Светало долго, и это было единственное, что нам подарили в то утро.
К шести часам ход сообщения от нашей передовой докопали до половины. Полсотни ольшанских работали посменно, по двадцать человек, и копали не стоя, а на коленях, потому что от германской второй линии эта полоса просматривалась вся.
К семи немец начал пристреливаться.
Он делал это неторопливо и правильно: одиночными, с большими промежутками, по три-четыре выстрела на точку. Первый лёг за нашим левым краем, второй — перед бруствером, третий — в старую воронку у горловины.
— Считает, — сказал Молчанов, лёжа рядом со мной с трубкой у уха. — Он сейчас записывает.
— Что записывает?
— Установки. По каким местам он бил и куда легло. Через два часа ему довольно будет сказать «по третьей точке» — и он положит без пристрелки.
— Свиридов так же считает?
— Свиридов так же считает, — сказал Молчанов. — Только у Свиридова на всё про всё сто восемьдесят выстрелов в месяц, а у этого, судя по звуку, четыре батареи и он их не бережёт.
Я обошёл позицию третий раз за утро.
Правый край держал Ковтун с двадцатью двумя людьми и трофейным пулемётом; левый — Туров с восемнадцатью и одной машиной Зотова; в середине, у поворота хода, стоял я, Молчанов с проводом, вторая машина Зотова и весь запас гранат, разнесённый по трём точкам, из которых одна лежала в двадцати шагах позади — на случай, если две передние накроет.
Полсотни людей на бывшую германскую позицию.
Дёгтев с четырьмя своими сидел в самом конце, у забитого хода сообщения, — там, где немец, если он придёт по-умному, придёт первым.
Зотов ходил от машины к машине и трогал их, как трогают лошадь перед дорогой.
— Ваше благородие, вода в кожухах чистая. Я велел натаскать из воронки, а из воронки, извиняюсь, нельзя: там ил. Носили с нашей стороны, по ходу, вёдрами.
— Сколько лент?
— К нашим — по четыре. К трофейной — три ихних, других к ней нет. Прохор говорит, к полудню поднесёт к нашим ещё по две.
— Пусть несёт по три к каждой.
Лыков поднёс к нашим по четыре и ничего не сказал.
Германские ленты сложили у правой машины отдельно. Зотов обвязал их куском снятой перевязи, чтобы в дыму не понесли русскую ленту к трофейной машине, а германскую — к нашим.
Раненых мы отправили ночью всех, кто мог идти, и девятерых тяжёлых вынесли по верёвке; убитых своих сложили в конце хода под шинелями, а германских трупов в окопе оставалось много, и с ними надо было что-то делать, потому что днём по ним ходить.
Их сложили в боковой отросток и завалили землёй. Кожин записал, сколько и где, — из тех соображений, что после войны, может статься, кто-нибудь спросит.
Ольшанский пришёл сам, в седьмом часу, посмотреть, как мы стоим.
Он прошёл всю позицию из конца в конец, ничего не сказал, а у забитого хода остановился и потрогал завал носком сапога.
— Тут они и придут.
— Дёгтев говорит то же.
— Дёгтев прав. — Он оглядел завал ещё раз. — Пришлю вам два ящика ручных гранат и людей на ход. Мои докопают к полудню, ежели немец даст.
— Немец не даст.
— Тогда докопают к вечеру.
Он ушёл, а через час прислал не два ящика, а четыре, и с ними — восьмерых своих с носилками, о которых я не просил и которые к вечеру оказались нужнее гранат.
Кожин к тому времени разобрал взятые ночью бумаги начисто.
Он сидел в германском блиндаже и переписывал набело ротную ведомость: против германских фамилий шли отметки — кто в убежище, кто на посту, кто в отпуску.
— Господин капитан, у них рота держит четыреста шагов, как и мы. Только у них на этих шагах втрое больше нашего.
— Это я знаю.
— Я не к тому. Я к тому, что они этого не знают.
В восемь пятнадцать пристрелка кончилась.
Стало тихо, и в этой тишине я услышал, как в германском тылу, за второй линией, работает то, что мы слышали перед рассветом.
— Идут, — сказал Дёгтев из конца хода.
Первая волна пошла в девять.
Пошла не так, как я ждал. Я ждал их низиной, вдоль воды, где укрытие; они пошли по открытому — прямо, широко, тремя цепями с интервалами шагов в сто.
Позже я понял почему.
