К книге
Прапорщик 1914: Перед прорывомГлава 4 Ночная работа
16%
Глава 4 Ночная работа
4

Сапёры пришли в шестом часу вечера, и было их девять при штабс-капитане.

Штабс-капитан представился Нестеровым, Петром Ильичом, снял фуражку, поглядел на низину и с фуражкой в руке спросил, где у меня вода стои́т выше всего.

— В середине, аршин с четвертью.

— А ходили вы по чему?

— По доскам через низину.

— Доски чьи, ваши?

— Унтер-офицера Дёгтева. Он их клал в ноябре и помнит.

Нестеров сперва трогал предмет, потом слушал объяснение. Левое ухо у него было в присохшей глине: землю он слушал часто.

— Мне сказано: придать в ваше распоряжение отделение с имуществом на одну ночь. Имущество — вот, — он мотнул головой на своих. — Ножницы восемь пар, маты четыре, вехи, шнур. Пироксилиновых шашек не дам и на подрыв не пойду: у вас проволока в трёх рядах, а до неё низина, и всякий подрыв тут — это фонарь на всю ночь.

— Подрыва не будет. Нужна тишина.

— Тогда мы сойдёмся.

План я держал в голове с вечера, а изложил на песке, у входа в землянку, при свече, накрытой ведром.

Немец ходит к рогаткам каждую ночь. Ходит между первой и третьей ракетой, работает у своей проволоки, прикрывает работу двумя стрелками, лежащими врозь, и уходит по короткому свистку вбок.

— Первое. Мы не ищем встречи. Нам нужен один пленный и нужен проход. Если выйдет только пленный — вернёмся с пленным. Если выйдет только проход — вернёмся с проходом.

— А ежели ни того ни другого? — спросил прапорщик Кожин, один из семерых, приехавших со сборов.

— Тогда вернёмся все.

— Свистка не будет. Уходим, если встанет ракета не по расписанию — лишняя. Уходим, если Нестеров поднимет руку. Уходим, если через два часа после первой ракеты немец не выйдет. Все три условия повторите старшим четвёрок вслух.

Их повторили дважды, и во второй раз повторял Ковтун, а Кожин слушал и шевелил губами, как повторяют молитву.

Нестеров слушал это, сидя на корточках, и, когда кончили, спросил у меня негромко, чтоб не при людях:

— Вы всякий раз так делаете?

— С осени пятнадцатого года.

— И что же, помогает?

— Помогло дважды. Оба раза я об этом узнал после боя.

Он подумал и позвал своего старшего унтера, и они между собой назвали то же самое, только своими словами: кто ведёт работу, если его убьют, и кто после того.

К Ольшанскому я пошёл сам, потому что обещал.

Он выслушал час выхода, час предполагаемого возвращения и сигнал — две зелёные ракеты подряд — и записал всё это карандашом на манжете.

— В третьей роте предупрежу лично. Во второй тоже. По вашему участку до рассвета не выстрелят.

— Благодарю, господин штабс-капитан.

— И вот что, — прибавил он, застёгивая шинель. — Ежели вас там прижмут и вы попросите огня — я дам огня поверху. Только скажите заранее, куда именно не стрелять.

— Правее одинокой сосны и левее пня. Между ними — мы.

Шли двумя партиями по восемь и одной прикрывающей. Первая, с Дёгтевым и Ковтуном, брала проволоку и промер; вторая, со мной, Нестеровым и Туровым, — рабочую партию; Белецкий оставался у бруствера принимать нас обратно.

Молчанова я не взял.

Провода к тому часу привезли всего две катушки, тянуть было нечем, а тащить наблюдателя в поиск без провода — то же, что взять с собой печника без глины.

— Господин капитан, — сказал он мне у выхода, — я тогда посижу на бруствере и послушаю. Ежели что, хоть скажу батарее, куда не стрелять.

— Сидите.

Зотов ставил свои машины сам и ставил их не там, где я думал.

— На флангах, ваше благородие. И не по немцу.

— А по чему тогда?

— По воздуху над вами. Ежели немец пойдёт за вами следом, он пойдёт низиной, а низина у него одна. Я по ней и положу, поверху, чтоб он лёг. Вы к тому часу будете уже ниже.

* * *

Вышли после того, как отгорела первая ракета.

Ракета у немца горит долго и садится медленно, и, покуда она садится, всякий, кто на нейтральной полосе, лежит лицом в землю и считает про себя, потому что бежать под её светом нельзя, а шевелиться — тем более.

Мы легли в воду и сосчитали до сорока, и она села.

