Фронт Черноморской группы представляет собой нечто вроде огромного лука, тетивой которого является побережье, левым концом – Новороссийск, а правым – Туапсе. Центральный участок фронта выдвинут вперед, в горы, и пока не поколеблен.
Здесь наша армия стойко держится у Горячего Ключа и не пускает противника за хребет Котх, в долину Псекупса. Под ударом находятся наши фланги. Гитлеровцы, бросившие на Черноморскую группу пятнадцать дивизий, стремятся зажать наши войска в клещи и сбросить в море.
На правом фланге идут кровопролитные бои на подступах к Туапсе, на левом – фашисты теснят таманские части, отступающие с боями к Новороссийску.
Наш штаб размещался в селении Полковничье, со всех сторон окруженном горами, густо поросшими лесом. Под самым селением, вдоль единственной улички, бежит речка Каменистая, вполне оправдывающая свое название: дно ее устлано отшлифованными водой изжелта-серыми камнями. Над речкой и на склонах гор зеленеют старые яблоневые сады, в которых так много плодов, что далеко вокруг воздух, казалось, навсегда пропитался их терпким ароматом.
В маленьких двориках, в садах, в лесу, над речкой – всюду стояли замаскированные машины, мотоциклы, оседланные кони, кухни, тачанки. На деревьях, на заборах и даже просто на земле чернели телефонные провода. Вокруг селения и у ворот отдельных дворов расхаживали часовые-автоматчики.
Начинался жаркий сентябрьский день. Гимнастерки бойцов потемнели от пота, офицеры ходили с расстегнутыми воротниками. Я зашел к подполковнику Зараховичу, чтобы получить информацию о положении дел и выбрать дивизию, где могут происходить наиболее интересные события.
Зарахович посоветовал мне поехать на участок Аршинцева и сказал, что до отъезда я могу, если хочу, поговорить с двумя перебежчиками, которые рассказывают много интересного о своем пребывании в дивизии СС «Викинг». Условившись с Зараховичем, что вечером мы побеседуем с перебежчиками, я пошел добывать себе коня и по дороге встретил своего приятеля – корреспондента армейской газеты капитана Николая Неверова, который шел в роту охраны за тем же, за чем и я. Неверов попросил помочь выбрать ему лошадь, считая меня знатоком по этой части.
– Только я тебя очень прошу, – сказал он серьезно, – выбирай для меня кобылу. Наездник я средний, а кобыла спокойнее и деликатнее, чем жеребец.
С большим трудом и не без ругани мне удалось выпросить двух приличных коней. Для себя выбрал молодого каракового жеребца из краснодарской племенной конюшни. Собственно, дали мне его только потому, что у него был мокрец на левой задней ноге. Но все же это был стройный, упитанный и горячий конек-кабардинец, на котором можно было совершать далекие путешествия в горных лесах. Я тут же окрестил его Орликом. Для Неверова я выбрал было высокого буланого жеребца-текинца, но жеребец оказался необъезженным. Пока его седлали, он стоял еще более или менее спокойно, стоило же Неверову сесть на него, как проклятый жеребец стал козлить, брыкаться, на второй минуте классически сбросил с себя не очень уверенного всадника и неторопливо рысью убежал в лес.
Невозмутимый Неверов поднялся с земли, отряхнулся от пыли и укоризненно сказал мне:
– Я же говорил, что кобыла гораздо деликатнее…
Под смех коноводов он сам выбрал себе маленькую рыжую кобылу с огромным животом. Эта была типичная обозная ленивица с добрыми старушечьими глазами и отвисшей губой, которая придавала ее морде презрительное выражение. Неверов, не подпрыгивая, сел на нее, на ходу слез, пустил ее по дороге одну, потом догнал, снова сел и удовлетворенно сказал:
– Настоящая гусарская лошадь. Кавалеристы Антонеску отдали бы за нее целое состояние. Уверен, что она не подведет меня в горах и бомбежки не испугается. Впишите в мое удостоверение. Кличка Катюша. Масть – камуфляж для горных лесов. Порода – английская скаковая…
Стояла тихая звездная ночь. Из-за перевала доносился глухой пушечный гул. Внизу шумела река. Докурив папиросы, мы легли спать.
Нас разбудили в пятом часу. Умывшись холодной речной водой, мы выпили по стакану кофе с коньяком (благо Неверов никогда не расставался с вместительным термосом), оседлали коней и покинули Полковничье.
Дорога все время петляла в густом лесу, взбегала на невысокие горы, вилась вдоль каменистого русла бесконечной речушки. Мы ехали, шутливо перебраниваясь друг с другом. Я не мог без смеха смотреть на уморительную фигуру длинноногого Неверова, горделиво восседавшего на своей рыжей каракатице. Неверов отшучивался, напевал и рассказывал мне о ночном поиске разведчиков, в котором ему довелось участвовать три дня назад.
В одиннадцатом часу мы переехали речку Шапсухо, миновали гору Чубатую, высоту 740 и взобрались на Хребтовый перевал, где оборонялась дивизия Аршинцева. На вершине перевала копошились саперы. Ободрав кору с подпиленных деревьев, они ставили на них черные клейма, чтобы в случае необходимости быстро завалить дорогу. Отсюда, с перевала, орудийная канонада сразу стала слышнее, точно кто-то раздвинул занавес. С гор понеслись оглушительные перекаты взрывов.
– Дорога между селениями Лысый Кутык и Хребтовым сильно простреливается, – предупредил нас лейтенант-сапер. – Когда доедете до Лысого Кутыка, переждите немного, а чуть перестанут стрелять – скачите до Хребтового без задержки.
– Катюша моя обскачет любой снаряд, – усмехнулся Неверов.
Действительно, выехав на поляну, мы увидели на лежащей внизу дороге черные клубы дыма. Гитлеровцы вели по дороге методический огонь. Перевалив на северные скаты Хребтового перевала, мы въехали в маленькое селение Лысый Кутык. Жители покинули это селение, в нем даже собак и кошек не осталось.
Ожидая перерыва в обстреле дороги, мы въехали в один из садов и, не слезая с коней, стали рвать сочные груши. Груши были сладкие, с янтарной желтизной, и мы набили ими седельные кобуры, чтобы угостить товарищей на переднем крае.
Минут через пятнадцать обстрел прекратился, и мы поскакали по дороге на Хребтовое. Вот тогда-то сразу же обнаружилось «непримиримое противоречие в наших средствах передвижения», как сказал потом Неверов: мой Орлик, зло прижав уши и высоко выбрасывая передние ноги, понесся в быстром, все нарастающем карьере, а неверовская Катюша, перекатываясь, как бочка, двигалась словно в замедленной киносъемке, и мне даже показалось, что она бежит не вперед, а назад. Неверов отстал и едва успел проехать половину проклятой дороги, как артиллерийский обстрел возобновился с прежней силой.
Я уже был вне зоны обстрела, но, почувствовав угрызения совести за столь опрометчивый выбор лошади для Неверова, решил вернуться к нему. Однако в эту минуту обнаружились бесспорные преимущества неверовской Катюши. Оглянувшись, я увидел, что Неверов подошел к воронке и спокойно уселся в ней, в то время как его Катюша неторопливо пощипывала траву, помахивая рыжим хвостом, как будто вокруг нее жужжали не осколки, а мухи.
Мой же Орлик словно взбесился. Напуганный обстрелом, он становился на дыбы, фыркал, прыгал в сторону, совершал какие-то головокружительные пируэты. Пока я с ним возился, обстрел закончился, и Неверов как ни в чем не бывало подъехал ко мне, помахивая хворостиной.
– Неудачный жеребчик, – сказал он язвительно, – давай-ка я его обстреляю.
Мы слезли с коней и занялись боевым воспитанием Орлика. Я держал его за повод и ласково поглаживал по шее, а Неверов, сняв с плеча автомат, стал давать очередь за очередью. Орлик метался, скалил зубы, лягался, но затем утихомирился и, повинуясь моей руке, пошел по дороге.
– Первый урок оказался довольно успешным, – удовлетворенно заметил Неверов, – еще каких-нибудь два сеанса, и он будет почти так же мил и скромен, как Катюша.
Мы миновали селение Хребтовое и выехали на тропу западнее высоты 648, где, как нам сказали, расположился штаб Аршинцева. Лес вокруг нас совсем сдвинулся, деревья стали выше и гуще. Тропа, по которой мы ехали, была каменистая, влажная, очевидно, это было русло высохшей речушки. Ее то и дело пересекали боковые тропы, на которых белели фанерные стрелы с черными надписями: «Полевой госпиталь», «АХО», «Ветеринарный лазарет».
Где-то впереди беспрерывно стреляли из пулеметов. Горное эхо сливало пулеметные очереди в сплошной гул, и невозможно было определить, сколько пулеметов работает. Но людей нигде не было видно. Мы спустились в ущелье. Оттуда потянуло трупным запахом.
– Убитые кони, – сказал Неверов.
За ущельем оказалась небольшая поляна, а справа, на скате заросшей лесом высоты, между огромными деревьями, мы увидели вырубленные прямо в скале блиндажи, несколько легковых машин и зеленые палатки. Это и был штаб Иркутской дивизии, державшей оборону от горы Лысой до селения Фанагорийского и знаменитых Волчьих Ворот. Часовые остановили нас, коноводы приняли лошадей, и дежурный офицер проводил в блиндаж полковника Аршинцева.
Иркутскую дивизию я узнал и полюбил еще на Южном фронте, где она обороняла позиции юго-восточнее реки Миус. Это одна из старейших наших дивизий. Зародилась она в 1918 году в уральских рабочих поселках, сражалась в Сибири, на Байкале, освобождая от белых Иркутск, дралась на Крымском перешейке, на Чонгаре.
Михаил Васильевич Фрунзе высоко ценил боевые действия сибиряков и всегда ставил их в пример. Одним из ветеранов-бойцов этой дивизии был писатель Мате Залка (Лукач), впоследствии-героически павший в Испании, где он командовал Интернациональной бригадой. Орден Ленина и три ордена Красного Знамени украшали боевое знамя Иркутской дивизии. Война с фашистской Германией застала ее на границе. Путь отступления дивизии в 1941 году благодаря героизму и беззаветной отваге ее солдат и офицеров не стал путем бесславия: тысячи вражеских трупов обозначили его, а гитлеровский генерал Хейпциус жаловался высшему командованию, что «адская артиллерия и похожие на дьяволов солдаты четырежды награжденной орденами Сибирской дивизии непреоборимы».
В дивизии свято хранились старые боевые традиции, и ее путь в Отечественной войне уже был отмечен многими подвигами. Так, весь Южный фронт знал о подвиге героически погибшего молодого офицера Владимира Асауленко, который с горсточкой солдат атаковал вдесятеро превосходящего противника и освободил селение. Правительство посмертно присвоило Асауленко звание Героя Советского Союза. Каждый солдат Иркутской дивизии чтил память бойца Синеглазова, который в течение трех часов в одиночку отбивал атаку гитлеровцев, а потом прыгнул в горящий стог сена, чтобы не сдаться в плен.
Борис Никитич Аршинцев пользовался в дивизии всеобщей любовью. Сын грозненского плотника, он добровольно пошел семнадцатилетним юношей в Красную Армию, в 1920 году вступил в партию, окончил Академию имени Фрунзе и сражался на озере Хасан. Несмотря на внешнее спокойствие и даже некоторую флегматичность, Аршинцев воевал темпераментно и отличался исключительной храбростью.
Аршинцев встретил нас очень приветливо, попросил обождать несколько минут и углубился в чтение сводки. Пока он читал, я осматривал его блиндаж. Убранство этого блиндажа говорило о сыновней любви солдат к своему командиру. Все вокруг сияло ослепительной чистотой: стены были обиты кремовым картоном, деревянный пол устлан свежей травой, на столе, в пустой снарядной гильзе, стоял пучок синих горных цветов. Прямо над столом тикали ходики, а под ними был приколот портрет Мате Залки. В блиндаже пахло свежими сосновыми досками, травой и цветами.
– Теперь я свободен, – сказал Аршинцев, закончив чтение. – Вас, конечно, интересует положение на нашем участке. Я коротко расскажу вам, а рано утром мы отправимся с вами на наблюдательный пункт, оттуда все видно как на ладони. Там вы увидите кое-что интересное.
Расстегнув китель, Аршинцев зашагал по блиндажу.
– Вы, разумеется, знаете, что у нас тут нет сплошной «линии фронта», да такая линия и не нужна. Не все горы тут проходимы, и поэтому незачем распылять силы для установления какой-то линии. Мы создали целый ряд узлов сопротивления, чтобы запереть ими все горные тропы, ущелья, долины рек. Кроме того, мы оседлали все господствующие высоты, чтобы не оказаться слепыми. Вот за эти отдельные очаги и идут бои. Особенно жестокие бои идут сейчас на трех направлениях: за высоту триста восемьдесят семь – западнее селения Пятигорское, за гору Лысую и в теснине – за Волчьи Ворота. Нужно заметить, – продолжал Аршинцев, – что гитлеровские генералы изменили тут свои тактические приемы. Они отказались от наступления на широком фронте, как это имело место на Дону и Кубани, и перешли к методическому, упорному и последовательному выполнению отдельных задач.
– Каких задач? – спросил Неверов.
– Различных, но связанных с общим планом наступления. Искусство и состоит сейчас в том, чтобы, разгадав этот план, помешать выполнению частных задач.
Аршинцев усмехнулся и потер руки:
– Что касается меня, то я уже успел привыкнуть к характеру своих противников, генералов Штейнера и Юреха, и заранее могу определить их мысли. Вот вчера, например, генерал Юрех одним полком почти захватил у меня гору Лысую, подбил мне левый глаз, и сейчас он полезет на дорогу Пятигорское – Хребтовое. Я ему приготовил на этой дороге достойную встречу, а завтра дам реванш за Лысую. С генералом Юрехом сражаться нетрудно. Вот господин Феликс Штейнер – тот гораздо более серьезный противник, а солдаты его, особенно из полка «Германия», – самые отпетые головорезы. Штейнер на меня в большой обиде. Правда, из-за ротозейства одного из моих батальонов эсэсовцы утром сшибли меня с Безымянного хребта, но зато под Волчьими Воротами мы им так накладываем, что там из вражеских трупов образовались целые завалы. Сейчас Штейнер бросил в бой полк СС «Нордланд» и лезет на гору Фонарь – это у меня на правом фланге; если он захватит Фонарь, у меня будут подбиты оба глаза.
Аршинцев помолчал, прислушался к грохоту пушечной канонады, потом повертел ручку спрятанного в кожаном футляре телефона и отрывисто сказал:
– «Дунай»! Тринадцатого к аппарату. Первый. Тринадцатый? Как у тебя? Лезут? Так. Так. Ничего, не окружат. Доноси чаще. Через каждые четверть часа.
Положив трубку, он снова заходил по блиндажу и стал говорить об особенностях боев в горных лесах.
– Вот у меня под руками книги о горной войне, – сказал он, – и написаны они умными людьми, и много в них справедливого. Особенно о несостоятельности пассивной обороны в горах и о значении особых мелких отрядов. А ведь о самом главном почти ничего не сказано. Я имею в виду разведку. Это и есть самое главное. В горах без хорошей разведки – смерть. Тут ведь тысячи всяких возможностей для обходов, охватов, даже для выброски небольших парашютных десантов. Если не следить буквально за каждым движением противника, он вас скрутит моментально. Я, если останусь жив, обязательно напишу большую книгу о разведке в горных лесах. Это великое искусство.
– А ваша разведка хорошо работает? – спросил я.
– Удовлетворительно, – серьезно ответил Аршинцев. – Есть у меня тут майор Малолетко. Вы познакомьтесь с ним, он вам расскажет о разведчиках и сведет куда надо.
Пока мы беседовали с Аршинцевым, стемнело. Мы простились с гостеприимным хозяином, проверили своих лошадей, поужинали и отправились в резиденцию политотдельцев, куда нас пригласили на ночевку. «Резиденция» оказалась зеленым пригорочком, на котором было разложено сухое сено и постланы плащ-палатки. В этой импровизированной «спальне» нас встретили начальник политотдела подполковник Козлов и майор Сергей Суханов, бывший работник Ростовского горкома партии, мой старый знакомый.
Мы улеглись на душистом сене, закурили и стали говорить о боевых друзьях. Над нами темнела густая листва буков, где-то внизу трещали цикады. Сквозь сон я услышал разговор Козлова и Неверова о мести. Козлов, у которого гитлеровцы повесили мать, тихим, глухим голосом говорил о том, что ненависти его нет предела. С гнетущей мыслью о своей оставшейся в Пятигорске семье я уснул…
Наблюдательный пункт, куда мы пошли с Аршинцевым, Сухановым и Неверовым сразу же после завтрака, располагался на самой вершине горы Солодка, но я не думал, что дорога туда займет два с лишним часа. Вырезав толстые буковые палки, мы перешли вброд мелкую речушку и начали подъем. Тут даже не было охотничьих троп, и нам пришлось пробираться сквозь непроходимые заросли. Подошвы сапог скользили по каменистому склону, ноги путались в густых зарослях папоротника, колючие ветви кустарника царапали лицо. Деревья росли так густо, что не было никакого движения воздуха, и мы все потемнели от пота. На бровях, на губах и груди оседала цепкая паутина, которая висела на кустах серебристыми гирляндами. Сердце билось тяжело, дышать было трудно.
Примерно на середине пути Аршинцев, который шел впереди, остановился, вытер платком потный лоб и указал на груду огромных, покрытых мохом камней, опоясывающих склон горы.
– Присмотритесь к этим камням, – сказал Аршинцев, – мы тут сделаем десятиминутный привал.
Я стал осматривать камни и по виду их довольно правильных ребер, а главное – по тому, как они были расположены, прикрывая край вырубленного в граните глубокого и длинного рва, заключил, что камни были уложены руками человека.
– Что это? – спросил я Аршинцева.
– Это траншеи Тенгинского пехотного полка, в котором, если не ошибаюсь, служил Лермонтов, – тихо сказал Аршинцев. – Мне неизвестно, бывал ли тут сам Лермонтов, но Тенгинский полк строил на этой горе оборонительный рубеж. Километрах в тридцати южнее этой горы, за Хребтовым перевалом, есть селение Тенгинка, названное так в память этого полка.
– Давненько это было, – задумчиво сказал Неверов, – пожалуй, лет сто тому назад.
– Да, примерно сто лет, – кивнул Аршинцев.
В глубоком молчании посидели мы у этих древних камней, покрытых сизо-зеленым мохом, выкурили по папиросе и пошли дальше. Подъем становился все круче и труднее, в иных местах нам приходилось пригибать молодые деревца и подтягиваться на них, как на пружинных трамплинах. Из-под ног осыпались вороха сухих листьев, с глухим шуршанием падали мелкие камни. Напуганные шумом, разлетались в стороны птицы, недалеко от нас пробежали два диких кабана. Подавая друг другу поясные ремни и палки, мы поднимались все выше и наконец достигли вершины горы.
Очевидно, о нашем восхождении предупредили по телефону, потому что в ответ на негромкий свист Аршинцева сразу же раздался ответный свист, из-за деревьев вышел сержант-наблюдатель и проводил нас на северный угол вершины. Там, под молодыми дубочками, лежали чьи-то сапоги, разостланная на траве шинель, две винтовки, несколько гранат, бинокли, сумка с сухарями. Неподалеку стояли котелки с водой.
Молодой лейтенант-армянин, стоявший на коленях с биноклем в руках, при нашем приближении вскочил, приложил руку к пилотке и отрапортовал Аршинцеву:
– Товарищ полковник! В течение двух последних часов на дороге Горячий Ключ – Пятигорское наблюдается движение машин противника с севера на юг. На Лысой горе ружейная и редкая минометная перестрелка. На горе Фонарь артиллерийский огонь со стороны противника и бомбежка с воздуха четырьмя самолетами.
Мы вооружились биноклями и осмотрелись. Правда, здесь вполне можно было обойтись без бинокля: с вершины все окрестности были видны как на ладони. Прямо перед нами, между двумя горами, белела дорога. Сейчас над ней стояло густое облако пыли. Чуть левее и ниже дороги, на южном скате невысокого холма, пестрело селение Пятигорское. Оно оказалось на «ничейной полосе», и там не было видно никаких признаков жизни. Правее селения, отделенная от него узкой долиной, высилась гора Лысая, та самая, на вершину которой позавчера ворвался противник. Скаты этой горы были покрыты лесом, и только самая вершина, точно гигантская плешь, желтела выжженной травой. На вершине и на южных, обращенных к нам скатах горы Лысой время от времени вспыхивали бело-голубоватые клубочки минных разрывов. Это наши минометчики стреляли по противнику, который засел на южном склоне.
Вокруг лежали необозримые горные леса. Ярко-зеленые на вершинах и на склонах, обращенных к солнцу, они казались иссиня-лиловыми в глубоких ущельях и напоминали волнующееся море. На темном бархате лесов, словно брызги червонного золота, выделялись кроны увядших деревьев, кое-где розовели гранитные глыбы скал. Мы как очарованные молча смотрели в глубокую даль, на сверкающую за Хребтовым перевалом полоску моря.
Наше молчание прервал гул самолета.
– Товарищ полковник, – доложил наблюдатель, – «фоккевульф» справа. Следует курсом на север.
Аршинцев отвел бинокль от глаз и прикрыл их от солнца веткой клена. Совсем рядом с ним, на уровне вершины, медленно проплыл двухфюзеляжный вражеский самолет. От его крыла отделился сноп розовых листков.
– Листовки сбрасывает, – усмехнулся Суханов.
Аршинцев, хмуря брови, смотрел вниз, на дорогу, где вился тонкий дымок костра.
– Сукины сыны, – сказал Аршинцев, – кухню не замаскировали. Сейчас будет обстреливать из пулемета.
Действительно, с самолета захлопали короткие очереди крупнокалиберного пулемета. Внизу мелькнули фигуры бойцов, разбегавшихся в разные стороны.
– Сообщите вниз, чтобы немедленно убрали кухню, – сердито бросил Аршинцев.
– Это не наши, товарищ полковник, – робко заметил лейтенант.
– Все равно.
– Есть.
Неверов поймал две листовки, пробежал их и, смеясь, передал нам. На розовом листке был изображен окруженный кольцом фашистских самолетов и танков раненый красноармеец. Внизу был набран крупным шрифтом текст обращения к солдатам и офицерам Иркутской дивизии. Генерал Штейнер грозил уничтожить советские полки и предлагал Аршинцеву сдаться.
– Дубина! – засмеялся Аршинцев. – Завтра он у меня попляшет!
Аршинцев взглянул на часы – был девятый час – и сказал лейтенанту:
– Передать гвардии капитану Чайкину: пусть готовится!
– Есть.
– Сейчас я начну штурм Лысой, – обратился полковник к нам с Неверовым. – Полюбуйтесь оркестром Чайкина. Через шесть минут он начнет свою увертюру.
Мы взглянули вниз. На широкую лесную поляну выползли похожие на серых бронтозавров минометные установки. Солдаты сбрасывали с машин брезентовые чехлы и поднимали квадратные рамы с длинными «направляющими» для снарядов. Потом солдаты исчезли куда-то. На поляне остался лишь высокий офицер с хлыстом в руках.
Еще раз глянув на часы, Аршинцев бросил лейтенанту:
– Пусть начинает!
И сейчас же ветер донес до нас протяжную команду стоявшего на поляне офицера:
– По кровожа-а-дным фашистам… Первая батарея…
Офицер взмахнул хлыстом, и, точно повинуясь мановению его руки, бронтозавры заревели, изрыгая дым и пламя. Огненные кометы, оставляя за собой светящийся след, одна за другой устремились вперед. Начался артиллерийский налет. Заговорили наши пушки. Горное эхо понесло над лесами перекатывающийся грохот, казалось, что это гигантский обвал, руша гранитные вершины, движется в долины и сметает на своем пути все живое.
На Лысой горе, там, где зеленая кромка деревьев обозначала верхнюю границу леса и где, как доносили разведчики, засел противник, вдруг выросли черные столбы земли, которые несколько секунд стояли в воздухе, а потом стали медленно оседать, и тогда уже можно было различить, как в буром дыме валились вырванные с корнем деревья, горящие клочья травы, какие-то темные комья. Скоро на южном склоне горы вспыхнули пожары, и вверх пополз густой белый дым. На голой вершине закопошились фигурки вражеских солдат. Словно встревоженные муравьи, они метались вдоль лесной опушки, падали, сбегались в одном месте, потом разбегались в разные стороны.
– Спросите у Клименко, как дела? – крикнул Аршинцев лейтенанту.
Лейтенант быстро завертел ручку телефона, что-то закричал в трубку и, не вставая с колен, доложил:
– Боевое охранение противника смято. Подходят к концу леса. Майор Клименко просит прекратить огонь.
– Передайте Чайкину: прекратить огонь!
Серые бронтозавры в последний раз изрыгнули пламя и затихли. Через минуту, снова затянутые брезентами, они исчезли в лесной чаще. Сразу стало тихо. Но мы знали, что именно сейчас, когда наступила тишина, там, на Лысой горе, началось самое главное: штурм вершины. Оттуда стали доноситься одиночные выстрелы и какой-то еле уловимый гул.
– Майор Клименко докладывает, что вершина горы взята, – сказал лейтенант, – один батальон прочесывает западные скаты, а другой преследует противника на северных скатах.
Аршинцев молча взял трубку из рук лейтенанта, присел на корточки и отрывисто сказал:
– Противника преследовать только до отметки Синий Крест. По краю леса, на северных скатах, немедленно окопаться. Западные скаты держать одной ротой. Остальных отодвинуть в резерв, к дороге, и не ослаблять наблюдения за этой дорогой ни на одну секунду. Понятно?
Несколько минут Аршинцев внимательно слушал то, что говорил ему командир полка, – тот, должно быть, сообщал что-то очень неприятное, потому что густые брови Аршинцева хмурились и губы сердито передергивались.
– Разве у вас нет саперных лопат? – закричал он. – Так почему нельзя окопаться? Что? Лопаты не берут? Хорошо. Кирок не будет, а ломы пришлю к двадцати часам.
Бросив трубку, Аршинцев поднялся и сказал нам, глядя куда-то в сторону:
– Трудно, черт его возьми! У этой проклятой горы каменистая вершина, а у нас ни кирок, ни ломов нет.
– А откуда вы думаете добыть ломы к двадцати часам? – поинтересовался Неверов.
– Сейчас прикажу вынуть железные оси из обозных телег и снарядных ящиков. Все равно люди подносят снаряды по тропам на себе.
