К книге
Кавказские запискиКавказские записки. Военная хроника. Горькая дорога
27%
Кавказские записки. Военная хроника. Горькая дорога
3

В ночь с 21 на 22 июля 1942 года, когда ростовский оборонительный обвод был прорван гитлеровскими войсками, я прискакал верхом в город и заглянул на прощание в свой обезлюдевший дом на улице Максима Горького. Войдя в квартиру, я зажег свечу и присел на покрытый толстым слоем пыли стул. Полуоглохший от канонады, уставший от сумасшедшей скачки по изуродованным дорогам, я посидел несколько минут с закрытыми глазами, потом подошел к своим книгам.

Стоя у полок, я поглаживал ладонью кожаные корешки переплетов. Когда побежал по руке растопившийся воск, я поднес свечу к книгам, чтобы поджечь их. Но это оказалось свыше моих сил. Растерянно оглядываясь, я взял с письменного стола маленький бронзовый бюст Толстого, сунул его в вещевой мешок, погасил свечу и вышел.

Дон светился кровавым заревом. Горел Ростовский вокзал, горела огромная мельница, горели портовые пакгаузы. Между огненными бликами на воду робко ложились голубые отсветы чистого июльского неба. Я переправился через Дон, привязал коня к дереву и тут же в заречной роще прилег наземь.

Тягостные, мрачные звуки наплывали на меня со всех сторон: и с моря, от древнего Азова, и от горящих ростовских улиц, и справа, от Новочеркасска и станицы Аксайской, и казалось, им не будет конца.

Однообразно и глухо урчали по степным дорогам тысячи грузовиков, скрипели колеса бесконечных обозов, тоскливо ржали кони, скрежетали гусеницы танков и тракторов, и сквозь этот монотонный шум с ближних и дальних речных переправ доносились невнятные крики злых, усталых людей.

Кричали возчики, шоферы, гуртоправы, саперы, регулировщики. Иногда на мгновение все замирало – и вдруг становилось тихо, так тихо, что ухо улавливало посвистывание коростелей и кваканье лягушек за батайской дамбой. И тогда слышалось гудение вражеских самолетов, сначала еле уловимое, а потом все более отчетливое. В небе вспыхивали огненные клубы зенитных разрывов, с оглушительным ревом проносились черные пикировщики. От тяжкого и грозного гула рвущихся бомб содрогалась земля. Потом самолеты улетали. И снова урчали моторы, ржали кони и над донской степью повисал тысячеротый гомон.

Глядя на плывущие по реке конские трупы и черные, обгорелые бревна, слушая страшный шум отступления, я без конца повторял дорогое, знакомое с детства: «Что ми шумить, что ми звенить далече рано пред зорями?..»

Фашисты именовали Ростов «вратами Кавказа». Еще в начале летнего наступления 1942 года Гитлер бросил к Ростову-на-Дону огромные силы. Прорвав фронт на участке Цимлянская – Николаевская – Константиновский, 1-я танковая армия генерал-полковника Клейста и 17-я армия генерал-полковника Руоффа создали угрозу всем тыловым коммуникациям нашего Южного фронта. Гитлеровское командование приступило к штурму «врат Кавказа».

Шестнадцать суток, с 8 по 24 июля, тяжелые самолеты воздушного корпуса Рихтгофена днем и ночью бомбили мирные кварталы города. Уже горели сотни домов, уже курились на центральных улицах сизые пепелища, а налеты не прекращались.

22 июля фашисты прорвали фронт под Ростовом и, охватывая полукольцом город, устремились к донским переправам. Иркутская дивизия полковника Бориса Аршинцева вместе с другими частями сдерживала бешеный натиск немецких танков, поредевшие батальоны защитников ростовского обвода переправлялись на левый берег Дона.

Под непрерывной бомбежкой и жестоким артиллерийским огнем люди разбирали деревянные сараи, заборы, подносили к берегу бревна. Покрытые кровью и пылью саперы сколачивали плоты. Артиллеристы переправляли пушки, затыкая мешками пробитые днища рыбачьих баркасов. Лошадей гнали вплавь. По реке плыли обломки разнесенных бомбами плотов, кузова машин.

В ночь с 23 на 24 июля последние взводы Иркутской дивизии и горсточка бойцов Ростовского полка народного ополчения, отстреливаясь и отбиваясь гранатами от наседающих гитлеровцев, покинули Ростов. Люди плыли через Дон на обломках плотов, на автомобильных камерах, на бревнах. С левого берега эту последнюю переправу поддерживали частым ружейно-пулеметным огнем. В город вошли фашистские войска.

…Днем и ночью над донской степью висит низкая туча пыли, огромная туча, которой не видно края. Ослепленные густой пылью, как в тумане, медленно движутся колонны грузовиков, мотоциклы, телеги, пешеходы. В этом смятенном, тревожном потоке, захватившем сотни тысяч людей, машины, лошадей, несметные стада коров и овечьи отары, чувствуешь себя затерянным.

Под Новобатайском я остановился возле каких-то сараев. Рыжий старик сказал мне, что здесь расположен стан огородной бригады колхоза имени XIII годовщины Октября.

Позади сараев я увидел двух знакомых штабных офицеров. Потные, в грязных нижних сорочках, они деловито перебрасывали пустые ящики из-под овощей – как я понял, сооружали из них походный шалаш.

– Мы четвертые сутки не спим, – виновато сказал один из офицеров, лейтенант Г., – хочется хоть немного отдохнуть.

Когда импровизированный шалаш был готов, мы накосили полыни, устлали ею пол шалаша, поели консервов и улеглись.

Заходило солнце. Где-то слева лениво татакали пулеметы. Изредка стреляли расположенные неподалеку наши пушки. У самого шалаша надоедливо мычала корова.

– И черт ее знает, откуда она взялась, – сердились сонные офицеры. – Теперь всю ночь будет мычать над головой…

Я долго не мог заснуть. Мысль о судьбе семьи не давала покоя. В октябре 1941 года, когда немцы в первый раз подошли к Ростову, мне удалось эвакуировать своих родных в Пятигорск. Теперь, когда наш Южный фронт прорван и, по всем признакам, Пятигорску угрожает опасность, им нужно было уходить куда-нибудь дальше, но я знал, что больные старики, жена, сестра и невестка (братья и зять были где-то на Ленинградском фронте) да еще четверо маленьких детей – мой сын и племянники – без посторонней помощи уйти не смогут.

Измученный тяжелыми мыслями, я забылся в каком-то полусне и только смутно слышал, как к нашему шалашу подошел человек, назвал себя командиром танка и стал расспрашивать о дороге на Кущевскую.

Рано утром мы с лейтенантом Г. решили идти на разведку в северном направлении, чтобы уточнить, как проходит линия обороны. По нашим предположениям, до переднего края было километров восемь. Мы пошли пешком. День был солнечный, жаркий. За ночь армейские тылы успели пройти в двух направлениях – на Кущевскую и Мечетинскую, поэтому на дорогах стало свободно.

Мы шли молча. Где-то впереди и слева глухо постукивали пулеметы. Изредка слышались разрывы мин. Над степью недвижно парили кобчики, заливались жаворонки.

Часам к трем дня, спустившись в лощину, мы увидели вдали длинный полковой обоз. Потные лошади, понурив головы, медленно брели по дороге. Монотонно поскрипывали телеги, на которых сидели и лежали раненые. Мы решили подойти к этому обозу и спросить о штабе. Чтобы сократить путь, пошли через поле, густо заросшее высоким укропом. До обоза оставалось не больше полусотни шагов, как вдруг из-за холма вынырнули вражеские пикировщики и штурмовики. Обозники кинулись в степь. Закричали раненые.

С тонким свистом рассекая воздух, полетели первые бомбы. Со страшным ревом кружились штурмовики. Кто-то, чертыхаясь, стрелял из счетверенного зенитного пулемета. Падали наземь изуродованные трупы лошадей. Несколько минут в лощине стоял адский шум: свист, гудение, рев, треск, грохот, крики. Потом стало тихо. Люди подбежали к телегам, перегрузили раненых. Оставив на дороге конские трупы и разбитые телеги, обоз поспешно двинулся к югу.

Но нам не скоро удалось уйти отсюда. Оказалось, что метрах в трехстах левее нас, за копнами сена, залег один из наших батальонов. Фашистские летчики нащупали его расположение, и началась беспрерывная бомбежка.

Мы лежали в укропе, умирая от нестерпимой жажды, и, раскрыв рты, в злобном отчаянии смотрели в чистое небо, где, словно хищные птицы, кружили «юнкерсы» и «мессершмитты». В сухой траве мимо нас шмыгали ярко-зеленые ящерицы, проносились похожие на истребителей стрекозы, ползали хлопотливые муравьи. Укроп распространял в неподвижном воздухе одуряюще пряный запах, и нам казалось, что жаре не будет конца и вечер никогда не придет.

Потом к нам подползли два человека. Один из них, высокий худой лейтенант, волочил за собой огромную брезентовую сумку. Второй, с треугольниками старшего сержанта, нес в фуражке незрелые помидоры.

– Кто вы? – спросил Г.

Худой лейтенант осмотрел нас с головы до ног и ответил вопросом на вопрос:

– А вы кто?

Мы назвали себя. Тогда лейтенант объяснил нам, что он – кассир дивизионного полевого банка, что с ним в сумке деньги и ценности, что старший сержант – радист армейской радиостанции и что они не знают, куда идти, не знают, где проходит передний край.

Мы лежали разомлевшие от жары, усталые, злые, не зная, что делать. Спасли нас от нечеловеческой жажды только недозрелые помидоры, которыми угощал сержант-радист. Мы медленно сосали теплые помятые помидоры, и никогда еще они не казались нам такими вкусными.

Когда зашло солнце, мы с Г., оставив наших случайных спутников, пошли вперед. Был тихий, безветренный вечер. Степь казалась безлюдной, только изредка пролетали наши У-2. Темные, как ночные птицы, они проносились над самой землей и исчезали в сумеречной дали. Ничто не нарушало вечерней тишины, но в этой зловещей, непонятной тишине было так тревожно, как будто с минуты на минуту должно было произойти что-то страшное.

Спрятавшись в придорожной посадке, мы развернули карту, закрылись плащ-палаткой и включили фонарики.

– Дойдем до Цукеровой Балки, – тихо сказал Г., – посмотрим, что там делается, а потом назад повернем.

