Мы подошли тыловым ходом сообщения затемно. Впереди шёл Ковтун, за ним четвёрка охотников, дальше остальные, а я держался в середине, потому что начальнику в такой колонне место не впереди, а там, откуда слышно и голову, и хвост.
Ход сообщения был мой.
Его рыли в ноябре по моему приказу, и я помнил, где он делает лишнее колено, чтобы не тянуть по прямой под наблюдением. Колено стояло на месте. Доски на дне стояли на месте. И вода в нём стояла.
Она поднялась. Мы шли по щиколотку, а местами по колено, и деревянный настил под сапогом чувствовался только там, где его прижало глиной.
У поворота к третьей роте нас встретил часовой, окликнул и, узнав, растерялся.
— Ваше благородие… вернулись?
— Прикомандирован. Кто нынче за начальника участка?
— Господин штабс-капитан Ольшанский.
Слово «прикомандирован» я выговорил без запинки и второй раз за сутки убедился, что оно означает.
Ольшанский вышел через четверть часа, застёгнутый на все пуговицы, как в феврале, как в декабре, как, вероятно, в день своего рождения. Он выслушал моё «имею предписание штаба фронта» до конца, хотя мог остановить меня на середине, и после этого сказал:
— Полосу знаете лучше меня. Людей поставите где угодно, кроме второй роты: там сыро и завалило ход. Кормиться будете от нас, я распорядился.
— Благодарю, господин штабс-капитан.
— Не благодарите. Вы мне даёте восемьдесят человек в тылу и забираете взамен спокойствие, — он подумал. — Вы ведь пойдёте за проволоку.
— Пойду, и не один раз.
— С моего участка?
— С вашего, иначе не выйдет.
— Тогда я обязан знать когда, чтобы мои не открыли по вас огня.
— Что у вас переменилось с февраля?
Ольшанский ответил, не заглядывая в бумагу, и по порядку, как отвечают человеку, который спросит ещё раз.
Пополнения не было. Налицо почти тысяча; за полтора месяца убыло чуть более тридцати, из них треть — от воды и простуды, а не от огня. Третья рота держит низину без офицера, за старшего Дёгтев. Ходы сообщения во второй роте поплыли и в двух местах обвалились, чинить нечем: горбыля дали шесть возов вместо двадцати. Немец за зиму ни разу не ходил в атаку на этом участке и дважды выносил проволоку вперёд.
— И ещё, — прибавил он. — С двадцатых чисел февраля он стал по ночам светить ракетами по расписанию. Три раза за ночь, всегда в одни и те же часы.
— По расписанию — это хорошо.
— Я думал, вы скажете «плохо».
— Плохо было бы, если б он светил, когда ему вздумается.
Размещать восемьдесят человек оказалось делом более трудным, чем провести их сюда.
Землянок на полосе ровно столько, сколько нужно тем, кто в ней живёт, и ни одной лишней. Первую четвёрку я поставил в нишу за поворотом третьей роты, вторую — под настил у кухни, дальше пошли землянки, где потеснились, и трение началось с первой же: батальонные встретили чужих не враждебно, а хуже — вежливо и молча, освобождая место так, как освобождают его в вагоне.
Разговор я услышал в темноте и не стал прекращать.
— Гренадеры, — говорил кто-то из батальонных. — Прислали. Их, стало быть, кормить.
— А тебе-то чего жалко?
— Мне не жалко. Мне место жалко. Их восемьдесят, а сухого настилу на полтора десятка.
Спорил с ним, к моему удивлению, Сорока.
— Ты, милый, не считай чужие рты, — сказал он. — Ты считай, кто с тобой пойдёт, когда позовут. Прошлый раз, когда звали, из твоей роты пошло семнадцать душ, а с ними, вон, восемьдесят. И то тебе не понравится?
Ответа не последовало, и это был лучший исход, на какой я мог рассчитывать в первую ночь.