Вершину горы Солодки мы покинули в полном молчании. Нам казалось, что спуск длится гораздо дольше, чем подъем. Аршинцев шел впереди, все время думал о чем-то, и нам не хотелось мешать ему. Когда замелькали штабные блиндажи, я догнал Аршинцева и сказал:
– Товарищ полковник, я хочу пробыть несколько дней в батальоне, который сейчас обороняет Лысую гору.
– Ну что ж, езжайте туда, – согласился Аршинцев, – только будьте осторожнее. Там неизбежны контратаки. И потом советую вам не забывать о том, что здесь горы. Не путайте ориентиры. Расстояние кажется здесь обманчивым.
– Хорошо, спасибо, я постараюсь быть внимательным, – ответил я.
– Компас и карта у вас есть?
– Есть.
– Хорошая карта?
– Хорошая, последнего издания.
Мы простились с Аршинцевым, и я условился с Неверовым о встрече через три дня в соединении Щагина. Оседлав своего Орлика, я съехал по узкой тропке вниз, миновал поляну, с которой капитан Чайкин обстреливал Лысую гору, и поехал шагом вдоль узкой речки. Навстречу двигались раненые. Некоторых из них несли на носилках. Солнце близилось к закату. В лесу было тихо, только где-то вверху нудно гудел невидимый вражеский самолет.
На вершине Лысой горы я пробыл трое суток и, вероятно, до конца своей жизни буду помнить эти дни, и не потому, что я попал там в чрезвычайно опасное положение, – впоследствии мне довелось бывать в гораздо более опасных местах, – а потому, что на этой окруженной густым лесом горе я с особенной силой почувствовал, что война – это тяжкий, великий труд, что она требует не только мужества, но и неутомимой стойкости и постоянной готовности отдать свою жизнь за товарища, так же как он готов отдать ее за тебя. Там, на этой горе, каменистая вершина которой была выжжена горячим солнцем и тяжело изранена бомбами и снарядами, для меня раскрылась вся душевная красота великого труженика войны – нашего советского солдата-пехотинца.
Я добрался до вершины горы к вечеру. Вокруг еще дымились деревья и кое-где горели лесные травы. Я сильно устал, а конь мой, которого я вел за собой в поводу, был весь в мыле. Многие деревья на склоне горы были иссечены пулями, а их стволы белели лохмотьями ободранной осколками коры. Чем выше я поднимался, тем сильнее чувствовался неприятный запах серы и гари.
На маленьких лесных полянах лежали трупы вражеских и наших солдат. Некоторые лежали так близко друг к другу, что казалось – люди умерли в минуту рукопашного боя. Под ногами у меня стучали алюминиевые солдатские фляги, брошенные саперные лопаты, круглые каски.
На опушке леса, подступающего к самой вершине, я увидел наших бойпов. Они лежали группами по пять-шесть человек, курили, перебирали вещевые мешки или негромко переговаривались между собой.
– Где командир роты? – спросил я у них.
Пожилой сержант с забинтованной рукой хмуро взглянул на меня, отвернулся и ответил сквозь зубы:
– Командир роты убит.
– А заместитель?
– Заместитель тоже убит.
– Кто же вами командует?
– Старшина Глуз.
– Проводите меня к нему.
Сержант повернулся к молодому бойцу, который сидел рядом, с любопытством слушая наш разговор, и сказал:
– Володя! Отведи товарища к старшине.
Боец вскочил (он оказался совсем молоденьким), вскинул на плечо винтовку, взял автомат и пошел наверх. Идя сзади, я спросил его:
– А зачем ты берешь и автомат и винтовку?
– Это у меня личное оружие, – с гордостью сказал он, – для ближнего и дальнего боя. Я сегодня из автомата четырех застрелил, а из винтовки одного. Хорошо, что винтовка была, а то бы ушел, проклятый.
– Сколько же тебе лет? – спросил я.
– Шестнадцать лет, – усмехнулся боец, – я доброволец. Из ремесленного училища. Наши хлопцы эвакуировались, а я отстал от них и ушел в полк к батьке.
– А батька где?
– Ранило его под Лакшукаем. Отвезли в госпиталь.
Я посмотрел на этого курносого паренька с белесыми волосами, на его ободранные сапоги, черные брючишки и улыбнулся. Паренек старательно басил – видно, ему страшно хотелось, чтобы его считали настоящим солдатом.
– Как же тебя зовут? – спросил я.
– Владимир Череда, – ответил парень.
– Так ты действительно убил пятерых?
– Честное слово, – Володя даже приостановился, – вот спросите у старшины, он не даст соврать, четырех из автомата, а одного из винтовки.
Мы уже дошли. Вершина блестела под луной голубоватыми гранями камней, слегка шевелились на ней темные кустики папоротника. На самой вершине, подостлав под себя шинель, сидел богатырски сложенный человек. Он был босиком, ворот гимнастерки расстегнут, пышный чуб свешивался на левый висок. Поставив между коленями котелок, человек ел из него деревянной ложкой.
– Вот наш командир товарищ Глуз, – сказал Володя.
Тот приподнялся, осмотрел меня, протянул руку и сказал:
– Командир третьей роты старшина Иван Глуз.
Мельком взглянув на мои документы, Глуз вернул их:
– В порядке. Мне звонили про вас. Садитесь.
Мы сели на шинель. Глуз посмотрел на Володю через плечо и кинул:
– Ты, Володька, топай назад и ложись спать.
Переминаясь с ноги на ногу, Володя сказал:
– Товарищ старшина, тут товарищ интересуется, сколько противника я уничтожил в сегодняшнем бою. Так вы подтвердите, что пять.
– Не ври, Володя, – с деланой строгостью заворчал Глуз, – не пять, а четыре. Один застрелился сам, потому что испугался твоего вида. Ступай спать.
Володя ушел. Мы со старшиной посидели молча, выкурили по цигарке. Потом Глуз аккуратно расправил высохшие портянки, надел сапоги, подпоясался и взглянул на часы:
– Двадцать. Что-то долго не несут ломов. Пора бы уже.
– Вы что, сейчас во втором эшелоне? – спросил я.
– Нет, зачем, – удивился Глуз, – мы в первой линии, на переднем крае.
– А противник далеко отсюда?
– Да, наверное, метров полтораста будет.
– Сколько? – переспросил я.
– Метров полтораста. На четвертой поляне отсюда. Там у меня впереди боевое охранение и секреты стоят.
– Давно перестали стрелять?
– Часа два будет. Как загнали его за отметку Синий Крест, так он и затих. Ну и нам незачем патроны тратить.
Глуз посидел молча, вздохнул и сказал:
– Вы тут отдохните, а я схожу узнаю насчет ломов. Каторжная ночь нам предстоит. До утра хоть паршивенькие щели надо выдолбить…
«Каторжная ночь» началась через полчаса. На поляну, лежавшую пониже вершины, подошел маленький караван ишаков, нагруженных ломами, наспех сделанными из тележных осей, винтовочными патронами в картонных коробках, пулеметными лентами, гранатами, мешками с сухарями и бочонками с водой. Молчаливые проводники-абхазцы быстро разгрузили все это, взяли тяжелораненых и исчезли в лесной чаще. Старшина Глуз собрал свою роту на вершине горы, пересчитал людей – в наличии оказалось девяносто шесть человек – и негромко сказал:
– Тут прислано шестьдесят ломов. Сейчас мы приступим к работе над оборонительными сооружениями. До утра нам надо выдолбить четыре пулеметных гнезда, десять щелей и два хода сообщения протяженностью тридцать метров. Места укажут командиры взводов. От работы освобождаю только раненых. Приступить к работе.
Люди получили ломы, разошлись в разные стороны и застучали ими о камень. Ночь была тихая, безветренная. Внизу, над лесом, светила полная луна. Тяжелые ломы били с глухим звоном, высекая из гранита красные искры. На горе слышалось хриплое дыхание работающих людей. Куски битого щебня с шуршанием разлетались по сухой траве, крупные камни скатывались куда-то вниз. Мне странно было слушать этот частый перестук ломов в такой непосредственной близости от противника, и я подумал, что вот-вот должны загрохотать выстрелы и с северной опушки темнеющего неподалеку леса должны выскочить вражеские солдаты.
Мне было стыдно за эти мысли, но, очевидно, не я один так думал, потому что многие бойцы часто останавливались и, приподняв лом, склонив голову набок, прислушивались, потом начинали долбить гранит осторожными движениями, совсем тихо опуская лом.
– Чего оглядываетесь? – вдруг закричал Глуз. – Боитесь, что гитлеры услышат? Долбайте как следует! А то стукаете, будто дятлы на дубе.
Ломы застучали сильнее и чаще. Сквозь дробный перестук и резкий скрежет железа о камень слышалось все более тяжелое и хриплое дыхание людей. Запахло крепким, соленым потом. Володя Череда (он работал неподалеку от камня, на котором я сидел) остановился, вытер рукавом лоб и сказал:
– Водички бы испить.
Но воды было очень мало, ее рассчитали по каплям, и Глуз запретил прикасаться без разрешения к бочонкам.
– Там, на южных скатах, есть немецкие фляги, – сказал я Володе, – и потом там убитые лежат… Поищи на поясах. Фляги у них слева, на поясе.
Я взял у него лом и стал долбить пулеметное гнездо, а Володя, шмыгнув носом, выждал, пока Глуз отвернулся, и убежал в лес.
Гнездо, над которым он трудился, было выдолблено примерно на четверть полагающейся глубины. Став на ребре гнезда, я стал долбить дальше. Лом был теплый от Володиных ладоней; он легко падал вниз, но отбивал от гранита только мелкие камешки. Я решил бить сильнее, стал поднимать лом повыше и с силой опускать его на твердый и звонкий гранит. Потом я отставлял лом, ложился на живот, ладонями выгребал мелкий щебень, а крупные камни отбрасывал в сторону. Во рту у меня пересохло, глаза заливал едкий пот, сердце стучало, ладони горели.
Время от времени я осматривался по сторонам. Залитая лунным светом вершина горы была усеяна лихорадочно работающими людьми. Многие бойцы сняли гимнастерки и работали полуголыми. Четыре или пять человек уже не могли поднять тяжелую железную ось и сидели, опустив головы. К ним подошли другие, те, которым не хватило инструментов, взяли ломы и начали долбить.
Выгребая щебень, я почувствовал прикосновение чьей-то руки к своему плечу и обернулся. Передо мной стоял маленький горбоносый боец. Шея его была перевязана каким-то серым платком, глаза блестели. Он беспрерывно сморкался и кашлял.
– Тут еще надо немножко подсечь сбоку – и хватит, – простуженным голосом сказал боец, – а то вы совсем умаетесь. Довольно с меня этой ямки.
– А кто вы?
– Я – первый номер, ефрейтор Куприян Сартоня, – охотно ответил горбоносый. – Для моего «максима» это гнездо, значит, будет.
Маленький Сартоня чихнул, закашлялся и виновато усмехнулся:
– Мучает меня кашель. Простыл я. Двое суток лежали мы с дядей Антоном в плавнях. Ему ничего, а я простыл.
– А кто это – дядя Антон? – спросил я, принимаясь за работу.
– Антон Гаврилыч. Мой второй номер. Ухналь, кажется, по фамилии.
Сартоня вздохнул, высморкался и сказал:
– Ну, вы тут подровняйте сбоку – и хватит. А мы с дядей Антоном приволокем пулемет.
Он ушел, а я снова склонился над ямой. Рук я уже почти не чувствовал, натертые до крови ладони горели как в огне, ноги подкашивались. Ужасная жажда мучила меня. Но вот сзади раздались мелкие шаги, и появился наконец Володя. Он бережно прижимал к груди обшитую кожей флягу.
– Пейте, – сказал он, задыхаясь, – умучился, пока нашел.
Взяв из его рук флягу, я заметил, что он смотрит на флягу и облизывает языком сухие губы.
– А ты сам пил? – спросил я, отводя флягу.
– Нет, зачем, – обиделся Володя, – я обыскал двадцать семь мертвяков. Только у пятерых нашел фляги – и то без воды. Я по каплям слил в одну. Тут полстакана будет. Пейте.
Мы разделили с Володей теплую, пахнущую тиной воду, и она показалась мне нектаром. Пока мы пили, к Глузу, который неподалеку от нас возился с ручным пулеметом, подбежал боец с винтовкой и сказал вполголоса:
– Товарищ старшина! Я от сержанта Рудяшко, из секрета. Там у противника чего-то шевелится. То вроде спали, а сейчас зашумели. И потом больно много разговору слышно.
– Хорошо, – сказал Глуз, – ступай и скажи Рудяшко, чтоб глаз не спускал с противника. Ежели что, отходите к боевому охранению без выстрела. Как только противник дойдет до второй полянки, где я повесил на дубе бинт, открывайте стрельбу ему в спину. Забеги в боевое охранение к Федькину и передай это мое приказание. Понятно?
– Так точно, понятно.
– Ступай выполняй.
Пригибаясь на ходу и поддерживая правой рукой винтовку, связной убежал. Глуз поднялся, щелкнул круглым диском пулемета, осмотрел работающих людей и громко сказал:
– Отдых на десять минут. От места работы не отходить. Винтовки держать при себе. Курить в кулак. Командирам отделений получить воду, по кружке на отделение. Выполняйте.
Стук ломов моментально прекратился. Стало тихо. Люди, как подсеченные, повалились на землю. Кто-то подкатил бочонок. Послышался негромкий перестук кружек. Чей-то визгливый голос прорвал тишину:
– Не по правилу делите воду! У Стефанкова в отделении сегодня убито шесть человек, а ему выдают полную кружку. У нас все отделение налицо…
– Заткнись, Карпов! – грозно зашипел Глуз. – Я тебе поговорю!
Визгливый голос замолк. Глуз, вертя ручку телефона, звонил в соседнюю роту. Мы с Володей лежали рядом, глядя в звездное небо. Острый камень больно колол мне спину, но я так устал, что не мог двинуться. Где-то далеко урчали тракторы. Справа, как видно за горой Фонарь, бухнула одинокая пушка.
Вдруг темную синеву неба прорезало мертвенно-желтое сияние светящейся ракеты. Ракета повисла на парашюте, спущенная невидимым самолетом, и осветила гору трепетным светом.
– Может, ударить по ней? – тихо произнес кто-то за моей спиной.
– Дай раз, – ответил Глуз, – а то он подумает еще, что мы уснули.
Прямо над ухом оглушительно рявкнул счетверенный зенитный пулемет. Я вздрогнул. По камням дробно зазвенели пустые гильзы. Зеленый пунктир трассирующих пуль замерцал в небе и пронзил светящуюся в воздухе ракету. От ракеты отделились продолговатые огненные капли и медленно потекли вниз. Вторая короткая очередь рассекла ракету пополам. Истекая струйками огня, она погасла. Лунный свет показался мне почти белым, а деревья потемнели.
– Вот молодец Вася, – восхищенно сказал Володя, – с одного раза двинул. Он всегда так. На пашковской переправе снял «мессера» двумя очередями…
Через десять минут бойцы снова приступили к работе. Опять застучали железные оси, с шуршанием посыпался щебень и засверкали искры. По медленным, полным страшного внутреннего напряжения взмахам рук, по тому, как сипло, с надрывом, дышали люди, чувствовалось, что они смертельно устали, казалось, что они вот-вот свалятся от изнеможения и не смогут подняться. Но время шло, а люди били и били ломами о камень, раскалывали гранитные края узких рвов, с хриплым грудным хаканьем поддевали осями огромные камни. И снова на горе запахло соленым человеческим потом, и снова обессилевших бойцов сменяли другие. Поплевав на ладони, они высоко поднимали тяжелые оси и яростно долбили проклятый гранит.
В третьем часу ночи внезапно раздалась стрельба. Гулкие, как удар хлыста, винтовочные выстрелы смешались с заливистым лаем автоматов, а где-то слева злобно застрекотали станковые пулеметы.
– По местам! – закричал Глуз.
Я лег у невысокого камня, шагах в десяти от гнезда, в котором уже хлопотали ефрейтор Сартоня и дядя Антон. Выхватив маузер, я стал вдевать наконечник деревянной кобуры в желобок рукоятки, долго не мог попасть от волнения, наконец попал и, раздвинув локтями щебень, приник к камню. Справа от меня лег Володя Череда, еще правее, у зарослей папоротника, старшина Глуз с ручным пулеметом, а прямо передо мной, широко раскинув ноги, – пожилой сержант с забинтованной рукой, тот самый, который первым меня встретил и послал с Володей к Глузу. Еще дальше, на самой опушке леса, залегли бойцы с винтовками и гранатами.
Выстрелы приближались. В лесу, между деревьями, сверкали вспышки огня, трещал валежник, слышались какие-то хриплые выкрики. Потом слева ухнули гранатные разрывы – я понял, что это Федькин и Рудяшко бьют атакующих немцев из засады.
– Сартоня! Без приказа не стрелять! – хрипло закричал Глуз. – Жди, пока выйдут на опушку.
Опушка темнела шагах в шестидесяти от нас. Озаряемые короткими вспышками выстрелов, возникали корявые стволы грабов, и где-то позади них ворчало, трещало, ворочалось живое чудовище, которое должно было выползти на поляну и ринуться на нас. Я не сводил глаз с опушки, и у меня лихорадочно билось в мозгу: отобьем или не отобьем?
И вот я увидел неприятельских солдат. Я увидел их, когда они уже выбежали из лесу и пробежали несколько шагов, миновав полосу тени от высоких деревьев. Полная луна светила за их спиной, и мне были видны темные, согнутые в поясе фигуры бегущих к нам людей. В грохоте выстрелов я не сразу понял, что они стреляют прямо по нас. Над моей головой прожужжал отбитый от камня осколок. Бешено заработал пулемет Глуза, потом пулемет Сартони. Со всех сторон мелькали оранжево-синие огоньки выстрелов. Справа, над моим ухом, трещал автомат Володи. Темные фигуры забегали по краю опушки, стали падать. Нажимая на спусковой крючок маузера, я выстрелил шесть раз подряд. Я считал каждый выстрел и думал, что надо стрелять обязательно, что, как только замолкнет мой пистолет, меня сейчас же убьют.
Потом темные фигуры исчезли. Снова трещал валежник в лесу. Умолкли наши пулеметы. Выстрелы, все более глухие и редкие, затихали где-то внизу. Уже что-то говорил по телефону старшина Глуз, что-то кричал Володя. Мне было очень жарко. Расстегнув ворот гимнастерки и сняв пояс, я присел, достал коробку с табаком и стал свертывать папиросу. Руки дрожали, табак сыпался на колени, но я смеялся и говорил Володе что-то веселое. Потом я услышал, как старшина Глуз громко закричал:
– Санитары, в лес! Второму и третьему отделению убрать убитых.
Вместе с другими я пошел по горе, но Володя остановил меня и сказал, указывая на неподвижно лежащего сержанта с забинтованной рукой:
– Сержант Кулагин убит.
Этот сержант во время атаки лежал в трех шагах от меня, но я не заметил, как он погиб. Теперь я с удивлением и жалостью смотрел на его открытый рот, залитое кровью лицо, круглую култышку обвязанной бинтом левой руки.
– Вчера ему прострелили палец, а он не захотел уходить, – тихо сказал Володя. – Надо дочке его написать, у него дочка в Красноводске живет, эвакуированная.
Потом мы с Володей осматривали других убитых. Светила луна, сладко пахло порохом. Бойцы громким шепотом говорили друг другу о том, как они стреляли и как по ним стреляли, кто в каком месте лежал и что при этом видел. Я тоже рассказывал Володе, как стрелял, и слушал Володин рассказ о том, как у него заело автомат, а он стал стрелять из винтовки и свалил какого-то фашиста, который бежал к двум соснам. Володя даже показал мне эти сосны – они росли отдельно шагах в тридцати от хода сообщения.
Среди двенадцати убитых и двух тяжелораненых гитлеровских солдат – их вместе с нашими ранеными унесли санитары – оказалось четыре трупа эсэсовцев. На петлицах у них блестели металлические значки, а на левом рукаве были шевроны и черные ленты дивизии «Викинг». Старшина сам осмотрел трупы этих солдат, взял их документы и сообщил по телефону в батальон, что на участке его роты появились эсэсовцы.
Минут через сорок после того, как была отбита ночная атака, старшина Глуз приказал возобновить работу. К этому времени в лес ушли новые секреты и вернулась из боевого охранения смена сержанта Федькина. Опять застучали по граниту железные оси, и к сладковатому запаху крови и пороха примешался запах пота. Спать не ложился никто. Когда побелела луна и по лесу прошумел предутренний ветерок, щели, ходы сообщения и пулеметные гнезда были закончены. Старшина разрешил людям поспать, и каждый, где стоял, там и лег, охватив руками винтовку. Уйти в другое место и лечь поудобнее ни у кого не было сил.
День на горе Лысой прошел спокойно. Утром бойцам раздали сухари и пшенную кашу. Кашу принесли в ведрах, в цинковых патронных коробках и в круглых банках от немецких противогазов. В таких же ведрах и коробках принесли мутную теплую воду (воду несли полтора километра по узкой кабаньей тропе, брали ее в речушке, у самой подошвы горы).
В девятом часу кудрявый политрук в роговых очках, которого ночью вызывали в полк, принес сводку Информбюро и прочитал об упорных боях под Сталинградом, под Воронежем, южнее Краснодара («южнее Краснодара» – это был наш участок фронта), под Новороссийском и на Тереке.
Солдаты угрюмо прослушали сводку, не задали ни одного вопроса, разбрелись по щелям и стали говорить о фронтах.
Я слышал, как высокий ефрейтор с сердитым, заросшим рыжеватой щетиной лицом хмуро говорил окружившим его бойцам:
– Сталинград сейчас – самое главное, самое наиглавнейшее. Там должно все дело решиться. Ежели Сталинград отдадим – тогда крышка, конец.
– Почему же крышка, Степанов? – возразил сероглазый боец в синих артиллерийских брюках, которыми он все время любовался. – За Сталинградом еще хватит земли.
Хмурый Степанов укоризненно посмотрел на обладателя синих брюк:
– Дурак ты, Вася. Хоть и хороший зенитный пулеметчик, а самый настоящий дурак.
– Чего ты чудишь, Степанов? – обиделся Вася. – Почему же это нам не удержать Казань, или, примерно, Оренбург, или Свердловск?
– Дурак ты, Вася. Дурачок ты, – серьезно и тихо сказал Степанов, – головой думать надо, когда говоришь.
– Паникуешь ты, Степанов, и все, – огрызнулся Вася.
– Нет, Вася, не паникую я, и стыдно мне было бы паниковать, потому что я, брат ты мой, оборонял Царицын еще в восемнадцатом году, когда ты пешком под стол ходил. А тебе я растолковываю, чтобы ты понял, что есть в России такие места, на которых вся вера держится. Вот, скажем, эта самая гора Лысая, на которой мы с тобой сидим. Должны мы подохнуть, но не допустить к ней врага, потому что это наша позиция и нам приказано ее удержать. Но ежели, скажем, перебьют нас тут всех или, к примеру, сдрейфим мы и враги займут эту гору Лысую…
– Ну и что же?
– Ну и ничего. Обидно, конечно, будет. Расстрелять нас надо, как сукиных сынов, за то, что мы не выполнили приказа. Но гора Лысая – это, брат ты мой, не большая беда. От потери этой Лысой горы веры никто не потеряет. А возьми Гитлер Москву или Ленинград – тут уж совсем другое дело.
– Правильно, правильно, Степанов, – заговорили бойцы.
Вася попытался еще одним аргументом припереть к стенке угрюмого Степанова:
– Значит, по-твоему выходит, что только под Сталинградом надо биться на всю силу, а тут, на горе Лысой, можно так себе, шаляй-валяй?
– Нет, Вася, – сдвинул брови Степанов, – не шаляй-валяй. Потому что отдай мы Лысую, а потом еще три горы, а потом Кавказ – Гитлер и перекинет отсюда всех своих солдат под Москву, под Ленинград или под Сталинград. А вот мы держим гору Лысую, и Гитлер не может увести отсюда ни одного солдата. Понятно теперь тебе это или не понятно?
– Понятно, – усмехнулся Вася.
Он встал, расправил великолепные галифе, провел ладонью по красному канту и, насвистывая, ушел к своему счетверенному пулемету. Солнце поднялось уже довольно высоко. Я лег на траву под огромным буком, вынул из полевой сумки бумагу и карандаш и стал писать корреспонденцию о ночной атаке. Через несколько минут ко мне подошел Володя и, вертя в руках самопишущую ручку, попросил пять листов бумаги.
– Зачем тебе? – спросил я.
– Ночью у нас убиты семь бойцов, а трое тяжело ранены. Надо написать письма родичам. Я разорву пять листов пополам, и как раз хватит на десять писем.
– Почему же должен писать именно ты?
– А мне все наши бойцы дали свои адреса, – вздохнул Володя. – Ты, говорят, парень грамотный, в случае чего, отпишешь семьям как следует, не так, как писаря в полку пишут, которые нас в глаза не видали. А семье, говорят, хочется, чтобы о родном человеке было написано хорошо.
Я дал Володе бумагу, он аккуратно разрезал ее плоским немецким штыком, лег на живот и, подумав, стал писать. Писал он медленно, покручивая круглую головку своей трофейной ручки – на другом конце ее был многоцветный карандаш, – часто смотрел куда-то вдаль, словно вспоминал что-то, потом снова начинал писать, старательно выводя зеленые и красные строки.
Закончив первое письмо, он начал было его складывать, но потом тряхнул белесым чубом и застенчиво протянул мне:
– Вот, поглядите. Про Кулагина написал дочке его. Прочитайте и скажите мне, как ваше мнение. Может, там чего не хватает?
– Давай посмотрю, – сказал я.
«Дорогая гражданка Ольга Павловна Кулагина, – писал Володя, – сообщаю вам, что ваш папа, сержант Павел Иванович Кулагин, мой навеки незабываемый боевой друг, в ночь с третьего на четвертое сентября 1942 года героически погиб при обороне важнейших позиций на энской горе. За день до этого он истребил в бою великое множество гитлеровских бандитов и сам был ранен в левую руку, но гордо отказался идти в полевой госпиталь и остался на боевом рубеже до конца своей честной жизни. Погиб он в ясную лунную ночь от разрывной вражеской пули, и когда умирал, то умирал спокойно и только просил меня написать вам, чтоб вы не горевали и хорошо смотрели за своим дорогим братиком. Если вам чего-нибудь надо помочь, вы напишите мне по приложенному воинскому адресу, а я сообщу, что следует, вашим властям. С боевым приветом, остаюсь уважающий вас и переживающий ваше тяжелое горе боец Владимир Петрович Череда».