Низина для них была той же водой, что и для нас. А по открытому их прикрывали свои же машины со второй линии.
Они и прижали. Не всех.
Их пули шли поверху. Мы сидели ниже — в их же окопе, ими же вырытом, только вывернутом на нашу сторону. В этом и была вся шутка: они били по своему брустверу.
Зотов машины не открыл.
Он ждал того, чего ждал я. Покуда первая цепь пройдёт середину поля. Покуда вторая выйдет из-за гребня. Чтобы обе оказались на открытом разом.
Двести шагов.
Люди у машин лежали, не поднимая голов. Ковтун держал ладонь на замке и глядел на меня.
Сто пятьдесят.
Кто-то у левого края начал считать вслух и осёкся.
Сто шагов. Восемьдесят.
Молчанов лежал рядом, вжав трубку в ухо, и повторял в неё ровно, без выражения:
— По первой заявке. По балке. Готовность.
Свиридов ответил через него одним словом: «Даю».
Я поднял руку.
Зотов открыл с правого фланга, Лыков — с левого, и обе машины ударили не в лоб, а вдоль цепей.
Обе очереди шли вдоль цепей, а не поперёк.
Первая цепь легла в четыре очереди.
Не вся. Легли те, кто был на линии огня. Прочие упали сами и поползли, и по ним работать было незачем.
Зотов бил короткими. Три-четыре патрона. Пауза. Снова.
Вторая цепь вышла из-за гребня.
Молчанов сказал в трубку два слова, и свиридовские фугасные пришли прежде, чем вторая цепь дошла до середины поля. Шесть штук по балке — той самой, по которой к немцу выходит резерв.
Разрывы легли кучно. Я видел в бинокль, как чёрное встало столбом. В столбе что-то мелькнуло, и что — не различить.
Третья не пошла вовсе.
Всё это заняло двенадцать минут.
После этого в поле стало тихо, и слышно было, как раненые немцы ползут обратно, и как один из них кричит одно и то же слово, и как ему кто-то отвечает.
— Не бить, — сказал я.
— По ползущим не бьём, — подтвердил Зотов. — Патрон дороже.
Вторая волна пошла в четверть двенадцатого, и вот тут я понял, что имею дело с человеком, который умеет учиться быстрее меня.
Началось с их артиллерии.
Она ударила разом четырьмя батареями и ударила не по позиции, а по трём точкам, которые он записал утром: по левому краю, по брустверу и по горловине. То есть по местам, где мы стоя́ли, — а не по всей полосе, как бьют обычно.
Восемь минут они клали на эти три точки всё, что у них было.
Мы лежали в отростках, вжавшись. Земля шла волной. Сверху сыпало, и от каждого удара в грудь толкало изнутри.
Я считал не разрывы. Я считал промежутки.
Двадцать. Двадцать один.
Кто-то рядом молился вслух, и это было слышно только между разрывами, и оттого казалось, что он молится урывками.
Огонь перенесли дальше.
Тут порвался провод.
Молчанов ткнул трубку телефонисту, сказал два слова и ушёл вдоль линии на четвереньках, и его понесло в дым, и больше я его до конца дела не видел.
Вторая волна шла низиной.
По воде, по бедро, растянувшись — тем самым путём, каким ночью шли мы, и это была вторая вещь, которой он у меня научился за сутки.
Их встретил Ковтун.
Команды он не ждал. У него была задача — правый край, и он её знал.
Из воды в шестидесяти шагах поднялись первые. Он положил на них трофейный пулемёт и держал, покуда не сорвал ленту.
Ленту меняли под огнём. Второй номер поймал её мокрыми руками и завёл не с той стороны.
Ковтун ударил его по руке. Молча. Тот завёл заново.
Машина молчала. Немец прошёл за это время шагов пятнадцать.
Больше он их не прошёл.
Слева одновременно ударили в стык.
Двадцать или тридцать человек — не считал — вышли на левый край Турова, где начинался забитый нами ход сообщения, и вышли грамотно, разом, забрасывая перед собой гранатами.
Туров успел развернуть машину. Расчёт срезали в первую минуту.
Дальше пошло то, что я видел уже дважды и чего не могу описать иначе: ближний бой в окопе, где нет ни строя, ни выстрелов.
Я взял вторую точку гранат и повёл туда кучу — всех, кто был у меня в середине, кроме тех, что при второй машине.
Мы шли ходом навстречу, не видя дальше первого поворота.