– А если в Цукеровой Балке никого нет?

– Ну что ж… тогда, видно, и дальше никого нет.

– То есть как это – дальше никого нет? – не понял я.

– Очень просто, – рассердился Г., – значит, дальше немцы.

Свернув карту, мы пошли по обочине дороги, стараясь держаться в тени молодых деревьев. Поднялась луна. Мы вышли на просяное поле. Залитое чистым голубоватым светом, оно казалось серебряным. Где-то впереди залаяла собака.

– Это Цукерова Балка, – прошептал Г., – забирай левее, подальше от дороги, выйдем прямо к колхозному пчельнику. Помнится, там должен быть пчельник…

Г. не успел окончить фразу. В пяти шагах от нас, впереди и слева, точно из-под земли выросли четыре фигуры. Остро сверкнули в лунном свете четыре штыка. Мы замерли. Но вот стоявший ближе к нам человек сказал негромко и резко:

– Стой! Кто идет?

– Свои! Свои! – обрадованно закричали мы. – А вы кто?

После проверки наших документов бойцы сказали, что в Цукеровой Балке заняло оборону подразделение казачьего кавалерийского соединения, что сейчас пока тихо, но к утру можно ждать большой танковой атаки противника. На наш вопрос, кто у казаков сосед справа, бойцы ничего не смогли ответить и предложили зайти на пчельник, где расположен штаб.

На пчельнике, прямо среди ульев, под старой грушей, лежал на бурке пожилой майор, начальник штаба. Выслушав нас и еще раз проверив документы, он устало зевнул и сказал, глядя в сторону:

– Вы, товарищи, не задерживайтесь тут. Я дам и коней и коновода, а вы езжайте назад. И к соседу незачем ехать. Сосед наш два часа тому назад оставил небольшой заслон и отошел.

– А вы?

– А нам надо продержаться хотя бы до утра. Мы уже получили приказ об отходе…

Деревья в саду тихо шелестели листвой, по-мирному светила луна, и только за ближним холмом тоскливо и злобно отстукивали пулеметы.

Беспощадно жжет августовское солнце. Скрипят на пыльных дорогах обозные телеги. На телегах раненые, окруженные патронными ящиками, сизыми от пыли шинелями, катушками проводов. Под глазами у них темнеют синие тени, бескровные лица кажутся восковыми. Над обозом вьются тучи мух. Девушки с растрепанными волосами, в пропитанных потом гимнастерках неустанно машут кленовыми ветками, отгоняя от раненых назойливых мух, а головы мертвых накрывают кусками залитой йодом марли.

Обозы растянулись на десятки километров. Уже позади осталась опаленная, изуродованная бомбами Донщина, уже голубеют вокруг степи Кубани. Днем и ночью стучат на дорогах тысячи телег, медленно бредут молчаливые бойцы, поскрипывают длинные колхозные арбы, в которых едут женщины-беженки. Окутанные облаками пыли, несутся по степям конские табуны. Кони связаны поводьями – по пять, восемь, десять голов, за ними бегут тонконогие жеребята. Старые пастухи с дорожными торбами через плечо, с длинными посохами гонят стада коров и свиней, овечьи отары. Все пришло в движение, и кажется даже, что вот-вот снимутся с мест кубанские хаты, оторвутся от земли яблони и тополя, и золотые скирды соломы, и копны сена – и все это устремится вперед, вслед за людскими потоками, чтоб не осталось врагу ничего, кроме сожженной солнцем пустыни.

К полудню я уже ног не чуял от усталости и, повалившись на землю у самой дороги, проспал часа четыре. Когда же проснулся, не мог открыть глаза. Пыль толстым слоем покрыла всего меня с головы до ног, и я стал, очевидно, похож на придорожный камень.

Разбудил меня незнакомый боец-обозник. Он стоял передо мной с кнутом в руках и негромко бубнил:

– Вас кличет подполковник.

– Какой подполковник?

– Не знаю. Раненый он. Везу я его в телеге. Вон телега на дороге стоит.

Протер глаза, отряхнул пыль и вышел на дорогу. В телеге, накрытый шинелью, лежал знакомый мне по зимним ростовским боям подполковник Марченко. В нашей армии все знали его как превосходного артиллериста и очень любили.

Марченко лежал на боку и смотрел на меня глубоко запавшими, немигающими глазами. Губы его были судорожно прикушены, в волосах топорщились серые иглы репьев, соломы, травы.

Силясь улыбнуться, он застонал и, с трудом разжав губы, сказал:

– Здравствуй, друг. Хоть ты мне скажи, как там, сзади? Остановили или нет? Задержали? Отбросили?

Что мог я сказать этому жестоко страдающему человеку? Чем мог я его утешить? Ночью я был там, «сзади», где погиб почти весь батальон, стоявший насмерть, чтобы хоть на несколько часов задержать врага. До рассвета сражался этот батальон, а на рассвете вражеские танки по трупам героев вырвались на дорогу и понеслись к югу.

– Там плохо, – тихо сказал я, – там, кажется, больше никого нет.

– Никого? – удивленно и строго спросил Марченко. – Ты точно знаешь?

– Я сказал: кажется, никого. Точно не знаю, – солгал я.

Марченко сморщился от боли, сделал попытку подняться, застонал и вдруг закричал бойцу:

– Поворачивай назад! Куда ты меня везешь? Поворачивай назад! Мне надо быть там, потому что там никого…

Потом он утих. В его широко раскрытых глазах стояли слезы. Словно оправдываясь передо мной, он улыбнулся и сказал:

– Ведь я полгода оборонял эти места… там похоронены мои бойцы… они ни одного фашиста не пропустили…

Помолчав, он закрыл глаза и пробормотал:

– Дай мне водки… или нет… Лучше дай мне спирту…

Я поднес ему нагретую солнцем флягу. Марченко пил долго, не отрываясь, потом завернулся в шинель и, не простившись со мной, сказал бойцу:

– Поезжай… куда хочешь…

Боец причмокнул губами, взмахнул кнутом. Звякнув упряжью, лошади тронулись. Скоро телега, в которой лежал Марченко, окуталась пылью, затерялась среди других телег и скрылась за поворотом дороги. Меня взяла какая-то грузовая машина, доверху нагруженная разбитыми, исковерканными велосипедами.

К вечеру мы добрались до станицы Екатериновской. Эта старинная казачья станица раскинулась на берегу реки Еи. Улицы ее зеленеют пышными кронами акаций и кленов. В ейских протоках, густо заросших камышом, плавают стаи белых гусей.

В станице тревожно. Отступающие части не задерживаются в ней. Многие колхозники торопливо собирают пожитки и уходят с армией. На полях горят подожженные кем-то огромные стога необмолоченной пшеницы. У калиток плачут молчаливые женщины. Никто из нас не подходит к ним. Опустив глаза, мы проходим и проезжаем мимо, все дальше на юг. Да и что тут можно сказать в утешение, если мы сами ничего не знаем и у нас остались только глухая тоска и неистребимая вера в то, что мы все-таки победим… Но эта вера спрятана глубоко в сердце, и сейчас говорить о ней, особенно этим плачущим женщинам, неловко…

Ночью между станицами Незамаевской и Калниболотской нас застигла гроза. Мне редко приходилось видеть такую грозу. Казалось, все вокруг раскалывалось на тысячи кусков. Совсем рядом вонзались в землю ослепительно-белые молнии. С шумом неслись по степи мутные потоки воды.

Все остановилось. Машины, телеги, люди, стада – все это застыло на холмах, в овражках, на дорогах. Когда сверкала молния, на голубовато-огненном фоне неба вырисовывались черные контуры тяжелых, накрытых брезентом грузовиков, длинные жерла пушек, мокрые лошади, согбенные фигуры людей. Проходили часы, а гроза не унималась.

Только на рассвете она утихла, и все зашевелилось. Однако двигаться вперед было невозможно.

По глубокой лощине между двумя холмами бежали потоки изжелта-мутной воды. Они так размыли дорогу, что о быстрой переправе через лощину нечего было и помышлять. Стояли тысячи грузовиков, обозных телег, крестьянских арб, мотоциклов. Стараясь обогнать друг друга, шоферы сворачивали с дороги, и машины увязали на пашне в глубокой грязи.

Вдруг, перекрывая урчание машин, ржание лошадей и гомон человеческих голосов, встало над степью низкое подвывающее жужжание. Самолетов еще не было видно, но зловещее жужжание все усиливалось, и уже сквозь тяжелое, похожее на вздохи, кряхтенье бомбовозов можно было различить злобный и тонкий посвист «мессершмиттов».

На секунду люди умолкли. Потом, после томительной паузы, все закричали и кинулись бежать. Собственно, бежать было некуда – вокруг на десятки километров расстилались скошенные поля, на которых розовели под утренним солнцем копны пшеницы. Ни деревьев, ни щелей не было. Но люди инстинктивно кинулись врассыпную, подальше от переправы.

С пронзительным свистом полетели бомбы. Кое-где вспыхнуло пламя. Запахло дымом и порохом. Какая-то отброшенная нарывной волной доска сбила меня с ног. Я попытался подняться, но противная тошнота подступила к горлу, и я опять упал.

В это мгновение мимо меня пронесся и тут же, резко заторможенный, замер на месте низкий трофейный вездеход. В автомобиле стоял высокий человек в форме полковника. Несмотря на бушующий вокруг огонь и боль в ноге, я успел с одного взгляда рассмотреть его. Он был худощав и строен. Его тонкие губы были плотно сжаты, чуть скуластое лицо бледно, а темные глаза горели недобрым огнем. Заложив за спину руки, он смотрел на сбившиеся перед лощиной машины и телеги. Потом поднял руку и властно крикнул:

– Пулеметы и винтовки – к бою!

Лежащие вокруг бойцы зашевелились. Мимо меня протащили два станковых пулемета. Во всех концах поля замелькали штыки.

– По вражеским самолетам – огонь! – скомандовал полковник.

Резко захлопали винтовочные залпы. Захлебываясь в длинных очередях, залаяли пулеметы. То там, то тут вспыхивали огоньки выстрелов. А полковник отрывисто бросал:

– Бронебойно-зажигательными! Еще! Еще!

Вражеские штурмовики взмыли вверх. Один из них снизился, оставляя за собой черную струю дыма, бреющим полетом пронесся над степью и исчез за холмом.