На досках обе партии вытянулись в одну нитку. Нестеров шёл третьим и щупал ногой каждую доску, запоминая путь.

Растяжка была там, где мы её оставили.

Ковтун подсунул под неё вешку — чтоб задние знали, где брать выше, — и мы перешагнули её по одному, и последним перешагнул Гриценко, бондарь с-под Мурома, с матом за спиной. Мат чиркнул о проволоку.

Мы легли.

Ничего не случилось: жестянка их, где бы она ни висела, звона не подала.

Дальше пошёл промер.

Дёгтев шёл первым и считал вслух шёпотом, а Ковтун отмерял тем же шнуром с узлами, и на каждом двадцатом узле они сверялись.

Вышло сто восемнадцать шагов от горловины до первой рогатки.

Сто восемнадцать. Разница с моей дневной прикидкой была ровно в два шага, и я эти два шага записал бы себе в заслугу, если б не помнил, что шагами меряют не для красоты, а чтобы человек в темноте знал, когда протянуть руку и не напороться лицом.

Дёгтев остановился и лёг, и мы легли за ним.

Впереди, у самой воды, стоял их наблюдатель.

Не секрет и не пост — просто человек, вылезший из окопа покурить в кулак и подышать, потому что в блиндаже к полуночи нечем дышать. Он стоял, повернувшись к нам боком, и от него в темноте два раза мелькнул красный уголёк.

Ковтун показал мне два пальца и ладонь ребром: снять?

Я показал ему: нет, не трогать.

Мы пролежали в воде одиннадцать минут, покуда он докурил и ушёл. За эти одиннадцать минут у меня замёрзли ноги до колена и перестала слушаться левая рука, а у Бурцева, который лежал рядом на правом боку, чтобы не задеть перевязанной, стучали зубы — тихо, но так, что я слышал.

Мы прошли вперёд.

У проволоки Нестеров взял дело на себя.

Резать проволоку тихо — работа не быстрая и не героическая. Ножницы берут нитку у самого кола, там, где она натянута слабее; второй человек держит обрезанный конец обеими руками и осторожно опускает, не давая ему спружинить; третий кладёт мат, если нитка низкая. Две рабочие тройки сменяли друг друга; ещё двое лежали с винтовками лицом к германскому окопу. За первые полчаса они сделали в первом ряду проход шириной в два человека.

Я держал конец нитки в руках дважды и оба раза убедился, что это не то дело, которому можно выучиться с рассказа. Нитка живая. Она хочет спружинить, и, когда ножницы её берут, она сперва тянет, а потом отдаёт. Гренадер, который её держит, должен отпускать её ровно с той скоростью, с какой она хочет уйти, — иначе звон.

Первый ряд открыли, маты перетащили ко второму и там прошли примерно треть, когда работа с той стороны подошла к нам сама.

Один звон за ночь у нас всё-таки был.

Сапёр взял нитку в захват неудачно, и она чиркнула по соседней, и в темноте это прозвучало как удар ложкой о стакан.

Мы лежали три минуты.

Немец не подал голоса, и с той стороны не тронулось ничего, и через три минуты Нестеров тронул моё плечо и показал: работаем дальше.

Немец в это время работал.

Мы услышали его на третьей четверти часа: тот же звук, что и накануне, — тюк, пауза, тюк, — и голос, негромкий и ровный, сказавший что-то короткое.

Я поднял руку. Резка встала.

Их было пятеро.

Трое возились у рогаток шагах в семидесяти правее нашего прохода, двое лежали в стороне и прикрывали, и лежали, как вчера, врозь.

Я показал Турову на левого, себе взял правого, Бурцеву показал остаться на месте: с одной рукой он был нужен мне не в захвате, а на подхвате, там, где надо не хватать, а не пустить.

* * *

Дальше время пошло короткими кусками.

Мы обошли левого по воде.

Вода держала звук. Это было единственное, что нам нынче помогло.

Восемь шагов. Шесть. Четыре.

Я слышал, как он дышит. Носом, ровно, с присвистом на выдохе. Простужен.

Три.

Он лежал на локтях, лицом к нашему брустверу, и слушал не нас, а сторону, откуда его учили ждать.

Туров взял его первым.

Взял неправильно — за плечо, а не за горло, — и немец успел рвануться и коротко крикнуть, и в этот крик всё пошло сразу.

Тот, кого я держал на прицеле, перекатился и ударил из винтовки. Пуля прошла над водой и щёлкнула по доске.

Гренадеры навалились на работавших у рогаток.