Я вернул Володе письмо, и хотя мне очень хотелось обнять и поцеловать этого милого, нежного паренька, я не сделал этого, а только сказал:
– Очень хорошо, Володя. Просто и хорошо.
Пока мы с Володей писали, с моря подул сильный ветер, небо затянуло тучами, а к полудню пошел холодный мелкий дождь. Яркие краски вокруг сразу потухли, растаяли в свинцово-серой пелене. Спрятавшись под кустами, бойцы накрылись шинелями, плащ-палатками, мешками и сидели, как нахохленные куры. Не было слышно ни одного выстрела, в густой листве шумел ветер, обильные дождевые ручьи, пенясь, бежали по каменистым скатам горы.
Вдруг в монотонный шум дождя и ветра ворвался сердитый голос Глуза:
– Второе и третье отделения на подноску мин!
Поеживаясь от холода, бойцы из отделений Стефанкова и Карпова, того самого, что ночью кричал о неправильном распределении воды, ворча, пошли вниз, к поляне, где остановился караван навьюченных минами ишаков. На этой поляне обрывалась ишачья тропа, и оттуда до кустов терновника, среди которых лежали боеприпасы, нужно было подносить мины на руках.
Это был очень тяжелый труд: люди выстраивались на крутизне на протяжении ста тридцати метров; делая три шага влево, человек поднимал ящик с минами от нижнего соседа, потом, цепляясь за стволы деревьев, поднимался с грузом на три шага вправо, передавал мины верхнему соседу и возвращался на место.
Дождь все лил. Скользя, падая, передвигаясь на четвереньках, промокшие бойцы все так же методично двигались влево и вправо, и в кустах терновника медленно росла гора мин, накрытая одеревеневшим от влаги брезентом.
После обеда дождь перестал. За высотами, над Горячим Ключом, вспыхнула горная радуга, потом показалось солнце. Деревья, трава, камни – все засверкало от дождевых капель.
Ночь прошла спокойно. Весь следующий день рота Глуза заканчивала окопы и ходы сообщения. В девять и в одиннадцать часов утра противник пытался атаковать нас несколькими группами автоматчиков, но оба раза был сбит боевым охранением. В двенадцать часов над горой пролетел «фокке-вульф», потом показались четыре «юнкерса» и стали бомбить вершину. Осколками бомб были тяжело ранены два бойца, их тотчас же отнесли вниз.
Вечером на вершину Лысой пришел капитан из штаба дивизии. Он расспросил Глуза о положении, сказал, что гитлеровцы здорово укрепились за горой Фонарь и что там сейчас идет бой.
Поужинав, мы с Володей долго не могли уснуть. Накрывшись его шинелью, мы лежали и разговаривали. Володя рассказывал мне о ремесленном училище, в котором он учился, о каком-то невиданном токарном станке. Потом Володя вспомнил о письмах, которые ему нужно было завтра написать.
– Четыре письма, – сонным голосом бормотал он. – Одно про убитого ефрейтора Ивлева, в город Щигры, у него там жинка и двое детей… Одно про Витьку, которого вчера поранило осколком, матери надо написать, в село Рощино Воронежской области… Потом про этих двух… про Погосяна и про Терехова…
Уснули мы поздно. Была такая тишина, что мы слышали, как со старых дубов падали желуди и шуршали крыльями летучие мыши.
На рассвете я проснулся от дикого грохота и жара. Пониже того места, где мы лежали, горели дубы, а еще ниже, там, где были сложены мины, что-то трещало, сверкало, вспыхивало красноватым пламенем. Над горой с воем проносились вражеские штурмовики, на голой вершине метались какие-то темные фигуры, и я понял вдруг, что там сейчас идет яростная рукопашная схватка. Володи рядом со мной не было. Мимо пробежал старшина Глуз с ручным пулеметом. Он бежал, широко раскрыв рот, должно быть, что-то крича и на ходу стреляя. За ним кинулись бойцы с винтовками наперевес. Правее с треском упало большое дерево и повалил черный дым.
Охваченный острой тревогой и не понимая, что происходит, я хотел было вскочить, но меня дернул за ногу лежавший рядом боец, и, когда я оглянулся и увидел его бледное лицо, он движением головы указал мне влево. Там, в двадцати шагах от нас, прячась в папоротнике, ползли эсэсовцы.
– Кидай гранату! – крикнул боец.
Гранаты у меня не было. Схватив винтовку, я выстрелил два раза, но вдруг там, где ползли гитлеровцы, вспыхнуло пламя. Над моей головой просвистали осколки, и сверху посыпались срезанные ими ветки. Это бросил гранату ефрейтор Сартоня, лицо которого на секунду мелькнуло передо мной в кустах. Еще через секунду я увидел пулеметчика Васю. Его счетверенный пулемет бил прямо по зарослям папоротника. Пулемет ходил ходуном, а Вася, полуголый, окровавленный, страшный, кричал одно слово: «Ага-а! Ага-а!» Потом по вершине горы пробежали наши бойцы, человек двадцать. Впереди Глуз. Я вскочил и, не понимая еще, куда они бегут, побежал за ними и услышал их хриплое «Ура-а!».
В эту минуту крики стали стихать, где-то внизу одна за другой разорвались две мины. Рядом со мной, тяжело дыша, заглатывая слова, Глуз кричал в телефон:
– «Донец»! «Донец»!.. В пять ноль-ноль атака противника при поддержке авиации отбита. Прошу патронов и мин.
Уже совсем рассвело. По скату горы полз беловатый дым. Рядом со мной, раскинув руки, лежал мертвый Володя. Он лежал не по-детски длинный, вытянувшись, так что казался больше ростом, с полуоткрытыми застывшими глазами, с восковым лицом. Черная, залитая кровью штанина задралась, обнажая ногу. На подошвах изодранных камнями ботинок налипли глина и сухие стебли травы.
Закусив губу, я смотрел на Володю и думал:
«Обо всех своих мертвых друзьях ты, милый мальчик, писал письма. Куда же о тебе написать? Кому рассказать о твоей смерти? Где твой дом и где твои родные?»
Расстегнув карманы Володиной гимнастерки, я вынул вещи: красноармейскую книжку, перочинный нож, вечное перо, которым он писал письма, удостоверение ремесленного училища.
В полдень мы хоронили убитых. Их было семнадцать. Бойцы вырубили в граните братскую могилу, положили мертвых, засыпали их свежей травой и завалили щебнем. На самом верху могилы мы положили тяжелый камень, отколотый вражеским снарядом от гранитной скалы. Раненый пулеметчик Вася высек на этом камне обломком штыка выпуклую красноармейскую звезду.
Вечером я простился со всеми товарищами, обнялся с Глузом и, в последний раз взглянув на могилу, медленно побрел вниз, к поляне, где меня ждал коновод с лошадьми. Похудевший за трое суток Орлик радостно заржал, увидев меня. Я вынул из сумки кусок черствого хлеба и протянул ему. Он, шевельнув бархатной губой, осторожно захватил хлеб и, хрумкая, проглотил его. Вскочив на коня, я съехал по тропинке к реке и поскакал в ущелье.
Командный пункт соединения Щагина, где я условился встретиться с Неверовым, располагался на западных склонах горы Хребтовой, совсем близко от командного пункта Аршинцева. Такое расположение, бок о бок с Аршинцевым, вначале удивило меня, но потом я понял, что благодаря этому южнее Горячего Ключа образовался крепкий узел обороны, прикрывающий долину реки Псекупс, подступы к Хребтовому перевалу и долину реки Нечепсухо. Таким образом, сосредоточенные на узком участке части Щагина и Аршинцева обороняли важные проходы на Туапсе и прямой выход к морю. У Щагина были такие же, как у Аршинцева, добротные, сделанные из камней и бревен, блиндажи, так же стояли в кустах замаскированные машины и мотоциклы.
Полковник Александр Ильич Щагин, грузный человек с седой головой и добродушным лицом, сидел на табурете у входа в блиндаж. На мой вопрос об обстановке он сказал, что на его участке никаких изменений нет.
– Впрочем, – застенчиво улыбнулся Щагин, – противник на меня не очень сильно нажимает. Ведь моя дорога – это так только, название одно. А если еще пойдет дождь, то по ней не проедешь, не пройдешь. Так что противник ведет тут беспокоящий огонь и основной удар направил на Бориса Никитича.
– А Борис Никитич выдержит? – спросил я.
– Полковник Аршинцев все выдержит, – серьезно ответил Щагин, – это замечательный командир и… и очень надежный сосед. Пока он рядом со мной, мой правый фланг неуязвим. Да, многие из нас, – сказал он, помолчав, – когда на равнине мы не смогли удержать противника, считали горы чуть ли не раем. На самом деле это далеко не так.
И он стал говорить о трудностях в организации горно-вьючного транспорта, оснащения войск горным снаряжением, о том, что война в горах требует специальных знаний, своеобразной тактики, совершенно отличной от тактики боев на равнине.
– Людям приходится на каждом шагу переучиваться, – продолжал полковник. – Взять хотя бы такой пример. На равнине командир роты привык чувствовать локоть соседа. Здесь же, в горах, совсем иное. Он на своем опорном узле изолирован. И привычки-то у него еще старые. И вот он подчас теряет фланги, допускает обход роты противником. Хорошо еще, что гитлеровцы действуют мелкими группами, я успеваю их ловить своими резервами.
Наш разговор прервал прилетевший из-под Новороссийска летчик Игнатов. Он сообщил тяжелую весть об эвакуации нашими войсками Новороссийска.
Несмотря на значительное замедление темпов вражеского наступления, наше положение в сентябре стало более опасным, чем оно было в августе.
Клейст, подхлестываемый требованиями Гитлера, прилагал все усилия, чтобы в первую очередь раздавить наши войска, остановившиеся в западных предгорьях Кавказского хребта и прикрывшие Черноморское побережье. Это дало бы ему возможность не только обеспечить тыл своей группы армий, организовать подвоз через порты Черного моря, но, самое главное, позволило бы ему использовать все силы для прорыва на Грозный и Баку.
Поэтому Клейст большую часть своих войск – девятнадцать из тридцати имевшихся в его распоряжении дивизий – бросил против частей Черноморской группы.
Не добившись успеха на Новороссийском направлении, фашисты перегруппировывают свои силы на Туапсинское. Здесь они собрали во второй половине сентября мощную группировку, которая должна была быстро прорваться к Туапсе и, перерезав коммуникации нашей Черноморской группы, поставить ее в безвыходное положение. Одновременно для отвлечения внимания командования Черноморской группы стрелковые и кавалерийские соединения Антонеску должны были перейти в наступление в районе Новороссийска.
У гитлеровцев были большие преимущества: они имели самую широкую возможность маневрировать крупными массами войск на Кубанской долине. В распоряжении гитлеровского командования были превосходные пути подвоза, удобные аэродромы, развитая дорожная сеть, у нас же ни свободы маневра, ни достаточных путей подвоза не было. Войска наши стояли среди лесистых гор, доходящих в этих местах до самого моря.
Наше положение ухудшало еще то обстоятельство, что, помимо железной дороги Майкоп – Туапсе, фашисты могли выйти к Туапсе несколькими обходными путями: долиной реки Псекупс, Пшехской долиной и другими дорогами. Это заставляло нас распылять свои силы на несколько направлений, все время держать войска в состоянии крайнего напряжения.
Правда, оборона Туапсе могла стать очень надежной и крепкой прежде всего потому, что севернее города у нас было четыре исключительно хороших естественных рубежа – горные хребты. Но для их укрепления и организации обороны требовалась большая затрата времени и усилий.
Сосредоточив для прорыва на Туапсе крупные силы, Клейст создал специальную «ударную группу» под командованием генерала Руоффа.
Ядро «ударной группы» Руоффа составляли полки четырех горных дивизий (часть полков действовала на высокогорных перевалах центрального участка), 46-я пехотная дивизия генерал-майора Хейнциуса (трехполкового состава, с артиллерийским полком, ротой мотоциклистов, велосипедным эскадроном), моторизованная часть дивизии СС «Викинг», 96-й отдельный альпийский полк, 4-й охранный полк, отдельный «иностранный легион», набранный из авантюристов и проходимцев разных национальностей, и другие специальные подразделения. Вся группа была обильно снабжена минометами.
Эту центральную группу генерал Руофф бросил на Туапсе в лоб. Правее ее должны были пробиваться две моторизованные дивизии: 1-я словацкая дивизия и дивизия СС «Викинг», а также полки 125-й пехотной дивизии. Их задача была двигаться на Туапсе, в обход по долине реки Псекупс, на Фанагорийское, хутор Кочканов, Елизаветпольский перевал, селение Шаумян.
Наступление вражеских сил началось массированными авиационными ударами по нашим оборонительным рубежам, по городу и близлежащим дорогам. Фашистские летчики бомбили Туапсе днем и ночью, группами и поодиночке, бомбили методично, с жестокостью и педантизмом. В тихие улички, где еще недавно белели чистые, словно игрушечные, деревянные дачные домики, они бросали тысячекилограммовые фугасные бомбы, сотни зажигательных бомб, тяжелые бочки со смолой и с нефтью. Они терзали, уродовали, мучили многострадальный приморский городок, точно мстили его защитникам за их мужество, за их упорство и стойкость.
В течение двух-трех недель Туапсе стал неузнаваем: вместо домов высились груды камней и бревен; там, где благоухали цветники, зияли огромные воронки и рыжей россыпью кирпичей багровели обрушенные стены; в порту не прекращались пожары, и волны плескались в пробоинах разбитого мола. Над городом не рассеивалась густая туча черного дыма и стоял невыносимо тяжелый запах разлагающихся трупов.
С первых же дней вражеских налетов жители стали покидать город. Нагруженные домашним скарбом, ведя за собой плачущих детей, они уходили в горы. Там, в пещерах, в узких теснинах и ущельях, и жили они, боясь разжигать костры, чтобы не привлечь внимания гитлеровских воздушных бандитов. Там хоронили мертвых, там рожали детей…
В городе оставались только моряки. Я увидел однажды на рассвете картину, которая навсегда запечатлелась в моей памяти: груды развалин вместо улиц, хаос перепутанных телеграфных проводов, зарево пожаров, от которого море казалось кровавым, человеческие и конские трупы… И среди этого царства смерти – морской патруль: четыре матроса с винтовками… Они шли по мертвому городу, и лица у них были суровые, и по торцам стучали подкованные железом ботинки…
После двухдневного пребывания у полковника Щагина мы с Неверовым отправились за информацией в штаб группы, чтобы потом возвратиться в Иркутскую дивизию.
Штаб располагался в небольшом селении, укрытом за холмами, по которым петляет шоссе. Деревянные домики селения спрятаны в густой зелени прибрежных лесов. На южных склонах холмов зеленеют виноградники с аккуратно подвязанными высокими кустами, на окнах домов желтеют гирлянды сушеных яблок. Смуглые женщины в ярких платьях с утра до ночи собирают в садах пахучие сливы, груши, яблоки. Но идиллическая картина ранней приморской осени и здесь нарушена – всюду видны следы войны.
Деревья над дорогой побелели от пыли. Пыль лежит на них таким густым слоем, что под ним исчезла зелень листвы. По дороге одна за другой движутся грузовые машины, обозы, пешеходы. Машины идут в обе стороны: на юго-восток – груженные эвакуированным из Новороссийска заводским оборудованием, железным ломом, или санитарные автомобили, в которых на подвесных носилках качаются раненые; на северо-запад – доверху наполненные снарядами, минами, патронами, мукой, сухарями, бочками с бензином.
Туда же, на северо-запад, к фронту, движутся маршевые роты. Потные, загорелые, покрытые пылью, солдаты идут медленно, не соблюдая равнения. Пот струями течет по их грязным от пыли, суровым лицам, воротники выцветших гимнастерок расстегнуты, пилотки сдвинуты на затылок. Люди одолевают крутые подъемы, изнывая от жары, а слева, сквозь ветви старых деревьев, сверкает Черное море и слышно, как рокочет внизу неумолчный прибой.
Море пусто. Изредка проходят вдоль берега тихоходные транспорты, а вокруг них, вздымая пенные волны, плывут низкие, прижатые к воде миноносцы и рыскают торпедные катера. Под крутым берегом, у самого селения, торчит из воды корма затонувшего судна. Вражеская бомба настигла его здесь, и судно похоже на рыбу, которая хочет выброситься из воды. Рыжая ржавчина уже тронула уродливо помятую корму, и волны гулко бьются о железо.
Селение вытянулось вдоль берега на несколько километров.
Фашистские летчики каждый день появлялись над селением и беспорядочно сбрасывали бомбы. Одним из объектов, избранных фашистами в качестве важнейшей цели, стал большой одноэтажный дом, где помещалась столовая. Хотя этот дачный дом с большой деревянной верандой стоял в глубине старого парка, спрятанный в густой листве высоких деревьев, вражеские летчики, должно быть, заметили тут скопление людей и несколько раз сбрасывали бомбы. Надо сказать, что ни одна из этих бомб в столовую не попала, а некоторые даже не разорвались.
Сидя в шалаше одного из политработников, батальонного комиссара Кузнецова, – этот шалаш стоял в парке, на крутом берегу моря, – мы с Неверовым наблюдали воздушный бой, завязанный нашими истребителями с шестеркой «мессершмиттов».
Было теплое и ясное сентябрьское утро. Только что взошло солнце. Море сияло светлой голубизной. «Мессершмитты» вынырнули из-за окутанного утренней дымкой мыса и кинулись на штурмовку дороги. Вскоре мы услышали гулкое хлопанье коротких пулеметных очередей.
Лейтенант с забинтованной головой, лежавший рядом с нами на траве, поморщился:
– Опять садят, сволочи. Ни одной минуты покоя.
В это время раздалось нарастающее жужжание моторов. Из-за парка вылетела тройка наших истребителей. Два из них летели низко над берегом, прямо в лоб фашистам, а один чуть заметной искоркой мелькал в небесной синеве. Он сделал большой полукруг, развернулся над морем – и вдруг, словно ястреб, завидевший добычу, камнем ринулся вниз.
– Это майор Калараш! – восхищенно сказал лейтенант. – Король черноморских истребителей Калараш! Вы следите за ним! Вы смотрите, что он будет делать! Вот это настоящий ас, гитлеровцы перед ним – дерьмо.
Пулеметы застучали чаще. И вот из-за леса вылетели шесть «мессершмиттов». Фашисты летели двумя тройками: первая тройка гналась за Каларашем, прижимая его к берегу, вторая, наоборот, поворачивала к морю, уходя от двух наших истребителей.
Два фашиста шли уже правее Калараша, один остался в хвосте. Вражеские пулеметы захлебывались в озлобленном лае, с каждой минутой расстояние между одним из немцев и Каларашем сокращалось. Вдруг самолет Калараша качнулся, как от удара, и стал падать.
– Сбили, паразиты! – крикнул Неверов.
– Погодите, погодите! – отмахнулся лейтенант. – Смотрите дальше.
Самолет Калараша, бессильно лежа на крыле, исчез за скалами. «Мессершмитты», пролетев дальше, стали разворачиваться, чтобы лечь на обратный курс. По всему берегу захлопали зенитки. В это мгновение истребитель Калараша взмыл вверх свечой и, сверкая как молния, устремился прямо на фашистов. «Мессершмитты» заметались. Наши зенитки смолкли. Выбрав среднего фашиста, Калараш ринулся в атаку. Мы не слышали пулеметной очереди, но видели, как «мессершмитт», сбивая темный дым, попытался уйти в море, а потом круто развернулся, вспыхнул и упал в воду.
Два других вражеских самолета исчезли. А Калараш медленно пролетел над местом падения «мессершмитта» и пошел к берегу. С берега ему махали пилотками, кричали, аплодировали. Женщины поднимали на руках ребят и говорили:
– Вот дядя Митя!
Качнув крыльями, Калараш описал круг, дождался двух своих напарников и ушел на аэродром.
– Видели? – с гордостью сказал лейтенант. – Каков? От него не спасется ни один фашист. Это уже шестой или седьмой.
– Откуда этот Калараш и где его найти? – спросил Неверов.
– Я его хорошо знаю, – ответил лейтенант, – потому что каждый день бываю на аэродроме. Да его тут все знают. Сам он саратовский, был на Западном фронте, потом в Крыму, прикрывал казаков под Кущевской. На всех типах истребителей летает как бог. Их у нас два таких: Калараш и Щиров. Спросите тут любого мальчишку, вам каждый о них скажет…
Лейтенант долго рассказывал нам о летчиках, об их великолепных воздушных боях, смелости и отваге. Позже я узнал, что за бои в Черноморье правительство присвоило майору Дмитрию Каларашу и капитану Сергею Щирову звание Героя Советского Союза…
Оформив все необходимые документы и получив нужную нам информацию, мы с Неверовым отправились на рассвете следующего дня в обратный путь, решив по дороге осмотреть морское побережье, которое стало ближним тылом всей Черноморской группы. Мы ехали по единственной рокадной дороге – Новороссийскому шоссе. То отступая от берега, то подходя к самому морю, это шоссе петляет на взгорьях, сбегает в ущелье, ломается неожиданными крутыми зигзагами. Почти на всем протяжении шоссе прячется в густой тени высоких деревьев и только изредка, вырываясь в долины, бежит по ним открыто, прямое, как туго натянутая струна.
Сотни небольших каменных мостов перебрасывает шоссе через многочисленные горные овраги. Пожилые дорожники днем и ночью работают у мостов, сглаживая ломами и лопатами крутизну поворотов, подсыпая землю на склонах, отгораживая камнем опасные обрывы.
В те дни Новороссийское шоссе служило единственным путем снабжения войск Черноморской группы, и его берегли как зеницу ока. Во всех прибрежных санаториях, домах отдыха, пионерских лагерях стояли дорожные команды, заградительные отряды, солдаты комендантского патруля. На высоких скалах были установлены мощные прожекторы, и моряки-пограничники не спускали глаз с моря. В непролазных джунглях стояли замаскированные пушки, пулеметные гнезда; тут на каждом шагу вас провожал чей-нибудь внимательный взгляд.
Гитлеровцы все время летали над дорогой, сбрасывая бомбы на мосты. Но высокие горы лишали вражеских летчиков возможности снизиться, и они почти всегда промазывали, отыгрываясь на приморских селениях, которые ежедневно бомбили.
Все эти селения строили русские солдаты-пехотинцы.
В 1831 году они построили укрепление Геленджик; в 1838 году, высадившись в устье реки Сочи, построили Навагинское, а у реки Туапсе – Вельяминовское укрепление. Солдаты генерала Раевского возвели тут Головинский и Лазаревский форты. На месте прежней крепости Суджук-Кале, при устье реки Цемес, была заложена крепость, впоследствии названная Новороссийском.
Проезжая все эти памятные места, мы вспоминали о пребывании Пушкина в драгунском полку Раевского, службу Лермонтова в Тенгинском полку, героическую смерть Бестужева-Марлинского на мысе Адлер, смерть поэта-декабриста Александра Одоевского – все дорогие страницы нашей истории, неразрывно связанные со здешними местами.
На правом крыле дивизии Аршинцева, отбивавшей яростные атаки гитлеровцев под Туапсе по долине реки Псекупс, находился полк майора Ковалева, оборонявший теснину Волчьи Ворота. Эта теснина была единственным удобным проходом в направлении на юго-восток, к железной дороге Майкоп – Туапсе, и фашистское командование сделало Волчьи Ворота объектом ожесточенных атак.
Теснина Волчьи Ворота лежит между двумя высокими лесистыми горами. Прямо посредине этой узкой теснины, едва достигающей в ширину, да и то в одном только месте, трехсот метров, протекает быстрая горная река Псекупс, впадающая в Кубань. Вдоль этой реки, берега которой загромождены валунами, пролегает дорога. У входа в теснину, на северном конце, находится селение Безымянное, а у выхода, там, где река Псекупс разливается двумя рукавами, – селение Фанагорийское. От Безымянного до Фанагорийского всего пять километров, и казалось, гитлеровцы легко могли пройти это расстояние, но как раз посредине между двумя селениями и лежат Волчьи Ворота, имеющие общую протяженность до двух километров.
Если бы гитлеровцам удалось прорваться через Волчьи Ворота и взять Фанагорийское, они вышли бы через долину реки Псекупс к Елизаветпольскому перевалу и ударили бы в тыл нашей группировке, оборонявшейся на подступах к Туапсе с севера.
Майор Ковалев был любимцем всей дивизии. Своей храбростью, пылкостью и какой-то неподражаемой ловкостью, своими постоянными ударами, которые все называли «Ковалевским везением», он целиком оправдывал эту горячую любовь к нему.
Ковалев расположил свои батальоны на обеих высотах, замыкающих с боков теснину, расставил на скатах за валунами и на дне теснины пулеметы и минометы, выставил на тропах отборные команды охотников, отлично пристрелял из пушек ближние подступы к Волчьим Воротам, посадил на деревья сотню великолепно натренированных снайперов и таким образом наглухо запер Волчьи Ворота.
Фашисты десятки раз штурмовали теснину, но, встреченные убийственным огнем из всех видов оружия, каждый раз откатывались назад, оставляя перед Волчьими Воротами сотни трупов.
Генерал Руофф, получивший приказ Клейста любой ценой взять Туапсе, разработал сложную операцию больших и малых клещей, и эта задуманная им операция предусматривала обязательное овладение Волчьими Воротами.
На овладение Волчьими Воротами генерал Руофф бросил 125-ю пехотную дивизию генерал-лейтенанта Шнеккенбургера. Это была кадровая дивизия, состоявшая из вюртембержцев и еще до войны сформированная в Мюизингене. Генерал Шнеккенбургер был старый, опытный служака, и Руофф имел все основания надеяться на то, что дивизия Шнеккенбургера, усиленная артиллерийским полком, безусловно захватит Волчьи Ворота и прорвется к селению Шаумян.
Несколько дней Шнеккенбургер потратил на тщательную рекогносцировку, чтобы взять теснину обходным движением: для этого надо было найти хотя бы охотничью тропу, по которой могли бы пройти специальные группы автоматчиков. Но поиски обходных путей не увенчались успехом: на западе теснину замыкали поросшие густым лесом горы хребта Котх, а на востоке – такие же крутые лесистые горы, наименования которых даже не обозначались на карте. Тогда Шнеккенбургер решил штурмовать Волчьи Ворота лобовым ударом пехоты при активной поддержке артиллерии и авиации.