Когда скрылись последние самолеты, полковник сошел с машины, осмотрелся и медленно зашагал к переправе. Подойдя к кучке бойцов, сидевших под телегой, он коротко приказал:

– Начальника колонны ко мне!

Через минуту привели бледного капитана в пенсне. Гимнастерка капитана почернела от грязи, ворот был расстегнут, руки дрожали.

– Вы начальник колонны? – спросил полковник.

Капитан взглянул на его петлицы и вытянулся:

– Так точно, товарищ полковник, я начальник колонны.

– С которого часа стоит колонна?

– С трех часов ночи, – пробормотал капитан.

Высокий полковник резко вскинул руку, точно собираясь ударить капитана по лицу, – все даже ахнули, – но рука замерла в воздухе.

– Вы подлец и трус, – сквозь зубы сказал полковник. – Если через полчаса вы не начнете движение, я расстреляю вас.

– Товарищ полковник! – испуганно вскрикнул капитан. – У меня леса нет, а тут надо мостить почти полкилометра, иначе машины погрузнут.

– У вас леса нет? Вон сколько копен кругом! Мостите пшеницей!

– Как – пшеницей?!

– Обыкновенно! Или вы думаете оставить ее врагу? Выполняйте приказ!

В лощине закипела работа. Тысячи людей забегали по полю и стали стаскивать в лощину пшеничные снопы. Огромные золотистые снопы клали в грязь по шесть штук в ряд. Скоро в лощине протянулась длинная гать из пшеничных снопов. Сердито урча, пошла по ним первая машина, за ней другая, третья, четвертая…

Через полтора часа, когда над степью вновь загудели вражеские самолеты, перед лощиной почти никого не осталось. Только высокий полковник сидел на подножке своей забрызганной грязью машины и, задумавшись, осторожно, точно лаская, перебирал на ладони янтарные зерна пшеницы.

– Кто этот полковник? – спросил я офицера, который проходил мимо меня с бутылкой воды.

– Командир трижды Краснознаменной и ордена Ленина Иркутской стрелковой дивизии полковник Борис Никитич Аршинцев. Наш начальник, – с гордостью ответил молодой офицер.

Я не знал тогда, что судьба сведет меня с этим изумительным человеком в горах Кавказа и что я увижу его в положении еще более необыкновенном…

Гитлеровские войска двигались по донским и кубанским степям тремя огромными потоками: из Ростова, вдоль железной дороги Батайск – Тихорецкая – Краснодар, быстро продвигалась 17-я армия генерал-полковника Руоффа, состоявшая из отборных пехотных и моторизованных дивизий; из Константиновского, через Веселый, в направлении на Армавир, шел 3-й танковый корпус генерала кавалерии фон Макензена, входивший в состав 1-й танковой армии Клейста (впоследствии Клейст, приняв командование всей «кавказской армией», сдал Макензену 1-ю танковую армию); вдоль Манычского канала, через Сальск, в направлении на Ставрополь и минераловодскую группу, двигался 40-й танковый корпус, за ним – 52-й армейский корпус и 2-я румынская горнострелковая дивизия. Вслед за 17-й армией Руоффа между побережьем Азовского моря и железной дорогой Ростов – Армавир шел 4-й кавалерийский корпус румын, состоявший из трех дивизий. Он должен был прикрывать фланги и тылы 17-й армии со стороны Азовского моря и Таманского полуострова. За 40-м танковым корпусом двигался всячески восхваляемый нацистской прессой 49-й горнострелковый корпус генерала пехоты Рудольфа Конрада, предназначавшийся для боевых действий в центральной части Главного Кавказского хребта.

Вместе с крупными моторизованными частями по донским и кубанским дорогам шли отдельные ударные и штурмовые полки, отряды автоматчиков, саперные, технические, велосипедные батальоны, авиадесантные группы, охранные части, роты полевой жандармерии, всякие «добровольческие легионы», скомплектованные из отпетых авантюристов различных наций; бесконечным потоком двигались тяжелые и легкие пушки, дивизионы шестиствольных минометов.

Со второй половины августа в дальних тылах Клейста появились вооруженные до зубов батальоны какой-то таинственной, продвигающейся только по ночам части. Среди солдат этой части было заметно много непохожих на немцев смугло-коричневых людей, говоривших, как доносили разведчики, на неизвестном языке. На кузовах машин, на рукавах солдат и офицеров этой части пестрели странные овальные знаки с изображением пальмы на желтом песке и восходящего солнца; у нижнего края овала была изображена черная свастика и большая латинская литера «F».

Огромный поток фашистских войск продвигался довольно быстро. Воздушный корпус 4-го флота Рихтгофена, старательно «расчищая путь» армаде Клейста, засыпал бомбами все железнодорожные станции, беспрерывно штурмовал с воздуха наши части, ведшие тяжелые арьергардные бои. Над кубанской степью круглые сутки стояли тучи черного дыма, и небо багровело от зарева пожаров: горели вокзалы, элеваторы, вагоны; горели старые казачьи станицы; горели скирды хлеба и стога сена.

Как в тумане промелькнули мимо меня сотни кубанских станиц с серыми от пыли придорожными тополями, с горящими гумнами, с плачущими на дорогах женщинами. Где-то в степях, между Кущевской и Тихорецком, наша армия, измотанная в беспрерывных тяжелых боях, сдала по приказу командования оборонительные рубежи соседней армии, оторвалась от противника и повернула на юго-запад, чтобы прикрыть Краснодарское направление.

Об этом я узнал уже в Майкопе и немедленно выехал в станицу Саратовскую, где расположился политотдел нашей армии.

Саратовская, большая казачья станица, стоит на реке Псекупс. Река эта мелкая, с крутыми, поросшими кустарником берегами. Все станичные сады заставлены машинами; изгороди поломаны, трава потоптана. Многие жители уходят в горы.

Я ознакомился в политотделе с обстановкой в районе Краснодара и решил к утру выехать на передний край. Боец из комендатуры проводил меня в отведенную для ночлега хату колхозницы Марии Цимбал. Перебирая разложенные на полу яблоки, хозяйка рассказала мне, что муж ее пропал без вести в Крыму, что она осталась с пятилетним сыном Ваней и сейчас не знает, что делать.

Я спросил у Марии, откуда в станице так много детей и почему они ходят по улицам группами в десять – пятнадцать человек.

– Это ленинградские дети, – объяснила она. – Привезли их сюда к нам весной еле живых: шейки и ножки тонюсенькие, сами желтые, прямо жалко глядеть. Только было они поправляться стали – и опять их увозят куда-то в горы. Вот они и ходят по станице, прощаются с нашими детишками.

Постелив в саду под деревом рядно, я лег и закурил. Уже стемнело. На синем небе зажглись первые звезды. Пахло спелыми яблоками и горьковатой полынью. Где-то за станицей, на Краснодарском шоссе, стучали телеги, ровно гудели грузовики, кричали люди. Горькая дорога. Знакомый шум ночного отступления.

Широкое Краснодарское шоссе запружено телегами, машинами, пешеходами – и все это движется на юг, нам навстречу. На пыльной дороге валяются трупы свиней и овец, по заросшим кустами проселкам бредут стада коров.

Перебравшись близ Краснодара по плохонькому, побитому, небрежно устланному досками мостику на правый берег Кубани, мы остановились у вокзала, чтобы заправиться на нефтебазе горючим.

Пока мы тут стояли, вражеские самолеты раза четыре пытались бомбить вокзал, но их успешно отгоняли наши зенитки. Я лежал под железнодорожной насыпью и наблюдал за вокзалом. На путях маневрировали длинные эшелоны с заводским оборудованием. На открытых платформах между станками, котлами, бревнами сидели и лежали усталые люди. Крыши товарных вагонов и бока платформ были утыканы увядшими ветвями акаций. Вот понеслась в сторону Новороссийска маленькая дрезина, а за ней, один за другим, двинулись шесть длиннейших эшелонов. Тяжело постукивая на стыках рельсов, лязгая и шипя, пошел бронепоезд с большой надписью на серых стенах: «Свердловский железнодорожник». Рабочие пронесли ящики с толом – очевидно, готовились к взрыву депо.

Несмотря на тревожное положение, в Краснодаре еще ходил трамвай. По улицам торопливо пробегали люди; время от времени раздавался воющий звук сирены, трамваи останавливались, прохожие исчезали, начинался оглушительный перестук зениток. Из многих дворов выезжали телеги и тачки, нагруженные чемоданами, подушками, узлами, мешками. По всему было видно, что жители покидают город.

Девятого августа ранним вечером я выехал из Краснодара на хутор Калинин, неподалеку от которого расположился передний край Иркутской дивизии. За городом было пустынно, и стояла непривычная тишина. Открытый черный газик бежал по укатанной дороге, оставляя за собой длинный хвост пыли. Справа серебрились на огородах кочаны капусты, слева покачивала махрами зеленая кукуруза. Высоко в небе кружил немецкий разведчик. Сделав несколько кругов, он снизился и ушел на север.

На хутор я приехал в сумерках. Меня удивило его расположение. Это была длиннейшая улица, по обе стороны которой стояли одинаковые домики. Окаймленная молодыми тополями, прямая, как туго натянутая струна, улица в конце хутора поворачивала налево.

Уже в полной темноте я разыскал хату, где помещался штаб дивизии. Молчаливый боец замаскировал окно плащ-палаткой, зажег лампу с разбитым стеклом и сказал, что полковник должен скоро прийти. Я остался ждать.

Только часа через два скрипнули ворота, за окном послышались голоса. В комнату вошли полковник Аршинцев и незнакомый мне худой генерал в роговых очках. Он был медлителен, рассеян и молчалив. Защитный китель плотно облегал его высокую суховатую фигуру, в руках он держал серый дорожный плащ. Это был генерал Рыжов.

Я представился. Генерал кивнул и, сев на табурет, углубился в карту. Сняв очки, он долго водил роговым заушником по карте, думал о чем-то, насвистывал, потом сказал Аршинцеву:

– Значит, к утру можно ждать?

– Так точно, товарищ генерал, – спокойно ответил Аршинцев, – в семнадцать часов противник занял Динскую. В девятнадцать десять моя конная разведка обнаружила двадцать танков противника в садах совхоза «Агроном», до батальона автоматчиков в балке, у отметки «сорок», и оживленное движение машин и бронетранспортеров между шоссейной и железной дорогами Мышастовка – Новотитаровская. Сейчас на моем участке тихо, но я полагаю, что к утру можно ждать… Против меня обнаружены девятая и семьдесят третья немецкие дивизии и часть тринадцатой танковой.

