работая днем и ночью, саперы проложили три параллельные тропы, а вдоль каждой из них протянули тросы и толстые канаты; двигаясь по этим тропам, пешеходы не только могли держаться за канат, но и тащить по тросу ящики и мешки с грузом. Для скота саперы построили особую серпантинную тропу с меньшей крутизной.
Шестого ноября вечером, в канун двадцатипятилетия Октябрьской революции, инженер-майор Кулешов доложил генералу, что перевал Донгуз-Орун баши подготовлен для перехода дивизии.
Почерневшие от морозов, с опухшими лицами и слезящимися глазами, в задубевших ватниках, стояли саперы на своих участках, дожидаясь подхода первых дивизионных эшелонов. Увидев все, что сделали саперы на перевале, генерал только снял шапку и промолвил:
– Это не люди… Это титаны…
Седьмого ноября первые эшелоны дивизии – тыловые команды, госпиталь и штаб – двинулись к перевалу. Следом за ними пошли отведенные с передовых позиций батальоны. Сам генерал остался с полком, прикрывавшим отход. К вечеру почти вся дивизия, за исключением арьергардного полка, втянулась в Баксанское ущелье…
Над горами нависла темная зимняя ночь. Внизу яростно ревела горная река. Холодный дождь со снегом слепил глаза. Ветер валил людей с ног. Нагруженные мешками и ящиками, бойцы шли молча, осторожно ступая по скользкой тропе. Раненых несли на носилках, на плащ-палатках, на шинелях. Пастухи, продвигаясь за первым эшелоном, медленно гнали по ущелью огромное стадо. В кромешной тьме слышалось мычание коров, блеяние овец, короткое ржание лошадей. Огромный поток людей ощупью продвигался над рекой, держась правой стороны. Время от времени слышно было, как, скользнув по крутой тропе, срывалась вниз, в ревущие волны, корова или лошадь, но эти одинокие звуки тотчас же поглощались шумом реки и ветра.
Самое страшное было впереди. Пока дивизия шла вдоль ущелья, еще можно было двигаться без помощи канатов и тросов, можно было останавливаться, отдыхать, чувствовать связь с землей и, улегшись на земле, отдышаться, поправить амуницию, переобуться, поесть сухарей.
Когда же первый эшелон добрался до подножия перевала и люди увидели перед собой уходящую под облака стену льда и снега, даже у самых смелых дрогнули сердца. Ледяная стена, лишенная растительности, сверкающая холодной голубизной снегов, стояла перед людьми, и нельзя было представить, чтобы человек осмелился приблизиться к этой стене и пойти по узкой, протоптанной в снегах тропинке, которая, подобно нитке, темнела на крутом склоне, петляя вдоль лиловеющей пропасти, и, уже еле заметная, таяла где-то под тяжелыми, нависшими над хребтом облаками.
Находясь на первой ледяной площадке, инженер-майор Кулешов поднял к глазам бинокль, посмотрел вниз и увидел в долине замерший поток людей, неподвижно застывшие стада, одиночных всадников, которые скакали взад и вперед, очевидно, стремясь навести порядок.
– Боятся, – пробормотал Кулешов.
– Что вы? – переспросил стоящий рядом капитан-сапер.
– Я говорю – боятся идти, остановились…
– Ничего, пойдут!
