Декабрь трудится изо всех сил. Третью неделю стоит небывалая стужа. Воздух лежит неподвижным тяжёлым пластом. Слабые лучи зимнего солнца не в силах согреть оцепеневшую тайгу. Но, несмотря ни на что, к полудню всё-таки просыпаются, оживают её обитатели. Они хорошо приспособлены к жизни в студёную пору. Вон, даже крохотные синички, хлопотливо попискивая, потрошат старое дерево за лабазом.
Особенно холодно сегодня. В лесу гремит настоящая канонада: это лопаются от мороза стволы деревьев.
Весь день ходил по целине. Бил ещё один путик к истокам Буге – надеялся найти более богатые угодья. Соболя там действительно есть, но всё же в среднем течении их куда больше.
Чем выше по Буге, тем чаще наледи. Наледь – явление, характерное для горных ключей. Зимой, во время сильных морозов, большинство из них промерзает до дна, и грунтовая вода дымящимися родничками просачивается на поверхность льда. Растекаясь, она намерзает слой за слоем. Так со временем образуются обширные ледяные поля, заливающие порой долину на высоту до полутора метров. По краям образуются красивые ступенчатые ледопады. Иные наледи, не успевая растаять весной, белеют среди зелени чуть ли не до июля.
В верховьях долина поднимается заметно круче. Сопки едва расступаются, пропуская ключ, сбегающий по каменным ступенькам оледенелыми водопадиками.
Обходя сошедшие со склонов снежные лавины, вынужден был петлять в теснине от одной скальной «щеки» к другой.
Вокруг ни одного кедра. Только сумрачные ели и пихты. Тайга здесь имеет девственный облик, но животный мир крайне беден. Снежный покров не оживляли ни наброды изюбрей, ни кабанов, ни косуль. Одна лишь кабарга полновластная хозяйка. Даже ветер тут редкий гость. Снег как лёг с осени на деревья, так и лежит – толстый, слоистый, словно кабанье сало. Этот путик я нарёк «Глухим».
Если верить термометру, сегодня утром было минус тридцать девять. Недаром про здешние места говорят: «широта крымская, долгота колымская». В морозные дни больше всего ногам достаётся. Когда ставишь капкан, они застывают до бесчувственности, и потом идёшь, будто на деревяшках, пока кровь вновь не оживит их.
Иду себе, иду и вдруг сверху вниз скользнула чья-то тень. В общем-то, явление привычное: комки снега часто срываются с ветвей даже в безветренную погоду, но меня озадачила странная траектория – тень двигалась наискосок. Обернувшись, увидел планирующую летягу.
Зимой этого необычного зверька я лицезрел впервые, а вот помёт у комлей деревьев попадался часто. Это и понятно: летяга ведёт ночной образ жизни. Во время летних походов мы с Юрой вечерами, сидя у костра, раза три наблюдали, как летяга, прижавшись к стволу дерева, замирает и подолгу неотрывно смотрит на пламя. Внешностью и повадками она похожа на белку, но отличается тем, что по бокам тела между передними и задними лапками имеются складки кожи, покрытые шёрсткой. На округлой головке этого тёмно-серого с серебристой остью зверька выделяются крупные, выпуклые глаза.
Летяга не прыгает по деревьям, как её родственница, а забравшись по стволу на вершину, бросается вниз. При этом кожаные складки расправляются наподобие крыльев. В полёте летяга может совершать крутые виражи, а снижаясь по прямой, пролетать до ста метров.
Из литературы мне было известно, что и соболь тоже ведёт ночной образ жизни. Но как тогда объяснить сегодняшнее? Утром в нижнем течении ключа свежих следов не было, а к вечеру, когда я возвращался, появились зигзагообразные строчки мышковавшего соболя. В том, что он ходил после меня, не было сомнений – отпечатки были даже на лыжне. По всей видимости, звери более пластичны. Их активность зависит от погоды, наличия пищи и, возможно, ещё каких-то причин. Лукса считает, что светлые соболя охотятся днём, а тёмные – ночью. В этом суждении тоже есть резон. Солнечные лучи действительно осветляют мех.
