В ночь с седьмого на восьмое декабря человек триста – всё, что наскребли по тылам для пополнения изрядно поредевшего батальона 521-го пехотного полка, – построили после ужина и объявили приказ: наступать на Тулу. Кто-то наверху решил, что тихое движение пехоты без тарахтения танков пройдёт незаметно для русских. А когда они поймут, в чём дело, будет уже поздно.
Пехотинцы, поправляя сползающие ремни карабинов, шли и посмеивались:
– Мы будем троянским конём для Тулы.
Ничто не нарушало тишины и размеренного шествия батальона. По прикидкам – если в темноте можно прикинуть расстояние – до Тулы оставалось с километр, от силы полтора, но не больше. Пройти ещё метров пятьсот, а потом бегом на позиции русских, и уже никто не сможет остановить лавину. Так, во всяком случае, планировали, и с такой мыслью они шли по шоссе.
Только позвякивание подковок сапог по камням и частое дыхание торопящихся людей нарушало устоявшуюся тишину морозной декабрьской ночи.
Посланный вперёд разведвзвод должен был наделать побольше шума, внести в ряды русских сумятицу, и пока они разберутся, ударить всем батальоном, опрокинуть красных, заставить их бежать и вслед за ними ворваться в Тулу.
Треск автоматов и разрывы гранат – всё говорило о том, что разведвзвод действует. Одно было непонятно командиру батальона, что там происходит, откуда доносилась стрельба. Надо спешить, а то русские, разбуженные разведкой, успеют занять окопы, и придётся прогрызать линию обороны, а это лишние жертвы. Их за ноябрь и так немало.
Стрелять в темноте можно только на вспышку выстрела, и если русские не дураки, то после этого надо откатиться вправо или влево, потому что вспышка, как магнит, притягивает ответный огонь. Но это где-то там, а здесь, на дороге, – ни вспышки, ни звука.
Одно про себя решил командир батальона, что надо поспешить, поэтому приказал:
– Шире шаг.
Подковки сапог зазвучали о мостовую громче и чаще. Сейчас, сейчас они доберутся до русских и, наконец, закончат измотавшее всех топтание под Тулой.
Вдруг ослепительно-яркий свет вылился на дорогу и на идущих по ней. Все, продолжая по инерции идти, опустили головы, пряча глаза от слепящего света, и вдруг остановились.
Надо было дать команду «Врассыпную!», но никто не скомандовал, или не успел, или ещё ничего не понял.
Понял, когда первый снаряд, просвистев мелодию смерти, разбросал осколки и вонзил их в атакующих. Когда грохот от взрыва утих, наступившую тишину разорвали крики:
– Санитар, санитар…
Второй снаряд заставил их замолчать, а трескотня пулемётов добавила пробирающего до костей страха. Бросились в кюветы, прижались к земле и замерли, понимая, что нужно уползать, пока снаряды, которые сыпались и сыпались, не превратили их в кровавое месиво из плоти, разорванных шинелей и иссечённых осколками сапог.
Хотели отстреливаться, но осколки жужжали и резали воздух над головой, как нож масло. Быстро поняли – стрелять в темноту бесполезно. Этим только обнаружат себя, и уж русские постараются послать снаряды на их несчастные головы.
Поэтому, ломая локтями и коленями тонкий хрустящий лёд в кюветах, ползли обратно, замирая при каждом прилёте. Прожектор погас, и пустая дорога погрузилась во тьму и тишину. Только кричащие с надрывом раненые своими голосами рвали души на части, призывая хоть кого-нибудь, чтобы помочь им:
– Санитар, санитар…
Но никого эти крики не заставили повернуть обратно и долго висели над мостовой, пока не затихли и не превратились в хрипы. Никто не захотел возвращаться обратно, чтобы лечь рядом.
Батальон, считая легкораненых, вернулся без роты. За десять минут сто пятьдесят человек расстались с жизнью, ни до Тулы не дошли, ни обратно не вернулись.
Когда живые, мокрые и облепленные снегом и грязью, вернулись к себе, хотелось не плакать, а выть. Страх выходил медленно, тягуче, обжигающе. Руки ходили ходуном, поднося зажжённую спичку к сигарете. Курили одну за одной, но и это не помогало.