На полк Ковалева обрушился целый ураган бомб, снарядов, мин. Огневая обработка теснины длилась двое суток, и казалось, там не должно было остаться ничего живого. Но как только гитлеровские гренадеры 419-го полка ринулись в атаку, они были встречены губительным кинжальным огнем пулеметов, мощными ружейными залпами, взрывами гранат. Шнеккенбургер сам наблюдал с высоты, как этот полк, оставляя мертвых и раненых, бежал к Безымянному.
На следующее утро фашистские бомбардировщики, словно мстя за неудачу 419-го полка, засыпали теснину фугасными и зажигательными бомбами, подожгли лес и прочесали пулеметным огнем внутренние скаты замыкающих теснину гор, а в полдень пошел в атаку 420-й полк, но и он был отброшен с большими потерями.
В густом дыму, в пламени горящих лесов, под губительным огнем противника поредевший полк майора Ковалева в течение четырех суток отбивал ожесточенные атаки фашистов и не отошел ни на один шаг. Но силы полка таяли, и уже казалось, что нам не удержать Волчьих Ворот.
Надвигались ранние осенние сумерки. Мы сидели на бревне у самого входа в блиндаж. Аршинцев, обхватив руками колени, поглядывал вниз, на дорогу, – он ждал к себе командиров полков. Неверов и я слушали рассказ комиссара дивизии подполковника Штахановского о боях ополченцев под Ростовом.
Из-за хриплой астматической одышки Порфирий Александрович Штахановский казался гораздо старше своих сорока шести лет. Этот человек очень многое видел, и его интересно было слушать. Еще в 1912 году, будучи наборщиком в одной из петербургских типографий, Штахановский вступил в партию большевиков, а в 1918 году ушел добровольцем в Красную Армию, бил белополяков под Полоцком и Дриссой, работал в ЧК, ликвидировал банды на Смоленщине. Когда немцы подошли к Ростову, Штахановский во главе полка народных ополченцев дрался на улицах горящего города и одним из последних переплыл Дон. Комиссаром Иркутской дивизии его назначили уже во время отступления.
– Я, братцы мои, все прошел в жизни, – хрипло дыша, говорит нам Штахановский, – я прошел огонь и воду – и не в переносном, а в прямом смысле прошел… сто раз смерти в глаза смотрел…
– К чему это вы? – улыбается Аршинцев. – Это на вас непохоже – рассказывать о себе.
Штахановский багрово краснеет и хрипит:
– Я не к тому, Борис Никитич. Я вот вижу, вы нервничаете, мучает вас судьба Ковалева. Я и хотел сказать, что вера в партию всегда поддерживала меня, всегда укрепляла мой дух, даже тогда, когда, казалось бы, смерть была неминуема…
– Ну и что же? – спрашивает Аршинцев.
– Да все то же, – сердито усмехается Штахановский, – насчет Волчьих Ворот вы не волнуйтесь. Я ведь недавно оттуда. Посмотрели бы вы, какие там коммунисты: Сытник, Кулинец, Полевик, Герасимов, Паршин. Орлы, а не люди. Кулинец был ранен в голову и, весь в крови, поднял взвод в контратаку. Герасимов чудеса творил со своим ручным пулеметом. А Митрофанов? А Тружеников? А Мартынов? А Овсеньян? Там, Борис Никитич, настоящие коммунисты. Они Волчьих Ворот не сдадут.
Склонив голову набок, Аршинцев вслушивается в отдаленную трескотню пулеметов, смотрит, как на горе Солодка темнеет багряный отсвет заката, и говорит вздыхая:
– У коммунистов, Александрыч, хорошие, горячие сердца. Но это человеческие сердца, и они могут быть пробиты пулей. Вы знаете, что Кулинец убит два часа назад? Не знаете? А что Сытник тяжело ранен, тоже не знаете?
На склонах горы Солодка появляются первые лиловые тени. Снизу потянуло вечерним холодком. Где-то неподалеку, за блиндажом, стучит неутомимая машинистка, и, соревнуясь с ней, над нашими головами постукивает уже привыкший к людям дятел. Наконец на дороге слышится фырканье лошадей и показывается забрызганная грязью рессорная тачанка. Из тачанки вылезают двое военных. Оправляя на ходу гимнастерки, они идут к блиндажу.
– Ильин и Клименко, – говорит Штахановский.
Командир полка майор Клименко – маленький курносый шатен. У него очень спокойное, хорошее лицо, худые детские руки. Трофейный маузер в деревянной колодке явно мешает ему, он беспрерывно сдвигает его назад. Высокий, рыжеволосый, шумный подполковник Ильин, командир другого полка, рядом с тщедушным Клименко кажется великаном. Аршинцев жестом приглашает их сесть и смотрит на ручные часы.
– Что это Ковалева нет? – говорит он тревожно.
– У Ковалева там горячка, – вздыхает Клименко.
– Да, – отзывается подполковник Ильин, – Волчьи Ворота.
Но вот на дороге слышится топот конских копыт. На поляну влетает всадник. Ловко соскочив с коня, он кидает поводья подбежавшему бойцу и, похлопывая плетью по сверкающим голенищам, быстро идет к нам. Мы все любуемся им. Высокий красавец в черной кубанке, с биноклем на груди, порывистый и горячий, он идет так, точно сдерживает в себе рвущуюся наружу буйную удаль.
Не дойдя до нас трех шагов, он прикладывает руку к кубанке и говорит звучным грудным голосом:
– Товарищ полковник! Командир полка майор Ковалев прибыл по вашему приказанию.
Аршинцев пожимает Ковалеву руку и поворачивается к нам:
– Прошу всех в мой блиндаж.
Мы спускаемся вслед за Аршинцевым. Ординарец зажигает в блиндаже светильник – пять стреляных патронов противотанкового ружья, спаянных на высокой гильзе зенитного снаряда. Этот светильник, похожий на старинный подсвечник, озаряет карту, портсигар на столе, портрет Мате Залки, ходики на обитой картоном стене, лица людей.
В блиндаже яблоку негде упасть. Вслед за нами входят начальник штаба дивизии Малолетко, похожий на Буденного коренастый усач; начальник политотдела старший батальонный комиссар Козлов, высокий бритый человек в массивных роговых очках; заместитель командира дивизии полковник Карпелюк, добродушный украинец с красивыми серыми глазами.
Усаживаются на чем только можно: на табуретках, на кровати, на чемодане, на низком железном сейфе.
Подождав, пока все рассядутся, Аршинцев – он стоит у стены, поставив ногу на перемычку свободного табурета, – тихо говорит:
– Докладывайте, майор Ковалев.
Поглаживая смушку щегольской кубанки, Ковалев начинает доклад об обороне Волчьих Ворот. Он заметно волнуется и торопливо говорит о том, что за истекшие сутки его полк отбил девять атак и понес серьезные потери, что, по данным разведки, у Волчьих Ворот действует 125-я дивизия Шнеккенбургера, в состав которой входят три гренадерских полка, артиллерийский полк, саперный батальон, мотоэскадрон, рота мотоциклистов.
– Кроме того, – говорит Ковалев, – противник бросил на этот участок две эскадрильи бомбардировщиков и штурмовиков. Они не слезают с теснины ни днем ни ночью. Сегодня, например, сделали двенадцать вылетов.
– А как настроение у бойцов? – спрашивает Штахановский.
– Настроение хорошее, – отвечает Ковалев, – но дело сейчас не в настроении.
– А в чем?
– В боеприпасах. У меня не хватает снарядов и мин, мало гранат и патронов. Дайте мне боеприпасы, подбросьте немного людей – и все будет в порядке.
Все шумно вздыхают. Козлов, любуясь Ковалевым, бросает:
– Значит, Волчьи Ворота не оставишь?
– Ни в коем случае, – вспыхивает Ковалев, – не оставлю, если даже останусь один.
– Ну это ты брось, браток, – ласково говорит Штахановский, – отвагу твою мы знаем, а разговор тут серьезный.
– Я серьезно и говорю: Волчьи Ворота можно держать, несмотря на превосходящие силы противника. Обходных троп там нет, проход очень узкий, танки не пройдут: единственная дорога минирована.
– А люди твои что думают?
– Люди тоже так думают. Каждый знает, что фашистов сейчас уже пропускать нельзя. Бойцы дерутся как черти, сами идут в рукопашный.
– Пленные есть? – спрашивает Аршинцев.
– Сегодня взяли одного.
– Солдат?
– Ефрейтор взвода разведки.
Аршинцев говорит начальнику штаба:
– Передайте в полк, чтобы немедленно доставили пленного прямо ко мне, без задержки.
Усатый Малолетко выходит из блиндажа и через две минуты возвращается. Тем временем майор Ковалев, разложив на коленях бумажку, перечисляет потери противника в людях и цифры захваченных полком винтовок, пулеметов.
– А ваши потери какие?
– За четверо суток я потерял триста пятьдесят девять человек: убитых – девяносто семь, раненых – двести восемнадцать, без вести пропавших – сорок четыре.
– А противник?
– Я говорил: у входа в теснину лежит до четырехсот трупов, раненых примерно в два раза больше, пленных одиннадцать. Так что, по нашим подсчетам, у противника выбыло из строя свыше тысячи человек…
Сев на табурет, Аршинцев берет карандаш и начинает что-то чертить в блокноте. Я сижу к нему ближе всех и вижу, что он рассеянно рисует какой-то острый профиль, но все думают, что командир дивизии занят чем-то важным, и поэтому разговаривают вполголоса: маленький Клименко о чем-то расспрашивает Ковалева, Штахановский и Козлов говорят о вручении партийных билетов, Карпелюк, Неверов и Малолетко слушают рассказ Ильина о смерти пулеметчика Матяша. Люди говорят шепотом, так тихо, что отчетливо слышно тиканье ходиков.
Я с удивлением смотрю на Аршинцева: почему он молчит, зачем этот неожиданный перерыв в докладе и как в эту минуту, когда решается судьба самого важного участка обороны, можно рисовать какие-то профили? Вначале мне кажется, что Аршинцеву просто скучно, что ему смертельно надоели разговоры, но потом я замечаю (мне видна освещенная светильником щека Аршинцева), как дрожит его веко и как он, остановив в воздухе занесенный над блокнотом карандаш, смотрит куда-то невидящими глазами и сосредоточенно покусывает губы.
Вдруг он поворачивается ко мне, щелкает портсигаром, закуривает и устало роняет:
– Говорят, на войне бывает мужество двух родов: во-первых, мужество в отношении личной опасности, а во-вторых, мужество в отношении ответственности перед судом народа, перед судом истории, наконец, перед судом собственной совести.
Сломав недокуренную папиросу, он смотрит карту, исподлобья поглядывает на Ковалева и, вздохнув, опять начинает рисовать один и тот же профиль.
– Товарищ полковник, – докладывает вбежавший в блиндаж ординарец, – военнопленный приведен по вашему приказанию.
– Переводчик здесь?
– Так точно.
– Пригласите переводчика и введите пленного.
Боец исчезает. Через минуту распахивается дверь, в блиндаж входят сержант-переводчик и пленный немец – худощавый, мускулистый, с холодными светлыми глазами и презрительными губами. Увидев офицеров, он вытягивается, щелкает каблуками и отчеканивает, не дождавшись вопроса:
– Обер-гефрайтер Вальгаузер!
После обычных вопросов о нумерации дивизии и полка, их численности и дислокации Аршинцев говорит:
– Расскажите о себе подробнее.
– Я из конной разведки, – отвечает Вальгаузер. – Член национал-социалистической партии. Был в отряде СА. За Севастополь награжден Железным крестом, за Ростов имею знак ранения.
– Ваш генерал Шнеккенбургер имеет награды?
– О да! Он имеет два Железных креста, а за форсирование Дона награжден Рыцарским крестом.
– Каковы ваши взгляды на исход войны?
– Каждый немецкий солдат уверен в победе. Наш полковник говорит, что в этом году мы завоюем Кавказ, а в следующем году раздавим Московский фронт. Командир нашего взвода заявил, что вскоре мы покончим с Россией и с Англией…
Все с ненавистью глядят на хвастливого нациста. У Козлова заметно дрожит нога; усатый Малолетко шепчет ругательства; Ильин и Клименко сидят, отвернувшись; Ковалев угрожающе вертит в руках ременную плеть. Но странно, чем более хвастливым и наглым становился пленный гитлеровец, тем более оживленным и как будто даже довольным делается лицо Аршинцева. Он усмехается, тихонько кивает головой и подзадоривает пленного:
– Но вы с вашим генералом Шнеккенбургером что-то долго топчетесь у Волчьих Ворот! Пожалуй, еще и не возьмете?
– Эту теснину мы возьмем в ближайшие дни, господин офицер, – с достоинством говорит Вальгаузер, – у нас тут большое превосходство в людях и в технике. Вообще же, как говорят офицеры, положение германской армии на Кавказе очень хорошее. Мы, безусловно, выйдем здесь к морю и возьмем Баку.
– А как вы расцениваете силы, стоящие против вас в теснине? Вы ведь разведчик и должны знать, кто против вас действует.
– Конечно. Против нас действует пехотный полк майора Ковалева, – небрежно тянет Вальгаузер, – мы знаем, что это довольно способный офицер, но уверены, что он не устоит против вюртембергских стрелков и в ближайшие дни покинет теснину…
– Ах ты!.. – вскакивает Ковалев, но, повинуясь взгляду Аршинцева, снова садится.
– Увести пленного, – приказывает Аршинцев.
Вскинув голову, ефрейтор Вальгаузер выходит из блиндажа. Следом за ним идет сержант-переводчик. Все молчат. Только Штахановский смеется:
– Эк он тебя отчихвостил, Ковалев! В ближайшие дни, говорит, майор Ковалев покинет Волчьи Ворота…
– Черт!
Прищурив глаза, полковник Аршинцев долго смотрит на Ковалева и вдруг говорит:
– Немец прав, Ковалев. Завтра к вечеру вы оставите Волчьи Ворота.
Все умолкают. Ковалев бледнеет, но потом щеки его покрываются румянцем – он понял шутку командира дивизии, и, хотя, пожалуй, это неуместная шутка, Ковалев готов принять ее. Он улыбается, встает и отвечает, выдерживая шутливый тон, – раз так угодно начальству, можно немного пошутить:
– Слушаюсь, товарищ полковник. Я оставлю теснину Волчьи Ворота, если получу ваш письменный приказ.
Но мы все видим, что Аршинцев взволнован. Он стоит у стены блиндажа, заложив руки за спину, и светильник освещает его бледное лицо, темные узкие глаза.
– Я не шучу, майор Ковалев, – медленно произнося слова, говорит он, – завтра в девятнадцать часов вы начнете отход от теснины. Письменный приказ получите через два часа. Понятно?
Командиры вскакивают и смотрят на Аршинцева так, точно он болен. Аршинцев обводит их всех внимательным взглядом, потом молча берет со стола толстый карандаш, проводит на карте черную стрелу острием на юг, поворачивает карандаш, замыкает оперение стрелы жирной красной чертой у селения Фанагорийского и кидает одно слово:
– Мешок.
Командиры переглядываются. Ковалев и Клименко склоняются над картой. А полковник Аршинцев, постукивая карандашом по столу, говорит отрывисто:
– Мы не можем играть в солдатики или драться на кулачки. Генерал Шнеккенбургер непоколебимо уверен в том, что его дивизия прорвет Волчьи Ворота. Значит, он не заметит ловушки и полезет в мешок с головой. Гитлеровцы уверены в слабости Ковалева – пленный подтверждает это. Не надо лишать их этой глупой уверенности. Наш отход из теснины надо инсценировать как отступление с боем, и даже с большим боем. А потом, когда враги втянутся в теснину и займут Фанагорийское, – отсечь им отход и ударить кулаком по голове. Понятно?
– Понятно, товарищ полковник, – с радостной готовностью говорит Ковалев, – это здорово получится.
– Погодите, товарищ Ковалев, – хрипит Штахановский, – это действительно могло бы здорово получиться, если бы у нас были резервы. У Шнеккенбургера целая дивизия. Мы пропустим его через теснину и попытаемся отсечь отход. Это понятно. А что будет, если Шнеккенбургер не захочет возвращаться назад и вместо этого пойдет из Фанагорийского прямо к Елизаветпольскому перевалу? Вот и выйдет – мы сами поможем ему выполнить приказ Гитлера и под ручки проведем на Туапсинскую дорогу, потому что тогда мы уже ничем не сможем его остановить.
– У меня тоже мелькнула такая мысль, – растягивая слова, говорит маленький Клименко, – но я думаю, если туда подтянуть пушки и дать Ковалеву с полсотни пулеметов, мешок может получиться…
– Тут есть и другая опасность, – вмешивается Карпелюк, – не менее острая опасность. Если даже Шнеккенбургер не пойдет к Елизаветпольскому перевалу без своих тылов (а тылы Ковалев отрежет у него несомненно), он может повернуть вправо, по дороге на Хребтовое, залезет нам в тыл, и мы сами окажемся в мешке.
– Ну, это чепуха! – горячится Ковалев. – Самое главное, чтоб все это было для него внезапным и неожиданным. Никуда он не пойдет. Я стукну его по загривку так, что он у меня замечется, как карась на сковороде.
Высокий Козлов протискивается к столу, секунду смотрит на карту, рывком поправляет сползающие очки и, обращаясь почему-то к Карпелюку, говорит раздраженно и резко:
– Хорошо. Допустим, что мы оставим все без изменений. Никаких отходов, никаких мешков. Что нас ожидает? Полк Ковалева истекает кровью. Сменить мы его не можем. Ну еще день, еще два, ну неделю пусть он протянет. А потом что, позвольте вас спросить?
– А потом Ковалев сдаст немцам Волчьи Ворота, – бормочет усатый Малолетко, – потому что ему нечем будет обороняться…
Поигрывая карандашом, Аршинцев молча, внимательно слушает командиров. Глядя в его темные глаза, я понимаю, что этот человек уже все взвесил, все решил, сопоставил все за и против, уже взял на себя ту огромную ответственность за исход операции, которая легла на него тяжелым бременем, но в то же время преобразила его – убила в нем все сомнения и колебания.
– Вопрос ясен! – Он произносит эту стандартную фразу с легкой усмешкой и, склонившись над картой, бросает отрывисто: – Завтра в девятнадцать часов майор Ковалев, оставив в теснине одну усиленную роту, под покровом темноты начинает отход вдоль дороги на Хатыпс и на южных скатах высоты располагает полк в засаде. Сегодня ночью ему будет придан дивизион артиллерии, который надо замаскировать на западных скатах с таким расчетом, чтобы простреливалась вся теснина – от слияния речных рукавов до селения Безымянного. Первый батальон из полка Клименко сегодня, в двадцать четыре часа, выходит к отметке триста восемьдесят шесть, располагается в лесной чаще и по моему сигналу закрывает противнику отход в теснину. Два батальона подполковника Ильина и отряд морской пехоты, который находится в резерве, сегодня, в двадцать три часа, выходят к хутору Чепси и укрываются в засаде юго-западнее Фанагорийского…
Аршинцев на секунду умолкает, разглядывает карту и говорит, ни к кому не обращаясь:
– Если принять грубый подсчет, получится следующая картина: против десяти батальонов противника у нас будет шесть батальонов. Но на нашей стороне внезапность и полная готовность ко всему тому, что не предусмотрено противником. Кроме того, мы располагаем свою артиллерию так, что простреливается вся теснина, подступы к ней и выход из нее. Мы атакуем с трех сторон, сверху вниз, и вступаем в рукопашный бой.
Глядя на Ковалева, Аршинцев продолжает:
– Надо подготовить людей к этой операции, но смысл ее держать в секрете. Мы будем вести ближний бой в долине, замкнутой горами. Поэтому раздайте бойцам достаточное количество гранат, по десять штук на человека. Штыки надо держать примкнутыми. Ведите тщательную разведку и шлите мне донесения через каждые полчаса. Начало операции по часам, без сигналов. Начало открытия огня и боя на уничтожение – сигнал с высоты триста восемьдесят шесть, зеленая и красная ракеты. Мой командный пункт переносится на высоту триста восемьдесят шесть. Руковожу операцией я лично. Через два часа командиры полков получат мой письменный приказ. Вы, товарищ Клименко, останетесь на своем участке с двумя батальонами, а вы, товарищ Ильин, с одним. Прошу смотреть в оба. Вам, товарищ Карпелюк, придется заменить меня здесь и держать весь штаб в полной готовности ко всяким неожиданным поворотам событий.
Аршинцев еще раз склоняется над картой, насвистывая, рассматривает ее, а потом оборачивается:
– Ну, как будто все?
– Да, Борис Никитич, ясно, – кивает Штахановский.
– Ну вот. Остальное все в приказе. Можете быть свободными.
Командиры поднимаются, пожимают руку Аршинцеву и уходят, тихо переговариваясь. Неверов едет со Штахановским в полк Ковалева; Малолетко, покручивая усы, отправляется писать приказ. Мы с Аршинцевым остаемся одни. Он расстегивает гимнастерку, гладит ладонью грудь, вздыхает.
– Посидим на воздухе, – говорит он мне, – а то тут накурили, дышать нечем.
Мы выходим из блиндажа и садимся на бревно. В темноте шумят деревья, снизу доносится журчание речки. На переднем крае тихо, только время от времени, точно дальние зарницы, вспыхивают ракеты.
Аршинцев поворачивается ко мне.
– Хорошая ночь, – задумчиво говорит он, – в такую ночь хочется помечтать. А ведь нам есть о чем помечтать, правда? У каждого человека были до войны свои мечты, а сейчас мы все думаем об одном…
– О чем вы думаете? – спрашиваю я.
Аршинцев смеется:
– Я думаю о Волчьих Воротах.
Коснувшись его руки, я говорю:
– Скажите, Борис Никитич, вы совершенно убеждены, что операция у Волчьих Ворот будет удачной?
– Если бы я не был убежден в этом, – отвечает Аршинцев, – я не принял бы решения об отходе Ковалева.
– Что же вас тревожит?
– Знаете, на войне, как нигде, имеет значение случайность. Тысячи непредвиденных случаев подстерегают нас в бою на каждом шагу, и в наши расчеты вторгается множество фактов, появление которых вы не предусмотрели, а они иногда решают исход операции.
– Тогда, значит, можно говорить о фатуме, о судьбе, о счастье или несчастье?
– Нет, нельзя, – усмехается Аршинцев. – Я не фаталист. Все дело заключается в том, чтобы эти, на первый взгляд, мелкие факты, которые не предусмотрены никакими уставами, но могут решить исход боя, не застали нас врасплох.
– Вы об этом сейчас думали?
– Я думал сейчас о том, откуда начать артиллерийский обстрел, когда гитлеровцы пройдут теснину, чтобы заставить их немедленно повернуться на сто восемьдесят градусов.
– Ну и что же?
– Ну и решил бить в лоб и с боков, а потом ударю с тыла…
Днем у Волчьих Ворот все было по-прежнему. Фашисты четыре раза бросались в атаку и были отбиты с большими потерями. В течение дня два батальона Ильина и один из батальонов Клименко скрыто передвинулись в лесу и, как было приказано Аршинцевым, укрылись в засаде.
В пятом часу я поехал к Ковалеву. Тихий осенний день был на исходе. По лесным дорогам двигались замаскированные ветвями пушки, шли караваны нагруженных минами ишаков, по тропам пробирались группы бойцов. Но как только в воздухе показывались фашистские разведчики – все замирало: люди укрывались в кустах, пушки останавливались на обочине дороги. Вражеские самолеты, медленно покружив над лесом, улетали.
У всех было в этот день то торжественно-приподнятое настроение, какое обычно бывает перед большим боем: бойцы тщательно осматривали оружие, наспех писали письма, разговаривали друг с другом вполголоса, офицеры отдавали последние распоряжения, сверяли часы, хлопотали в штабах.
Ровно в девятнадцать часов полк Ковалева начал отход из теснины. Время отхода совпало с короткой паузой между двумя вражескими атаками. Гитлеровцы вели из Безымянного по теснине редкий артиллерийский огонь. Одна наша батарея, маскируя отход батальонов, отвечала частым огнем.
Уже совсем стемнело. В теснине стало холоднее. Покинув позиции, батальоны вышли на дорогу и форсированным маршем направились к Фанагорийскому. Было почти непонятно: как в такой кромешной тьме, в густом лесу, где всего только одна дорога да несколько охотничьих троп, люди найдут свое место, разыщут указанные им позиции и приготовятся к бою. Но командиры рот уже заранее изучили, куда им надо вести людей, и поэтому отход полка протекал нормально. Рота, оставленная в теснине, вела частый ружейный и пулеметный огонь. В случае если бы немцы пошли в атаку, эта рота должна была с боем отходить на Фанагорийское, миновать селение, закрепиться на высоте и вести бой до тех пор, пока главные силы противника втянутся в теснину.
В течение ночи фашисты ни разу не пытались штурмовать Волчьи Ворота. Но как только обозначились первые признаки рассвета, в шестом часу утра, 421-й вражеский полк после короткой артиллерийской подготовки ринулся в атаку. Оставшаяся в теснине рота отбивалась сорок минут, потом, прикрываясь ручными пулеметами, отступила, открыв вход в Волчьи Ворота.
Передовые отряды вражеских автоматчиков вошли в теснину. Рота с боем отступала. Бойцы перебегали от камня к камню и беспрерывно отстреливались.
К девяти часам весь вражеский полк втянулся в теснину и начал преследование отступающей роты. Не зная, какие перед ними силы, гитлеровцы продвигались довольно медленно, простреливая скаты ближних высот, высылая боковые дозоры и все время ведя разведку.
Но высоты были безмолвны. На одной из полян немцы обнаружили нарочно покинутую нами пушку, на второй – погреб с минами. Сопротивление оказывалось только в теснине. Никто из фашистов не видел, что на вершинах гор и скатах, замаскированные в лесной чаще, сидят наши наблюдатели, которые буквально глаз не сводят с дороги. Преследуя отступающую роту, гитлеровский полк к одиннадцати часам утра вышел на подступы к Фанагорийскому.
Тут сопротивление усилилось: из окраинных домов били пулеметы, из садов стреляли минометы, поредевшая рота два раза бросалась в контратаку.
– Следить за дорогой! – приказал Аршинцев Ковалеву.
– Есть, за дорогой слежу все время, – прокричал Ковалев в телефон.
Без десяти двенадцать, узнав о заминке под Фанагорийским и стремясь развить успех, генерал Шнеккенбургер двинул на помощь 419-й гренадерский полк.