Действительно, одна группа людей, вытянувшись редкой цепочкой, двинулась к перевалу, дошла до тропы и, точно провалившись, исчезла за сугробами. Следом за первой группой пошла вторая, потом третья. Пастухи стали подгонять коров и овец к серпантинной тропе, которая уходила вправо и широким зигзагом ползла вверх по снежному склону…
Люди шли медленно, часто останавливались, не отпуская спасательный трос, по которому тащили за собой разобранные и уложенные в мешки пулеметы, минометы, гранаты. Раненых несли еще медленнее, осторожно, шаг за шагом поднимаясь вверх. Иногда бойцы-носильщики, на секунду выпустив трос, падали на лед, раненые вываливались из носилок и, оставляя на льду кровавый след, скользили вниз, пока их не подхватывали чьи-нибудь сильные руки. Иногда же носильщики вязли в снегу так, что не могли сделать ни шагу. Снег лежал глубокий, в человеческий рост, с обледенелой коркой наверху. Люди двигались вперед, точно ледоколы, с треском ломая твердую корку, и, выбившись из сил, валились в снег, подминая под себя раненых. К ним тотчас же подбегали саперы. Они расчищали тропу, разводили на ледяных площадках костры, укладывали вокруг костров обессилевших людей и, дождавшись санитара, направлялись дальше, туда, где требовалась их помощь…
Самыми трудными были четвертый и пятый участки. Глубина снега была равна тут двум с половиной метрам, то есть значительно превышала человеческий рост, а крутизна подъема доходила до семидесяти пяти градусов. Люди должны были подниматься по этой почти отвесной стене, не видя горизонта, барахтаясь в сугробах осыпающегося снега, цепляясь одеревенелыми от мороза руками за колючий, обжигающий холодом трос…
– Товарищ инженер-майор! Не пройдут! – докладывали Кулешову наблюдавшие за переходом саперы.
– Почему не пройдут? – кричал Кулешов. – Трос ведь протянут до самого гребня!
– Сил у людей нет, обрываются.
– Подвязать людей к тросам поясными ремнями и чаще давать отдых! – приказал Кулешов.
Люди стали останавливаться через каждые две-три минуты. Открыв рот, они дышали хрипло, точно загнанные лошади. Пальцы рук деревенели, глаза слезились от ослепительной белизны снега, ноги дрожали.
Но еще хуже было со скотом. Серпантинная тропа через каждый час превращалась в месиво. Нужно было заново делать сбитые скотом насечки на льду, прокладывать новые тропы и подолгу держать скот на узких площадках.
Обнаружив движение большой группы людей, фашистское командование приказало отрядам, расположенным в районе Эльбруса, преградить путь ускользающей из мешка дивизии. Многочисленные команды егерей-«эдельвейсов» попытались прорваться к Донгуз-Орун баши, но были атакованы нашими отрядами, оборонявшими с юга всю систему эльбрусских перевалов.
Движение дивизии через хребет не прекращалось ни днем ни ночью. Люди шли в кромешной тьме ноябрьских ночей, шли на ощупь, почти потеряв веру в спасение, повинуясь лишь железной солдатской дисциплине, которая удерживала их на тропе и не позволяла ринуться в черную бездну, чтобы разом прекратить нечеловеческие мучения.
На четвертые сутки ночью, когда головные отряды первого эшелона приближались к гребню перевала, а остальные вытянулись длинной цепью по тропам, поднялся снежный буран. Сумасшедший ветер нес над горами тучи снега, заметал тропы, валил людей с ног, с воем проносился по ущельям, руша глыбы гранита и льда. Казалось, уже никакая сила не заставит людей двинуться, но бойцы поднимались с колен, напрягали последние силы и, стиснув зубы, шли и шли вперед…
Арьергардные батальоны, с которыми оставался генерал, пользуясь темной дождливой ночью, незаметно оторвались от противника, взорвали за собой все мосты и двинулись к перевалу. Бойцы этих батальонов унесли с собой остатки молибдена, хранившегося на складах комбината. Теперь генерала беспокоил только один вопрос: сумеет ли дивизия перевалить через хребет без больших потерь?
На шестые сутки передовые отряды миновали снежную вершину перевала Донгуз-Орун баши и стали спускаться по южному склону. Здесь по приказу командования на пути следования дивизии заранее были спешно сооружены обогревательные хижины, пункты питания, а специально высланные навстречу дивизии отряды помогали эвакуировать раненых и грузы.
Так в ноябре 1942 года был завершен легендарный переход дивизии через непроходимый, покрытый льдом и снегом перевал Донгуз-Орун баши. Переход длился десять суток. Дивизия не потеряла ни одного человека, перенесла через хребет около четырехсот раненых и перегнала в Закавказье тысячи голов скота.