К книге
Прапорщик 1914: Перед прорывомГлава 5 Первая волна
20%
Глава 5 Первая волна
5

Восемь против трёх.

Всякая наша атака за эту зиму и за эту весну разбивалась ровно об эту разницу. Пушки бьют два часа, немец сидит под накатами и ждёт; огонь переносится дальше; немец выходит и становится к машинам за три минуты, а мы идём к нему восемь. Пять минут он стои́т и смотрит, как мы идём.

Значит, ему нельзя давать ни трёх минут, ни одной.

Значит, артиллерийской подготовки не будет вовсе.

Я объявил это в полдень, при Турове, Белецком, Кожине, Нестерове и обоих унтерах, и сперва не понял, отчего стало так тихо. Потом сообразил: они ждали не этого. За полтора года войны человек привыкает, что перед делом полагается грохот, и грохот этот, сколько бы он ни был бесполезен, служит вроде обещания, что о тебе подумали.

— А ежели он услышит нас на воде? — спросил Кожин.

— Тогда он выйдет и станет к машинам, и мы отойдём. Не побежим — отойдём, по условию, и попробуем на следующую ночь.

— Следующей ночи нет, — сказал Туров.

— Стало быть, нельзя, чтоб услышал.

Нестеров выслушал и задал единственный вопрос, который стоило задать:

— Второй ряд у вас прорезан на треть. Кто дорежет и когда?

— Никто. Пойдём через первый ряд и через воронку, а второй возьмём матами.

— А матов у нас четыре.

— Четырёх довольно на две дорожки. По ним пойдут все, и пойдут по одному.

Он подумал, сидя на корточках и чертя веткой по глине, и согласился не сразу.

— Тогда мне нужны двое на каждой дорожке, чтоб держали мат руками. Он под ногами гуляет, а ежели гуляет — цепляет, а ежели цепляет — звенит.

— Дам четверых, из подносчиков.

Михеев в это время сидел в углу и считал не людей, а гранаты.

Он делал это по-своему: не сколько всего, а сколько выйдет на человека при трёх бросках и сколько останется, если бросков будет пять. Выходило у него нехорошо, и он это доложил без выражения:

— По четыре на человека, ваше благородие. При пяти бросках — по две. Ящика в подноске четыре, идти им триста шагов по воде.

— Ставь на подноску вдвое больше людей, чем думал.

— Так и сделал. — те, кого вы отставили на пункте. Они просились.

Дальше шло то, ради чего я весь этот участок мерил ногами.

Открытка.

Прорезанный проход в первом ряду немец нашёл — не мог не найти. Нынче утром его люди ходили к рогаткам смотреть; Дёгтев с наблюдательной точки видел троих и одного с офицерской тростью.

То есть они сделали ровно то, что делает всякий разумный человек, получивший открытку: сели ждать гостя у той двери, куда он стучал.

— Туда и постучим, — сказал я.

К вечеру они вбили у прохода два свежих кола и натянули поперёк новую нитку, а левее прохода, шагах в сорока, выбросили землю: рыли ячейку. Гостя ждали всерьёз.

Ложную работу я отдал Белецкому: восемнадцать человек, две пары ножниц, четыре трещотки из тех, что делают на позиции из консервной жестянки и палки, и приказ, короткий и жестокий: шуметь ровно столько, чтобы поверили, и лечь прежде, чем по ним начнут бить.

— Стрелять вам нельзя, — сказал я ему. — Ни разу.

— Понимаю, господин капитан.

— Не понимаете. Вам будет очень хотеться выстрелить, когда над вами встанет ракета. Вы не выстрелите, потому что стрелять — это признак атаки, а нам нужно, чтоб они видели признак работы.

Белецкий стянул перчатки, сложил и убрал в карман.

Настоящий вход шёл водой.

Не по доскам, — а левее, там, где низина мельче и где по дну идёт песчаная гряда.

Вода на гряде стояла по бедро.

Идти по ней предстояло полусотне людей гуськом, с гранатами в подсумках и мешках, в трёхстах шагах от германского бруствера, и вся моя наука сводилась к тому, чтобы они это сделали молча.

Со Свиридовым я договорился на двенадцать фугасных.

— По чему? — спросил он.

— По левому бугорку. И только тогда, когда он оживёт.

— А ежели он не оживёт?

— Тогда двенадцать останутся при вас, и вы про меня скажете, что я вас надул.

Молчанов уходил со второй партией, с двумя катушками, с двумя телефонистами и с моим приказом: провод не тянуть, покуда не войдём в окоп.

— Так ведь он там и порвётся, в окопе, — сказал он.

— В окопе почините. На воде — нет.

Правый бугорок оставался на Ковтуне.