К утру выпала «печатная» пороша. Одна из тех, когда оттиски следов, так чётки, что кажется, приглядись – и увидишь тень прошедшего животного.
Моя меховая копилка пополнилась половинкой самца шоколадного цвета – вторая, как нетрудно догадаться, досталась мышам. Одна беда от этих пакостниц. Но куда деваться, приходится терпеть, без них тайга сильно оскудеет. Ведь они – основная пища большинства её обитателей.
Впереди меня ожидал приятный и волнующий сюрприз. Было сравнительно тепло, и снег почти не скрипел. Моё внимание привлёк тёмный бугор, резко выделявшийся на белом фоне. Кабан?.. Вертлявый хвостик развеял сомнения. Точно – кабан! Поодаль, посреди низкой террасы, разглядел ещё несколько тёмных спин. Табун пасся на хвоще.
Горка зашевелилась, показалась длиннорылая морда с высоко торчащими ушами. Втянув воздух, кабан замер. Я затаил дыхание. Через несколько секунд голова исчезла, и до моего слуха донеслось чавканье.
Тихонько снял ружьё, тщательно прицелился и, когда кабан вновь поднял голову, выстрелил. Табун переполошился и в неописуемой панике, оглашая тайгу пронзительным визгом, рассыпался в разные стороны. А раненый зверь, волчком завертевшись на месте, поднял такой столб снежной пыли, что на некоторое время исчез из виду.
Жизнь не хотела покидать сильное тело. Клацая клыками, секач попытался приподняться, но после второго выстрела затих.
Поняв, что кабан убит, я от радости очумел: дико завопил и запрыгал, как дикарь. Немного успокоившись, осмотрел добычу. Это был довольно крупный, матёрый вепрь. Грозно поблёскивали две пары желтоватых клыков. Нижние трёхгранники, изогнутые, как турецкие сабли, торчали из челюсти на все двадцать сантиметров. Более короткие, верхние, загибались настолько круто, что, соприкасаясь с нижними, заточились до остроты ножа. Большое клинообразное тело покрывала жёсткая чёрно-бурая щетина, особенно длинная на загривке.
Пока кабан не остыл, приступил к свежеванию. Поскольку к началу гона у самцов под кожей на загривке образуется хрящ, или, как говорят охотники, «броня», дело это оказалось непростым. Отмучившись, с трудом засунул в рюкзак голову секача и увесистый шмат ляжки. Всё остальное засыпал снегом. Охотничья удача сняла усталость. Шлось легко.
Лукса, узнав, что я принёс свеженины, закряхтел от удовольствия. По-быстрому нарезали, нажарили мясо и, поставив остальное вариться в кастрюле, сели пировать. Сквозь поджаристую корочку, подогревая и без того волчий аппетит, соблазнительно сочились янтарные капли жира. Сковорода быстро пустела. Последний кусок Лукса бросил собаке:
– Держи, Пиратка. Может, твоего обидчика едим.
И, обращаясь ко мне, пояснил: – Прошлый год один секач ему брюхо распорол. Думал, пропал пёс, ёлка-моталка. Хотел пристрелить. Ружьё поднял, а он смотрит так преданно… Верит, что не обижу. В котомке в зимовье принёс. Снял с лабаза полосу сухожилий. Наделал ниток. Пасть стянул верёвкой, чтоб не кусался, выстриг шерсть и заштопал брюхо. Ничего, заросло!
– Лукса, я вот не пойму, сухожилия толстые, как из них тонкие нитки получаются?
– Что непонятного? Высохшие жилы видел? Если их помять, они на тонкие стрелки делятся. Бери их и скручивай нитку. Самые крепкие нитки с ног получаются. С хребта слабже.
Было уже около десяти вечера, когда мы услышали приближающееся ритмичное поскрипывание лыж. Возле палатки они замерли.
– Кто там? – спросил я.
– Своя, своя люди, – негромко ответил голос. Было слышно, как подошедший отряхивается от снега.
– Нибида эмэкте[41]? – повторил на удэгейском вопрос Лукса.