Генерал вздохнул, нервно хрустнул худыми пальцами и вопросительно посмотрел на Аршинцева:

– А что если попробовать побеспокоить его? Ударить часика в два ночи одним полком по совхозу? А?

Аршинцев взглянул на ручные часы, закусил губу и холодно сказал:

– Как угодно. Сейчас двадцать три сорок. До совхоза восемь километров. Неподалеку стоит мой полк, но у него почти нет патронов и очень мало снарядов, и, кроме того, признаться, я не вижу необходимости учинять такую демонстрацию.

– Гм. Хорошо, – угрюмо сказал генерал. – Мне казалось, что ночная атака полком может повлечь за собой нужную для нас паузу.

– Оттяжку? – переспросил Аршинцев.

– Да. Оттяжку. Пока нам подвезут боеприпасы.

– Нет, товарищ генерал, – в голосе Аршинцева зазвенели горькие ноты, – оттяжки не будет. Боюсь, что полк только еще больше ослабнет после этой атаки и не сможет потом удержать свой участок на оборонительном рубеже. И тогда…

– Да, да, вы, пожалуй, правы.

Генерал поднялся, надел очки и протянул Аршинцеву руку:

– Ну, всего хорошего, Борис Никитич! Желаю вам… Я знаю, что тут будет труднее всего. Но помните – вы держите основные подступы к городу, и я надеюсь на вас…

Генерал обнял и поцеловал Аршинцева, а тот, не снимая руки с плеча генерала, тихо сказал:

– Товарищ генерал! Прикажите начальнику артиллерии выдать мне хоть десяток минометов. Мне нечем стрелять.

Генерал посмотрел в темные глаза Аршинцева и так же тихо ответил:

– Я знаю. Но минометов у меня в запасе нет. Ни одного. Держитесь как можно дольше.

Аршинцев помолчал, потом тряхнул головой, словно отогнал тяжелую мысль.

– Хорошо, – спокойно сказал он, – будем держаться…

В первом часу ночи офицер связи повел меня к месту расположения стрелкового полка, занявшего оборону по обе стороны шоссейной дороги Динская – Краснодар. Прощаясь со мной, Аршинцев сказал, что этот полк выставлен на предполагаемом направлении главного удара гитлеровцев и что командует полком майор Ковалев, пылкий и храбрый офицер, который скорее умрет, чем отступит без приказа.

От окраины хутора до штаба полка было километра четыре. Ночь была безлунная, но не очень темная. Вначале мы ехали верхом, причем не напрямик, а по холмистым проселкам, потом свернули вправо, прямо в степь, оставили коновода с лошадьми у одинокой копны сена и пошли пешком.

Вокруг было тихо. Ни одного выстрела, ни одной ракеты. Как и всегда, в небе мирно светили мириады звезд, сиял Млечный Путь; в степи трещали сверчки; изредка, напуганные нашими шагами, вспархивали птицы и, прошелестев крыльями, исчезали в темноте.

Минут через пятнадцать мы добрались до огромного виноградника. Часовые негромко окликнули нас. Осторожно подвигаясь вслед за часовым, мы дошли до высоких виноградных кустов. Тут располагался штаб полка. Мой провожатый разбудил спавшего на разостланной шинели человека, назвав его лейтенантом, представил меня и спросил, где майор Ковалев.

– Майор ушел в первый батальон, – зевая, сказал сонный лейтенант, – наверное, только к утру вернется.

– Ну как у вас?

– Тихо, – засмеялся лейтенант, – живем, как на даче.

– А противник далеко?

– Километрах в шести.

– Движется?

– Непохоже. Видно, стал на ночевку.

– А где у вас батальоны? – спросил я.

– Третий батальон в центре, на развилке шоссейной дороги и на совхозной ферме, второй окопался в степи, фронтом к «агрономовским» садам, а первый около железной дороги.

Лейтенант включил на секунду фонарик и показал мне на карте, как расположены батальоны и где их штабы. Я подумал и сказал:

– Прикажите, чтоб меня проводили в третий батальон.

Лейтенант разбудил одного из бойцов.

– Дмитриенко, – сказал он, – вставай. Проводишь майора в третий.

Плечистый боец поправил обмотки, сунул за пояс две гранаты, взял винтовку и дотронулся до плеча дремлющего товарища:

– Сытник, ты тут, в случае чего, пригляди за моей шинелкой и торбой. Я пойду в третий.

– Возьми с собой шинелку, – сонно пробормотал Сытник.

– Ни к чему мне шинелка, – сердито возразил Дмитриенко, – жарко будет…

Я простился с лейтенантом, и мы с Дмитриенко, пробираясь между высокими виноградными кустами, вышли в степь и пошли по меже. Был четвертый час. На востоке, за кукурузным полем, еще не обозначился рассвет, но ночь как-то поблекла, посерела, предметы словно потеряли свои контуры, потянуло свежим ветерком.

Через полчаса мы дошли до совхозной усадьбы, в одном из сараев которой разместились два взвода первой роты батальона. Там никто не спал. Люди сидели или лежали на соломе, молча попыхивая цигарками. Белобрысый старшина-волжанин сказал нам, что командир батальона на наблюдательном пункте.

– Тут рукой подать, – объяснил старшина, – метров двести будет. На высотке. Там, за высоткой, окопалась третья рота. Да Дмитриенко знает.

Дмитриенко повел меня к высотке. Начинало светать. Открытая, поросшая бурьяном высотка, слегка выдаваясь над степью, темнела впереди.

– Вот тут, чуток правей, земляночка замаскированная, – сказал мой провожатый.

Откинув закрывавшую вход плащ-палатку, мы вошли внутрь. Это была совсем маленькая землянка, накрытая тонкими бревнами в один накат. С низкого потолка свешивалась проволока, на которой был укреплен светильник, сделанный из консервной банки. В углу, высунувшись рогульками в смотровую щель, стояла стереотруба. На земляном выступе темнел футляр полевого телефона.

В землянке сидело четверо офицеров. Когда мы вошли, застрекотал зуммер. Молоденький белокурый капитан – я догадался, что это командир батальона, – взял трубку, послушал и стал спрашивать высоким мальчишеским голосом:

– Накапливаются? Ага! До роты? Так. А у Свиридова? Тоже? Так. Так. Перебежчик? Немец? Австриец? Так. Все!

Капитан положил трубку, поспешно взглянул на часы и сказал, скрывая тревогу за торжественным тоном:

– Через четыре минуты немцы начнут артиллерийскую подготовку, а потом, наверное, пойдут танки.

Он снова взял трубку и стал вызывать «Оку», потом «Каму». Пока он звонил, я вышел из землянки, лег на траву и осмотрелся.

Уже совсем рассвело. Над степью пели жаворонки. Повитые голубой дымкой, вдали темнели сады. Странно было подумать, что вот сейчас орудийный грохот спугнет эту степную тишину, земля содрогнется и люди, которых почему-то нигде не было видно, но которые – я знал – лежали впереди, там, где чернело большое вспаханное поле, встанут и пойдут на смертный бой.

Ровно в пять с половиной часов в небе замелькали шрапнельные разрывы. С тонким свистом, постепенно переходившим в низкое гудение, понеслись снаряды. Слева и справа от дороги, которая, точно река, розовела под солнцем среди скошенных лугов, поднялись черные столбы земли.

С каждой минутой канонада усиливалась. Чаще и чаще взлетали черные фонтаны. С пронзительным жужжанием разлетались осколки. Людей все еще не было видно. Но вот два санитара, прижимаясь к земле, протащили раненого. Низко пригибаясь, пробежал по кукурузному полю связной. Где-то сбоку застучал станковый пулемет – очевидно, пулеметчики пристреливали ориентиры. Совсем близко разорвался снаряд. Я упал на траву. Над головой, словно стая стрижей, просвистели осколки. Меня позвали в землянку.

Сидя в маленькой тесной землянке, мы ждали окончания артиллерийской подготовки. На пятнадцатой минуте снаряды стали ложиться все ближе.

– Фрицы пристреляли высотку, – сквозь зубы сказал молоденький капитан, – бьют, сволочи, прямо по нас.

Со всех сторон слышался тяжкий звук «х-хха», «х-хха», точно великан-дровосек, размахивая гигантским топором, рубил дерево. Маленький светильник, как маятник, раскачивался перед нами, повторяя толчки встревоженной земли.

Артиллерийская подготовка длилась тридцать минут. Телефонные провода оказались перебитыми, и батальон утерял связь со штабом полка и соседями. Два связиста поползли по степи исправлять повреждение. Мы вышли из землянки. Взошло теплое августовское солнце, и степь светилась золотом, но уже со всех сторон дымились зажженные травы, а снизу поднимался сладковатый запах пороха. Вокруг землянки валялись еще горячие осколки.

Не отрываясь, смотрели мы в бинокль на пустую дорогу. Вскоре правее дороги обозначилось низкое облако. Оно расплывалось по степи, становилось все выше и медленно приближалось к нам.

– Идут танки! – негромко сказал капитан.

Сзади, справа, слева, из-за разбитых совхозных сараев, стали стрелять наши пушки. Пушки стояли недалеко, звуки их выстрелов почти сливались со свистом снарядов. Там, где колебались под ветром закрывавшие танки облака пыли, обозначились черные клубы разрывов. Но танки не останавливались. Часть их – это было хорошо видно – шла правее дороги прямо на нас, часть пересекла дорогу и пошла влево, по кукурузнику.

– Боятся, паразиты, идти по дороге, – восторженно сказал капитан, – там наши насыпали мин!

Вокруг все грохотало, дымилось, сверкало. Впереди, совсем близко, захлопали противотанковые ружья. Сжимая гранаты, мы спустились в щель. Из четырех шедших впереди вражеских танков два танка, подбитые пушками, вертелись у дороги, выбрасывая багрово-черный дым. Другие два обошли их и, стреляя из пушек, неслись прямо на вспаханное поле, где лежали стрелки третьей роты. С холодеющим сердцем смотрел я туда и вдруг увидел, как оба танка почти одновременно вспыхнули беловатым пламенем и остановились, не дойдя до пехоты.

– Бутылками! – шепотом сказал один из лежавших со мной офицеров. – Это Омельченко, он там устроился в борозде.