Он взял с собой восьмерых, из них двое — донецкие, и с полудня они лежали в землянке и вязали из шинельного сукна чехлы на лопаты, чтобы черенок не стучал о железо, и на гранаты по два на человека, чтобы не звякнули в мешке. Перед броском чехол сдёргивался одним движением. Ковтун это придумал сам и мне доложил после, когда уже сшили.

Кожина я поставил при себе.

После допроса Кожин ждал, что его отошлют. Я дал ему дело: идти со второй партией и говорить по-немецки, когда понадобится.

— В окопе, — сказал я, — вам придётся кричать им, чтоб выходили. Кричать надо так, чтоб они поверили и вышли, а не так, чтоб бросили гранату.

— Я не знаю, как это — так.

— И я не знаю. Но вы у нас один, кто может попробовать.

Он четыре раза повторил две будущие фразы. Я поправил только голос: говорил слишком быстро, а страх слышен на любом языке.

Сороку я в дело не взял.

Он выслушал это, покурил и сказал в пространство, ни к кому не обращаясь:

— Бывал я, братцы, в таком положении, когда самого справного дядьку оставляют при кухне. Дядька тогда сидит и думает, что он, стало быть, стар.

— Кузьма Лукич. Ты остаёшься на приёме раненых. Их будет много, и их будут нести по воде.

— Много — это сколько?

— Двадцать. Может, тридцать.

Он больше не пошутил ни разу и до вечера обошёл всю дорогу от бруствера до перевязочного пункта, сам расставил вешки и приказал натянуть по низине верёвку — чтоб несущие держались за неё в темноте и не сходили с гряды.

Ольшанскому час я назвал в четвёртом часу дня.

— В половине первого ночи, — сказал он, записывая. — Стало быть, шестнадцатое. А срок вам был по пятнадцатое.

— Дело начинается пятнадцатого. В половине двенадцатого ночи мы выходим.

Он посмотрел на меня поверх книжки и улыбнулся — коротко, одной стороной рта; прежде я за ним этого не замечал.

— Хорошо считаете, господин капитан.

* * *

Вышли, как я сказал.

Первая ракета встала над низиной, когда мы прошли по гряде треть пути. Мы легли в воду — все сорок восемь, — и я сосчитал до сорока, и она села.

Вода была ледяная снизу и стоячая сверху.

Гряда шла косо, и держаться на ней приходилось ступнёй, а не подошвой; кто оступался, уходил по грудь, и тогда его брали за шиворот двое соседей и вытягивали молча.

Оступились четверо. Ни один не крикнул.

Слева, шагах в двухстах, начал шуметь Белецкий.

Он начал ровно по уговору: сперва одна пара ножниц, потом вторая, потом трещотка — коротко, будто кто-то тащит по проволоке мешок. Потом тишина. Потом снова.

Немец ответил через семь минут.

Ракета встала над проходом — не над нами. За ней вторая. Потом с их бруствера ударил пулемёт, короткими, вдоль проволоки, и я услышал, как затрещали колья.

Белецкий лежал.

Он лежал под этим огнём, не стреляя, восемнадцать человек его, и трещотка молчала, и ножницы молчали, и через полторы минуты немец перестал бить и стал светить — три ракеты подряд, одна за другой, над тем же местом.

Это стоило нам восьми минут неподвижности в воде.

Это же дало нам всё остальное: покуда они светили над проходом, их наблюдатели смотрели туда, а не сюда.

Мы шли дальше, и на середине гряды у меня утонул человек.

Он оступился влево, ушёл с головой, и его вытащили в четыре руки, но пока тащили, он хлебнул воды и стал кашлять — беззвучно, зажимая себе рот обеими ладонями, и всё-таки кашлять.

Мы легли и лежали, покуда он не перестал.

Он лежал в воде на боку, кашлял в глину, и трое держали его: один за плечи, двое за ноги. Потом он поднял руку — значит, всё.

Идти он дальше не мог. Его отправили назад по гряде вдвоём с сопровождающим, и это были первые двое, потерянные мною в эту ночь.

К бугорку Ковтун вышел в двадцать минут первого.

Я его не видел. Я лежал правее, в воде, и знал, что он там, только по тому, что оттуда не доносилось ничего.

Через семь минут оттуда донеслось два хлопка — глухих, коротких, как будто в яме уронили доску.

Потом — тишина. Потом — щёлкнули по железу: сигнал, который мы условились подать лопатой по кожуху пулемёта. Правая машина была наша.

Левый бугорок молчал.

Это было хуже, чем если бы он ожил: покуда он молчит, я не знаю, есть там кто-нибудь или нет, а двенадцать свиридовских фугасных лежат и ждут условия, которого может не случиться.

Я решил не ждать.

Второй машине я отдал Бурцева и пятерых — с тремя гранатами на каждого и приказом: не входить, а обойти по воде слева, залечь поближе и, если она откроется, забросать её с фланга; а не откроется — лежать до конца дела и не обнаруживать себя вовсе.