В темноте на расстоянии вытянутой руки не стреляют — стреляют потом. В темноте бьют прикладом, ножом, лопатой, наваливаются весом, ищут чужое горло и своё дыхание. Это длится столько, сколько человек может не дышать.

Я слышал, как хрустнуло дерево о кость.

Слышал, как кто-то дважды хлебнул воздух с водой.

Слышал Ковтуна. По выдохам: он работал молча и ровно, как в забое.

Кто-то навалился мне на спину. Чужой. Я успел подставить локоть.

Он был тяжелее меня и моложе. Он тянулся не к горлу, а к моей кобуре, и это его погубило: пока он тянулся, я успел развернуться.

Бурцев ударил его прикладом сверху. Одной рукой. Второй раз бить не пришлось.

— Живой? — выдохнул Бурцев.

— Живой.

Немца, которого взял Туров, свалили вдвоём, забили ему в рот его же перчатку и притиснули лицом в глину.

Второй прикрывавший ушёл.

Он ушёл правильно, как ушли вчера: не побежал назад, а откатился в сторону и оттуда, из темноты, дал два выстрела и после этого — свисток.

— Уходим!

Вторая ракета взлетела прежде, чем я договорил.

Она встала над низиной, и всё, что было чёрным, стало серым и плоским, и я увидел разом: троих своих у рогаток, немца, лежащего лицом вниз, Ковтуна на одном колене, доску, воду и Гриценко, который стоял.

Он стоял, потому что тащил мат и не успел лечь.

Его срезало короткой очередью с той стороны, сразу, ещё до того, как ракета села.

— Тащить! — крикнул Нестеров.

Мы тащили: пленного за ремень, Гриценко на мате, ножницы, шнур, шесть пар из восьми — две остались там, и я про них помнил всю дорогу.

Пулемёты Зотова ударили от нашего бруствера, коротко, поверх голов, — по вспышкам, а не по немцам, и это было верно: они не били, они не пускали.

Мы дошли за четверть часа.

За бруствером Белецкий пересчитал нас руками, — хлопая по плечу каждого входящего.

* * *

Турова я нашёл у поворота. Он сидел на приступке, держа перед собой правую руку ладонью вверх, и разглядывал её так, будто она была чужая.

— Я взял его за плечо, — сказал он.

— Взял.

— Учили за горло. Я знал. Я даже подумал про горло, покуда шёл.

— И?

— И взял за плечо. Господин капитан, я не могу этого объяснить.

Объяснение у меня было, и оно ему бы не помогло: рука в темноте берёт то, что находит, а находит она то, что ближе, и выучка — это когда рука находит нужное с первого раза, а не со второго. На выучку у нас было три ночи, и две уже вышли.

— Днём будете брать чучело за горло полсотни раз. И ещё полсотни перед выходом.

— А нынче?

— А нынче он крикнул, и по этому крику они успели поднять ракету. Гриценко не успел лечь. Это не один ваш счёт, поручик, но свою долю вы понесёте. Только счёт понесёте, а не разговоры про счёт.

Он поднялся и пошёл в землянку, и по спине его я видел, что он выбрал понести.

Гриценко умер, покуда его несли.

Он был из первой четвёрки, которая на выучке вышла раньше всех и которую я на третью ночь поставил бы старшей.

Ранены четверо. Из них тяжело — сапёр Нестерова, которому пулей разбило локоть.

Из восьми пар ножниц вернулось шесть.

Две остались там, в воде у второго ряда, и обе были из тех, что Лыков привёз в мешке под свою расписку. Он выслушал это, стоя у входа, и не сказал ни слова, а после, когда все разошлись, спросил у меня одно:

— Ваше благородие, а место запомнили?

— Запомнил.

— Тогда я после схожу.

— Не сходишь.

— Схожу, — сказал он ровно, — когда пойдём. Не отдельно. По дороге.

Пленного посадили в землянке третьей роты, при свече, и он сидел, глядя в стену, и держался за плечо, которое ему вывернули.

Был он лет тридцати пяти, ландверный, из запаса, с обручальным кольцом на пальце и с фотографической карточкой в нагрудном кармане, которую у него вынули вместе с бумагами и положили перед ним же на стол.

Михеев, зашедший поглядеть, посмотрел на карточку, потом на немца и вышел, ничего не сказав.

Вернулся он через четверть часа с кружкой горячего.

— Ты чего это, Михеев?

— Так он у меня по котлу нынче тоже числится, — отозвался фельдфебель. — Я его в книжку записал: сверх штата, пленный, один. Раз записан — стало быть, поить.

Допрашивал не я — Кожин.