Первый поворот — двое. Гранату. Идти.
За вторым было пусто, только свежая кровь ещё стекала по стенке.
У третьего — стена спин, чужих и своих вперемешку. Здесь бросать нельзя.
— Не бросать! Своих!
Кто-то ударил меня прикладом в плечо. Я развернулся и выстрелил.
Плечо онемело до локтя. Правая рука работала, и это всё, что мне было нужно.
Дальше — теснота.
В окопе шириной в аршин дерутся не как в поле. Не размахнёшься. Бьют коротко: снизу вверх, локтем, коленом, стволом в лицо.
Немец передо мной был выше меня на голову. Он ткнул штыком, я принял на левую, штык прошёл сквозь рукав, и мы упали вдвоём.
Он оказался сверху. Я — на его ноже.
Нож был у него в правой руке, зажатый между нами, и он давил, и оба мы понимали, чем это кончится через три секунды.
Его сняли с меня.
Кто — я не видел. Видел только, как его дёрнуло назад и вбок.
— Живы, ваше благородие?
— Жив. Вперёд.
Бурцев с левой бил в упор, покуда не кончились патроны, и после этого работал винтовкой, как дубиной, потому что штыком с его рукой не поработаешь.
Ковтун пришёл сзади — со своего края, с восемью.
Его люди вошли в ход с той стороны, и немцы оказались между нами, и это кончилось быстро и нехорошо.
Ход был длиной шагов в семьдесят, и мы шли его с получас
Дважды останавливались: раз — потому что кончились гранаты у передних и ждали подноску, второй — потому что впереди легли трое своих и по ним нельзя было идти, а обойти негде.
Их вынесли назад по одному, за ноги, и это делали те же, кто через минуту шёл дальше.
У крайней ячейки живых противников уже не осталось.
Провод починили. Молчанов вернулся сам, весь в глине, с рассечённым лбом, лёг на своё место и сказал в трубку:
— По второй заявке. По низине. Даю поправку: ближе на сотню.
Свиридов дал последние фугасные.
Третья волна — если она и была задумана — до нас не дошла. Она встала в низине под снарядами и машинами, и оттуда стали отходить.
Гранат к концу дела осталось по одной на человека. У трофейной машины лежало пол-ленты; у двух наших — ещё по пол-ленты.
Третью точку с запасом мы вскрыли в самом конце, и оказалось, что накрыло всё-таки её — ту, что лежала в двадцати шагах позади, — а не передние; из двух ящиков уцелел один.
К половине второго над полем стояла тишина, какая бывает только после большой стрельбы: не отсутствие звука, а его отсутствие в ушах, которые ещё гудят.
Первым делом я обошёл позицию и посчитал сам, не дожидаясь доклада.
Я пересчитывал сам: доклад придёт позже, а знать надо сейчас. И человек, которого командир пересчитал руками, остаток дня стои́т иначе.
Левый край держался на восьми.
Четверо были убиты, шестеро отправлены с носилками, и Туров, оставшись без расчёта, собрал вокруг себя тех, кто уцелел, и поставил их не так, как стояли, а по два человека на двадцать шагов, с промежутками.
— Отчего так редко? — спросил я.
— Оттого что нас восемь, — сказал Туров. — Ежели поставить кучно, немец увидит, где у нас пусто. А так он не поймёт, сколько нас, покуда не пойдёт.
Я велел передать ему четверых из середины и второй пулемёт Зотова.
Зотов при этом не сказал ни слова, а через десять минут пришёл и доложил, что машину поставил сам, потому что «поручик её поставит правильно, а надо, чтоб она стояла как надо».
Дёгтев со своими четырьмя за весь день не выпустил ни одного патрона.
Немец у забитого хода так и не появился — то ли не догадался, то ли догадался и передумал, — и Дёгтев просидел там от рассвета до темноты, и когда я к нему подошёл, он сказал только:
— Не пришли. Стало быть, придут завтра.
Скоро докопали ход.
Он вышел кривой, в две колена, глубиной по грудь вместо положенного по плечо, и всё-таки по нему можно было идти не пригибаясь до самого поворота, а это значило, что раненых больше не понесут по открытой воде, и что ночью придут подносчики, и что смена, если её дадут, придёт не под пулю.
Ольшанские копали его весь день.
Двое из них убиты.
Свой счёт мне подали чуть позже.
Убито четырнадцать, ранено двадцать четыре, из них тяжело семь, и один утонувший на подходе. В строю осталась лишь половина.