Вместо ответа полог палатки распахнулся, и в чёрном проёме показался человек. Я сразу узнал его, хотя шапка-накидка, редкие усы и бородка были густо покрыты инеем, белизна которого резко контрастировала со смуглой кожей и карими глазами. Это был одо Аки – дедушка Аки. Его губы, склеенные морозом, разошлись в приветливой улыбке.
– Багдыфи[42]! Би[43] мал-мало гуляй. Отдыхай ноги надо, – на смешанном языке тихо проговорил он.
– Багдыфи, багдыфи! – ответил Лукса.
Я, освобождая место гостю, пересел к выходу и подбросил дров в печурку. Аки пробрался на освободившееся место и, украдкой поглядывая на меня, стал выдёргивать из бородёнки ледышки.
– Ноги туда-сюда мало ходи, – посетовал он.
Я про себя подумал: «Вот это „мало ходи“ – в семьдесят восемь лет прошёл двадцать пять километров от своей зимушки до нас по труднопроходимым торосам Хора!»
Переведя дух, Аки разделся. Улы и верхнюю одежду закинул на перекладину сушиться. Лукса налил ему наваристого бульона, достал из кастрюли мяса и подал кружку с разведённым спиртом. Узенькие глазки деда сразу оживились:
– Айя! Асаса![44] Однако не зря ходи к вам.
Приняв «разговорные капли», он повеселел. Простодушный, доверчивый, никогда не унывающий старик с по-детски ясной и чистой, как ключевая вода, душой был одним из тех аборигенов Уссурийского края, которых описывали ещё первооткрыватели этих мест. В его суждениях, как в зеркале, отражалась история и мировоззрение маленького лесного народа. (Лукса был почти на тридцать лет моложе, и его поколение уже во многом утратило национальную самобытность.)
Познакомился я с одо Аки в Гвасюгах ещё до начала охотничьего сезона, когда пополнял свою этнографическую коллекцию. К тому времени у меня уже были интересные приобретения: копья разных размеров, деревянный лук, стрелы с коваными наконечниками, женские стеклянные и медные украшения; охотничья шапка-накидка и ножны, расшитые разноцветными узорами. Прежде удэгейцы на своей одежде вышивали орнаменты с тонким изящным рисунком. Глядя на них, не перестаёшь восхищаться мастерством и художественным вкусом вышивальщиц. Колоритнейшие вещи! К сожалению, в Гвасюгах осталось всего несколько старушек, владеющих этим искусством, но и те из-за слабого зрения вышиванием почти не занимались. Находок было немало, но я лелеял надежду обогатить коллекцию настоящим шаманским бубном. Такой бубен в стойбище был только у Аки, который и сам втихоря камланил[45], и все его предки были шаманами.
Идти одному к самому уважаемому в стойбище человеку было неловко, и я уговорил Луксу пойти вместе со мной. Постучались. Дверь открыла дочь. Одо Аки сидел на низкой скамейке и укладывал сухую мягкую траву хайкту в улы. Маленький, с невесомым телом старичок смотрел прямо и открыто, но на мою просьбу ответил категорическим отказом. Насупился и даже убрал с полки сэвохи – деревянные изображения удэгейских духов. И только после долгих переговоров с Луксой согласился лишь показать бубен.
Достав берестяной чехол из-за шкафа, Аки осторожно вынул из него родовую реликвию. Любовно погладил тугую с заплатами шкуру и несколько раз с расстановкой ударил по ней подушечками пальцев, вслушиваясь в вибрирующие звуки. Мы притихли.
Держа бубен на весу, с помощью двух скрещивающихся ремешков, сплетённых из сухожилий, старик погрел его над плитой. Взял в руку гёу – кривую колотушку, обтянутую полоской шкуры с хвоста выдры, и, прикрыв глаза, начал священнодействовать – камланить. От низких, мощных звуков меня охватили смятение и странная готовность повиноваться. Идти туда, куда зовёт этот потусторонний гул. Казалось, это зов предков, ушедших в иные миры.
Поблагодарив старика, мы попрощались. На улице Лукса рассказал, что в Гвасюгах не раз бывали всевозможные экспедиции, но этот бубен Аки никому так и не отдал.
Забегая вперёд, скажу, что весной в дом Луксы, у которого я жил после выхода из тайги, пришла дочь одо Аки и сказала:
– Отец зовёт.