Сидя на наблюдательном пункте, мы видели, как немцы продвигались по узкой лесной дороге: один за другим шли грузовики с пехотой, отряды мотоциклистов, минометы, артиллерия. Солнце светило вовсю, и нам было видно, как вражеские артиллеристы устанавливают орудия, как саперы ищут в теснине мины.
Через каждые десять – пятнадцать минут приглушенно стрекотал телефон, и майор Ковалев слушал приказания Аршинцева. Ковалев торопливо повторял, что надо сделать, и восторженно удивлялся тому, что полковник, находясь на высоте 386, все видит. И мы все, слушая Ковалева, радовались, что от Аршинцева не ускользает ни одно движение немцев и что пока все идет так, как он говорил.
– Усилить сопротивление у Фанагорийского, – приказал Аршинцев, – двум батареям обстрелять подход к селению…
Под Фанагорийским бушевал бой. Подкрепленная двумя отрядами, рота наших стрелков отбивала частые атаки фашистов. В селении грохотала перестрелка, и уже один дом за другим переходил в руки врагов, уже горели зажженные снарядами сады и гитлеровцы рыскали по селению.
Несколько раз Ковалев хватал трубку телефона и хрипло кричал:
– Не пора ли?
Но ровный и резкий голос повелительно отвечал:
– Нет, не пора. Ждите зеленую и красную ракеты.
Бойцы укрывшихся в засаде батальонов видели, как их товарищи ведут бой. Взволнованные долгим ожиданием, бледные от напряжения, они лежали на скатах и не отводили глаз от дороги. А по дороге, доступные огню, безнаказанно двигались фашисты, неуклонно приближаясь к горящему Фанагорийскому и обтекая селение с двух сторон.
– Пропадет рота, – сквозь зубы бормотал Ковалев.
Не отрываясь от бинокля, он всматривался в высоту 386 – не покажутся ли над ней долгожданные ракеты? – ругался, нервно хлестал плетью по корявому стволу дуба и все время звонил Аршинцеву. Аршинцев отвечал одно:
– Ждите!
Недовольный остановкой под Фанагорийским, генерал Шнеккенбургер двинул по теснине один из батальонов своего последнего, 420-го полка. В это время подразделения 419-го полка уже обошли селение и двинулись по дороге в направлении горы Яйпуховой.
Как раз в ту минуту, когда батальон 420-го полка вышел к месту слияния двух рукавов Псекупса, а 421-й полк почти овладел Фанагорийским, над высотой 386 сверкнули две ракеты: зеленая и красная. И сразу же словно вдруг раскололось небо, загрохотали все укрытые в засаде пушки и минометы. Горное эхо понесло по ущельям грохот яростной канонады. Фанагорийское заволоклось черным дымом. На дороге вспыхнули клубы взрывов. Мгновенно ожили высоты: мелькали вспышки пламени, трещал кустарник, отовсюду бежали что-то кричащие люди. Быстро меняя позиции, пробегали пулеметчики. Беспрерывно стреляя, скатывались вниз бойцы. Казалось, в лесу беснуется ураган невидимой силы, который захлестнул горящее селение, дорогу, берега реки и вот-вот сметет со своего пути все живое.
Я успел заметить, что майор Ковалев вскочил на коня и кинулся куда-то вниз. Он был без шапки, с пистолетом в руке, уже опьяненный азартом, охваченный страстью боя. За ним побежали бойцы.
Были видны река и дорога, по которой суматошно, как шарики раздробленной ртути, метались фашисты. Охваченные паникой, они повернули от Фанагорийского вправо, но были встречены ураганным огнем двух батальонов Ильина и откатились к высоте 386, где напоролись на кинжальный огонь батальона Клименко.
Батальон точно по сигналу вышел из засады, ударил по флангу вражеского резервного батальона и преградил фашистам обратную дорогу через Волчьи Ворота. Там, у подступов к теснине, вспыхнул самый ожесточенный и яростный очаг боя.
Поняв наконец, что почти вся его дивизия попала в мешок, Шнеккенбургер направил из Безымянного к Волчьим Воротам два последних батальона 420-го полка и приказал командиру этого полка полковнику Циммерману во что бы то ни стало захватить теснину и дать выход остальным, зажатым в огненные тиски частям дивизии. Но батальон Клименко занял круговую оборону и в течение полутора часов отбил четыре атаки Циммермана.
Пока этот батальон, ни на минуту не прекращая огня, держал Волчьи Ворота, пять батальонов Ковалева и Клименко, а также отряд морской пехоты сжали фашистов в узкой долине. Завязался кровопролитный огневой бой на короткой дистанции. Бойцы били по противнику из всех видов оружия. После первых минут паники фашисты попытались оказать организованное сопротивление: сбившись в открытой долине, они залегли за камнями и стали отстреливаться, но ряды их редели с каждым часом, и кольцо вокруг них сужалось все больше и больше.
Наконец огонь почти прекратился, и начался рукопашный бой. Это было страшное зрелище. Что-то невидимое трещало, стучало, лязгало, ворочалось, стонало. Откуда-то доносились нестройные хриплые крики «ура». По реке плыли трупы. Те мгновенно проходящие сцены боя, которые почему-то попадали в поле зрения (я оказался на склоне горы, где был один из пулеметных расчетов), запечатлевались с ужасающей отчетливостью, точно кадры какого-то фильма. Некоторых из людей, сражавшихся в этой долине, я знал, о других мне рассказали потом, а многих так и не пришлось узнать.
Когда начался рукопашный бой, я сразу увидел трех моряков, бежавших впереди всех с винтовками наперевес. Они бежали неторопливо, широко раскидывая ноги, почти на одной линии друг с другом. Но вот один моряк, не добежав до немцев, упал, а два других кинули гранаты. На них наскочили гитлеровцы. Все смешалось в какой-то темный, ворочающийся между камнями клубок. Потом четыре фашиста бросились бежать, а высокий моряк с разорванной штаниной – второго уже не было видно – побежал за ними и, зажмурившись, вонзил нож в спину фашиста.
Совсем недалеко от меня пробежал красноармеец Розенблат из полка Клименко (за два дня перед этим я встретился с ним в полевом госпитале, где он брал аспирин). Розенблат бежал без винтовки, размахивая руками. Вдруг из-за дерева выскочил здоровенный гитлеровец и почти столкнулся с Розенблатом. Маленький, тщедушный Розенблат ударил его ногой в живот. Гитлеровец пошатнулся, выронил автомат и стал вытаскивать из-за пояса гранату. Но Розенблат кинулся ему под ноги, свалил на землю. Пока мы с батальонным комиссаром Дерткиным (он почему-то оказался вместе со мной) сбежали вниз, чтобы помочь Розенблату, тот уже поднялся с земли, тупо посмотрел на мертвого фашиста, схватил его гранату и побежал вперед, что-то крича…
Группа бойцов пробежала мимо нас вслед за лейтенантом Омельченко. Смуглая санитарка Бадана Кулькина протащила на плащ-палатке раненого, который надрывно стонал. Два бойца повели к селению группу пленных гитлеровцев.
Бой не прекращался до самой ночи, а когда стемнело, гитлеровцы кинулись к Волчьим Воротам и завязали упорный рукопашный бой у входа в теснину. Этот жестокий, чрезвычайно кровопролитный бой шел всю ночь. Пользуясь темнотой, гитлеровцы нащупали на правом скате высоты незащищенное место, бросились туда и, прорвав линию обороны, без оглядки побежали по теснине к селению Безымянному. Так закончился этот бой у Волчьих Ворот. Генерал Шнеккенбургер потерял в мешке больше половины своих солдат, десятки пушек и минометов, сотни винтовок, пулеметов и автоматов. В пятом часу утра полк майора Ковалева занял свои старые позиции в Волчьих Воротах…
Утром мы с Аршинцевым в сопровождении трех бойцов объезжали поле боя.
Уже взошло холодное осеннее солнце. С дубов слетали желтые листья. Над Псекупсом голубела дымка тумана. Мы ехали по дороге, огибая Фанагорийское, вдоль реки. Строгий, торжественно молчаливый Аршинцев, покусывая губы, осматривал долину и подножия высот.
В долине, между камнями, лежали трупы вражеских солдат. Их было множество, и лежали они в самых разнообразных позах: навзничь, на боку, привалившись к камням, поодиночке, по двое, группами. Там, где трупов было особенно много – у поворота реки, за низкой скалой, – Аршинцев сворачивал с дороги, и мы ехали по самому берегу Псекупса. По реке тоже плыли трупы. Они качались в воде, застревали между камнями, неслись вниз, к морю. На обоих берегах реки, ближе к подножию высот, виднелись тела наших бойцов.
Остановив коня, Аршинцев закурил и сказал адъютанту:
– Езжайте к майору Ковалеву и скажите, чтобы с честью похоронили убитых. Фашистов тоже похоронить, а то уже завтра тут нечем будет дышать.
Потом он затянулся, швырнул папиросу в реку и посмотрел на меня.
– Уже созрели дикие груши, – неожиданно сказал он, – можно будет снарядить людей для сбора фруктов… Бойцам нужны витамины.
Он потрепал шею коня и глубоко вздохнул:
– Это только начало. Тут будут жестокие бои…
Потом он нахмурился, взглянул на трупы, лежавшие на берегу, и скривил губы:
– Как бы там ни было, но отсюда противник на Туапсе не пройдет.
Шевельнув поводья, он шагом поехал вдоль реки.
Днем на поляне, возле обложенного камнями блиндажа полковой разведки, я долго беседовал с пленными. Пленных было много, больше ста человек. Они сидели и лежали группами, исподлобья поглядывая на проходивших мимо солдат и офицеров, тихонько переговаривались, а больше молчали, угрюмо опустив головы. Оживились они только тогда, когда из-за поворота лесной дороги показалась походная кухня с двумя туго завинченными котлами.
Смуглый ефрейтор-узбек, ухмыляясь, раздал пленным алюминиевые миски и ложки, а толстый повар в белом колпаке стал разливать приправленный мясными консервами суп. После обеда щеголеватый старшина вынес из блиндажа столик, табурет, уселся поудобнее, разложил бумаги и начал регистрировать пленных.
Один из пленных, пожилой рыжеусый крепыш, шаркая сбитыми башмаками, подошел к столу и сказал старшине:
– Меня зовут Иоганн Риле, фельдфебель Риле… Я в России второй раз… Первый раз я попал к вам совсем молодым, в шестнадцатом году…
Старшина вежливо улыбнулся, понимающе кивнул головой и, не зная, что сказать, обратился к следующему. Я тронул рыжеусого за рукав, сказал негромко:
– Давайте посидим, Риле, покурим.
Пленный скользнул взглядом по моим петлицам, приложил к пилотке большую веснушчатую руку:
– Слушаю, господин офицер…
Мы отошли в сторону. Я присел на снарядном ящике. Смущенно оправив мешковатый мундир, Риле сел рядом, вынул из кармана измятую сигарету, неторопливо закурил.
– Как вам нравится ваш марш до Кавказа? – спросил я, выждав, пока пленный справился с отсыревшей спичкой.
– Мне этот марш с самого начала не нравился, господин офицер. – Риле покосился на меня. – Я слишком хорошо знаю русский народ и потому не обманываю себя и не верю нашей пропаганде.
– То есть?
– Офицеры-нацисты уверяют нас, что мы к Новому году разгромим советские войска, подпишем мир с Америкой и с Англией и получим на Украине миллионы гектаров земли. Об этом у нас трубят на каждом шагу, и многие дураки верят этим сказкам…
Он помялся и выдавил неохотно:
– Кроме того, нам говорят…
– Что?
– Будто советские солдаты получили приказ не оставлять в живых ни одного пленного немца.
– А вы верите этой бессовестной лжи?
– Нет, господин офицер, – убежденно сказал пленный, – этой лжи я не верю, так же как не верю в то, что мы можем победить в этой проклятой войне…
– Серьезно? – спросил я. – Однако ваши товарищи говорят совсем другое.
– Мне неизвестно, что вам говорят мои товарищи, но сам я знаю: затеянная фюрером война принесет Германии много бед…
Он наклонился ко мне и заговорил, понизив голос:
– Нашему народу заткнули рот, господин офицер. Мы все живем под страхом расправы – каждый человек. Мы, солдаты, тоже заражены этим страхом и идем на фронт, как животные, обреченные на смерть. Мы боимся за жизнь наших жен и детей, за клочок земли, на котором живут наши близкие, за место на фабрике, где они работают, и потому слепо идем туда, куда нас ведут, а ведут нас на очень нехорошее дело – нападать на мирных людей. Именно поэтому мы проиграем войну, но, может быть, получим свободу – по крайней мере те, кому удастся уцелеть в этой бойне…
Риле задумчиво провел согнутым пальцем по щетине усов.
– Вы не думайте, что я говорю это, чтобы спасти свою шкуру, – сказал он. – Мне уже нечего терять: семья моя погибла при воздушной бомбардировке, я остался один. Говорю же я это потому, что мне стыдно за себя, за товарищей, за наших начальников. Мы давно потеряли честь и почти все стали разбойниками и мародерами.
– Почти все?
– Во всяком случае, многие из нас, – угрюмо сказал Риле, – и это лишит людей возможности отделить грабителей от честных солдат, а нас, когда придет время, лишит последней возможности оправдаться перед ограбленными людьми.
– Народ разберется во всем, – помолчав, сказал я, – он найдет правых и виноватых.
– Может быть, – кивнул Риле, – но это не так просто, это дьявольски трудно, потому что мы запятнали себя.
Как видно, Риле хотел еще что-то сказать, но бравый старшина зычно скомандовал: «В колонну!», и пленный, поднявшись, притронулся к пилотке и проговорил устало:
– Прощайте, господин офицер… В селе Борском Самарской губернии двадцать пять лет назад жил плотник Федор Алтухов. Он сделал мне много добра и многому меня научил. Передайте ему поклон от Иоганна Риле и напишите, что Риле все-таки остался человеком…
Разговор этот удивил меня. Тогда, осенью 1942 года, мне еще не приходилось слышать таких речей, и я, глядя в согнутую спину уходившего фельдфебеля Риле, подумал: «Да, народ наш разберется во всем…»
В последний вечер моего пребывания в дивизии должно было происходить торжественное вручение орденов и медалей всем награжденным за последние бои солдатам и офицерам. Для вручения наград в дивизию приехал член Военного совета армии бригадный комиссар Григорий Афанасьевич Комаров.
По приказу Аршинцева на поляну, неподалеку от командного пункта, вынесли маленький походный стол, накрыли красной скатертью, расставили перед ним скамьи и табуретки. Вскоре на поляне собрались вызванные из полков люди. Они подъезжали на машинах, в телегах, верхом, шли пешком; многие из них были ранены – они шли, опираясь на винтовки, с забинтованными головами, перевязанными руками. Шинели у них были оборваны, покрыты густой грязью и лесными колючками, а у многих потемнели от кровяных пятен; почти у всех были совершенно разбиты сапоги – долгое лазанье по каменистым горам, марши в лесах и переходы по горным рекам истрепали обувь. У некоторых подошвы сапог были подвязаны веревками, желтыми и красными обрывками немецких телефонных проводов, старыми бинтами, всяким тряпьем.
Люди расселись на поляне кто где стоял. Придерживая коленями винтовки, негромко переговариваясь между собой, они вслушивались в орудийную стрельбу и – это было заметно по их лицам – думали о своих ротах и батальонах, о том, что там сейчас происходит.
Когда все, кто был вызван из полков, собрались на поляне, из командирского блиндажа вышли Комаров, Аршинцев, Карпелюк, Штахановский, Малолетко, Козлов, Ильин, Ковалев, Клименко. Они приблизились к столу и встали вокруг него. Два бойца принесли и положили на стол коробочки с орденами и медалями.
Бригадный комиссар Комаров выступил вперед и молча обвел взглядом стоящих перед ним людей. Заходящее солнце освещало красноватым светом его невысокую, коренастую фигуру, небрежно брошенную на плечи генеральскую шинель, все его крепкое, скуластое крестьянское лицо с широким лбом и узкими серыми глазами.
Бригадного комиссара я знал давно, еще по самбекскому стоянию и по боям на Миусе. Добрейшей души человек, простой, отзывчивый, ласковый, он мгновенно преображался, как только дело касалось важных вопросов, становился беспощадным ко всему, что, с его точки зрения, вредило народу, партии.
Я с нетерпением ждал, что будет говорить Комаров стоящим на поляне бойцам. За свою долгую бивачную жизнь он прекрасно узнал душу солдата, не сюсюкал с бойцами и никогда не произносил легковесно-бодрых речей.
Сейчас он стоял, заложив руки за спину, и молча осматривал бойцов. Взгляд его медленно скользил по угрюмым лицам, по изорванным шинелям, истрепанным сапогам. Потом он шагнул вперед и сказал:
– Вот смотрю я на вас, товарищи, и думаю: трудно нам в этих проклятых лесах. Голодранцами стали, впроголодь живем, еле концы с концами сводим. И вот я думаю это и знаю, что дело все-таки в другом: в том, что мы на своем участке остановили врага.
Да, мы остановили врага, – продолжал он, помолчав, – хотя это было страшно трудно, нечеловечески трудно. И в том, что враг тут остановлен, прежде всего ваша заслуга, товарищи. То, что вы сделали у Волчьих Ворот, еще выше подняло славу вашей знаменитой дивизии. Командование, по достоинству оценив ваш подвиг, от имени правительства награждает вас орденами и медалями.
Взгляд Комарова задержался на стоящем впереди сержанте. Голова сержанта была забинтована, шинель с подоткнутыми за пояс полами забрызгана грязью, правый сапог обвязан бечевкой. За плечом у сержанта сверкала начищенная винтовка с оптическим прицелом.
Комаров улыбнулся сержанту, кивнул ему и громко сказал:
– Вот тут, рядом со мной, стоит лучший снайпер армии Василий Проскурин. Этот человек истребил сотни фашистов, и гитлеровское командование предлагает за его голову десять тысяч марок. Видите, какой это дорогой человек! А он, этот самый Проскурин, стоит сейчас в рваных сапогах. Почему это?
Выждав, Комаров взглянул на смуглую, черноволосую девушку, сидевшую на траве:
– Вот сидит Бадана Кулькина. Она вынесла с поля боя сто шестьдесят человек раненых. Сто шестьдесят наших советских людей спасла! Сегодня мы будем вручать ей самую высокую награду – орден Ленина. А на ней гимнастерка с продранными локтями. Почему?
Снова сделав паузу, Комаров нахмурился и резко вскинул руку:
– Фашисты и их прихвостни кричат сейчас о том, что мы уже побеждены и что наше государство не в состоянии нас обеспечить. Это ложь! У нас тут действительно маловато оружия, и мы испытываем острый недостаток в одежде, в обуви, жирах. Но все это происходит потому, что у нас здесь нет достаточных путей подвоза. Народ в тылу работает не покладая рук. Нам надо перенести все эти тяготы, пока найдут возможность подбросить нам все, что нужно. Наш народ производит и отправляет на фронт все больше танков, самолетов, пушек, винтовок, боеприпасов. Мы получим все это. А пока надо терпеть. Это очень трудно, но это необходимо. Понятно, товарищи?
Лица стоявших на поляне людей посветлели. Несколько голосов нестройно ответили:
– Понятно, товарищ бригадный комиссар! Выдержим!
Комаров продолжал дрогнувшим голосом:
– Народ нас не забудет. Когда-нибудь вся наша страна узнает, как мы дрались с врагом без сапог, как долбили осями гранитные скалы, как умирали, но не отступили ни на шаг.
Я от души поздравляю вас, товарищи, с высокой наградой, – закончил он, – и выражаю твердую уверенность в том, что в ближайшее время ваша героическая дивизия станет гвардейской.
После речи Комарова начальник штаба дивизии майор Малолетко подошел к столу, взял список награжденных и стал вызывать людей.
Первой была вызвана Бадана Кулькина.
Комаров вручил ей орден Ленина, крепко пожал руку и спросил:
– Комсомолка?
– Член партии, товарищ бригадный комиссар, – с гордостью ответила девушка, – принята в партию две недели тому назад…
– Сержант Василий Проскурин! – крикнул майор Малолетко.
Высокий сержант с забинтованной головой подошел к столу. Кто из нас не знал Васю Проскурина? Несравненный снайпер, ловкий и хитрый следопыт, великолепно натренированный солдат, он был известен всей армии. Командиры его уважали, товарищи в нем души не чаяли, многочисленные корреспонденты писали о нем восторженные статьи, гитлеровцы боялись его как огня. Теперь он стоит, смущенный сотнями устремленных на него взглядов, и, приняв из рук Комарова орден, отвечает коротко:
– Служу Советскому Союзу!
Один за другим подходили к столу все эти суровые люди, получали награду и уходили на место. Уже зашло солнце, из ущелья потянуло холодом, а люди все подходили. Я всматривался в их угрюмые, почерневшие лица и теперь уже отчетливо видел то новое, спокойно-сосредоточенное выражение их глаз, которое говорило о том, что появилась уверенность в своих силах, и о том, что наступает какой-то важный, огромного значения перелом.
Когда все ордена и медали были вручены, к столу подошел полковник Аршинцев. Его солдатская шинель была застегнута на все крючки и затянута ремнями, защитная фуражка надвинута на брови. Медленно оглядев всех, он тихо сказал:
– Благодарю вас за службу и поздравляю с достойной наградой. Прошу передать в полках, что гренадерская дивизия генерала Шнеккенбургера вчера разгромлена нами в теснине Волчьи Ворота и не скоро оправится от удара.
Прикусив губу, Аршинцев добавил еще тише:
– Пока прибудут боеприпасы, обмундирование и провиант, прошу собирать в лесу дикие груши, каштаны и алычу. Прошу шить обувь бойцам из кожи павших коней. Лепешки прошу печь в бензиновых бочках, предварительно обжигая их. Посоветуйтесь насчет этого в полках и передайте товарищам, что отсюда мы пойдем только вперед…
В ту ночь мы долго сидели в блиндаже Аршинцева. Повар принес туда ужин – мясо дикого кабана, лук и две фляги спирту. Спирт был отвратительный, издавал запах резины, но мы не замечали этого. Мы пили в честь победы у Волчьих Ворот, курили махорку и оживленно беседовали.
Комаров очень хвалил Аршинцева, несколько раз поздравлял его и полушутя сказал, что уже готовит для него генеральские звезды, так как на днях ожидается присвоение ему звания генерал-майора, Аршинцев улыбался, отшучивался, потом стал расспрашивать о боях под Туапсе.
– Там дела не совсем важные, – с досадой сказал Комаров, – есть сведения, что гитлеровцы прорвали наш основной оборонительный рубеж и заняли селение Красное Кладбище, высоту семьсот сорок, хутор Котловину и ряд очень важных высот.
– Неужели возьмут Туапсе? – воскликнул майор Малолетко.
– Если наши будут зевать, то…
– Туапсе отдавать нельзя, – отозвался Аршинцев, – потому что это будет катастрофой для войск, обороняющих побережье.
– Говорят, есть приказ держать подступы к Туапсе и ни в коем случае не отдавать город. Но фашисты все время подбрасывают на Туапсинское направление свежие силы и трубят на весь мир, что Туапсе падет в ближайшие дни.
– А что там произошло за последние сутки?
– Вражеские войска, по всем данным, хотят овладеть Елизаветпольским перевалом и выйти к селению Шаумян. Они захватили поселки Гурьевский и Папоротный, вышли на скаты горы Гейман и горы Гунай…
– Да в таком случае первый оборонительный рубеж на Туапсинском направлении уже прорван, – глухо сказал Аршинцев.
– А паники там нет? – спросил Карпелюк.
– Нет. Подступы к Елизаветпольскому перевалу обороняют гвардейцы Тихонова. Это отчаянные головы. Рядом с ними часть казачьего соединения Кириченко. Казаки дерутся как черти, там же сражается морская пехота полковника Богдановича. Словом, оборону держат прекрасные части. Но фашисты не отказались от мысли взять Туапсе в ближайшие дни и тщательно готовятся к этой операции.
Мы проговорили далеко за полночь, потом проводили Комарова и разошлись спать…
Трава, которую мне постелили на деревянные нары, остро пахла полынью, в стенах блиндажа мерцали гнилушки, где-то за стеной монотонно журчала вода – должно быть, из скалы пробивался маленький родничок. Я долго думал о Туапсе, об Аршинцеве, которого успел полюбить, о том новом выражении лиц, которое я заметил у людей на поляне.
Когда взошло солнце, приехавший из полка Неверов разбудил меня, сказал, что конь мой оседлан и я могу ехать.
Я вышел из блиндажа. На стволах деревьев, на камнях и на траве серебрилась роса. Мне жалко было уезжать, не простившись с Аршинцевым, но он вдруг вышел из своего блиндажа в накинутом на плечи кителе, с полотенцем в руках и, улыбаясь, подошел ко мне.
– Едете? – спросил он.
– Еду, Борис Никитич, пора, – грустно ответил я. – Желаю вам удачи и счастья – теперь кто знает, когда нам доведется встретиться.
– И доведется ли вообще, – серьезно добавил он, – такая уж штука война, ничего не поделаешь…
Мне подвели коня. Пока я осматривал седловку, пришел ординарец с кувшином воды и мылом, и Аршинцев стал умываться. Я подтянул подпругу, поправил уздечку, потуже подвязал кобурчата, куда сердобольный коновод положил две горсти овса, сел на коня и приложил руку к шапке.
– До свиданья, Борис Никитич! – закричал я.
– Прощайте, мой друг! – ответил Аршинцев.
Я в последний раз взглянул на него. Сердце у меня больно сжалось от какого-то тягостного предчувствия. Аршинцев стоял, широко расставив ноги, юношески стройный, высокий, с вышитым полотенцем в руках. На лице его сверкали капли воды, и мокрая прядь темных волос свешивалась на висок. Он стоял и улыбался. Таким я видел Аршинцева, пока его не скрыл от меня крутой поворот лесной дороги.
Наши люди становятся хозяевами горных лесов. Вооружившись пилами и топорами, они прорубают просеки, находят старые тропы, строят завалы, исправляют горные дороги. И пока саперы работают, офицеры с компасами и картами углубляются все дальше в лесную чащу. Карты не поспевают за природой, на них не всегда обозначено то, что встречается на пути, – горные родники, скрещения троп, скалы. Топографы на ходу исправляют карты, делают на деревьях засечки, артиллеристы наносят свои метки, определяющие места будущих огневых точек, дорожники рубят в скалах ступеньки, выкладывают тропы камнями.