Он говорил по-немецки лучше всех нас, и первые четверть часа шло гладко: часть, срок службы, кто в окопе против нас. Немец отвечал коротко и не врал в мелочах — я это понимал по тому, как ложились его ответы на то, что мы уже знали.

Потом Кожин спросил про машины на бугорках, и немец назвал их сам, не дожидаясь. Две машины, приданные их роте, сказал он, с ними с января; на бугорки их вынесли в начале марта.

С начала марта.

— Спросите его: что они делают, когда наша артиллерия начинает подготовку.

Кожин спросил.

Немец ответил длинно и впервые за допрос посмотрел на нас.

— Он говорит: уходят, — перевёл Кожин. — В убежища, в ход сообщения, во вторую линию. Дежурят двое на роту. Как огонь переносится дальше — возвращаются по сигналу и становятся к машинам. Он говорит, у них на это положено… — Кожин запнулся, подбирая, — три минуты.

— Три минуты.

— Он говорит, они это считают по часам, и что в феврале у них выходило четыре, а к марту вышло три.

— Спросите, по какому сигналу возвращаются.

Кожин спросил, выслушал и повернулся ко мне с лицом человека, которому ответ не понравился.

— По свистку унтера. И ещё по тому, что огонь ушёл дальше: они его слышат сквозь три наката и различают, куда он лёг.

— А ночью? Ночью они где?

— Ночью, говорит, в окопе половина. Вторая половина спит одетой в убежище, в двадцати шагах.

— Двадцать шагов — это сколько по времени?

Немец, услышав вопрос через Кожина, впервые ответил без охоты, и Кожин перевёл коротко:

— Меньше минуты.

Кожин дописал последнюю строку, поставил дату и вышел из землянки прежде, чем я успел его отпустить.

Я вышел следом через минуту.

Он стоял за поворотом, упершись рукой в стенку хода, и его рвало. Кончив, он вытер рот снегом с бруствера, увидел меня и выпрямился.

— Виноват, ваше благородие.

— Виноваты в чём?

Он не ответил. Я знал в чём: три часа назад он тащил Гриценко за ноги, а потом сорок минут разговаривал по-немецки с человеком, который в этого Гриценко, возможно, и стрелял, и разговаривал вежливо, и записывал за ним, и переспрашивал, чтоб не ошибиться.

— Прапорщик. Вы допрос вели хорошо.

— Я его два раза переспросил про машины, — сказал Кожин глухо. — Он подумал, что я не понял. А я понял с первого раза. Мне нужно было, чтоб он ещё поговорил.

— А зачем вам это было?

— Чтоб не молчать самому.

Он отвернулся и постоял так, а потом попросил разрешения идти. Я разрешил.

Ни осуждать его, ни утешать я не стал, потому что первого он не заслужил, а второе не работает в четвёртом часу ночи.

Я посмотрел на свечу и подумал, что надо будет записать это отдельно.

Им — три. Нам — восемь.

Я вышел из землянки.

Ночь стояла тихая, вода в ходу сообщения чуть слышно шла под настилом, и от германской стороны не доносило ничего.

Нестеров вышел следом, сел на приступок и стал счищать глину с рукава.

— Проход у вас есть, — сказал он. — В первом ряду. Во втором мы прошли на треть.

— Успеем ли доделать второй?

— Нынче — нет. Нынче они его найдут.

Он сказал это без сожаления, как говорят про погоду.

— Утром пойдут смотреть свою рогатку, увидят вешку Ковтуна, найдут срез и поймут, что резали не пулей, а рукой. И станут ждать. Ставить машину на проход они не станут — вы у них теперь не в проходе, вы у них во всей низине.

— Значит, проход надо считать чужим.

— Проход надо считать открыткой, — сказал Нестеров. — Вы её послали, они её получили. Теперь либо идти нынче же, покуда они читают, либо резать в другом месте и всё сызнова.

В землянке я выписал итог ночи.

Проход в первом ряду — есть. Во втором — треть. Второй столбец промерен ногами: сто восемнадцать. Ротные машины у них с января; на бугорках — с начала марта. Под нашей артиллерийской подготовкой немец уходит и возвращается за три минуты по свистку унтера. Ночью половина роты в окопе, половина в двадцати шагах, и это меньше минуты. Убит один. Ранено четверо. Потеряно две пары ножниц.

Я посчитал.

Отпуск времени был у меня такой: четырнадцатое кончилось, срок — пятнадцатого. Прорезать второй ряд в новом месте — ночь. Промерить — вторая. Идти — третья.

А ночь у меня одна.

Предыдущая главаГлава 4 из 25Следующая глава