Когда я вошёл, он сидел на той же скамейке с бубном в руках:
– Камиль, я старый, сына нет. Бубну нужен молодой хозяин, которого любит Пудзя. Я знаю, и Лукса говорил – Пудзя тебя любит. Возьми.
Так последний бубен последнего удэгейского потомственного шамана оказался у меня. Через две недели одо Аки перекочевал к «верхний люди»: вышел колоть дрова, взмахнул топором и упал – сердце остановилось. Быть может, и бубен отдал, предчувствуя скорую «перекочёвку».
Теперь он висит у меня в комнате. Иногда я снимаю реликвию и, слушая глухие призывные звуки, вспоминаю Буге, Луксу, одо Аки. Но всё это произойдёт позже, а сейчас мы сидим в тесной палатке вокруг печурки.
Я заварил свежий чай и разлил в кружки. Подал сахар. Аки от него наотрез отказался:
– Чай вкус теряй, – заявил он.
Пили долго, не торопясь. Я расспрашивал гостя о его жизни. Великолепная память старика хранила много любопытного.
Он в мельчайших подробностях описывал события полувековой давности, помнил названия речушек и перевалов, по которым ходил ещё в начале века.
Когда разговор коснулся тигров, пожаловался:
– Куты-мафа моя собака война объявил. Прошлый охота два ел. Теперь последний чуть не давил. Моя увидел – ушёл. Страх любит собака. Собака ест – пьяный ходи.
– Аки, тигр собак давит, домашний скот давит, а людей не трогает. Почему?
– Моя так думай: люди закон прими, не убивай куты-мафа. Куты-мафа умный – тоже свой закон прими: люди не убивай.
От такой наивности я улыбнулся. Аки пристально посмотрел на меня.
– Пошто не веришь? Твоя не знай, как куты-мафа раньше люди убивай. Много убивай. Теперь не трогай. Почему? Ты своя башка думай!.. Куты-мафа шибко умный, всё понимай…
Действительно, почему амурский тигр изменил свои повадки? Ведь в XIX веке он нередко был «волен» по отношению к человеку и, хотя старался избегать людей, не считал их неприкосновенными. Иные хищники буквально терроризировали обширные районы, поражая дерзостью и хитростью. Спасаясь от них, переселенцы с Украины и центральных районов России бросали свои хозяйства, уезжали подальше от владений людоеда. Наглость некоторых зверей доходила до того, что они врывались ночью в избы и нападали на спящих.
В результате активной охоты на тигров их осталось на всей огромной территории Дальнего Востока не более трёх десятков. Тогда, в конце сороковых годов двадцатого века, и был принят закон о полном запрете охоты на владыку Уссурийской тайги. С тех пор могучий хищник как будто переродился. Исчезли людоеды, реже стал страдать и домашний скот.
В чём причина изменения отношения тигра к человеку? Можно предположить, что те немногие, оставшиеся в живых, потому и уцелели, что именно они из сотен своих сородичей чётко усвоили: человек опасен, и, если хочешь жить, избегай встреч с ним. Эта черта поведения постепенно закреплялась и на генетическом уровне передавалась потомству, став теперь отличительной особенностью всего амурского подвида. Так что рассуждения старого удэгейца не так уж и наивны[46].
После чая старик вкрадчиво спросил:
– Ай бё?[47]
Это выражение мне было знакомо и перевода не требовало.
– Анчи, анчи. Элэ![48] – твёрдо ответил я, зная, что если не остановить, то старики будут бражничать до утра, а днём стонать от головной боли.
Покурив, охотники опять принялись за мясо. Аки ел, облизываясь, сочно причмокивая и облизывая пальцы. Ест, а сам бурчит:
– Не мог чушка убивай. Секач деревом пахни.
Мне не хотелось спорить. Я радовался замечательному трофею, тем более что клыки у него были, как бивни!
Но удэгейцев терзали совсем иные чувства. Лукса, изучивший мой характер, начал издалека.
– Слыхал, на Севере якуты огненный гриб жуют. Они его с собой носят в кожаном мешочке.
– Какой такой гриб? – изумился Аки.