Наступило утро, но и оно не принесло облегчения, словно они, оставшиеся в живых, виноваты в этой страшной неудаче. Хотелось найти виновного, сказать, указывая пальцем:
– Он виноват.
И этим облегчить вину живых. Но показывать пальцем можно только друг на друга или на командира роты, оставшегося лежать на дороге после первого прилёта. Так что целый день прошёл с одним желанием – забыть прошедшую ночь.
Когда приняли решение об этой атаке, командир дивизии Гюнтер сказал командиру батальона, стоявшему перед ним навытяжку:
– Если мы не победим сейчас, мы не победим никогда.
Тот приложил пальцы к козырьку и вышел.
Он не питал иллюзий насчёт наступления. Но приказ отдан, а он – только исполнитель. И возражать бесполезно, поэтому собрал командиров рот и объяснил им как мог, что они должны сделать. По их посеревшим лицам понял, что восторга от приказа нет.
Они вышли, а он, оставшись один, не находил себе покоя, но сделать ничего не мог.
Ночью он доложил о произошедшем командиру дивизии, тот молча выслушал и, обхватив голову руками, долго недвижимо сидел, глядя на заваленный бумагами и картами стол, и молчал. Командир батальона постоял, ожидая реакции начальства, и, не дождавшись, повернулся и вышел.
Немцев ждали, разведчики ещё днём донесли, что в деревню строем подошли солдаты. По их прикидкам, человек триста. В немецкой обороне людей хватает, а пришли для чего-то другого.
И кроме как наступать, ничего другого быть и не могло. Так что стали готовиться. Зенитчики передвинули два орудия вперёд, поднатаскали осколочных и на всякий случай бронебойных. Могут и танки появиться. Оставив боевое охранение, людей отправили отдыхать, вдруг бой затянется, а отдохнувшему, поевшему и хорошо выспавшемуся бойцу воевать легче.
Часовые все глаза проглядели, но на немецкой стороне было тихо и сонно, словно эти триста человек пришли на передовую поспать и повеселиться. Даже когда принесли часовым поесть, они смотрели то на немецкие позиции, то в котелок, а после, не спуская глаз с той стороны, пряча самокрутки в кулак, покурили.
День прошёл на удивление тихо. И даже ближе к сумеркам, когда выспавшийся народ вылез из блиндажей покурить и до ветру, на немецкой стороне было тихо. И каждый сидевший и пускавший духовитый махорочный дым изо рта думал: «Небось ночью полезут, не просто так же они пришли».
Но по-прежнему на немецкой стороне было тихо.
Сумерки сгустились и превратились в ночь. Темно, хоть глаз коли. Часовые слух напрягли так, что снежинка упадёт, и то услышат.
Снег со стороны немцев заскрипел, все изготовились. На белом снегу серые шинели видно метров за сто, а за пятьдесят не промахнёшься. Немцы шли гуськом, утопая в снегу. Когда он чуть ли не по пояс, не разбегаешься. Пулемёт брызнул свинцом, а за ним автоматы. Сколько немцев сразу свалилось в снег, никто не считал. Остальные, зарывшись в снег, ждали. Только теперь, пока пулемёт замолчал, можно ползком выбраться из распахнутых объятий тётушки смерти.
Ползти по протоптанному следу можно только один за другим. Последний, испугавшись, что, пока он закопался в снегу, остальные уползут и он останется один, вскочил, а пулемёт словно ждал, когда он встанет. Брызнул огнём и затих, ожидая кого-нибудь, кто ещё поторопится, забыв об осторожности.
А он упал, то ли от тяжести свинцовых пуль, то ли от нестерпимой боли, пронзившей его спину. Хотел кричать и звать на помощь, но ничего, кроме хрипа и сгустков крови, не соскользнуло с его губ на пушистый снег.
Ползущие вперёд не остановились, не прислушались, продолжая ползти вперёд. Когда встали, больше походили на снеговиков, чем на бравых солдат вермахта.
Конечно, приятного мало докладывать – разведка и переполох не получились. Но на войне всякое случается. Теперь главное – добраться до шоссе, там должны быть свои. До него должно быть недалеко, метров сто, не больше.
Вдруг яркий слепящий свет прожекторов разлился по шоссе. И тут же разорвался снаряд.