Осень приближается с каждым днем: желтеет листва, глубже и чище становится прозрачная синева неба, по утрам роса серебрится на камнях, словно иней. Леса наполнены запахами увядания – ароматом перезрелых яблок, алычи, преющих листьев…
День и ночь над лесами грохочут пушки, трещат пулеметы, то здесь, то там вспыхивают пожары. Где-то наверху, монотонно жужжа, проплывают вражеские самолеты-разведчики. Нигде нельзя спрятаться от постоянного грохота, и люди уже привыкли к тому, что этот грохот заполняет скаты гор, долины и ущелья и, рожденный впереди, на севере, там, где проходит передний край, затихая, несется к югу, чтобы через секунду возродиться с еще более страшной силой…
Усталые, оборванные, мы собираемся по ночам в землянки, немногословно рассказываем друг другу о дневных боях на разных участках, слушаем радио.
Совинформбюро передает тревожные сводки о кровопролитных сражениях на Волге. Мы знаем, что там решается нечто непостижимо большое, может быть, самое большое в этой войне, вслушиваемся в скупые фразы сводок и думаем: устоят там наши или не устоят? Выдержат или не выдержат? Отобьют или не отобьют? Мы не знаем и не можем знать, чем кончится Сталинградская битва, но мы страстно хотим, чтобы наши победили, и мы верим в то, что наши устоят, выдержат, отобьют.
Вражеские сводки по-прежнему хвастливо сообщают о боях на нашем участке. Но теперь фашисты уже не могут назвать кавказские города и заменяют их мифическими цифрами занятых «бункеров», «дотов», «высот».
Общего вражеского наступления на нашем участке уже нет, а есть лихорадочные толчки под Туапсе, Горячим Ключом, Крымской, Новороссийском. Эти толчки стоят гитлеровцам много крови, а если противнику удается где-нибудь продвинуться на полтора-два километра, мы отбрасываем его, обходим с фланга или ведем упорные бои в лесах.
Фашисты, выполняя замысел Клейста, рвутся к Туапсе. Их генералы и офицеры непоколебимо убеждены в успехе Туапсинской операции и сумели убедить в этом солдат. Их авиация непрерывно бомбит Туапсе и, очевидно, решила стереть его с лица земли.
Когда проезжаешь по улицам Туапсе, город кажется мертвым: дымятся развалины домов, мостовые покрыты черно-багряными пятнами сажи и кирпичной пыли; на перекрестках высятся бетонные доты; людей почти не видно.
И все же есть в Туапсе люди. Они прячутся в уцелевших погребах, в щелях, между стенами развалин. Они даже работают, и труд их поистине героичен. Они работают в паузах между налетами. Работают все, кто еще остался в осажденном городе: домохозяйки, пожарники, моряки, милиционеры, школьники.
Эти люди укрепляют город. Они роют противотанковые рвы, сооружают баррикады, устанавливают проволочные заграждения.
Я несколько раз проезжал через Туапсе (тут пролегала одна из важных фронтовых дорог) и каждый раз видел все больше и больше людей. После первых недель тревоги, когда на улицах Туапсе можно было встретить только молчаливых моряков-патрульных, прятавшиеся в ущельях жители стали возвращаться в город.
Туапсинцы знали, что фашисты бросили к городу огромные силы и стремятся овладеть им во что бы то ни стало. Но у туапсинцев, так же как и у нас, была глубокая вера в то, что враг будет разбит. И если бы кто-нибудь спросил, на каких реальных фактах зиждется эта вера, вряд ли он получил бы ответ – люди верили в свое счастье так же, как верили в то, что после ночи наступит утро, обязательно взойдет солнце и в прозрачной дымке будет мерцать родное Черное море…
В горах противники сходятся гораздо ближе, чем на открытой долине, и поэтому тут легче подсчитывать количество истребленных вражеских солдат. Трупы гитлеровцев лежат между деревьями в горных лесах, на полянах, вдоль берегов узких и быстрых рек. И мы все ведем счет вражеским смертям: чем их больше, тем лучше.
Особенно хорошо истребляют фашистов мелкие подвижные отряды, по двадцать – тридцать отборных бойцов, чаще всего из добровольцев. Мы называем их «ударными отрядами». Командуют ими отважные, дерзкие офицеры.
Осенью 1942 года в Черноморской группе действовало множество таких подвижных групп и отрядов. Командование не ставило перед ними широких целей, их задачей были разведывательная работа, смелые диверсии в тылу врага, перехват горных дорог и троп, а самое главное – короткие, беспокоящие удары по врагу, то, что гитлеровцы хотя и называли «москитными укусами», но от чего они не могли ни спать, ни отдыхать спокойно.
Что же касается людей, из которых состояли «ударные отряды», то это были превосходные солдаты, большей частью молодежь, азартные следопыты, смелые мстители, ловкие, хитрые люди. Об их делах знали все кавказские армии; корреспонденты армейских и дивизионных газет буквально ходили по следу таких охотников-добровольцев, писали о них восторженные очерки. Многих из этих охотников награждали медалями и орденами – это была заслуженная награда.
В лесах мне не раз приходилось встречаться с такими группами охотников, и я часто записывал их рассказы.
За перевалом Хребтовым, южнее Горячего Ключа, довольно долго действовал небольшой, в десять человек, отряд лейтенанта Кугуелова. Оп пробирался в фашистские тылы, приводил языков, минировал дороги. В октябре Кугуелов совершил блестящую операцию, стоившую ему жизни.
Дело было так. В одну из туманных октябрьских ночей лейтенант Кугуелов повел свой отряд в тыл к фашистам. С лейтенантом шли его испытанные друзья: заместитель политрука Темельков, старшие сержанты Мартынов, Вдовин, Лохин и Калинин, сержант Чжун и красноармеец Давиташвили. Охотники миновали «нейтральное» селение Пятигорское, углубились в лес и к рассвету вышли на широкую дорогу близ Горячего Ключа. Вековые деревья подступали тут к самой дороге, место для засады было очень удобное, и Кугуелов решил расположиться здесь и ждать «крупную рыбу». Уже взошло солнце. По дороге двигались одиночные вражеские солдаты, изредка проезжали нагруженные минами телеги, проносились связные-мотоциклисты. Охотники Кугуелова не трогали эту «плотву». Но вот вдали показался большой штабной автобус. Кугуелов знал, что в таких комфортабельных автобусах обычно ездят офицеры, и приказал своим людям приготовиться.
Автобус медленно приближался. Дорога шла в гору, и слышно было, что шофер ведет тяжелую машину то на первой, то на второй скорости… Когда автобус приблизился к месту, где сидели охотники, Кугуелов подал сигнал. В машину полетели гранаты. Брызнули выбитые стекла автобуса. Люди Кугуелова, стреляя из автоматов, выбежали на дорогу. Кугуелов бежал впереди. Он еще успел крикнуть фашистам: «Руки вверх!», но в это мгновение один из сидевших в автобусе офицеров выстрелом из пистолета размозжил ему голову. Вторым выстрелом того же офицера (из всех находившихся в автобусе он один сохранял самообладание) был ранен старший сержант Калинин. Разведчики взяли автобус под перекрестный огонь ручных пулеметов и, разъяренные гибелью командира, перестреляли всех гитлеровцев.
Когда закончилась короткая стычка, бойцы подсчитали мертвых врагов: в автобусе лежало двадцать два трупа; это были офицеры-летчики, которые ехали на осмотр строящегося в горах аэродрома; при них были обнаружены очень важные документы, эти документы через несколько дней сослужили нам большую службу. Так закончилась последняя вылазка храброго лейтенанта Кугуелова. Товарищи похоронили его в густом лесу, на полянке, обращенной к солнцу.
Еще более замечательным было уничтожение нашими черноморскими охотниками свыше двадцати вражеских самолетов в глубоком тылу противника.
В этом деле участвовали охотники-моряки, не раз ходившие в тыл врага, отчаянные сорвиголовы, лихие парни. Командовал ими мичман Соловьев.
По рассказу одного из участников – с ним мне довелось встретиться на береговой прожекторной точке – дело обстояло так: командованию морской пехоты стало известно, что аэродром вражеских истребителей, каждый день беспокоивших моряков пулеметным обстрелом с воздуха, находится в лесной долине восточнее Новороссийска. Разведчики точно указали координаты вражеского аэродрома. Командование решило нанести по аэродрому комбинированный удар. Моряки договорились с летчиками, те побомбили аэродром и после бомбежки высадили на лесной поляне десантную группу Соловьева, в которую входили сержанты Чмыга и Фрумин, младший сержант Муравьев и краснофлотцы Терещук и Нащокин. Десантники укрылись в лесу, где просидели двое суток, а потом незаметно приблизились к аэродрому, тщательно осмотрели его, проникли к капонирам, где стояли новехонькие «мессершмитты», и перед самым носом у вражеских часовых подожгли самолеты. Во время пожара тринадцать самолетов полностью сгорели, а десять были надолго выведены из строя. Обратно группа пробиралась по глухим горным тропам и на седьмые сутки благополучно вышла в расположение наших войск.
В сентябре и октябре не раз ходила в рейды группа младшего политрука Белоусова, состоявшая из двенадцати человек. В один из таких рейдов – он длился две недели – бойцы Белоусова взорвали вражеский эшелон с боеприпасами, убили свыше шестидесяти фашистов и уничтожили до восьмисот метров телефонного кабеля, протянутого в самых недоступных местах.
Прославился своими дерзкими вылазками и рейдами отряд капитана Алексея Смирнова. Сам Смирнов отличался изумительным хладнокровием, которое соединялось в нем с беззаветной храбростью. Он был прирожденным разведчиком, превосходно знал горные леса и очень любил свое опасное дело. Его небольшой – с полсотни отборных бойцов – отряд почти никогда не отдыхал. С течением времени у солдат Смирнова выработался настоящий охотничий азарт, и они довольно серьезно называли свои рейды «промыслом».
Широкую известность получили 23-дневные бои пластунов полковника Цепляева в горах Западного Кавказа.
Пластуны Цепляева попали в окружение во время августовского отступления наших войск от Майкопа и Краснодара. Лишенные продовольствия, с очень скудным запасом патронов и снарядов, они втянулись в лесистые горы и, как думали все, были обречены на гибель. Полковник Цепляев сумел подчинить своей воле даже наиболее неустойчивых бойцов и поставил перед людьми задачу: всей частью с боями пробиваться на юг, преодолеть высокие отроги Главного Кавказского хребта и выйти в расположение наших войск.
Погода стояла дождливая. Пластуны шли по лесам, в которых не было не только дорог, но и троп. По пятам их следовали вражеские гренадерские полки, получившие приказ уничтожить окруженную группу Цепляева.
Отбивая атаки гитлеровских полков, пластуны по приказу Цепляева стали прорубать дорогу в лесу, чтобы пропустить обозы и артиллерию. Кажется, ни одна дорога не строилась с такой поспешностью и с таким мизерным количеством инструментов, как эта знаменитая цепляевская дорога. Днем и ночью голодные бойцы валили вековые деревья: они их рубили топорами, пилили самодельными пилами, подрывали толом; деревья ложились по обе стороны просеки плотной стеной, потом их стаскивали назад и строили завалы для прикрытия не выходивших из боев арьергардов. Так в течение нескольких суток в девственном лесу была прорублена дорога общей протяженностью свыше сорока километров.
Фашисты беспрерывно бомбили героическую группу. «Юнкерсы» и «мессершмитты», точно вороны, кружили над лесом, сбрасывали фугасные и зажигательные бомбы, обстреливали работающих бойцов из пулеметов.
Когда дорога была закончена, группа стала готовиться к прорыву и к переходу через высокие отроги хребта. Чтобы сохранить материальную часть, нужны были вьюки, а их не было. И бойцы стали сами шить вьюки из брезента. За четверо суток все приготовления были закончены. Пластуны с боем прошли в стыке двух вражеских полков, втянулись в глубокое ущелье, за которым начинался хребет, и стали медленно подниматься вверх. Узкие звериные тропы вились над пропастью, расширить их не было возможности, и отряды Цепляева растянулись на четырнадцать километров.
Но вот и перевал – 4000 метров над уровнем моря. Тут дуют холодные, грозные ветры, тропы почти обрываются, люди падают от истощения, но цель близка. В расположение наших войск пластуны вышли в полном боевом порядке, сохранив материальную часть и лошадей.
Двадцать три дня пробивались из окружения пластуны полковника Цепляева, с боями прошли по тылам противника 250 километров, построили лесную дорогу и, прорвав кольцо окружения, преодолели бездорожный хребет. За время боев они уничтожили 1700 вражеских солдат и офицеров, 27 танкеток, свыше 10 самолетов, 21 автомашину, 9 бронемашин, 7 орудий, взорвали 3 моста и склад боеприпасов.
Выйдя к туапсинскому участку фронта, часть Цепляева после короткого отдыха была брошена на оборону Туапсе и там показала образцы изумительной выносливости, храбрости, солдатского упорства, той великолепной доблести, которая стяжала пластунам заслуженную славу и постоянно вызывала у всех нас гордость и восхищение.
Война на уничтожение. Эти слова мы часто слышим в горах. Счет смертям тут ведут не только роты или взводы, не только маленькие «ударные отряды», но и отдельные люди.
«Сколько фашистов ты убил?» – этот вопрос сурово и просто обращен к каждому нашему бойцу, и на этот вопрос каждый боец обязан ответить.
И вот начиная с сентября, когда фашисты были остановлены в предгорьях и крупные операции шли только северо-восточнее Туапсе, на всех участках Черноморской группы войск стихийно возникло массовое снайперское движение. Это движение было порождено опытом горной войны в лесах и желанием бойцов истребить наибольшее количество ненавистных врагов. Трудно даже сказать, кто и как положил начало упорной снайперской охоте, потому что в первых числах сентября во всех частях и подразделениях Черноморской группы начались массовые выходы на охоту: отпросившись у командира, бойцы десятками уходили в леса и залегали в засадах; они уходили по одному, но чаще по двое, иногда не возвращались по нескольку суток, а потом с гордостью докладывали о количестве убитых гитлеровцев.
Снайперское движение возглавили коммунисты и комсомольцы. Всячески поощряло снайперов командование. В газетах стали появляться портреты лучших снайперов и публиковались «личные счета» каждого снайпера. За этим счетом следили тысячи бойцов. Наиболее умелые и опытные снайперы создавали свои «школы», куда шли молодые бойцы поучиться искусной стрельбе.
Правда, тут было много трудностей: специальных винтовок с оптическим прицелом было мало, никаких популярных пособий, раскрывающих особенности стрельбы в горах, не было и в помине, но это не охлаждало пылких охотников. Оптическим прицелом в лесах почти не пользовались, потому что с противником можно было столкнуться носом к носу, а что касается теоретических положений, то снайперы до всего доходили своим умом и потом излагали ученикам, кто как умел.
Отсутствие четко обозначенной линии фронта, горизонта, открытых площадок, на которых легко можно было бы заметить противника, постоянная угроза появления где-нибудь за спиной вражеских разведчиков – все это создавало множество опасностей, но наши снайперы охотно шли на рискованный «промысел» и вскоре стали подлинными хозяевами лесов.
За Островской Щелью мне довелось увидать одного из самых знаменитых наших снайперов Василия Курку. До этой встречи я уже много слышал о нем, знал, что за последние две недели Курка уничтожил свыше шестидесяти гитлеровцев, но портрета Курки я почему-то нигде не видел, и мне рисовался он матерым сибиряком-охотником.
Встретились мы с ним у ручья. Я шел с одним лейтенантом на командный пункт батальона. Мы устали и решили попить воды. Раздвинув кусты, мы подошли к ручью. На самом берегу, широко расставив ноги, стоял голый паренек. Он яростно тер себе шею мылом, фыркал и лихо отплевывался. На вид ему было лет семнадцать: острые, еще мальчишеские плечи, тонкие ноги, пухлые губы, вороватый взгляд – все это делало его похожим на ученика, который украдкой убежал из школы, чтобы выкупаться.
– Вот наш снайпер Вася Курка, – сказал лейтенант.
– Василий Курка, тот самый? – удивленно спросил я.
– Да, тот самый, – с гордостью ответил лейтенант.
Потом лейтенант подошел к юноше, ласково похлопал его по голому плечу и сказал:
– Здравствуй, Васенька!
– Здравствуйте, товарищ лейтенант! – крикнул юноша. Он по привычке вытянулся, потом, вспомнив, что на нем нет одежды, покраснел и засмеялся: – Вот помыться пришел. Четверо суток по орешнику лазил, весь зеленый стал, и руки будто медом намазаны.
– Удачная охота?
Юноша махнул рукой:
– Двое прибавилось, а одного прошляпил, не успел, куда-то он увернулся…
Я смотрел на Василия Курку с нескрываемым изумлением. Его тонкий, ломающийся голос, пухлые губы, круглая, наголо остриженная голова – все это было таким мальчишеским, что трудно было поверить в то, что рассказывали об этом юноше. И тем не менее все это было правдой. Василий Курка в течение месяца уничтожил в лесах около семидесяти гитлеровских солдат, он почти ежедневно уходил в засаду, умел выбирать самые удобные места и стрелял без промаха. Таков был этот семнадцатилетний паренек-доброволец, один из самых прославленных снайперов побережья. Он уже имел своих учеников, которых ревностно обучал искусству меткой стрельбы и той методике выслеживания врагов, которая у него выработалась в дни лесных скитаний.
А кто у нас не знал отважного снайпера, моряка Андрея Бубыря? Он расстреливал фашистов с ближней дистанции, врывался в неприятельские блиндажи, бил гитлеровцев их же гранатами. Чудесная девушка-снайпер Настенька Наумова часами сидела на деревьях, выслеживая врагов, пробиралась на вершины скал, под дождем лежала на тропах и убила свыше шестидесяти вражеских солдат. Меткого стрелка Михаила Крыся враги прозвали «ходячая смерть». Однажды гитлеровцы обнаружили его позицию, выпустили по ней до ста мин и тяжело ранили его. В этот день Михаил Крысь застрелил восемьдесят седьмого фашиста.
Так боролись с врагами в горных лесах наши снайперы. Они сидели в дуплах старых дубов, неподвижно лежали среди валунов, маскировались в расселинах скал, они научились искусству охотников-следопытов, отличали шорох дикого кабана от осторожных шагов крадущегося врага, шум колеблемых ветром листьев от шума, вызванного прячущимся в листве человеком, они изучили суровые законы лесов и гор, постигли повадки врагов.
Они ходили на свой опасный «промысел», и в сводках росли цифры убитых фашистов. И фашисты узнали, что такое война в горных лесах, где не могут помочь ни тяжелые танки, ни дальнобойные пушки, где все решает отважный, хладнокровный, умелый, решительный человек, который поклялся истреблять врагов и истреблял их каждодневно, упорно и беспощадно.
Первым по времени серьезным успехом наших войск на побережье был разгром 3-й горнострелковой дивизии генерала Фылфенеску.
3-я горнострелковая дивизия генерала Раду Фылфенеску летом 1942 года была переброшена в Крым, а в сентябре подтянута к Новороссийску. Некоторое время она находилась во втором эшелоне; когда же 9-я гессенская дивизия, наступавшая южнее Абинской, была измотана боями и отведена на отдых, дивизию Фылфенеску выдвинули на рубеж Абинская – Узун. Полки Фылфенеску получили приказ повести демонстративное наступление на поросшие лесом высоты у поселка Эриванский и у станицы Шапсугской, с тем чтобы отвлечь на себя часть наших сил и облегчить наступление гитлеровцев на Туапсе.
Генерал Фылфенеску, самонадеянный и жестокий самодур, был убежден, что его дивизия блестяще продемонстрирует силу своего оружия и без труда прорвет наш фронт. Все батальоны этой дивизии были полностью вооружены и оснащены горным снаряжением. Кроме артиллерийского полка, в распоряжении Фылфенеску были приданный ему гитлеровским командованием дивизион шестиствольных минометов, саперный батальон, четыре роты специального назначения и отдельные подвижные отряды автоматчиков, гранатометчиков, диверсантов.
На высотах, где предстояло действовать 3-й вражеской дивизии, оборонялись на широком фронте пехотные части Гордеева и Кабакова, ослабленные в предыдущих боях.
Двадцать первого сентября 3-я вражеская дивизия после длительной артиллерийской подготовки перешла в наступление. Вначале наша артиллерия почти не отвечала врагам. Им удалось форсировать несколько речек, захватить ряд высот и даже углубиться в нашу оборону. 3-я дивизия полностью втянулась в горные леса и потащила за собой свои тылы – обозы, склады с боеприпасами, узлы связи. Генерал Фылфенеску был на седьмом небе от счастья, рапортовал о «выдающемся успехе» операции и уже планировал резкий поворот своего левого крыла на юг и заход на шоссе Кабардинка – Геленджик. Однако радость незадачливого генерала оказалась преждевременной; он и не заметил, что его дивизия с хвостом увязла в опасном мешке.
Двадцать пятого сентября наше командование, подтянув к месту вклинения врагов морскую пехоту, решило ударить по ним с обоих флангов, зажать их в тиски и уничтожить. Советские части получили приказ перейти в наступление. Этот приказ был отдан очень своевременно: лихие бойцы морской пехоты яростно рвались в бой и готовы были разнести интервентов вдребезги; в людях накопилась тяжелая, точно свинец, злость, они уже знали о том, как фашисты мародерствуют, грабят и убивают мирных жителей, им были хорошо известны бредовые планы Антонеску о фашистской «Великорумынии» и наглость трусливых и фатоватых вражеских офицеров; больше того, наши бойцы уже слышали хвастливые реляции Фылфенеску о том, что «гордые трансильванские стрелки наголову разбили отборные отряды советских моряков». И каждый из моряков поклялся, что разбойники Гитлера и Антонеску в ближайшие часы узнают, что такое советский матрос…
Сражение началось на рассвете 25 сентября. Загрохотали все наши пушки и минометы, в небе появились бомбардировщики. Леса наполнились громом бомбовых взрывов. С трех сторон затрещали сотни ручных и станковых пулеметов.
Уверенные в своем успехе, враги даже не потрудились укрепить захваченные ими рубежи и в первый же час боя дрогнули по всей линии, смешались, стали пятиться, а к вечеру обратились в бегство. Связь между их батальонами и командованием была прервана, артиллеристы совершенно потеряли ориентировку и открыли беспорядочную пальбу «в белый свет», офицеры покинули свои роты и побежали. В течение суток дивизия превратилась в скопище панически разбегающихся животных. Ошалелые от страха вражеские солдаты кинулись в лесную чащу, поодиночке и мелкими группами прятались в ущельях, целыми взводами сдавались в плен.
Начался бой. Бойцы морской пехоты загоняли врагов на поляны, расстреливали их из винтовок, уничтожали в яростных рукопашных схватках. Рота политрука Цыбульского коротким штурмом выбила противника со склона высоты. Четыре наших солдата – Ткаченко, Бокурский, Ромашкин и Губаренко – настигли неприятельский взвод на гребне лесистой горы, забросали гранатами, расстреляли из ручных пулеметов. Геройский подвиг совершил краснофлотец Кузьмин. Он ворвался в самую гущу фашистов, пустил в ход гранаты, разбил две офицерские землянки, захватил важные документы. Рота лейтенанта Зайцева, отбив четырнадцать контратак противника, уничтожила свыше трехсот фашистов.
На третьи сутки кровопролитный бой окончился. В лесах южнее Абинской осталось свыше трех тысяч трупов неприятельских солдат и офицеров, около пятисот человек сдались в плен, свыше двух тысяч были тяжело ранены, а многие разбежались по лесам. Только жалким остаткам удалось спастись. Наши бойцы уничтожили 27 орудий, 70 пулеметов, 50 автомашин с грузом, 30 мотоциклов, два склада с боеприпасами и захватили много трофеев.
Тридцатого сентября Советское Информбюро сообщило в сводке о разгроме 3-й горнострелковой дивизии. Через несколько дней Антонеску отстранил генерала Фылфенеску от командования. 19-я вражеская пехотная дивизия, которой командовал трансильванский немец генерал-майор Карл Шмидт и которая уже была предназначена для отправки на Сталинградский фронт, получила приказ прекратить погрузку и занять рубеж разгромленной 3-й дивизии южнее Абинской.
– Вот это называется братская помощь сталинградцам, – удовлетворенно говорили моряки. – Девятнадцатая дивизия Антонеску присохнет под Новороссийском…
Где бы ни находились наши моряки, защищавшие предгорья Кавказа, всюду они видели море, в блиндажах и землянках они слышали рокот морского прибоя. И моряки сохранили здесь, на дрожащей от взрывов земле, все свои привычки, все корабельные термины, все то, что могло напоминать родное море. Точно священную реликвию, носили они под пехотной шинелью свои полинявшие, застиранные тельняшки, как зеницу ока берегли черные матросские бескозырки, пели песни про смерть кочегара, про геройскую гибель «Варяга» и про севастопольский камень. Когда шли в бой, дрались с невиданной лихостью, с вызывающим молодечеством, а погребая убитых, плакали и давали такие клятвы о мщении, от которых, казалось, должно было содрогнуться небо и море.
Каждый из них точно знал дату и место гибели военных и торговых судов Черного моря.
Перечисляя наши потери на море, солдаты морской пехоты сжимали кулаки и говорили сквозь зубы:
– Ничего, мы за все рассчитаемся с Гитлером, за все… Мстители встанут и со дна морского.
Как-то на горе Колдун, близ Новороссийска, офицеры-моряки показывали мне вырезки из вражеской газеты «Панцер форан», в которой говорилось, что «вслед за истощением снарядов и горючего Черноморский флот пойдет на самоуничтожение».
Эти хвастливые пророчества нацистов еще больше возбуждали в сердцах моряков непримиримую ненависть к гитлеровским захватчикам и страстное желание любой ценой отомстить.
– Уж мы им, паразитам, покажем, – сурово говорили моряки, – они нас на веки вечные запомнят…
О боевых действиях батальонов морской пехоты можно было бы написать отдельную большую книгу, и, если бы в такой книге было рассказано хотя бы о сотой доле того, что сделали моряки для обороны Кавказа, это была бы героическая летопись матросской славы.