Следом за подбитыми танками выскочили еще шесть. Капитан, обернувшись к землянке, закричал телефонисту:

– Малышеву открыть огонь по танкам!

Танки шли быстро, развернутым строем, и я понял, что на этот раз остановить их не удастся. Они вынырнули откуда-то справа, из лощинки, и неслись к вспаханному полю.

Опять часто и дружно защелкали противотанковые ружья. Совсем рядом с нами ударила замаскированная бурьяном пушка. Там, где шли танки, заполыхало пламя, и я не успел понять, что произошло: впереди рвануло землю, и меня засыпало. Когда я поднял голову, один из танков, скрежеща гусеницами, пронесся мимо. Мне казалось, что уже все кончено, но вдруг вслед этому танку полетели гранаты. Танк загорелся, и черные фигуры вражеских солдат замелькали вокруг него. Над самым моим ухом дробно рассыпалась автоматная очередь. Стрелял капитан. В какую-то секунду я заметил его потную щеку и злой, прищуренный глаз. Среди хаоса звуков – свиста, хлопанья, скрежетания – послышался чей-то отчаянный крик…

Только в минуту коротких перерывов, когда затихали танковые атаки, мы замечали, как высоко поднялось солнце. Атаки следовали одна за другой, и казалось, что этот тяжкий грохот никогда не прекратится. Уже поредел батальон, уже капитан вывел из совхозных сараев два резервных взвода, уже по всей степи ползли раненые и сотни вражеских трупов темнели перед пахотой, атаки же все не прекращались.

В шестом часу вечера контуженный в плечо капитан уполз в землянку, долго что-то кричал в телефон сердитым, надтреснутым голосом, потом вернулся, осмотрел поле и коротко бросил:

– Приказано дождаться темноты и отходить на Пашковскую.

– Почему? – удивился я.

– Потому, – злобно сказал капитан, – потому что… немцы прорвали фронт где-то левее нас и ворвались в Краснодар.

– Так, может, мы уже не доберемся до кубанской переправы? – испуганно спросил лейтенант с испачканным пылью и кровью лицом.

– Доберемся, – уверенно ответил капитан, – переправу держит полк нашей дивизии. Там сейчас полковник Аршинцев. Полковник нас не оставит…

К вечеру атаки утихли. Гитлеровцы устремились на наш, левый фланг и бросили в прорыв всю свою танковую группу. Небо над Краснодаром багровело. Неумолчный грохот доносился оттуда, и мы, лежа в землянке, слушали его.

В девятом часу батальон стал медленно отходить к разъезду Лорис, оставляя Краснодар левее. Когда мы вышли из землянки, я увидел в траве труп бойца. При свете пожара лицо его казалось красным. Он лежал на спине, широко раскинув большие руки. Правая рука мертвеца крепко сжимала винтовку. Это был Дмитриенко, тот самый боец, который привел меня в третий батальон. Я взял его винтовку и побрел по степи вслед за товарищами. В два часа ночи мы перешли Кубань.

Мимо нас днем и ночью движутся беженцы. В грузовых машинах, на телегах, на длинных колхозных арбах, верхом и пешком, молчаливые, покрытые пылью, обожженные горячим солнцем, они медленно уходят в горы. Скрипят на дорогах крытые листовым железом арбы, деревянные колеса тачек, ржут голодные, отощавшие кони, плачут дети.

По вечерам вдоль дорог горят костры. Запалив пахучий степной курай, беженцы варят картофель, кукурузу, пшено. На коротких ночных остановках, где-нибудь в зарослях конопли, на курганах и в балках, люди хоронят умерших, а некоторые закапывают что потяжелее из вещей. С рассветом снова пускаются в тревожный, неизвестный путь.

Тут, на привалах, можно встретить самых различных людей. В одном потоке бредут колхозники, рабочие, актеры, учителя, врачи.

Отворачиваясь, стиснув зубы, краснея от стыда и обиды, пряча в самой сокровенной глубине сердца глухую солдатскую боль, мы пропускали мимо себя потоки беженцев, и каждый из нас думал: «Это моя вина, это я виноват в том, что обезумела потерявшая ребенка мать; это я виноват в том, что мои боевые друзья, изнывая от боли, уходят на костылях в леса и в горы; это я виноват, потому что я не умер в бою, обороняя рубеж от врага, потому что, держа оружие, я отступаю все дальше и дальше…»

И все же даже в эти самые страшные дни мы верили в победу. Мы не могли ответить на вопрос: когда она придет? Мы сердцем верили в победу, потому что неистребимой была наша горячая вера в героизм и волю нашего народа, потому что мы не могли жить без этой веры.

А молчаливые беженцы двигались мимо нас по горячей дороге. Скрипели арбы, скрипели подталкиваемые руками тачки, плакали дети, ржали голодные кони, и казалось – всему этому не будет конца, и казалось – до самых глубин морских, до самых высоких гор дойдет тяжкое, безмерное человеческое горе.

Над степью и над предгорьями – темно-багряное небо, а в небе тускло светит солнце, обозначенное четким кругом, словно на него смотришь сквозь закопченное стекло. Вокруг все горит: горят апшеронские и нефтегорские промыслы, горят майкопские дома, краснодарские заводы, кубанские станицы, горят в степи скирды хлеба и сухие травы. Черный дым поднимается к небу, застилает весь горизонт и медленно ползет по ветру.

Армия отступает. По горячему асфальту адыгейских дорог движется нескончаемая вереница автомобилей, телег, пешеходов. Словно шеренги солдат, стоят над дорогами высокие запыленные тополя.

Впереди – горы. Они синеют над степью извилистой полосой, точно откуда-то с юга поднимаются тяжелые дождевые тучи. В густой синеве гор светлеет прозелень лесов, а кое-где видны бело-розовые вершины.

Что нас ждет в горных лесах? После того как оставили Краснодар, все только и говорят о горах. Старые партизаны вспоминают потаенные тропы в ущельях, охотники рассказывают о диких кабанах, запасливые интенданты готовят мешки с солью. «Мяса будет сколько угодно, – говорят они, – лишь бы соли хватило». Но за всеми этими разговорами о пещерах, о кабанах и диких грушах скрываются тревога и глубокая грусть. Каждый думает только об одном: враг загоняет нас в горы, дальше гор идти некуда; значит, горы – это последний рубеж, за которым – победа или смерть.

Мы подходим к селению Горячий Ключ. Места тут красивые: холмы, дубовые перелески, зеленые поляны. По полянам бредут тысячные отары овец. С овцами беда: сгрудятся на дороге, остановятся, тесно прижавшись одна к другой, и стоят, точно серое окаменевшее море. Длинные колонны машин и обозы ждут, пока смуглые чабаны, щелкая бичами, разгонят овец гортанным криком: «Ор-ра! Ор-ра!»

Еще дальше, по перелескам, движутся огромные стада коров и конские табуны. В лесу трещат сухие сучья, всадники с собаками сгоняют коров поближе к дороге. Весь этот громадный, растянувшийся на десятки километров поток поднимается выше и выше, туда, где виднеются горы.

Над рекой Псекупс поникли серебристые вербы. Красными огоньками мелькают в прибрежных рощах ягоды рябины, лиловым блеском лоснится бузина. Островки и берега, словно белым птичьим пухом, покрыты пахучей кашкой.

Короткий отдых. Под старой вербой лежат мои случайные спутники: младший лейтенант Слепченко, раненый старшина грузин Андгуладзе с забинтованной головой, черный от масла шофер Сережа, две девушки-санитарки и говорливый военфельдшер Семен Иванович, которого мы подобрали у моста под Саратовской.

– Ночью придем в горы, – задумчиво говорит Андгуладзе, – немец гор не возьмет. Там, где пройти только ишаку или буйволу, танк не пройдет. Там, где летает орел, туда «юнкерс» не полетит…

Андгуладзе долго говорит о горах, о глубоких теснинах, о старых тропах, и горы встают перед нами, как земля обетованная, где в победных боях с врагом уймется наша обида за Ростов, Армавир, Майкоп, Краснодар.

– В горах мы посчитаемся с врагом, – уверенно говорит Андгуладзе, – тут мы из него шашлык сделаем…

– Горы без человека – ничто, – сердито бросает хмурый Слепченко. – Самое главное – человек.

Перед вечером я стал перебирать вещи в своем дорожном мешке, раздал лишнее белье, выбросил всякую мелочь – в горы можно взять только самое необходимое. На дне мешка лежал бронзовый бюст Толстого. Мне тяжело было расстаться с Толстым, и я украдкой, чтоб не видели товарищи, опять сунул его в вещевой мешок.

Когда стемнело, мы двинулись дальше, к перевалу Хребтовому, расположенному между Тхамахинским хребтом и хребтом Котх. Перевал этот довольно крутой. Люди сошли с машин и с телег. Густой поток полков медленно ползет вверх. Подхватывая на ходу камни и бревна, бойцы подталкивают машины, на остановках подкладывают под колеса бревна, помогают уставшим коням тащить телеги, вытаскивают на плечах тяжелые пушки. Все это делается в полной темноте, шоферы не включают автомобильные фары, так как над нами беспрерывно кружат вражеские разведчики.

Узкая дорога вьется вдоль глубоких лесистых ущелий. Говорят, что несколько грузовиков передней колонны сорвались в ущелье, поэтому на крутых поворотах люди поддерживают плечами кузова машин.

Перед рассветом объявили привал. Смертельно уставший, я бросаюсь на траву. Между деревьями мелькают зеленоватые огоньки светляков. Со всех сторон слышится монотонное вжиканье пил – это саперы подпиливают вековые деревья. Когда пройдут все полки, деревья рухнут на дорогу, преграждая путь противнику.

Проснувшись, я увидел вокруг множество бойцов. Сжимая винтовки, они стояли на большой поляне. Толстый седой подполковник (я сразу узнал в нем бывшего комиссара Ростовского полка народного ополчения Порфирия Штахановского) держал в руках несколько листков бумаги и читал громким, взволнованным голосом.

– Что он читает? – спросил я стоявшего рядом бойца.

– Приказ, – шепотом ответил боец.

Уже всходило солнце, пели лесные птицы, мы все стояли и слушали суровые слова приказа.