Крики: «Санитар, санитар» – не оставили сомнений, что батальон попал под огонь русских пушек. Снаряды один за другим рвались на шоссе, и криков становилось всё больше.
Разведчики остановились, ожидая, что будет дальше. Выбегать к своим под шрапнель русских – всё равно что грудью пулемёт закрыть и умереть.
Огонь пушек прекратился, прожектор погас, и в наступившей тишине всё отчетливей звучали крики:
– Санитар, санитар!
Но бежать и спасать, пусть даже своих, желания не было. Можно и спасти, а можно и самому рядом костьми лечь. Так что лучше живыми вернуться в расположение. А угрызения совести рано или поздно пройдут.
Командир зенитного орудия сержант Артюков и командир другого орудия младший сержант Данилюк нервничали. Ну, как немцы подойдут незаметно и возьмут их голыми руками. И сколько ни всматривались, ничего не разглядеть. Снег на шоссе был нетронутый. Давно, ох как давно по нему никто не ходил. Только зайцы, оставляя свои следы, пересекали дорогу, убегая подальше от непривычного им военного шума и грохота.
Когда пехотинцы накрыли немецкую разведку, артиллеристы засуетились, забегали, зарядили осколочные, не понимая, вступать им в бой или пехота сама разберётся. Десять минут с перерывами тарахтел «максимушка». И вдруг всё стихло.
Но спокойней на душе у зенитчиков не стало. Снег, хмарь, и ничего значимого не видно. Куда, в кого стрелять – поди разбери. Это не светлым днём.
И вдруг прожектора осветили дорогу. Немцы, утопая по колено в снегу, серой колонной шли прямо на пушки.
Бешено закрутились маховики наводки, и, не ожидая команды, прицелившись в середину первого ряда, один за другим грохнули выстрелы. Снежная пыль на дороге взвилась вверх и осела на лежащих недвижно и ещё шевелящихся фрицев. Третий и четвёртый снаряды положили ещё немало немецкой пехоты. Шедшие сзади не стали дожидаться своей очереди, а, с разбега сталкиваясь друг с другом, падая и расползаясь, бросились врассыпную по кюветам. И никто не смотрел, куда падает – на снег или спину товарища.
Наступать, а тем более высовываться из спасительного кювета, охота пропала.
Теперь только одно спасение – отходить. И они отошли, словно растворились в снегу. Только на шоссе остались лежать серые, припорошенные снежной пылью немцы. Раненые, изнемогая от боли, из последних сил звали на помощь, в надежде, что к ним обязательно придут и помогут. Но никто не пришёл. Мороз был несильный. И раненым он ненадолго принёс облегчение, пока тётушка смерть не пришла за ними.
Прожектора погасли, и артиллеристы, успокоенные тем, что успели сделать своё ратное дело, облегчённо выдохнули и закурили. И когда махорочный дым пробрал аж до костей, стали не то что болтать, а так, перекидываться фразами, чтобы снять напряжение после боя. И громче всего прозвучала одна фраза:
– А здорово мы их.
И все закивали головами, соглашаясь с этим. Но сидеть на морозе с вспотевшими спинами не следовало. И все потянулись в прогретые блиндажи, радуясь тому, что ни у них, ни у пехоты убитых и раненых не было. Вроде и выспались днём, но напряжение в бою давало о себе знать. Только присели, только закрыли глаза – и тут же закемарили, разморённые теплом. И спали, умиротворённые тем, что фашистская атака отбита и они в этом деле немного постарались.
Это была последняя серьёзная попытка Гудериана прорваться в Тулу. И она не удалась, как и все предыдущие. Он забыл про наступление, он бы и про Тулу забыл, если б мог. Но она всю жизнь будет напоминанием того, что под этим городом надломилась его блистательная карьера. И никто не будет виноват в этом, а только он. Только он. Но он так не считал.
Так закончилась Тульская оборонительная операция. Бесславно для непобедимого Гудериана и честью для людей, оборонявших город. Он в своё оправдание напишет сотни страниц. И те, кто будет читать его книгу, поверят в его военный талант. Но он-то знал, что все его победы не более чем напыщенные слова, которых в избытке он написал в своей книге.