Бурцев принял приказ правой рукой к козырьку и ушёл в воду.

Я поднял руку и повёл людей вперёд.

* * *

Проход был в двух шагах.

Вышли сорок восемь. Двоих повернули назад, девятеро ушли с Ковтуном, шестеро — с Бурцевым. В воронку вошёл тридцать один.

Первым пошёл Дёгтев. За ним — я. За мной — двадцать девять.

Вошли не в проход. В воронку перед проходом.

Оттуда — по одному, пригнувшись. Нитка. Мат. Вторая нитка.

Гренадер впереди меня оступился и сел. Я перешагнул его. Он встал сам.

Бруствер.

Немецкий бруствер вблизи не выглядит крепостью. Мешки. Земля. Доска.

— Пошли.

Первая четвёрка встала на бруствер и бросила вниз.

Разрыв. Второй. Третий.

В окопе кричат раньше, чем стреляют.

Мы прыгнули.

Дальше пошло то, к чему четыре ночи учили, и то, чему научить нельзя.

Темнота. Глина. Чужая спина.

Гранату — за поворот. Считать до трёх. Идти.

Тот гренадер, что оступился на нитке, швырнул в блиндаж. Разрыв выбил дверь. Он успел прильнуть к стенке; шедший следом не успел и упал лицом в глину. Оттуда никто не вышел.

Ковтуновский донецкий работал лопатой в чехле, и чехол мешал, и он его сорвал зубами.

Кто-то навалился мне слева. Я ударил локтем. Он ушёл.

— Правее! Правее!

Ход сообщения. Поворот. Мешки.

Немец выскочил из-за поворота без винтовки, с сапёрной лопатой, и я выстрелил ему в грудь с двух шагов.

Он сел.

Дальше — снова поворот.

— Гранату!

— Пусто!

— Подавай!

Подносчики шли третьей волной, и вот тут стало ясно, чего стои́т Лыков с его отбором: ящики пришли на четвёртой минуте, а не на седьмой.

Считать я перестал.

Убитый на дне, лицом вниз. Тёплая труба пулемёта — левая машина, брошенная. Замок сняли, унесли.

Помню: Кожин кричал по-немецки в блиндаж, и оттуда вышли четверо с поднятыми руками, и один был без сапог.

Помню: Туров взял за горло. Правильно.

Ещё поворот. Земляная ниша. В нише — двое.

Кожин крикнул.

Он крикнул медленно, как условились днём, и голос у него не сорвался.

Секунда. Две.

Оттуда выбросили винтовку. Потом вторую.

— Выходят, — сказал Кожин и повторил громче то же самое.

Дальше блиндаж. Дверь из горбыля.

— Гранату туда?

— Стой. Кожин!

Кожин крикнул в дверь.

Ответили. Не по-немецки — по-польски, кажется, или как-то так, и я разобрал только одно слово, которое разбирают все: «раненые».

— Что он там говорит?

— Говорит, там четверо раненых и фельдшер. Просит не бросать.

Секунда на решение. У меня их не было.

— Проверить. Двое. Штыками вперёд, гранату держать.

Вошли. Не бросили. Вышли с фельдшером.

Всё кончилось в двадцать две минуты.

* * *

Узел был наш к без четверти два.

Белецкий вернулся от ложного прохода последним. Привёл всех восемнадцать; двоих вели под руки — одному осколком распороло щёку, другому перебило сапог и рассекло ступню. Ни один не выстрелил.

Приказ был отдан заранее и повторён каждой четвёркой вслух: как только окоп взят, окоп переворачивается на себя.

Бруствер срывали с одной стороны и накидывали с другой, мешки перекладывали, германский ход в тыл забивали. Стрелковые ступени рубили заново — на нашу сторону.

Работали все, кто мог держать лопату или мешок, и работали молча.

Лыков привёл своих подносчиков и первым делом свалил у поворота четыре ящика гранат. На две передние точки дал по одному, два оставшихся отнёс на двадцать шагов назад, чтобы одним снарядом не накрыло весь запас.

Зотов притащил обе свои машины на руках.

Каждую несли через воду вчетвером: двое — тело с опорожнённым кожухом, двое — станок. Воду перед переходом вылили и потом налили заново, и Зотов ругался шёпотом, что заливать надо чистой, а не той, в которой лежали.

Трофейную взяли третьей: правую, ту, что снял Ковтун, — она оказалась цела и с замком, а рядом лежали три полные германские ленты. У левой замок унесли с собой; сама машина осталась, но вести огонь без замка не могла.

К половине третьего он поставил все три так, чтобы они били не вперёд, а вдоль, во фланг — по той самой балке, по которой к немцу подходит резерв.

— Ваше благородие, вы гляньте. Я их поставил, как ихние стояли.

— Крест-накрест, как у них стояли?