Вот славный батальон морской пехоты капитан-лейтенанта Вострикова (позже Востриков получил звание капитана третьего ранга и был награжден двумя орденами). Этот батальон все время сражался на крайнем левом фланге Закавказского фронта, в районе Новороссийска, и отличился многими подвигами. Это здесь военком Родин и пять краснофлотцев, стоя в кузове трехтонного грузовика, на полном ходу врезались в гущу атакующих нашу батарею фашистов, смяли их и обратили в бегство. Политрук Пещеров со своей ротой за одни сутки отбил шесть психических атак и расстрелял роту вражеских автоматчиков. Четыре краснофлотца – Красношлык, Минченко, Белочашка и Зясько – двенадцать часов отбивали атаки вражеского взвода и не отдали противнику свой рубеж; моряк-пулеметчик Зинов перед боем привязывал к себе ремнями ручной пулемет и стрелял в гитлеровцев прямо на бегу; матрос-комсомолец Харламов, узнав наземные сигналы противника, белой и красной ракетой отводил от батальона фашистских летчиков, которые потом обрушивали бомбы на головы своих солдат. Здесь, в этом батальоне, приняла героическую смерть бесстрашная девушка-санитарка Клава Недилько.
Сам командир батальона капитан-лейтенант Востриков отличался исключительной храбростью и твердостью. Моряки всегда видели его на самых опасных участках. Он ходил в атаки молча, нахмурив брови, с неподвижным лицом, с трофейным маузером в правой руке. Этот человек пережил столько опасных минут, что их хватило бы на жизнь сотни самых закаленных солдат, но он ни на одно мгновение не дрогнул, не потерял присутствия духа. Он горячо любил своих доблестных матросов, они платили ему нежной любовью и, повинуясь его приказу, готовы были бестрепетно пойти на смерть. И когда вражеские автоматчики в одном из боев прицелились в капитан-лейтенанта, краснофлотцы Терещенко и Мкртумов прикрыли Вострикова своими телами и умерли как герои.
Нельзя не упомянуть также и о батальоне майора Дмитрия Красникова. Мужественный офицер, превосходный спортсмен, Красников и в своих людях воспитывал поразительную выносливость, ловкость, быстроту, чисто спортивную четкость движений, презрение к опасности. Моряки прозвали батальон Красникова «сборная флота» – в этом батальоне люди были как на подбор.
Гитлеровцы не раз бросали на батальон Красникова средние и легкие танки (а танковые атаки в предгорьях Западного Кавказа вообще были довольно редким явлением), однако эти атаки ни разу не увенчались успехом – моряки не отступали ни на шаг. Однажды на позицию, где сидел с противотанковым ружьем младший лейтенант Тюнтяев, ринулись два вражеских танка. Позиция Тюнтяева оказалась очень неудобной, и он не раздумывая пошел навстречу танкам. Вражеский танкист дал пулеметную очередь. Тюнтяев обливался кровью, но продолжал идти вперед. Собрав последние силы, он выстрелил на самой короткой дистанции, подбил один танк и потерял сознание. Его успел выхватить чуть ли не из-под гусениц второго танка младший лейтенант Виктор Сабежко, который видел всю картину неравного боя и вовремя помог товарищу.
…В один из холодных осенних дней (к сожалению, я не запомнил точной даты) я ехал на мотоцикле по Новороссийскому шоссе, потом свернул в горы, чтобы посетить батарею, о людях которой мне много говорили в штабе армии. В сумерках мы заблудились на скрещении двух дорог, потом, в довершение этой неприятности, мой шофер наскочил на пень и что-то сломал в мотоцикле. Пришлось, проклиная свою судьбу, идти пешком по тропе. Когда мы прошли километров шесть, таща за собой мотоцикл (благо тропа шла вниз), нас остановил патруль краснофлотцев. На мой вопрос, в расположение какой части мы попали, статный старшина в бескозырке ответил мне, что тут стоит батальон морской пехоты капитан-лейтенанта Кузьмина.
Я уже слышал о Кузьмине и поэтому решил переночевать у него, а с рассветом двинуться дальше. Меня проводили в командирский блиндаж, убранство которого ничем не отличалось от сотен других блиндажей. При свете подключенной к аккумулятору автомобильной лампочки сидел у стола молодой человек. У него было красивое, чуть удлиненное лицо, прямой нос с едва заметной горбинкой, гладкие, тщательно расчесанные на пробор волосы. Ничто в этом человеке не обличало моряка: он был одет в защитную гимнастерку пехотного офицера, в петлицах которой красовались капитанские шпалы; на груди его сверкала начищенная медная пряжка портупеи – пехотинец! Но вот едва заметные детали: прокуренная маленькая трубочка, чуть-чуть выше, чем обычно, приподнятый над воротом гимнастерки белый воротничок, пуговицы с якорями на карманах – все это говорило, что передо мной моряк.
Я поздоровался и назвал себя. Офицер привстал, протянул мне руку и сказал:
– Капитан-лейтенант Олег Кузьмин.
На столе у Кузьмина я заметил испещренную цветными пометками карту, циркуль, выписки из статьи Энгельса о горной войне, книгу французского подполковника Абади «Война в горах» и несколько чертежей и схем.
– Я интересуюсь горной войной, – сказал Кузьмин, заметив мой взгляд, – и уже успел полюбить горы. Между горами и морем есть, как мне кажется, что-то общее: то ли это дикость и свежесть, то ли размах и величие. Во всяком случае, я полюбил горные операции.
Когда мы познакомились ближе, Олег Кузьмин сообщил мне, что батальон морской пехоты, которым он командует, на рассвете начнет наступление на хорошо укрепленную фашистами высоту.
– У меня с противником равные шансы, – сказал Кузьмин. – Высоту занимает вражеский батальон, которому неоткуда ждать помощи, так как высота, как вы видите на карте, расположена несколько в стороне от очагов боевых действий и не имеет достаточных путей подвоза. Мне тоже придется управляться самому. Словом, на доске одинаковое количество фигур. На рассвете я сделаю первый ход.
Я взглянул на карту. Вражеская оборона представляла собой замкнутую окружность: склоны высот были кольцеобразно опоясаны тремя линиями окопов, на вершине расположились блиндажи, землянки и командный пункт батальона.
– Это точная схема? – спросил я.
– Очень точная, – усмехнулся Кузьмин, – тут у меня несколько суток работали шесть групп лучших разведчиков.
– Каков же ваш план?
Кузьмин пыхнул трубкой, пустил несколько затейливых колец густого дыма и концом трубки коснулся карты.
– Я ударю с трех сторон. Час тому назад группа автоматчиков Жукова отправилась вдоль реки в тыл к гитлеровцам. К рассвету она обойдет высоту и будет ждать в засаде, чтобы отрезать противнику пути отхода и ударить ему в спину. На правый фланг вражеского батальона уже вышли автоматчики Вяземского, чуть левее продвигается рота Евстафьева. Прямо в лоб пойдет рота Васильева, ее поддержат пулеметчики Мамаева. Таким образом я окружу высоту мелкими группами и по сигналу начну бой…
План Кузьмина мне понравился не только свежестью замысла, рассчитанного на уничтожение равного по силам, но обладающего крепкими позициями противника, но и той законченностью, тщательностью, с какой он был разработан. Кузьмин предусмотрел каждую мелочь: пути подхода были хорошо разведаны и обозначены, стрелки получили точные задачи, минометчики – точные ориентиры и сигналы к открытию и переносу огня, все было расставлено на свои места и все подготовлено к бою.
В эту ночь мы почти не спали. Мне удалось вздремнуть часок на походной койке гостеприимного хозяина, но потом меня разбудил негромкий голос Кузьмина. Капитан-лейтенант разговаривал по телефону. Это был короткий, отрывистый разговор намеками – видно было, что Кузьмин доволен продвижением своих групп на исходные рубежи и уверен в успехе.
В третьем часу ночи заспанный ординарец принес термос с горячим кофе и тарелку с гренками. Мы курили, пили кофе, говорили о литературе, о музыке, спорили о системах пистолетов, и Кузьмин ни разу не вспомнил о предстоящей операции. Но я понимал, что он все время думает о бое и не только мысленно представляет этот бой, но и разыгрывает различные его варианты. Это было заметно по тому, как нетерпеливо посматривал он на ручные часы, сосредоточенно насвистывал или, рассеянно отвечая мне, бросал взгляд на карту.
Ровно в половине пятого он поднялся, надел фуражку, сунул в карман брюк трубку, положил карту в планшет и сказал:
– Пора. Поедем на командный пункт. Через час начнем.
Неподалеку от блиндажа нас ждали кони, запряженные в рессорную тачанку. Кузьмин на секунду включил фонарик, мы уселись, кучер-краснофлотец причмокнул губами, и тачанка, мягко покачиваясь, покатилась куда-то вправо. Вначале мы ехали довольно быстро, потом начался крутой подъем, кони пошли медленнее. Над нашими головами шумели ветви деревьев, неподалеку слышались одиночные винтовочные выстрелы, изредка над высотой, лежащей левее, вспыхивали осветительные ракеты и трещали пулеметные очереди.
– Боится атаки, – сквозь зубы буркнул Кузьмин, – подходы проверяет…
Командный пункт Кузьмина оказался на высоком выступе скалы, поросшей тощими елями, орешником и дикой грушей. Отсюда до занятой фашистами высоты было не более ста двадцати метров. В узкой расселине скалы, слегка подправленной кирками саперов, сидел телефонист; на камнях, прикрыв голову изодранным бушлатом, спал связной; по тропинке, между елями, медленно расхаживал часовой с автоматом.
В течение пятнадцати минут Кузьмин говорил по телефону с командирами рот, потом зажег трубку, взглянул на часы и взял у телефониста длинный ракетный пистолет.
– Через три минуты, – сказал он, раскуривая трубку.
Мы выбрались из расселины и стали под елью. Уже рассвело. Небо было чистое, бледно-голубое в зените, розоватое на востоке, холодное и спокойное. Прямо перед нами темнела безымянная высота, та самая, которую сейчас должны были штурмовать моряки Кузьмина; на лесистых склонах высоты, точно комки ваты, белели клочья тумана, между деревьями виднелись чуть колеблемые нагревающимся воздухом струйки дыма – очевидно, вражеские солдаты разожгли в блиндажах печи. Левее высоты, внизу, мерцала речка, а правее, повитые облаками, синели предгорья Большого хребта. Было тихо. У подножия высоты дважды татакнул пулемет.
Кузьмин поднял вверх ракетный пистолет и выстрелил. Светло-зеленая ракета, оставляя за собой полоску белого дыма, легко понеслась к небу, на мгновение замерла в какой-то точке, потом описала светящуюся кривую и погасла за скалами.
Я следил за ракетой, ожидая, что вот в эту самую секунду, когда она исчезнет, тишина осеннего утра расколется частыми выстрелами, грохотом взрывов. Но – странно! Ракета исчезла, а вокруг все еще стояла непонятная, невыносимая тишина. Мне казалось, что эта тяжелая тишина будет длиться вечно и я всегда буду слышать, как над моей головой шелестят ветви деревьев, как в лесной чаще шуршат крылья хлопотливых птиц и журчат горные родники. И только когда под нами, в ущелье, грохнули выстрелы, застрекотали пулеметы и где-то за елями хлестко и зло ударила пушка, я взглянул на часы и удивился тому, что между исчезновением зеленой ракеты и этим бушующим грохотом прошло всего три с половиной минуты.
Я еще не видел впереди ни одного человека и не мог разобрать в хаосе взрывов, откуда и кто стреляет, но Кузьмин – это было заметно по его нервному лицу – видел все как на ладони.
– Мамаев выскочил раньше времени, – отрывисто бросил он и сейчас же повернулся к телефонисту: – Давайте Мамаева!
Через минуту он уже кричал в телефон:
– Почему заминка? Уперлись в скалу? Минировано? Проделывайте проходы и не задерживайтесь! Следите за Евстафьевым. Пошел вперед? Поддержите его левый фланг, не то я вам голову оторву.
Он бросил трубку и, опустившись на колени, приник к большому биноклю: по движению его бровей, по коротким усмешкам, по тому, как он одобрительно кашлял, видно было, что он замечает все то, чего я не вижу, что ход боя он держит в своих руках.
Позвав связного, Кузьмин бросил:
– Быстро к Васильеву. Пусть подвинет два миномета правее и откроет путь Мамаеву. Пусть одновременно одним взводом штурмует скалу, перед которой застрял Мамаев. Повторите приказание.
Связной быстро повторил приказание и побежал вниз по тропе. А Кузьмин уже кричал в телефон:
– Не спите, Жуков, начинайте! Что? Не бегут? Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе! Действуйте! Бейте прямо по блиндажам с тыла!
Лежа рядом с Кузьминым и вглядываясь в окутанную дымом высоту, я старался представить, что там сейчас происходит. За деревьями не было видно ни одного человека, но вся высота, казалось, содрогалась и дышала красноватым пламенем. На левом скате загорелся лес, оттуда повалил густой черный дым, там что-то трещало, грохотало, ворочалось. Раздались нестройные крики людей. Выстрелы участились, потом замолкли. Стреляли только справа и за высотой.
– Рота Васильева пошла врукопашную! – закричал Кузьмин.
На склоне, обращенном к нам, послышались взрывы гранат, короткие, захлебывающиеся очереди пулеметов. Кузьмин, склонив голову набок, внимательно слушал. Проходили минуты, стрельба справа разгоралась все сильнее, но дальние выстрелы затихали, их почти не было слышно. Кузьмин нетерпеливо кинул телефонисту:
– Дайте-ка мне Вяземского!
Спокойный телефонист склонился над аппаратом и стал монотонно повторять:
– «Полубак»! «Полубак»! «Полубак»!
– Ну что вы там? Долго я буду ждать?
– Товарищ капитан-лейтенант, «Полубак» не отвечает – должно быть, линия перебита.
– К черту с вашим «должно быть»! Давайте Евстафьева!
Телефонист певуче запричитал:
– «Клотик»! «Клотик»! «Клотик»!
Вражеская мина просвистела над нашими головами, зацепила ствол ели, под которой стоял часовой, с треском разорвалась и осыпала нас щепками. Часовой испуганно вскрикнул и схватился за плечо. Кузьмин мельком взглянул на него и сердито бросил телефонисту:
– Вы что там?
– Товарищ капитан-лейтенант, – спокойно возразил телефонист, – «Клотик» не отвечает – должно быть, линия…
– Прекратить объяснения! Мамаева!
Телефонист передал Кузьмину трубку.
– Мамаев? – закричал Кузьмин. – У вас связь с Евстафьевым есть? А с Вяземским? Тоже есть? Передайте Вяземскому, чтоб он поворачивал левее, а не лез на соединение с Жуковым… Понятно? Жуков и без него справится… Пусть держится Евстафьева… А как у вас? Прошли скалу? Хорошо! Жмите, но не отрывайтесь от Васильева!
Пока Кузьмин говорил с Мамаевым, белобрысый телефонист в лихо заломленной бескозырке жадно затянулся папиросой и восхищенно шепнул мне:
– Наш капитан-лейтенант бой разыгрывает, как пианист.
– Почему как пианист? – не понял я.
– Вроде как на клавишах играет.
Действительно, Кузьмин не только поспевал за ходом боя, но и безошибочно предугадывал события на каждом участке: вовремя устранял возможные заминки, вовремя нажимал нужную «клавишу» – он, казалось, везде присутствовал и все видел.
Бой за высоту длился четыре часа. Солнце поднялось уже довольно высоко, туман в долине исчез. Мимо нас стали проносить раненых. Два моряка-автоматчика провели по тропе группу пленных фашистов. Куда-то поволокли станковый пулемет. Выстрелы стали стихать, слышались только редкие взрывы гранат.
В одиннадцатом часу бой закончился. Моряки разгромили вражеский батальон. Почти никто из гитлеровцев не спасся. Высота была взята. Она стояла освещенная солнцем, повитая темным дымом, внезапно притихшая. Ротные повара уже поехали туда с кухнями, обозники повезли снаряды и мины.
Кузьмин лежа выслушал по телефону донесения командиров рот, закурил свою неизменную трубку и с наслаждением вытянулся на камнях. При солнечном свете лицо его было мертвенно-бледным, а покрасневшие от бессонной ночи глаза полузакрыты; через минуту он уже спал. Телефонист подошел к спящему Кузьмину, снял с себя бушлат и осторожно и нежно прикрыл своего командира.
Обстановка под Туапсе становится все более угрожающей. По всему видно, что фашисты решили взять город любой ценой. Обладая широкой кубанской равниной с десятками прекрасных дорог, они маневрируют крупными массами войск, беспрерывно подбрасывают резервы и, прорвав первый рубеж нашей обороны, растекаются по высотам и ущельям; подобно мутному потоку, они просачиваются на отдельные тропы, лезут в долины, с отчаянным упорством наступают в леса…
Правда, сравнительно с кубанскими боями темпы этого продвижения уменьшились, но наши позиции севернее Туапсе с каждым днем продвигаются ближе к городу. Туапсинское сражение подходит к своему зениту.
Фашисты захватили на правом фланге наших войск гору Матазык, вышли на северные скаты горы Оплепен, взяли селение Красное Кладбище, а на центральном участке захватили гору Гунай и хутора Папоротный, Гурьевский, Суздальский. В станице Хадыженской, отстоящей от станции Хадыженская на десять километров, гитлеровское командование сосредоточило 97-ю горно-егерскую дивизию генерал-майора фон Руппа, явно предназначая ее для штурма главного Туапсинского шоссе и селения Шаумян, превращенного нами в мощный узел сопротивления.
Выполняя приказ Гитлера и Клейста, генерал Руофф решил прорвать фланги нашей группировки, прикрывавшей Туапсе, выйти в долину реки Пшиш, замкнув клещи в этой долине, отрезать дивизии, обороняющие первый пояс туапсинского рубежа, и после этого штурмовать Туапсе.
Правому крылу предназначенной для этой операции ударной группы Руоффа противостояли гвардейцы полковника Тихонова. Это были отборные, хорошо натренированные, мужественные и стойкие солдаты. Они великолепно дрались в горах и долго сдерживали напор превосходящих сил противника. Особенно показали они себя в рукопашных боях, в лесных засадах и глубоких ночных поисках, в дерзких захватах языков, в налетах на тылы противника.
К выполнению операции по окружению наших войск севернее реки Пшиш Руофф приступил в октябре.
Перед вечером 13 октября командир 204-го горно-егерского полка предпринял атаку высоты, расположенной восточнее Туапсинского шоссе. Оборонявшие эту высоту гвардейцы Тихонова в трехчасовом бою уничтожили свыше двухсот егерей, перешли в контратаку и отбросили гитлеровцев. В разгар боя погода резко изменилась, в долинах встал густой туман, пошел холодный дождь. Лежа в воде, продрогшие гвардейцы отстреливались от фашистов и не отступали ни на шаг. Боеприпасы иссякли. Но гвардейцы не отступили.
В те дни я имел возможность ознакомиться с очерком немецкого корреспондента обер-лейтенанта Петера Вебера, который принимал участие в наступлении Руоффа и печатал свои корреспонденции в газете «Панцер форан».
«Атака на расположенные уступами влево от шоссе горные позиции потерпела неудачу, – писал Петер Вебер, – и наша попытка повести прорыв по этому пути стоила много крови. Наступать по самому шоссе было невозможно. Значит, оставалось попытаться обойти справа занятые противником вершины и овраги и охватить с фланга врага. Однако наша передовая разведка и тут натолкнулась на сильную линию дотов, расположенных в шахматном порядке и не менее укрепленных, чем позиции справа от шоссе. Командир егерского полка приказывает остановиться перед линией дотов, чтобы найти для прорыва слабое место где-нибудь на центральном участке вражеской обороны. Генерал решает начать прорыв на рассвете и сосредоточивает для этого все силы. Егерский полк, находящийся слева от шоссе и понесший серьезные потери, вызван сюда и ночью направлен в обход противника в лесу…»
На рассвете фашисты вновь повели частый минометный огонь. Лес загорелся в нескольких местах, но вскоре полил дождь, очаги пожара погасли, только по склонам высот еще тянулся густой белый дым. Под покровом этого дыма гитлеровские егеря пошли в атаку. Гвардейцы Тихонова яростно отбивали натиск вражеских автоматчиков, но противнику удалось взорвать гранатами четыре дзота и просочиться в глубину нашей обороны.
Пытаясь расширить полосу прорыва, гитлеровское командование беспрерывно подбрасывало к месту боя свежие батальоны и боеприпасы. На стороне фашистов тут было значительное преимущество – наличие хороших дорог. Наши же гвардейцы почти не имели путей подвоза, а машины и телеги с боеприпасами и продовольствием, которые высылались гвардейцам, застревали на размытых дождем дорогах и в лучшем случае доходили с большим запозданием.
И все же гвардейцы мужественно отбивали атаки врага, каждый рубеж держали до смерти последнего защитника. Голодные, продрогшие от частых горных ливней, они сами нападали на фашистов, перехватывали их фланги, мелкими группами заходили в тылы, а если и отступали, то цеплялись за каждую тропу, за каждый выступ скалы, за каждое дерево.
В самый разгар боев наступило резкое похолодание. Днем шли дожди, а к ночи температура падала, лужи затягивались тонкой коркой льда, подымался холодный ветер. В окопах и щелях невозможно было усидеть от пронизывающей тело сырости. Но редевшие с каждым днем полки Тихонова позиций своих не сдавали. Тогда гитлеровцы перегруппировали свои силы и обходным маневром прорвались к Туапсинскому шоссе.
Положение защитников Туапсе значительно ухудшилось. С выходом на шоссе фашисты взяли под жестокий минометный обстрел селение Шаумян, лежащее на ближних подступах к Туапсе. Правда, этот глубокий прорыв таил в себе большую опасность и для гитлеровцев, так как в этом месте образовался очень сложный рисунок фронта: на фланге у противника осталась занятая нами высота 501, а в лесах, за спиной егерей, стали активно действовать отряды наших лазутчиков из окруженных батальонов.
Но гитлеровцы не придавали этому большого значения. Они были уверены в благополучном исходе операции – взятии Туапсе.
Вспоминая кавказскую осень 1942 года, тяжелые, кровопролитные бои, все то, что совершили наши люди в предгорьях Кавказа, я как будто снова переживаю эти дни, вижу пылающие леса, шумные реки, по которым плывут трупы, спотыкающихся на камнях лошадей, угрюмых пленных; я слышу неумолчный грохот пушек, могучее горное эхо, треск ломающихся деревьев…
Сколько тягот перенесли наши воины под Новороссийском, под Крымской, у Горячего Ключа и Волчьих Ворот, под Туапсе и дальше, на перевалах, на Тереке.
Сколько несчастий приносила нам в те дни вода!..
В предгорьях мы мучились от жажды, обсасывали покрытые росой желуди и делили воду, как величайшую драгоценность, делили одной кружкой, чтобы каждому досталась совершенно одинаковая порция: ни больше ни меньше.
В долинах и ущельях все было пропитано водой: в землянках, как в банях, на полу лежали деревянные решетки, а с потолка и со стен днем и ночью сбегали струйки и звонко шлепались крупные капли; окопы, ходы сообщения, воронки от бомб и снарядов, каждая ложбинка, каждая ямка, в которой можно было укрыться от вражеских пуль, – все было залито водой, и нашим солдатам приходилось часами лежать в воде, в лучшем случае подгребая под себя гальку или подмащивая хворост.
Конечно, у нас умели делать водостоки, дренажи, водосборные колодцы, умели вязать ореховые веники и укладывать их на бревенчатые перекрытия землянок, но всем этим некогда было заниматься в боях или приходилось заниматься очень мало. Поэтому сапоги у нас покрывались сизо-зеленой плесенью, шинели и портянки никогда не высыхали, винтовки ржавели, а хлеб превращался в клейкий комок теста.
Гитлеровские солдаты с трудом выдерживали такие условия, хотя за их спиной во всех направлениях проходили хорошие дороги и они могли подвозить себе все необходимое. Их письма в Германию были полны жалоб. В сентябре 1942 года ко мне попало письмо обер-фельдфебеля Георга Шустера (полевая почта 05601-С), который был под Туапсе и писал жене в Дюссельдорф:
«Мы находимся среди дремучих лесов Кавказа. Селений здесь очень мало. Тут идут тяжелые бои. Драться приходится за каждую тропу, буквально за каждый камень. Солдаты, которые были в России в прошлом году, говорят, что тогда было много легче, чем теперь…
Почти постоянно мы находимся в ближнем бою с противником. То-то будет радость, когда мы все выберемся из этих дьявольских горных лесов! Нервы у всех нас истрепаны. И это понятно. Представь: тишина, а потом вдруг раздается ужасный грохот, изо всех лесных закоулков летят камни, вокруг свистят пули. Стрелки невидимы, их скрывает чаща леса. А у нас потери и снова потери…
Да, моя милая Хилли, горы хороши в мирное время, но на войне нет ничего хуже гор. В горах мы лишены танков и тяжелого вооружения. Тут пехотинец действует винтовкой и пулеметом и должен всего добиваться сам. Наши летчики помогают нам, но в этих лесистых горах противник надежно укрыт, и летчики ничего не видят…
Ах, дорогая Хилли, я мечтаю сейчас только о глотке воды! Один глоток, маленький глоточек воды, пусть даже грязной, даже зловонной! На этой отверженной богом высоте нас всех изнуряет смертельная жажда. Внизу, в долине, воды сколько угодно, даже больше, чем нужно, но – увы! – там сидят русские солдаты, озлобленные и упрямые, как черти…»
Нашим бойцам приходилось намного труднее, чем фашистскому обер-фельдфебелю, и все-таки мне ни разу не пришлось услышать жалобы. С изумительной стойкостью переносили солдаты нечеловеческие лишения, воля их с каждым днем закалялась все больше и больше, мужество не знало пределов. Даже самые слабые, самые нервные, подчиняясь отважным и сильным, заражались их энергией, стыдились малодушия.
В этом процессе духовной и физической закалки огромную роль сыграли коммунисты-политработники. Свято храня благородные традиции большевистской партии, являя прекрасный образец твердости и бесстрашия, они всюду были в первых рядах, сражались, не щадя жизни. В самые отдаленные доты, в окопы и землянки, на высоты, в ущелья, в леса несли они слово партии, и это могучее слово поднимало людей на подвиг, вдохновляло их, укрепляло их дух, звало к победе. Коммунисты-фронтовики объединяли бойцов всех национальностей, воспитывали в людях отвагу, учили тому, как надо преодолевать непреодолимые, казалось бы, трудности…
Когда начинаешь вспоминать все, что нашим воинам довелось пережить в горах, слово «трудности» кажется тусклым, незначительным…
У нас не было дорог. Единственная рокадная дорога – Новороссийское шоссе – постоянно подвергалась массированным воздушным налетам противника. Когда начались дожди, эта дорога, разбитая машинами, стала разрушаться; ее засыпало во многих местах оползнями с гор, вызывавшими смещение дорожного полотна и деформацию ездовой поверхности. Тысячи людей трудились на шоссе днем и ночью, под палящими лучами солнца, под дождем и снегом, в грязи, они спасали своими кирками и лопатами жизнь многим бойцам, находившимся в лесистых горах. Потоки грузов беспрерывно шли по Новороссийскому шоссе.