Когда Штахановский кончил читать, из-за деревьев вышел полковник Аршинцев. Он был бледен и угрюм. На его плечи была накинута помятая, прожженная и простреленная шинель. Нахмурив брови, Аршинцев окинул взглядом бойцов, потом поднял глаза, посмотрел на вершины гор и сказал:

– Тут, в этих лесах, мы станем насмерть…

Высоко в чистом небе показался «фокке-вульф». Он медленно летел над лесами, прямо на восток. А с востока, откуда-то из-за гор, вылетели три истребителя. Донеслись частые и дробные выстрелы пулеметов. И мы все услышали, как ущелья, теснины и горы, тысячекратно повторив выстрелы, затихающим эхом понесли их куда-то к морю.

На следующий день я получил приказание направиться в казачье соединение Кириченко, которое вело напряженные бои севернее Туапсе.

Осенью 1941 года, когда фашисты захватили Украину и Белоруссию, ворвались в Крым, вышли на побережье Азовского моря и стали двигаться к Ростову, в донских и кубанских станицах зашевелились старые казаки. Сейчас трудно сказать, в какой именно станице и кем был брошен впервые клич: «Казаки, на коней!» Этот призыв был рожден в народе, и его произносили от имени народа.

Особенно сильно горячились ветераны Первой конной армии, соратники Кочубея, Подтелкова, Кривошлыкова. Старики приходили в райкомы партии, настаивали, чтоб им дали оружие, сердито требовали приказа о формировании казачьих сотен. Сивоусые казаки-колхозники – конюхи, пастухи, пчеловоды, бригадиры полевых бригад – доказывали в райкомах, что казачьи колхозы сами, без помощи государства, смогут содержать свои полки и будут бить врага не хуже, а может быть, и лучше молодежи. Ветераны минувшей войны приносили в сельсоветы свои Георгиевские кресты и медали, выкладывали их на стол и говорили: «Все это заработано на войне, дайте же нам дорогу, мы гитлерюкам припомним старые встречи!» Чем ближе подходили захватчики, тем больше волновались старики: «Раз вы сами ни черта не понимаете, передайте нашу просьбу правительству».

Казаки съезжались в районы со всех концов, и уже в станичных кузнях выковывали кузнецы казачьи клинки; уже шорники шили седла и недоуздки, и старухи казачки собирались по хатам и кроили черкески, шаровары, мундиры; шапочники шили папахи и щегольские кубанки, а сапожники – сапоги; колхозы свозили на сборные пункты муку, сало, сено, овес, готовили самых лучших коней, ремонтировали тачанки.

Очень много сделали для казаков донские и кубанские большевики-руководители: секретарь Ростовского обкома ВКП(б) Двинский, секретарь Краснодарского райкома ВКП(б) Селезнев и председатель крайисполкома Тюляев. Они объединили патриотическое движение казаков-добровольцев, мобилизовали все ресурсы, чтобы обеспечить формирующиеся сотни всем необходимым, выделили наиболее опытных и отважных коммунистов, которые потом остались в соединении как политработники.

Командиром корпуса был назначен генерал-майор Николай Яковлевич Кириченко, горячий, смелый, но осторожный человек, опытный кавалерист, ветеран Первой конной армии. Долголетняя военная служба – Кириченко служил в царской армии в чине ротмистра – приучила его к трудным походам и закалила волю.

Политическую работу в соединении возглавил полковой комиссар Александр Петрович Очкин. Сын волжского крестьянина-бедняка, он с детства узнал суровую, горькую нужду: был подпаском, батрачил у кулаков, работал рассыльным, учеником на мельнице. Партия и Красная Армия воспитали в этом человеке силу духа, упорство, закалили его волю. Именно ему, посланцу партии Александру Очкину, принадлежала заслуга постоянного, кропотливого, подчас незаметного труда по воспитанию казачьей вольницы. Все это сказалось при первых же боях.

Во время летнего наступления гитлеровцев в июле 1942 года соединение получило боевое крещение. Уже под Шкуринской, Староминской, под Цукеровой Балкой фашисты почувствовали силу казачьего удара.

Но первую страницу в летописи казачьей славы открыл бой под Кущевской. Это произошло в самые тяжелые для нас дни, когда измотанные в беспрерывных боях дивизии Южного фронта, уступая танковой армаде Клейста, отходили на Кубань. Фашистские генералы были твердо убеждены, что дальше они уже не встретят серьезного сопротивления, и вдруг под Кущевской напоролись на казаков.

Дело было так.

Казаки-разведчики обнаружили в сумке убитого немецкого офицера приказ по 4-й горнострелковой дивизии. Командир этой дивизии, генерал-лейтенант Эгельзеер, озлобленный стойкостью казаков, предписывал двум своим полкам форсировать реку Ею и мощным ударом атаковать казачьи части. В приказе говорилось, что «фюрер недоволен медленным продвижением батайской группы и требует быстрой расправы с казаками».

Узнав об этом приказе, генерал-майор Кириченко приказал двум кавалерийским полкам, артдивизиону и группе танков сосредоточиться в лесу южнее станицы Кущевской и в 11 часов утра внезапной конно-танковой атакой, при поддержке артиллерии, уничтожить вражескую ударную группу.

Упоенные своими последними победами, фашисты не ожидали нападения. Ровно в назначенное время танки и конница вылетели из леса и устремились на кукурузные поля, где укрылись нацистские гренадеры.

Это была изумительная по красоте и силе атака. Линия фашистской обороны была смята в течение нескольких минут. Преследование продолжалось около часа. Полторы тысячи изрубленных вражеских трупов остались лежать под станицей Кущевской.

Этот смелый бой не мог остановить, конечно, врага. Дивизии Клейста, точно раскаленный гигантский утюг, продолжали ползти по донским степям. Но в этом бою уже тогда, в горестные дни отступления, казаки блестяще доказали возможность успешной борьбы с сильнейшим противником и свое превосходство в хитрости, сноровке и силе удара.

Верховный главнокомандующий и правительство очень высоко оценили этот замечательный подвиг казаков и присвоили им звание гвардейцев.

После Кущевской операции казаки держали оборону восточнее Краснодара, возле Тщикского водохранилища, у станицы Васюринской, а когда наши части оставили Краснодар, казачье соединение по приказу командования начало отходить к реке Белой. Гитлеровцы получили приказ Клейста – окружить и уничтожить казаков, и у Майкопа внезапным танковым ударом соединение было разрезано на две части. Однако обе группы казачьего соединения прорвали вражеское кольцо и, не имея возможности соединиться, разными дорогами ушли в горы.

Более крупная группа, состоявшая из донских казаков, повернула на юго-запад от Майкопа и пробивалась в направлении на Кура-Цице.

Меньшая группа, куда входили кубанские казаки, оказалась в гораздо более тяжелом положении: лишенная возможности соединиться с донцами и с командованием соединения, прижатая к почти непроходимым горам, эта группа от Майкопа повернула на юг, миновала селение Темнолесское и, отбиваясь от наседающего с трех сторон противника, вынуждена была втянуться в горы. Преодолев Белореченский перевал, она вышла к Сочи, где и получила приказ: сосредоточиться и оставаться там до особого распоряжения.

Что же касается донской группы, то она, отбив все атаки противника, вышла в район Хадыженская – Кура-Цице и таким образом оказалась на линии главного удара фашистов, штурмовавших подступы к Туапсе. Вскоре слухи об отважных действиях казаков на Туапсинском направлении облетели весь фронт: в любом уголке Черноморского побережья можно было услышать восторженные рассказы о героях-казаках; о казаках говорили все – пехотинцы, летчики, моряки, артиллеристы, говорили с гордостью, уважением, с чувством уверенности в том, что враги не пройдут на Туапсе по Майкопской дороге, потому что эту важнейшую дорогу обороняют казаки.

В то время много говорили о самобытно-патриархальных нравах в казачьем соединении, о безудержной удали и хитрости казаков. В рассказах о казачьем фронтовом быте было немало преувеличенного и явно фантастического. Казачье соединение представлялось какой-то кочующей Запорожской Сечью. Рассказывали, что в соединении воюют целыми семьями – от седоусых стариков до подростков, что казаки гонят с собой несметные конские табуны, стада коров и овец, а в обозах возят пчелиные ульи, бочки с брагой, домашние сундуки. Словом, казачье соединение стало живой легендой.

Мне не терпелось скорее побывать на позициях казаков. В Дефановке я взял проводника и поехал, чтобы сократить путь, напрямик по горным тропам на Афанасьевский Постик и Три Дуба.

Путешествие длилось несколько суток. Мы пробирались по крутизнам, переезжали десятки горных речушек, узкие ущелья, поднимались на крутые перевалы.

Ко всему привыкший проводник невозмутимо ехал впереди на своем поджаром гнедом муле, а мой несчастный коняга, в первый же день уничтоживший скудный запас овса, тащился сзади, отставал, спотыкался, а иногда останавливался и, поглядывая на чудовищную крутую тропу, всхрапывал и тяжело поводил запавшими боками.

Вокруг нас темнели непроходимые леса. Старые грабы еще хранили остатки бледно-зеленой листвы; на дубах висели похожие на медные пули желуди; тронутые осенним холодком, краснели громадные буки; между ними, точно сказочные шатры, высились древние сосны и ели; под этими гигантами прятались тонкие стволы лавровишни, дикой груши и сливы. Ветви деревьев были увиты плющом и какой-то голубовато-серой лозой. Повсюду стоял крепкий запах прелых листьев, влажной древесной коры и трав. Глухие тропы густо заросли папоротником, и наши кони с трудом пробирались по ним.

Селения, лежавшие на нашем пути, не были обозначены даже на моей очень подробной карте. Собственно, их нельзя было назвать селениями – каких-нибудь два-три приземистых домика, возле них несколько тотчас же исчезавших при нашем приближении женщин да козы, позванивавшие колокольчиками. Трудно было представить в этих глухих селениях и девственных лесах, что совсем недалеко идут кровопролитные бои, даже самая мысль о войне казалась здесь странной. Но вот мы миновали селение Афанасьевский Постик – когда-то, лет сто тому назад, тут находился наблюдательный пост отряда Раевского, – переехали реку Псекупс, и война сразу напомнила о себе гулом пушечной стрельбы, гудением самолетов, заревом лесных пожаров.

Гитлеровцы, стремясь во что бы то ни стало пробиться к Туапсе, обстреливали леса зажигательными снарядами, сбрасывали зажигательные бомбы, вызывавшие большие пожары. Один из таких пожаров я увидел на высоте 574 восточнее селения Три Дуба. Из этого селения мы выехали вечером и, миновав горную речушку, стали подниматься по узкой тропе на склон высокой горы.

