До войны Митька ходил с отцом на каждую ноябрьскую демонстрацию и всегда радовался, когда к отцу подходили какие-то люди и, первыми протягивая руку, говорили улыбаясь:
– С праздником, Степан Евсеич.
Отец, трогая пальцами козырёк фуражки, как будто собирался её приподнять, спокойно отвечал:
– И вас тоже.
Митька давно понял, что отец на заводе – человек значимый, недаром его каждый раз приглашали на трибуну, а раз так, значит, и Митька смотрел на демонстрацию сверху вниз и радовался не тому, что видит, а что отец его – такой человек, который знает и умеет больше других. И дед, которого Митька не помнил, а знал только по рассказам отца, был знатный оружейник.
Об одном Митька сильно пожалел, что из-за войны демонстрация не состоится, а значит, и погулять, и посмотреть, как народ с теплом общается с отцом, не получится.
Но одна мысль согревала Митькино сердце, и он ещё больше гордится отцом и готов каждому рассказать, что отец воюет с немцами. И когда фашистов победят, а в этом Митька ни на мгновение не сомневался, отцу дадут медаль. И когда они пойдут по городу, все знакомые будут останавливаться и, улыбаясь, говорить:
– Поздравляем, Степан Евсеич.
Конечно, отцу будут приятны их слова, но он и виду не покажет. А улыбнётся так, словно у каждого в Туле есть медали за войну, и пойдёт дальше.
Мать гордилась отцом, правда, вслух про это она никогда не говорила, но Митька много раз замечал, как она радостно улыбалась, когда шла под руку с мужем. Но отец её каждый раз осаживал, говоря:
– Ты нос-то не сильно задирай, а то народ и вправду подумает, что ты первая оружейница на заводе.
Мать смущалась и шла, опустив голову.
Но сегодня, в этот праздничный день, Митька сидел у тарелки громкоговорителя и слушал доклад так, словно сказанное касалось его и никого другого. Доклад кончился, и он долго думал, чем себя занять, но ничего не придумал.
Поэтому помчался на улицу в надежде, что праздник всё-таки состоится. Но Коммунарка была пустой, и город был серым и будничным, даже транспаранты с лозунгами, поздравлявшие с 24-й годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции, и портреты вождей, висевшие на здании обкома, не воодушевили Митьку, а больше расстроили.
Погуляв по городу и не обнаружив ничего, что бы напоминало довоенные праздники, огорчённый, поплёлся домой. Люди, истомлённые непрерывным ожиданием чего-то плохого, а именно что немцы возьмут Тулу, шли, опустив глаза в землю, словно сегодня не праздник, а будничный день.
Домой вернулся расстроенный, и если до войны, возвращаясь после демонстрации, он светился счастьем, то сегодня настроения не было.
Мать, не понимая его терзаний, спросила, просто чтобы что-то спросить:
– Ну что, нагулялся?
Митька дёрнул плечами, не зная, что ответить. Собственно, и рассказывать было нечего.
Людка торчала за занавеской, может, спала, а скорей всего, просто валялась или читала. Мать, глядя на раскрасневшееся Митькино лицо, сказала, кивая на стол:
– Садись поешь.
А потом, словно вспомнив о чём-то, позвала:
– Людк.
– Что?
– Есть-то будешь?
– Буду.
Занавески хлопнули, и Людка села рядом с братом и буркнула:
– Подвинься. Ишь, расселся.
Митька покосился на сестру, но возникать не стал, подумав, что матери их переругивания удовольствия не доставят.
Праздник кончился, так и не начавшись, это огорчило Митьку.
До войны в этот день всей семьёй после демонстрации сидели за столом. Приходили гости. Больше с работы отца, и, немного захмелев, много спорили и доказывали друг другу, как лучше и точнее изготовить ту или иную деталь.
Мать в таких случаях говорила, смеясь:
– Что ж вы все болтаете и болтаете, а мне и выпить не с кем.
Разговор прерывался. Пока разливали, пока пили и закусывали, мать, чтобы не дать им опять съехать на заводскую тему, просила, оглядев сидящих:
– А давайте споём.
Все одобрительно кивали, и мать, приопустив голову, запевала:
По диким степям Забайкалья,
Где золото моют в горах.
Бродяга, судьбу проклиная…
Все подхватывали, и песня, не умещавшаяся в доме, выливалась на улицу. И Митька, долго вслушиваясь в разговор отца и гостя, понимая, что дальше ему неинтересно, шёл к Мишке, и там у него в комнате болтали о чём-нибудь.
У Мишки бывать весело, он много знает и будет часами пересказывать какую-нибудь книжку. Слушать его интересней, чем самому читать. И Мишке нравилось, что Митька внимательный слушатель. И вечером, вернувшись домой, Митька радовался тому, что хорошо прошёл праздник. Но всё это было до войны.
Мать, понимая, что детям не хватает праздника, сказала:
– Давайте, детушки, хоть праздник отпразднуем.
Второго приглашения ни Митька, ни Людка ждать не стали.
Чай пили с лежалыми подушечками со сливовой начинкой, но сейчас за столом и это радовало. Только Людка, глядя на то, что Митька берёт конфеты одну за одной, покосилась на него и резко сказала:
– Не части. Можно подумать, ты один за столом.
Митька уже набрал воздуха, чтоб ответить, но мать тихонько постучала ладошкой по столу и сказала, поглядев то на Людку, то на Митьку:
– Тихо, детушки. Праздник же.
Её слова успокоили чуть было не разыгравшуюся бурю, так что молча допили чай и разошлись спать. Сон долго не шёл к Митьке, и он уже устал ворочаться с боку на бок, но подумал, что там Мишка поделывает, и заснул.
Мать, когда дети разошлись спать, долго смотрела в окно и думала о муже. И эти мысли не принесли покоя. Можно сбегать посмотреть, как он обустроился. Но побоялась, что он будет ругаться, увидев её. Ещё будет кричать:
– Что ты ходишь за мной, как за маленьким? Домой иди. За детьми смотри, а не за мужем.
И она, пересилив желание пойти к нему, осталась сидеть. Но мысли о нём не отпускали.
Утро седьмого ноября было обычным. Все думали, что фашисты обязательно полезут, чтобы испортить всем праздник. Конечно, октябрьского напора от них уж никто и не ожидал, но ещё не выдохлись настолько, чтобы не могли наступать.
Забрезжил рассвет, но тишину ни с той ни с другой стороны никто не нарушал, словно ждали, кто начнёт первым.
И вдруг с Косой Горы, со стороны Тулы, захлопало, загремело. Немцы, не ожидавшие такого, всполошились, забегали. Но поздно, их оборона трещала по швам. Сначала изогнулась, пытаясь удержать навалившихся на них русских, а после лопнула. Те, что успели отойти, отошли, те, что не успели, бежали. Но бежать под огнём не следовало. И пули, и снаряды, посланные вслед, оборвали стремительный бег, кроме тех, кто всё же успел добежать до другой спасительной линии обороны.
Никто не поспешил спасать раненых. Но мороз – вестник тётушки смерти – добил тех, кто ещё на что-то надеялся. И их слёзы вперемешку с кровью падали каплями на землю, забирая последнею надежду.
Русских встретили огнём, и они остановились. Долго артиллерия и с той и с другой стороны взрыхляла землю. Но это было как послесловие, которое закончилось, когда стемнело. Только разведчики, растворяясь в снегу, ползали в поисках зазевавшегося солдата. Да иногда только с обеих сторон звучали выстрелы. И то, казалось, только для того, чтобы народ не забывал, что идёт война.