Однако шоссе это находилось в зоне армейских тылов, то есть на расстоянии пятидесяти – семидесяти километров от переднего края, проходившего в горах. К переднему краю грузы нужно было доставлять через перевалы, большей частью по полному бездорожью, и это был неимоверно тяжелый труд.
Пока саперы и дорожники, пробуя просеки, строили жердевые дороги, перекидывали через овраги сотни мостов, расширяли тропы, бойцы на плечах носили ящики с боеприпасами, мешки с мукой и крупой. Там, где позволяла местность, шли караваны лошадей и ослов, кое-где даже проходили грузовики и обозные телеги, но на многие участки приходилось доставлять грузы на себе.
У нас не хватало поэтому хлеба, а когда мы получали муку, хлеб негде было выпекать, потому что в горах не было ни печей, ни месильных чанов.
Находясь в одной стрелковой дивизии, которая дралась в горах севернее Туапсе, я был свидетелем того, как сержант Егоров изобретал «полковую хлебопекарню». Он обжег большую бензиновую цистерну, вырезал в ней отверстие и поставил цистерну на сложенные двумя стенками дикие камни; между камнями Егоров устроил топку, зажег дрова, заложил в цистерну круглые куски теста и вскоре, торжествующе усмехаясь, протянул нам румяный, с поджаристой корочкой, на диво вкусный хлеб.
«Е-1», как шутя называли бойцы егоровскую печь-цистерну, буквально через неделю стала известной далеко за пределами дивизии, и скоро на всех высотах весело задымили самодельные печи, сооруженные из бензиновых бочек, цистерн, всяких железных сундуков и т. п. Наиболее изобретательные хлебопеки усовершенствовали «Е-1» каменной «рубашкой», которая долго держала тепло, стали придумывать всевозможные «вентиляторы», регулирующие температуру печей, ускорили выпечку хлеба. Одним словом, даже там, в лесной глухомани, нашли остроумный выход из трудного положения.
У нас не хватало, а кое-где и совсем не было свежих овощей. Появились случаи заболевания цингой. Тогда полки стали выделять команды по сбору диких ягод и фруктов: груш, яблок, алычи, шиповника, каштанов, орехов. Ловкие бойцы, рыская в непроходимой лесной чаще, добывали щавель, дикий чеснок и другие полезные травы. Все это шло в солдатский котел.
Лучшие наши снайперы позволяли себе в редкие часы отдыха побаловаться охотой на кабанов и коз. И надо сказать, появление снайпера, нагруженного разделанной кабаньей тушей, всегда вызывало у бойцов неподдельный восторг. В этот день готовился наваристый вкусный борщ, настоящее чудо солдатского поварского искусства. Правда, такие дни бывали не очень часто, потому что наши знаменитые снайперы – Вася Проскурин, Федор Петров, Алексей Прусов, Степанченко, Шашин, Чечеткин, Шапошников, Бычков и все другие – были заняты гораздо более опасной и важной охотой на фашистских офицеров.
У нас не хватало обмундирования и особенно обуви. Каменистые тропы в горах, колючие лесные кустарники, залитые водой долины и ущелья в течение месяца превращали солдатские ботинки в сплошную рвань. Бойцы подвязывали подметки телефонными проводами, надевали на ноги противогазные сумки, изобретали какие-то лапти из мешковины, строгали из дуба деревянные подошвы. Каждую убитую или павшую от истощения лошадь немедленно обдирали и из кожи шили «чуни»; такие «чуни» особенно ценили разведчики – в них можно было неслышно подобраться к врагу, они были легкие, прочные и удобные…
Так приходилось воевать в предгорьях Западного Кавказа. И несмотря на все лишения и тяготы, несмотря на все то, что, казалось бы, должно было подорвать у людей силу духа, войска Черноморской группы не только остановили врага по всей линии фронта, но и стали изматывать гитлеровцев беспрерывными контратаками, ночными вылазками и ловкими рейдами в тыл. И с каждым днем укреплялась в защитниках Кавказа горячая вера в победу, непоколебимая преданность Коммунистической партии, ибо все они знали, что партия приведет к победе, чувствовали руку партии во всех приказах и безгранично верили в могучую силу этой руки.
И вот теперь, перелистывая свои походные дневники, я вижу, как ничтожно мало успел я тогда записать; но даже то, что я успел записать, поражает меня величием человеческих подвигов, и мне хочется назвать героев, тех, которых я видел и знал, и тех, которых я никогда не знал и никогда не узнаю…
Двадцать девятого октября, в самый разгар боев за Туапсе, командир взвода автоматчиков лейтенант Алексей Кошкин получил приказ: выбить фашистов из седловины между горами Семашхо и Два Брата. Эта поросшая густым лесом седловина была укреплена гитлеровцами со всех сторон, а обороняла ее самая отборная рота 500-го офицерского штабного батальона.
500-й батальон состоял из отпетых людей, громил и головорезов. Фашистское командование бросало батальон на самые опасные и ответственные участки. Не случайно штрафников называли смертниками – опознавательным знаком 500-го батальона было изображение жертвенной чаши с кровавым пламенем.
Алексей Кошкин знал, с каким противником ему придется иметь дело. Лейтенант стал кропотливо готовиться к штурму седловины. Он поговорил с разведчиками, точно узнал силы противника, долго сидел над картой, беседовал с жителями селения Анастасиевка, расположенного близ горы Два Брата, потом сам вышел за селение и внимательно осмотрел местность.
Горы Семашхо и Два Брата высились километрах в десяти северо-восточнее станции Кривенковская. Они почти примыкали одна к другой, и разделяла их только узкая седловина, которую и должен был взять Кошкин. Слева обозначалась изжелта-серая вершина Семашхо, справа – более низкая и продолговатая, с двумя горбами, вершина горы Два Брата. Между ними, вся в лиловых тенях, лежала занятая фашистами седловина. Вершины гор тоже были заняты врагом; ударом по седловине наше командование решило разрезать вражескую группировку пополам и этим упредить ее наступление на Кривенковскую и Анастасиевку.
Вечером лейтенант Кошкин говорил с людьми. Он всматривался в лица бойцов и словно взвешивал: удастся или не удастся? И по непроницаемо спокойному лицу самого лейтенанта можно было видеть, что он уверен в успехе.
В ночь под тридцатое Кошкин повел людей к седловине. Бойцы шли по узкой тропе. Ночь была темная. Рядом с Кошкиным шли его друзья: замполитрука Шевченко, замполитрука Кобаладзе, пулеметчики Богданов и Шульга, автоматчики Данилов, Кобелюк, Черномаз, Куликов. За ними двигались остальные. К двум часам ночи они подошли к подножию гор и миновали боевое охранение. Слева и справа лениво перестреливались наши и вражеские пулеметчики.
Но вот бойцы головного охранения заметили впереди, километра за четыре, дымное зарево и языки пламени. Фашистские штрафники, пользуясь удобным направлением ветра, зажгли лес на юго-западных скатах высот, чтобы сделать эти скаты непроходимыми. Как видно, гитлеровцы ожидали штурма и решили обезопасить себя.
– Ну, что будем делать? – спросил Кобаладзе.
– Надо идти, – твердо ответил Кошкин.
– А пройдем?
– Надо пройти…
Взвод двинулся дальше. С каждым шагом дышать становилось труднее. Горьковатый дым тяжелым облаком медленно плыл навстречу, проникал в легкие, разъедал глаза.
– Бегом! – скомандовал Кошкин.
Темнота, торчащие всюду пни срубленных деревьев, разбросанные на пути камни и едкий дым почти не давали возможности одолевать крутой подъем. И все же бойцы, задыхаясь от дыма, закрывая нос и рот рукавами шинели, спотыкаясь и падая, бежали за лейтенантом и приближались к месту пожара.
Впереди засветились горящие деревья. Все было залито красноватым светом, в котором чернели гигантские стволы буков. Миновав полосу дыма, взвод Кошкина ворвался в зону пожара. Дышать стало невозможно, жар проникал в грудь. Бойцы легли на землю, но их тотчас же поднял хриплый властный голос лейтенанта Кошкина:
– Вперед!
Обжигаемые пламенем люди кинулись за лейтенантом. А он бежал впереди, весь черный, в горящей шинели, откинув левую руку, в которой была стиснута большая противотанковая граната.
Еще пять долгих, невыносимо долгих минут. Взвод выбежал на поляну. Пожар остался позади. Впереди, шагах в сорока, темнели вражеские завалы. Еще две секунды люди успели пробежать без выстрелов. Но вот фашистские завалы загрохотали, вспыхнули пляшущими огнями пулеметных очередей. Люди приникли к земле. И опять их поднял хриплый крик лейтенанта Кошкина:
– За мной! Бей паразитов!
Люди кинулись через полосу вражеского огня и достигли наконец вражеских завалов. Начался рукопашный бой. Освещенные пламенем пожара, неукротимые в своей ярости, бойцы бросали гранаты, кололи штыками, били фашистов прикладами, саперными лопатами, ногами, душили, стреляли. Над завалами стоял глухой шум, слышались стоны, скрежет и лязганье металла, отдельные выстрелы, треск ломающихся ветвей.
Через четверть часа все стихло. Седловина была взята. Между стволами поваленных деревьев лежали трупы. Вокруг белели размотанные бинты, клочья каких-то тряпок, обрывки газет. Где-то на поляне кричал тяжелораненый боец. В розовом свете зари темнели перевернутые, засыпанные листьями вражеские пулеметы.
Когда совсем рассвело, над седловиной появились пикирующие бомбардировщики и стали сбрасывать фугасные и зажигательные бомбы. По всему было видно, что гитлеровцы придают седловине первостепенное значение и предпримут отчаянные попытки вернуть ее.
Три дня и три ночи вражеские бомбардировщики засыпали седловину бомбами. Все на ней было изрыто, исковеркано, разнесено вдребезги. А на четвертые сутки офицеры-штрафники начали штурм седловины. Они шли с трех сторон, пьяные, в расстегнутых мундирах, без фуражек, с сигарами в зубах.
Расставив людей, лейтенант Кошкин ждал приближения фашистов и, когда они подошли на пятьдесят шагов, приказал открыть стрельбу. Штрафники четыре раза пытались прорваться сквозь огонь, но бойцы Кошкина встречали их гранатами, шли в контратаки и каждый раз отбрасывали вниз…
На рассвете следующего дня гитлеровцы снова ринулись на штурм. Теперь их было значительно больше, и двигались они, соблюдая все меры предосторожности, прячась за стволами деревьев, проникая в воронки. Их атака поддерживалась частым минометным огнем.
В пятом часу утра положение Кошкина стало угрожающим. Завалы, осыпанные зажигательными пулями, дымились. Один за другим выбывали из строя бойцы. И Кошкин понял, что наступила минута, когда надо или смять наступающих врагов, разметать их ряды, или погибнуть. Командир понял и то, что именно он должен первым встать и кинуться в огонь, в дьявольский свист и грохот, чтобы за ним пошли его усталые, израненные люди.
Он вставил в автомат новый диск, рывком кинул свое тело вперед и, не оборачиваясь, закричал:
– За мной!
Он услышал, как за его спиной закричали бойцы, и тут же упал на колени, словно шагнул в кипящее огненное море, миной ему перерезало обе ноги. Лежа на левом боку, он стрелял короткими очередями и еще успел увидеть, что Шевченко и Кобаладзе ведут людей в контратаку, а здоровенный Черномаз бьет прикладом какого-то фашиста. Но вот группа штрафников кинулась на Кошкина с ножами. Двух он застрелил из автомата, остальные укрылись за камнем.
Он лежал, залитый кровью, с обожженным лицом, и, слабея, кричал ушедшим вперед бойцам:
– Бей гадов!
К Кошкину уже подбегали шесть гитлеровцев. Он подложил под себя противотанковую гранату и стал ждать. А когда гитлеровцы кинулись на него, он, собрав последние силы, дернул рукоятку гранаты. Раздался оглушительный взрыв. Враги погибли вместе с Кошкиным. В шестом часу седловина была очищена от противника.
Я стоял у подножия дикого камня, на котором кто-то нацарапал штыком: «Лейтенант Алексей Кошкин. 1918–1942…» Рядом со мной стояли Кобаладзе, Черномаз, Данилов, Богданов, Шульга. Они и рассказали мне о смерти своего командира, а я сообщил им, что Алексею Кошкину присвоено звание Героя Советского Союза…
Я поил коня в прозрачной речке. От потной шеи его шел пар, а с губ падали звонкие капли. Я был голоден и измучен. Услышав шум на тропе, обернулся.
Ко мне приближалась худая белая лошадь, запряженная в снарядную двуколку. Лошадью правил боец-азербайджанец с забинтованной рукой, а в двуколке, бессильно откинувшись назад, сидел немолодой боец, до пояса закрытый брезентом.
Ему было лет пятьдесят или около этого. Он сидел в неудобной позе, вытянув поверх брезента желтые руки, на которых запеклась кровь. Его бледное лицо было спокойно, только синеватые губы, опушенные темными усами, дрожали, а в глубоко запавших глазах застыло выражение нечеловеческой боли.
– Откуда вы? – спросил я.
Боец разомкнул сжатые губы и хрипло ответил:
– Четыреста три и три…
Я знал, что на высоте 403.3, севернее Туапсе, с утра шел ожесточенный бой, и мне очень хотелось расспросить, как там идут дела. Но азербайджанец плохо понимал по-русски, а сидевшего в двуколке бойца я не хотел беспокоить, так как видел, что он тяжело ранен.
К моему удивлению, раненый шевельнул рукой и, глядя на меня, сказал:
– Может, у вас будет закурить?
Я поспешно вытащил портсигар, дал ему папироску и поднес зажигалку. Раненый жадно затянулся и, морщась от боли, заговорил.
– Там, кажись, уже кончается дело, – сказал он, – наши пошли вперед. А то, проклятый, никак не давал двигаться. Там у него дзот один был, прямо как заколдованный… строчит и строчит… кажись, больше десятка наших уложил. Сержант приказал мне уничтожить этот дзот. Дополз я до него, кинул гранату, он вроде замолк, потом, гляжу, обратно застрочил… Я в него еще одну гранату, потом сразу две… А он, проклятый, разворочен совсем – и все-таки строчит… Гранат у меня больше не было, а наши, гляжу, недалеко, рукой подать… Ну, я глаза закрыл и кинулся на него…
– На кого? – спрашиваю я.
– На пулемет…
– Ну и что?
– Замолчал.
– А вы?
– А меня поранило. Как закрыл я его, слышу – рвануло меня по ногам, вроде как бревном ударило… и в нутро, кажись, попало… потому – в нутре горит…
Ездовой напоил лошадь, взнуздал ее, уселся на угол двуколки и поехал. Я долго следил, как подпрыгивала двуколка на каменистой дороге. Потом пришпорил коня, догнал двуколку и, волнуясь, спросил раненого:
– Как вас зовут? Я забыл спросить об этом… и скажите, откуда вы?
Раненый спокойно ответил:
– Я сам из города Азова. Фамилия моя Кондратьев, а имя и отчество Леонтий Васильевич.
Через месяц, уже находясь на другом участке Закавказского фронта, я узнал, что рядовому Леонтию Васильевичу Кондратьеву, совершившему высший подвиг самопожертвования, присвоено звание Героя Советского Союза.
С тех пор прошло много дней, но в минуты, когда меня одолевает усталость и мне кажется, что я ослабел, я всегда вспоминаю холодный осенний день в лесу, двуколку и этого немолодого, раненного в живот и в ноги солдата. Я вижу его спокойное бледное лицо, засаленный воротник шинели, руки в запекшейся крови, слышу его короткий рассказ о самом большом и высоком, что только может совершить человек. И, вспомнив Леонтия Кондратьева, я становлюсь сильнее, и мне кажется, что я тоже могу совершить что-то очень большое и важное, что во мне тоже должна быть частица той же неторопливой, спокойной, хорошей силы, как в этом советском солдате, которого я встретил 30 ноября 1942 года…
Да, в советском солдате живет сила, которой дивится весь мир. Эта исполинская сила проявилась и тут, в предгорьях Кавказа, когда гитлеровские войска прорвали нашу оборону и подошли к Туапсе. Уже фашистские газеты кричали о скорой победе, уже вражеские дивизии приблизились к городу, уже казалось – падение города неминуемо. И все-таки город спасли.
Его спасли советские солдаты – русские, украинцы, грузины, армяне – все, кто в эту осень оборонял туапсинский горный рубеж. Многие из них отдали свою жизнь и умерли так, как умирают настоящие солдаты – глядя вперед…
И вот я перелистываю свои походные дневники – блокноты, тетради, клочки бумаги, вспоминаю фамилии, лица, отдельные участки обороны, памятные даты и памятные места, – и мне все кажется, что я никогда не закончу перечень человеческих подвигов, что моей жизни не хватит на то, чтобы написать летопись нашей солдатской славы…
В районе гор Гунай и Гейман сражалось стрелковое соединение Героя Советского Союза генерал-майора Провалова. Полки этого соединения были укомплектованы в Донбассе и большей частью состояли из донецких шахтеров-добровольцев. Это были степенные, крепкие, молчаливые люди с сильными рабочими руками, привыкшие к труду и к постоянной опасности. Среди них было много пожилых, солидных, всеми уважаемых мастеров угледобычи, отцов многочисленных семейств, неторопливых, хладнокровных людей; много было и комсомольской молодежи, порывистых, ладно скроенных юношей, готовых по первому приказу своего генерала кинуться в огонь и в воду.
Соединение дралось на широком фронте, протяжением более двадцати километров, и отбивало по пять-шесть вражеских атак за сутки. Самые тяжелые дни пришлось ему пережить во второй половине сентября, когда гитлеровцы, ведя в продолжение недели кровопролитные бои, прорвали наш правый фланг, овладели горами Оплепен, Гунай, Гейман и вышли в долину реки Гунайки. Разбросанные по скатам гор, в ущельях и оврагах, подразделения героически сдерживали натиск вдесятеро превосходящих сил противника.
В эти дни капитан-артиллерист, с которым я познакомился на огневых позициях, рассказал мне о подвиге ездового Степана Суворова.
– Три дня назад, – сказал капитан, – у нас погиб ездовой четвертой батареи Степан Суворов, и погиб он так, что мы о нем никогда не забудем. Геройски погиб.
Капитан показал мне выцветшую фотографию рабочего-подростка в стеганке и помятой кепке. Фотография была потерта на углах и сломана в двух местах.
– Вот он, Степан Суворов, – вздохнул капитан. – Мы шутя называли его фельдмаршалом. Так вот, этот самый «фельдмаршал», заменив убитого пулеметчика, один прикрывал отход нашей батареи, один – понимаете, один – держал гитлеровцев свыше четырех часов, пока мы вручную перетаскивали орудия на новые позиции. У него на теле не оставалось ни одного живого места, весь он был буквально иссечен пулями и осколками мин и гранат. Мы нашли его мертвым, привалившимся к пулемету, и не могли понять: как в нем столько часов держалась жизнь, откуда появлялась сила, когда успел закалить свой дух этот паренек…
Капитан помолчал, спрятал фотографию и промолвил задумчиво:
– Сегодня нам сообщили из штаба армии, что Степан Суворов посмертно удостоен звания Героя Советского Союза. У нас много таких, как Степан Суворов.
Да, здесь их было много. Шестнадцать автоматчиков старшего лейтенанта Бондаренко, которые обороняли дорогу и уничтожили сотню фашистов; разведчики лейтенанта Бирюкова, которые пробирались по тайным лесным тропам в тыл врага, устраивали засады, рвали связь, совершали налеты на фашистские штабы; снайпер старший сержант Лютый, истребивший своими меткими пулями не один десяток гитлеровцев; лейтенант коммунист Мосин, тридцать два раза водивший в атаку своих солдат и павший на поле боя; мастера-оружейники Деркач, Рыжов, Копоть, которые ремонтировали пулеметы прямо под огнем противника; связисты Кавешников, Кречин, Леонов, Орлов, которые днем и ночью, под дождем и снегом пробирались в самые недоступные места, восстанавливая связь; инженер Голобородько, который со своими бесстрашными саперами под самым носом врага строил искусные препятствия и прокладывал пехоте дорогу в проволочных заграждениях; начпрод Вакс, подвозивший горячую пищу в такие места, куда, казалось бы, птице не долететь; отважный командир батальона капитан-орденоносец Пятков, который стал непревзойденным мастером смелых лесных засад, горных обходов и охватов и водил свой батальон на самые неприступные позиции гитлеровцев, – таковы были донецкие герои-шахтеры генерала Провалова, оборонявшие предгорья Кавказа.
Мужественно дрались шахтеры с врагом, и ходила среди них ими же сочиненная песня:
Как прощались с женами, надевали ранцы,
Оставляли врубовки, брали автомат,
Расскажи, товарищ, про луганцев,
Про суровых воинов, про лихих ребят.
Нашей клятвы Родине нерушимо слово,
Закалили местью мы сердца свои,
Храбрость Бондаренко и Пяткова
Нас зовет на новые, грозные бои.
От родного Дона до кавказских склонов
Имена героев всех не перечесть.
Высоко красуются знамена —
Боевая слава, воинская честь.
«Назад ни шагу!» – таков приказ.
Станет могилой врагу Кавказ.
За нами море – не отойдем,
Врагу на горе вперед пойдем…
Генерал-полковник фон Клейст был очень недоволен действиями генерала Руоффа. Вместо успешного захвата Туапсе и выхода к морю группа Руоффа застряла в лесистых горах и топталась на одном месте. Без поддержки танков, которые не могли действовать среди гор и непроходимых лесов, гитлеровские дивизии наполовину утеряли свою боеспособность.
Правда, «ударную группу» активно поддерживала авиация, однако фашистские летчики жаловались, что им приходится действовать «вслепую, так как противник скрыт густыми лесами и поэтому недоступен для воздействия с воздуха».
Вынужденная отказаться от массированного удара, группа Руоффа перешла к медленному «прогрызанию» нашей обороны на отдельных участках и направлениях, как правило, расположенных вдоль горных дорог и троп. План Клейста распался на выполнение частных тактических задач: захват господствующих высот и узлов дорог, бои в горных селениях, перехват коммуникаций. Вне дорог могли действовать только мелкие труппы автоматчиков, преимущественно альпийских стрелков или егерей легкогорных дивизий. Эти группы использовались с целью выхода на фланги и просачивания в стыки.
Гитлеровцы сразу потеряли в предгорьях сплошной фронт и перешли к методическим скачкам, напоминавшим действие разрозненных поршней. Дивизии, против желания командования, дробились во время операций на роты и батальоны, так как большие массы войск не имели никакой возможности развернуться в горах.
В некоторых местах (гора Семашхо) врагам удалось приблизиться к Туапсе на очень близкое расстояние (до двадцати пяти километров), однако, как они ни рвались отсюда к городу, их атаки успеха не имели.
Генерал-полковник Руофф делал все от него зависящее, чтобы выполнить приказ Клейста и захватить Туапсе: он бросал на Туапсинское направление горно-егерские дивизии, штрафные батальоны и самые отборные отряды; он даже снял с высокогорных перевалов центрального участка лучшие полки альпийских дивизий и направил их на штурм прикрывающих Туапсе высот; он был очень изобретательным по части всевозможных обходов и охватов; отсутствие танков, которым не позволяла действовать горнолесистая местность, генерал Руофф щедро возместил легкой артиллерией, минометами, пулеметами; фашистские артиллеристы и летчики поджигали термитными снарядами густые леса, свирепо набрасывались на горные селения и не оставляли от них ни малейшего следа. (Об активности действий вражеской авиации в наступлении на Туапсе свидетельствует, например, такой факт: только на одном из участков туапсинского рубежа наши зенитчики в течение ноября сбили 42 и подбили 14 фашистских самолетов.)
Тем не менее широко задуманный план Клейста, разработанный в духе «старого Шлиффена» и предусматривавший рассечение и уничтожение всей Черноморской группы советских войск, явно провалился. Приятная для Клейста перспектива – полный разгром левого фланга войск Закавказского фронта – исчезла безвозвратно.
Терпела неудачу и попытка гитлеровцев наступать на линии Новороссийск – Абинская. 9-я гессенская пехотная дивизия генерал-лейтенанта фон Шлейница, 72-я пехотная дивизия, в которой за короткое время сменилось несколько командиров, вновь восстановленная 3-я дивизия, 19, 6 и 9-я кавалерийские дивизии – все эти шесть дивизий, несколько танковых батальонов и ряд отрядов особого назначения, объединенные в «новороссийскую группу» генерала Ветцеля, топтались перед цементными заводами, замкнувшими прямой выход из Новороссийска, на высотах южнее Абинской, под Карасу-Базаром и Эриванским.
Шоссе Новороссийск – Геленджик, стиснутое между горами и морем, оказалось недоступным для группы Ветцеля; уложив на штурмах не одну тысячу своих солдат, генерал Ветцель так и не смог пролезть в «дьявольскую глотку», как именовали шоссе обескураженные гессенцы и вестфальцы. Что же касается лесистых высот, окаймляющих Цемесскую долину и проход Шапсугская – Кабардинка, то блистательный разгром 3-й горнострелковой дивизии отбил у вражеских солдат охоту к наступлению.
Так с течением времени улетучивались оптимистические летние планы гитлеровского командования. Все правое крыло Клейста безнадежно застряло в предгорьях Западного Кавказа и, ведя бои на отдельных участках, вынуждено было постепенно переходить к обороне.
В один из пасмурных октябрьских дней я покидал предгорья. Накануне мной было получено предписание явиться в штаб.
С грустным чувством уезжал я. Тут я много испытал, тут оставались мои друзья, которых я горячо полюбил.
Грузовая машина увозила меня на юго-восток. Лежа в кузове, я следил за мелькающими верстовыми столбами, любовался тихим мерцанием моря, вспоминал Аршинцева, Ковалева, старшину Глуза, мертвого Володю, удалых казаков Кириченко, моряков Кузьмина, Лысую гору, Волчьи Ворота, Островскую Щель – все, что отныне навсегда вошло в мою жизнь.