Уже совсем стемнело, но чем выше мы поднимались, тем почему-то светлее становилось вокруг. Не понимая, откуда появился этот странный багрово-розовый свет, я догнал проводника и хотел было спросить его об этом, но он уже остановил мула, указал рукой вправо и закричал:

– Горит лес!

Поднявшись выше, мы увидели пламя. Горящая высота находилась километрах в десяти от того места, где мы стояли, но видна была как на ладони; темнеющие в долинах леса, озаренные кроваво-красным светом, словно шевелились, и над этим волнующимся океаном, под розовым небом, плясали огни. Сквозь пламя виднелись черные стволы гигантских деревьев, напоминавшие колонны сказочного замка; еще выше, как далекий фейерверк, взвивались мириады багряных искр.

Все вокруг казалось неестественным: и плывущее вниз розовое небо, и резко очерченные силуэты деревьев, и взлеты острых огней, и этот фантастический замок-мираж.

В полном молчании мы проехали глубокое ущелье, повернули вправо и выехали на дорогу.

Утром нас остановили двое дозорных. Они сидели на конях и внимательно осматривали дорогу. На плечах у них были лохматые казачьи бурки.

Тяжело воевать в горных лесах. Противникам нередко приходится действовать на ощупь. Среди непроходимых чащ, бесчисленных высот, незаметных оврагов и ущелий, десятков не обозначенных на карте тайных троп каждую минуту можно ожидать внезапного нападения, самых неожиданных обходов и охватов, а то и появления противника в глубоком тылу.

Обо всем этом я получил наглядное представление в первый же день своего пребывания у казаков. Впрочем, по порядку.

Казаки обороняли дальние подступы к станции Хадыженская и шоссе северо-восточнее селения Белая Глина. На одном из флангов соединения дрались гвардейцы полковника Тихонова, и на подходе была морская пехота полковника Богдановича.

Командующий 17-й гитлеровской армией генерал-полковник Руофф бросил на это направление 46-ю пехотную дивизию генерала Хейнциуса, 4-й охранный полк СС, части горно-егерских дивизий и несколько отдельных батальонов; фашистские войска были оснащены многочисленной артиллерией и поддерживались авиацией.

Завязались кровопролитные бои. Казаки Кириченко и гвардейцы Тихонова стойко отражали все вражеские атаки и сами беспрерывно тревожили гитлеровцев обходными маршами небольших, но хорошо вооруженных отрядов.

Когда я прибыл в штаб, один из офицеров рассказал мне о двух удачных ночных вылазках казаков, которые разгромили штаб фашистского батальона, сорвали вражескую атаку и привели с собой много пленных.

В двенадцатом часу дня мне удалось повидаться с бригадным комиссаром Очкиным, только что приехавшим из частей. Грузный, широкоплечий, он говорил осипшим голосом и сразу же пожаловался на отсутствие фуража.

– Неужели нет никакого выхода? – спросил я.

– А какой же выход? Нарубят клинками молодых ветвей – это называется «веточным кормом». Ни овса, ни сена нет, потому что на наш участок их нельзя доставить. Кони кормятся листьями. Казаки уж стали делиться с ними своей порцией хлеба, но ведь на такой порции далеко не уедешь…

Вскоре в штаб приехал полковник Богданович, оказавшийся давним знакомым Очкина – когда-то они вместе служили в кавалерийской дивизии. Богданович стал рассказывать о своих моряках.

– А где сейчас твои люди? – спросил Очкин.

– Идут сюда, – весело ответил Богданович, – так что нам теперь доведется вместе бить врага. Соседями будем.

– Хороший народ?

– Сам увидишь, – с гордостью говорит Богданович, – орлы!

Гостеприимный Очкин пригласил нас в столовую. По каменистой, заросшей бурьяном дорожке мы вышли на поляну, со всех сторон окруженную лесом. Между деревьями видны тачанки с пулеметами, две или три трофейные машины, несколько мотоциклов, стреноженные кони. На поляне дымит походная кухня, возле которой женщины чистят картошку; высокая худая старуха в белом фартуке командует ими, размахивая разливательной ложкой. Чуть поодаль от кухни высятся врытые в землю столы из добротных, но грубо отесанных дубовых досок. Это и есть «столовая».

Мы подсаживаемся к одному из столов, и Очкин кричит:

– Мамаша! Покорми-ка нас чем-нибудь вкусным!

– Гляди ты, ранний какой, – ворчит старуха. – Подождешь немного, обед еще не готов.

– Ну-ну, не ворчи, мать. Видишь, гости у меня, надо их встретить, как полагается, – миролюбиво объясняет бригадный комиссар.

Пока Богданович и Очкин предаются воспоминаниям о совместной службе, я незаметно наблюдаю за старухой. Сухощавая, сильная, с густыми темными бровями и крупным носом, она покрикивает на своих помощниц, энергично хлопочет у котла, ловко крошит лук и свеклу, не переставая ворчать. Вот к ней подходит молодой казак. За его плечами пламенеет алый башлык, сбоку болтается длинный палаш, за пояс заткнут парабеллум. Казак робко поглядывает на старуху, достает бархатный кисет, свертывает цигарку и закуривает. Я слушаю их разговор.

– Пришел? – насмешливо спрашивает старуха.

– Пришел, маманя, – смиренно отвечает казак.

– А у какого ж ты кобеля глаза позычил? – кричит старуха. – У всех дети как дети: и фашистов приводят, и орденами понаграждены, один ты бродишь как неприкаянный…

– Степановна с сыном политбеседу проводит, – смеясь, шепчет Очкин, – его четыре раза посылали за языком, а он каждый раз возвращался с пустыми руками.

– Я не виноват, маманя, – хмуро объясняет казак, – мы с Сенькой дошли аж до Линейной. Трое суток искали. Двоих эсэсовцев возле Николенкова хутора взяли. Один был здорово пораненный, помер в лесу.

– А другой?

– А другого почти, можно сказать, довели. Так он, сволочуга, на повороте тропки как вдарил меня ногой в живот, аж дух забил…

– Ну и что?

– Ну, Сенька стукнул его кулаком по морде и, значит…

– Чего «значит»?

– И прикончил…

Старуха подбоченивается, презрительно поджимает губы и говорит:

– Ишь нежный какой! Дух у него забили, так он потерпеть не мог, зачал слезы пускать!

Старуха уже переходит на крик:

– Иди, Митька, нет у меня веры к тебе! Брешешь ты, поганец! Никого вы с Сенькой не взяли, спали где-то в лесу, паршивцы, или водку хлестали…

– Что вы, маманя, бог с вами, – пятится казак, – я документы его забрал, отдал в штаб. А вот Железный крест, и номерок солдатский, и карточка какой-то крали с собачкой…

Голос старухи несколько смягчается, но она презрительно машет ложкой:

– Иди, горе мое, чтоб глаза мои тебя не видели. Срама с тобой не оберешься. Уже и так казаки мне прохода не дают: «У всех, – говорят, – дети как дети, а твой Митька заполошный какой-то». Дюже хорошо это матери слушать, правда?

Митька, насупившись, уходит. Его алый башлык мелькает между дубами, как огонек. Старуха глядит ему вслед, усмехается и начинает собирать на стол. На столе светятся солнечные блики и тихо колеблются тени дубовых листьев. Где-то за горой звонко бухает пушка, потом трещат частые очереди автоматов.

Старуха ставит на стол глиняную миску с борщом. Миска окутана паром, борщ вкусно пахнет. Очкин придвигает деревянную ложку к сидящему напротив Богдановичу. Тот протягивает руку к ложке и берет кусок хлеба. В это мгновение миска вдруг разлетается вдребезги, один из черепков ударяет Очкина в грудь, борщ жирной лужей растекается по столу.

– Какой там черт стреляет? – вскакивает Очкин.

Но между деревьями уже замелькали выбегавшие со всех сторон казаки, стреляя на ходу куда-то вверх. Вокруг нас посвистывают пули.

– Где генерал? – кричит Очкин.

За моей спиной чей-то голос отчеканивает:

– Товарищ бригадный комиссар! Генерал приказал всему штабу занять оборону по гребню высоты. Эсэсовский полк прошел по ущелью. Вражеские автоматчики прорвались к высоте.

– Беги в балочку, – хрипло кричит Очкин, – там стоит старший лейтенант Тимошенко. Пусть немедленно ведет сюда свой эскадрон.

Через два часа бой уже в полном разгаре. Зенитчики выкатывают на поляну свои пушки и начинают бить по высоте. Слева редкой цепочкой бегут спешенные казаки Тимошенко. Они залегают в кустах и открывают стрельбу. В ушах стоит звенящий гул. Вражеские пули с треском срезают тонкие ветви дубов. Справа ухают взрывы ручных гранат.

– Я поеду, – громко говорит Богданович. – Мои орлы недалеко, надо вести их сюда.

На поляне показывается плотный, коренастый человек в генеральской фуражке. У него бритая голова, орлиный нос, пронзительные серые глаза. На его защитном кителе сверкают ордена. Это генерал Кириченко. Он секунду стоит, вслушиваясь в гул выстрелов, и, злобно выругавшись, кричит кому-то:

– Скачи к Шарабурке! Пусть вышлет сюда отряд мотоциклистов!

– Товарищ генерал! – подбегает Богданович. – Тут недалеко мои моряки. Если вы продержитесь полтора часа, я успею подойти.

– Хорошо, – отрывисто говорит Кириченко, – езжайте, полковник. Полтора часа мы продержимся.

Мы опускаемся в вырытую на поляне щель. Над нашими головами, подвывая, проносятся мины. Казаки впереди отстреливаются. Но фашисты подходят все ближе (это заметно по звуку выстрелов) и начинают бросать гранаты. Казаки уже четыре раза поднимались в контратаку и вели короткие рукопашные бои.

– Ну как, комиссар? – Кириченко исподлобья смотрит на Очкина. – Может, возьмешь часть людей, сундуки с документами и попробуешь отойти к Островской Щели?

– Нет, Николай Яковлевич, – помедлив, отвечает Очкин, и его хриплый голос звучит торжественно, – вместе воевали, вместе и умирать будем, если уж доведется. А отходить теперь, пожалуй, поздно: враги уже заняли дорогу на Островскую Щель…

– Да, пожалуй, поздно, – соглашается Кириченко и кричит через плечо: – Товарищ Пятенко! Связь с частями восстановили?