Из офицеров: Кожин ранен в бедро навылет и остался в строю до вечера, покуда я его не отправил силой; Белецкий цел; Туров цел и потерял расчёт своей машины.
Я записал в книжку то, что мог видеть сам: до полутораста на поле перед фронтом и в низине; их похоронные команды работали четыре часа и не унесли всех.
Это число я после проверял дважды и оба раза оставлял, как есть, — «до полутораста», без точности, которой у меня не было.
В сводке, которая через двое суток ушла наверх, оно превратилось в «свыше двухсот», и переправил его не я.
Считать, впрочем, стоило не убитых, а другое.
Из своих восьмидесяти я потерял за пять суток половину — убитыми, ранеными и утонувшим на подходе.
Про соседний полк говорили — до восьмисот. Я этой цифры не записал: у своих знал каждого, а там не знал ни состава, ни срока, ни того, кто и зачем округлил слух. Сравнивать можно было только то, что видел.
В храбрости они мне не уступали ни в чём. Разница была в том, что сделали до свистка и после него.
И вот тут, к четырём часам, случилось то, ради чего весь этот счёт и стоило вести.
Ольшанский прислал вестового: пойдите, посмотрите на соседний участок.
Я вышел на его наблюдательный пункт, взял бинокль и посмотрел на север, где в трёх верстах от нас стоял чужой полк, о котором я знал только, что он в резерве с двенадцатого числа.
Он был уже не в резерве.
Их артиллерия работала час с четвертью. Я видел, как ложится: по всей полосе, ровно, аккуратно, вспахивая передний край и проволоку, и это была работа добросовестных людей, знающих своё дело.
Потом огонь перенесли дальше.
Потом дали свисток, и они пошли.
Пошли цепями, как учили, как в наставлении, как ходили в пятом, в седьмом и в десятом числах, и я стоял с биноклем и знал, что сейчас будет.
Через три минуты после переноса огня германские пулемёты вернулись на свои места и начали.
Цепи легли на проволоке.
Не все сразу — сперва первая, потом вторая, залёгшая в трёхстах шагах и пролежавшая там до темноты, а третью вернули назад, и это было единственно разумное, что там сделали за весь день.
Я опустил бинокль.
Всё, что я мог сделать для этого полка, я сделал десятого марта в кабинете у Руднева, и этого оказалось довольно ровно настолько, чтобы у меня самого был приказ и шесть дней, а у них — свисток и наставление.
К вечеру пришла и первая бумага.
Её принёс вестовой из штаба полка: короткое отношение о том, что «занятый участок надлежит удерживать до особого распоряжения», и приписка от руки — просят донести о наличном составе и о расходе огнеприпасов.
Я донёс: наличных сорок один, гранат по одной на человека; к каждой машине — по пол-ленты, германские отдельно от наших; кожухи наполнены.
Про то, что участок надлежит удерживать, я никому не читал вслух. Мы его и так удерживали, и приказ для этого нам не требовался.
Автомобиль пришёл в шестом часу вечера.
Он встал у поворота дороги, дальше не проехал и стоял, урча, покуда ко мне через ход сообщения не добрался штабной поручик в новой шинели, с папкой, промокшей по углу.
— Господин капитан. Из штаба армии. Приказано доставить вас нынче же.
— Куда?
— В штаб второй армии. И с вами — трёх человек по вашему выбору, из тех, кто был в деле.
Я оглянулся на позицию.
По ней ходили мои — сорок один человек, — растаскивали завалы, чинили ступени, выносили последних германских убитых из бокового отростка, потому что земли на них не хватило.
— Трёх человек по моему выбору, — повторил я. — А остальные?
— Про остальных распоряжения нет.
— Кто примет участок?
Поручик заглянул в папку, полистал и не нашёл.
— Полагаю, ваш батальонный командир, — сказал он наконец.
Я велел позвать Турова, Ковтуна и Кожина — тех троих, кого возьму, — и сел писать Ольшанскому записку: что где лежит, где накрыло третью точку, где у немца остались непристрелянные места и почему нельзя ставить машины там, где стояли германские.
Записка вышла на полтора листа, и в ней не было ни одного слова про то, что мы взяли эту позицию.
— Когда назад?
Поручик посмотрел на меня и в первый раз за разговор смутился.
— Про «назад» мне ничего не сказано, ваше благородие. Мне сказано «доставить».