– Мухомор сушёный. Не всякий. Серый, кажется, годится. Захотел веселиться – пожевал. Говорят, лучше водки – голова утром не болит.
– О, шибко хорош гриб!
– Вот ты, Аки, – продолжал Лукса, – кабана ругаешь, а зря. Хороший кабан. Таких больших клыков я ещё не видел. Ты, Аки, наверно, тоже не видел?
– Чего так говори? – запальчиво возразил старик.
Но Лукса перебил его:
– Очень большой кабан. Давай, Камиль, выпьем за самого большого хорского кабана. – И с чувством поднял пустую кружку. Аки, так и не поняв хитрость сотоварища, насупился:
– Чего большой? Много больше гляди.
– Ох и хитрый шеф у меня, – засмеялся я.
– Хитрецы в стойбище спят, а дураки в лесу сидят, – парировал довольный Лукса.
Аки, поняв наконец ситуацию, преобразился: нетерпеливо заёрзал и стал искать глазами свою кружку:
– Твоя молодец, Камиль! Асаса! – примиряюще сказал он, выпив свою долю. – Беда как хорошо. Дай, однако, табачку, моя кончался.
Воспользовавшись переменой настроения промысловика, я, протянув старику коробку «Золотого руна», спросил:
– Одо, вот вы все летом ходите, ищите женьшень. А чем он так ценен?
Повеселевший старик не замедлил с ответом:
– О-о-о!! Женьшень – корень учёный. Долго живи – много знай. Своя сила хороший люди дари. Плохой люди не дари.
Раскуривая трубку, Аки ненадолго примолк.
– Одна ночь, – продолжал он, – цветок гори яркий огонь. Эта ночь корень копай – любой болезнь лечи. Кто умер – живой делай. Однако эта ночь корень трудно копай. Дракон корень храни. Только смелый и сильный дракон победи.
– А вы верите в загробный мир?
– Чего такой? – заморгал старик.
Лукса, жестикулируя больше обычного, стал объяснять ему по-удэгейски. Вскоре тот понимающе закивал:
– Я так знай: умри – на небо ходи. Там все живи. Река, тайга, звери, верхний люди. Только обратно живи. Старика молодой делай. Моя тоже скоро туда ходи. Котомка готовил.
– А как вы попадёте туда?
– Я вход знай, где верхняя лыжня идёт.
– Какая лыжня? – не понял я.
– На небе лыжню замечал? Это лыжня к верхним людям. Там, где она в горы упирается, есть вход, – объяснил Лукса.
– А я читал, что у вас умерших на деревья кладут.
– Зачем деревья? Земля ложи. Бедный ложи берестяную кору, богатый ложи оморочку. Деревья только детка ложи. Земля детка ложи – мамка больше детка нет. Мамка роди, маленький юрта ходи, – продолжал разговорившийся Аки. – Одна промышляй. Шибко трудно роди. Моя старший мамка умри, детка умри.
– Так у вас что, две жены было?
Аки внимательно посмотрел на меня.
– Мужика всегда два мамка бери. Самый худой мужика одна бери… Зачем так говори? Одна!
Поняв, что обидел старика, я сменил тему разговора.
– Аки, а вы к какому роду принадлежите?
– Киманко. Лукса – Кялундзюга. На Хоре два рода. Больше нет. Раньше люди много живи. После худой болезнь умри. Кто один тайга живи – живой ходи.
– И зверя, наверно, прежде больше было?
– О! Беда как много было, – возбуждённо закивал старый охотник. – Кабан, олень, куты-мафа, медведь много было. Только соболь мало. Ружьё не купи – дорогой, собака! Сангми[49] делай. На большой зверь – большой сангми – «пау» делай. Зверя много, ружья нет – кушай мало.
– А сколько вы в те времена соболей добывали?
– Говорю – мало соболь. Два-три лови. Больше не лови. Соболь перевал живи. Шибко трудный охота. Один год пять лови. Второй мамка бери. Думал – ещё котёл, топор купи. Хуза всё брал. Что делай без ружья?!
Проговорив так допоздна, легли спать. А я ещё долго не мог заснуть, переживая заново события памятного дня.