Откуда-то из-за деревьев слышится ответ:

– Никак нет, товарищ генерал, линия оборвана противником.

– А радио?

– По радио пытаемся связаться.

– И с Тихоновым нет связи?

– Связь с полковником Тихоновым тоже прервана.

Бой все приближается к поляне. Кириченко часто смотрит на часы, вслушивается, склонив голову, в невнятный шум за высотой. Звонко хлопают зенитки, мимо нас ползут раненые казаки (среди них я замечаю того самого Митьку, который выслушивал упреки старой поварихи), и нам кажется, что близка развязка. Мы достаем пистолеты и смотрим на генерала, ожидая его приказа. Генерал молчит, и это тягостное молчание в грохоте боя длится бесконечно долго.

Но вот послышались частые пушечные выстрелы, оглушительная трескотня пулеметов и далекий крик: «Ура-а-а-а!» Этот крик несется откуда-то справа, иногда прерывается, но потом возникает с еще большей силой и приближается к нам. И мы понимаем, что это идут в атаку моряки Богдановича, что сейчас наступит тот решительный перелом в бою, который сразу изменит обстановку и принесет победу.

Гитлеровцы переносят огонь на моряков, и в ту же минуту казаки бросаются вперед. Вначале мы почти не слышим выстрелов, только треск ломаемых ветвей и тяжелое дыхание бегущих людей, но в этом глухом шуме такая сила, что мы, повинуясь ей, выбегаем наверх, взбираемся на вершину высоты и вместе с казаками бросаемся вниз. Вражеские солдаты рассеиваются в чаще леса. Бой закончен. Попытка окружения штаба противнику не удалась. Внизу, у речки, происходит встреча казаков с моряками-черноморцами.

В боях на Туапсинском направлении казакам пришлось вынести много тягот. Сражаясь в пешем строю, они стойко держались на своем участке и буквально перемалывали штурмовые волны нацистских егерей. И ни разу враги не смогли обойти казаков, застать их врасплох или сбить с позиций.

Казаки никогда не давали гитлеровцам покоя: они налетали на занятые противником селения и хутора, подстерегали врага в лесной чаще, перехватывали на дорогах и тропах; за время боев в предгорьях они навели на фашистов такой страх, что те боялись даже упоминания о казаках.

Вот, например, страничка из дневника командира второй роты 94-го горносаперного батальона лейтенанта Хетцеля:

«Против нас действуют донские и кубанские казаки. Когда-то мой отец, участник прошлой войны, рассказывал мне о них, но как далеки его страшные рассказы от того, что мне пришлось увидеть! Казаков не возьмешь ничем. Они бросаются на наши танки и жгут их. Вчера тяжелый танк обер-лейтенанта Ретера еле вырвался из их рук: казаки подожгли его, и Ретер на горящей машине вернулся к нам. Весь экипаж получил ужасные ожоги. Вчера же эсэсовцы атаковали их, но, несмотря на то что казаков было меньше, они не отступили ни на шаг. Сегодня моя рота была брошена на помощь стрелковым полкам, попавшим в тяжелое положение, и я вернулся с поля боя с четырьмя уцелевшими солдатами. Боже, что там было! То, что я жив и могу писать, – просто чудо. Они атаковали нас на лошадях. Когда мы перешли реку, человек пятьдесят казаков бросились на мою роту. Солдаты побежали. Я пытался остановить их, но был сбит с ног и так ушиб колено, что ползком пробирался к реке. Казаки три раза проезжали вблизи того места, где я лежал, мне можно было стрелять, но руки от страха не повиновались… Говорят, что наша бригада перестала существовать. Если судить по моей роте – это правда…»

Так гитлеровский офицер, судя по дневнику – довольно бывалый вояка, характеризовал казаков. Подобное мнение мне не раз пришлось слышать от многих пленных солдат и офицеров гитлеровской армии.

Двадцать первого августа я получил предписание вылететь в Тбилиси для выполнения срочного задания.

Этой же ночью мотоциклист из штаба армии доставил меня на аэродром. Поговорив с летчиками, я улегся на копне сена и стал ждать отправки. Аэродром был маленький, новый, его еще не успели оборудовать, и на поляне кое-где темнели уродливые пни. Замаскированные сеном, стояли четыре старые «уточки», незаменимые тогда самолеты У-2, служившие и связистами, и разведчиками, и ночными бомбардировщиками.

Перед рассветом пришел летчик, с которым мне предстояло лететь в Тбилиси. Это был маленький белокурый лейтенант. Пока техник готовил машину, он сел рядом со мной, закурил папиросу и стал говорить о трудности предстоящего перелета.

– Понимаете, – говорил он, – немцы днем и ночью висят над побережьем. Летишь бреющим и не знаешь, куда тебе нырнуть в случае опасности. На море не сядешь, и в горы ткнуться нельзя. Так и бреешь очертя голову во славу Божью.

– И часто они бомбят побережье? – спросил я.

– Я же вам говорю: висят днем и ночью, – сказал летчик. – Особенно крепко бомбят Туапсе, Лазаревское, Сухуми. От Туапсе почти ничего не осталось – куча горящих развалин.

– Как же мы проскочим?

Летчик погасил папиросу и вздохнул:

– Как-нибудь проскочим. Будем пользоваться черепашьим ходом нашей «уточки». Сманеврируем.

И, должно быть, решив, что своими разговорами он насмерть напугал пассажира, летчик лихо хлопнул пилоткой по колену:

– Волков бояться – в лес не ходить. Я уж не первый раз тут путешествую. Каждый камешек знаю. Так что вы не беспокойтесь, доберемся в целости…

Вскоре техник доложил, что все готово. Мы заняли места. Взревел мотор, побежали назад деревья, впереди заголубело море. Перед желтой прибрежной кромкой самолет оторвался от земли и плавно пронесся над морем. Сделав крутой разворот, летчик повернул влево, и мы полетели на юго-восток, держась на небольшой высоте и не теряя берега.

Море было пустынно. Слева от нас, на горах, зеленели леса. Над берегом капризно извивалась блестящая асфальтовая полоса Сочинского шоссе. Она то пряталась в зелени густых деревьев, то сверкала на крутых подъемах и поворотах.

Самолет покачивало. Летчик обернулся ко мне, левой рукой указал вперед. По движению его губ я понял, что он кричит: «Туапсе!» Впереди забелела башня Кадошского маяка, узкой черточкой обозначилась линия волнореза. Вдруг летчик резким движением кинул самолет вниз. Мы понеслись, почти прижимаясь к земле. Вокруг нас вздымались буровато-кирпичные облака разрывов, черной полосой тянулся густой дым, сверкало пламя. Где-то выше нас, в чистом небе, точно редкие снежинки, мелькали белые хлопья. «Стреляют зенитки», – понял я.

Вскоре я увидел вражеские самолеты. Они летели двумя девятками, делали плавный заход с севера и, резко пикируя, устремлялись вниз. Бомбили порт. Между темными облаками дыма я заметил горящую баржу на море, какие-то белые огоньки в портовых пакгаузах, поваленные наземь телеграфные столбы.

Еще левее, на взгорье, лежал город, вернее, обломки того, что еще совсем недавно было городом. Незадолго до войны я был проездом в Туапсе и любовался его чистыми уличками, светлыми домиками-дачами, аккуратно подстриженными деревьями. Сейчас подо мной были бесформенные кручи камней и обгоревших бревен, дымились какие-то темные руины, чернели глубокие воронки, полыхали пожары.

Вражеские летчики, вероятно, не заметили нашу «уточку». Через две минуты горящий Туапсе остался позади, замелькали дачи Дзеберкоя, Шепси, Магри, Вишневки. Летчик обернулся. Его бледные губы улыбались: «Пронесло!»

Солнце уже взошло. Гуще и ярче стала синева моря, и на ней пролегла искрящаяся полоса солнечных бликов. Слева на горизонте показались снежные вершины Главного Кавказского хребта. Мы летели на юго-восток.

После коротких остановок в Адлере и Очемчири, где пилот сдавал какие-то большие пакеты, испещренные красными сургучными печатями, мы снова полетели на восток. За Очемчири мы отклонились от моря влево, поднялись выше и полетели над ярко-зеленой долиной.

Под нами была легендарная Колхида. На двести километров простирается она вдоль берега моря, со своими вековыми трясинами, ольховыми зарослями, реками, болотами. Еще недавно здесь гибли от малярии целые поколения грузинских земледельцев. Теперь Колхида стала краем эвкалиптов, мандаринов, лимонов.

Миновав долину Риони, мы благополучно пролетели Кутаиси, Зестафони, Сурамский перевал, Хашури и к вечеру прибыли на Тбилисский аэродром. Я вышел из самолета, простился с летчиком, сел в автомобиль и поехал в город.

Двадцать третьего августа в помещении Театра имени Руставели состоялся антифашистский митинг представителей народов Закавказья. Театр стал наполняться задолго до начала митинга. Люди различных национальностей и возрастов ходили по фойе, курили, собирались группами по пять-шесть человек и тихо о чем-то говорили. У всех было суровое и тревожное выражение, оно накладывало на них какую-то неизгладимую печать напряженной заботы и горести. Такими были лица ростовчан, когда бои шли на подступах к городу, и краснодарцев, когда гитлеровцы подходили к пригородным станицам. Сейчас огромная фашистская армия подошла к Кавказскому хребту, бои уже шли в предгорьях, на перевалах и в Терской долине. И снова я увидел это знакомое выражение, которое сводило людям брови, делало взгляд неподвижным и острым.

Когда мне удалось протиснуться в ложу, к затянутой алым бархатом трибуне подошел академик Иосиф Абгарович Орбели.

– Братья! – сказал И. А. Орбели. – В течение двадцати с лишним лет в нашей Отчизне ковался слиток чудесной стали, самой упругой, самой твердой, никогда не темнеющей стали, из которой опытная рука кузнеца сумела выковать и серп для мирного труда, и меч для часа грозного сражения. Эта чудесная, сверкающая, как солнце, сталь – братство народов, наше святое побратимство, ныне узы нашего братства освящены и скреплены кровью советских воинов. Пусть же падет злодей, посягнувший на наше братство!

Предыдущая главаГлава 3 из 11Следующая глава