— А чего думать, — сказал Зотов. — Немец не дурак, и я не дурак. Что хорошо ему, то и нам.

Молчанов дотянул провод в три приёма.

Он вошёл со второй партией, лёг с трубкой в блиндаже, где ещё пахло чужим табаком, и в два часа десять минут отдал первое: связь есть, батарея слышит.

Потом провод порвался. Его чинили двенадцать минут.

Потом снова связь, и Свиридов передал через него, что двенадцать фугасных стоя́т и ждут, и что он ляжет спать, когда я скажу.

Ольшанский прислал полсотни своих без приказа сверху и без моей просьбы.

Они пришли с лопатами, кирками и двумя воловьими упряжками горбыля, — и стали копать ход от нашей передовой к взятому окопу, потому что без хода взятый окоп держится ровно до первого светлого часа.

Копали от обоих концов навстречу.

Я спросил у пришедшего с ними фельдфебеля, чей приказ.

— Штабс-капитана Ольшанского, ваше благородие. Сказали: пущай не благодарит, а лучше пущай выстоит.

Счёт мне подали в третьем часу.

С начала дела убито восемь. Ранено девятнадцать, из них девять тяжело, и этих девятерых начали выносить сразу, по воде, на матах, потому что днём их не вынести.

Из восьмидесяти в строю осталось пятьдесят три.

Немецких: тридцать один убитыми в окопе, одиннадцать пленных, из них четверо раненых и фельдшер при них. Ушло, по всему судя, немного — их застали в убежищах и у машин, и три минуты, которые им были нужны, мы им не дали.

Отдельной строкой Лыков доложил, что две пары ножниц он забрал по дороге, как обещал, и обе целы.

Туров привёл ко мне пленного офицера — единственного, кого взяли в этом окопе.

Тот был не ранен, потерял фуражку и держался прямо. Кожин перевёл его первую фразу и запнулся на второй.

— Он спрашивает, — сказал Кожин, — какой части его взяли и кто у нас командует.

— Части не называть. Про командующего — тем более.

Кожин ответил ему что-то короткое, и немец кивнул — не обиженно, а так, как кивают, когда услышали ожидаемое.

Он больше не спрашивал ни о чём и до самого рассвета сидел у поворота, глядя, как мои переворачивают его окоп на нашу сторону.

Гриценко я вспомнил в третьем часу ночи, когда переступил через немецкий труп, лежавший поперёк хода, и подумал, что вот этот, вероятно, и стрелял вчера.

Раненых носили по верёвке, натянутой Сорокой.

Я видел это один раз, когда ходил к брустверу принимать ход сообщения: четверо несут мат, пятый идёт впереди и держится за верёвку левой рукой, а правой ведёт за собой первого несущего. По воде это единственный способ не сойти с гряды в темноте.

К утру по этой верёвке вынесли всех девятерых тяжёлых. Двое из них умерли до рассвета, и оба — уже на нашей стороне, на перевязочном пункте, куда Сорока их довёл.

Тот, кого вытащили из воды на гряде, до пункта дошёл живым, но к рассвету умер. В следующем счёте его поставили отдельно: утонувший на подходе.

Он пришёл ко мне сам, доложил и стоял, покуда я не сказал: идите спать.

— Не пойду, ваше благородие. Мне ещё лёгких принимать.

Последний раз — уже под утро, когда его порвали свои же, таща ящики, и он ползал вдоль линии с фонарём под шинелью, нашёл разрыв и связал, и после этого приказал забить над проводом два кола и натянуть его выше, на высоте колена, чтоб не ходили.

— Господин капитан, — доложил он, вернувшись, — теперь по нему будут спотыкаться, зато не рвать.

К четырём часам мы стояли на германской позиции, вывернутой наизнанку, с тремя пулемётами — двумя своими и одним трофейным, с четырьмя ящиками гранат в трёх местах и с проводом, по которому нас слышала батарея.

Немецкие бумаги из блиндажа Кожин разобрал к пяти: ротные ведомости, наряд на работы, два открытых письма и лист с расписанием ракет, писанный от руки.

Расписание совпало с дёгтевскими галками на обороте таблички — час в час, все три.

Я велел переписать его в двух экземплярах: один Ольшанскому, другой в мою книжку. Оригинал ушёл с пленными в штаб дивизии, и там его, надо думать, подшили.

Начинало сереть.

Дёгтев подошёл ко мне у поворота, где мы забили ход землёй, и стал рядом, глядя на германскую сторону.

— Ваше благородие. Слышите?

Я слушал.

Сперва не было ничего. Потом, далеко за второй линией, в тылу, где у них стоя́т резервы и куда мы этой ночью не дошли и не собирались, я услышал ровный, знакомый, ни на что не похожий звук.

Там ставили пулемёт на станок.

Не один.

Предыдущая главаГлава 5 из 25Следующая глава