Михеев нашёлся сам.
Он выкатился из-за поворота и первым делом посчитал.
— Восемьдесят? Со мной вместе — восемьдесят один.
— С тобой я не считал.
— А вы считайте, — сказал он, не поднимая головы. — Вы кормить их будете от нашей кухни, стало быть, они мои по котлу, а по котлу счёт вернее, чем по списку.
Сорока сидел на приступке у входа в землянку, курил и на моё появление не встал, что было ему по чину положено, но при мне он этим правилом пользовался редко.
— Бывал я, братцы, в положении, — сказал он в пространство, — когда своё начальство приходит в гости к своему же взводу. Обедом кормят, а спать не кладут.
— Положат, Кузьма Лукич.
— Не сомневаюсь, ваше благородие. У нас нынче спать есть где, — он показал трубкой на воду в ходу. — Только мокро.
Дёгтев не пришёл.
Он стоял, где стоял всю зиму, — у поворота на низину, — и когда я подошёл, он не отдал чести первым, а сперва посмотрел на моих чужих людей, потом на меня и только после этого приложил руку.
Смотреть пошли в десятом часу.
Дневная рекогносцировка на позиционном участке выглядит смешно для человека, привыкшего к манёвру: три часа ползком, чтобы увидеть то, что видно с бруствера, и ещё два часа, чтобы поверить увиденному.
Мы взяли перископ — самодельный, из двух зеркал в жестяном коробе, у Ольшанского такой один, — бинокль и Дёгтева.
Сначала я проверил шаги.
Февральский лист говорил: от нашего бруствера до горловины — двести десять шагов; от горловины до проволоки — сто сорок. Считаны они были не мной, а Дёгтевым, с ноября, по ночам.
Ковтун и охотник из тамбовских протянули по ходу шнур с узлами, промеряя доступную часть, а дальше я мерил глазом по вешкам.
Двести десять шагов от бруствера до горловины оказались верны.
Сто сорок до проволоки — нет. Их стало меньше: немец за зиму вынес рогатки вперёд, и теперь от горловины до первого ряда было около ста двадцати.
Двадцать шагов в нашу пользу и в его тоже.
Потом увидел воду.
Низина теперь стояла полная. Он лёг рядом, взял у меня перископ, посмотрел и вернул.
— Аршин с четвертью в середине. Я вчера ходил на кромку.
— Пройдём ли по ней?
— Пройдёте по краю, где доски. Их четыре ряда, я клал сам. Только доски нынче под водой на ладонь, и по ним нужно идти не глядя, а помня.
— А кто их нынче помнит?
— Я и двое моих.
Считать пришлось и другое.
Я велел Ковтуну засечь, сколько немец держит одно место под наблюдением. Шевелились редко и в двух точках: наблюдателю, простоявшему четыре часа, всё равно приходится переменить ногу.
К полудню у меня в книжке стояло: наблюдение — левее одинокой сосны и правее пня; ракеты — по расписанию, три раза; смена — на рассвете и в сумерках, когда со стороны нашего окопа виден дым их кухни.
Дым их кухни я отметил особо. Вчера утром за такой дым мне заплатили двумя убитыми, и было в этом что-то, чего я не стал додумывать при людях.
Проволока стояла в три ряда.
Первый — рогатки, вынесенные вперёд, редкие, на скорую руку, поставленные, судя по всему, зимой и в темноте; второй — основной, на кольях, глубиной шагов в пять, старательный; третий — прижатый к самому брустверу, низкий, «спотыкач», которого с нашей стороны почти не видно и о который в темноте кладут ноги.
Всё это стояло у меня в феврале на схеме, и всё это я знал. А вот чего у меня на схеме не стояло, я разглядел только к третьему часу, и разглядел не сам.
— Ваше благородие, — сказал Дёгтев. — Гляньте левее ольхи. На бугорке.
Я глядел на бугорок минут десять и ничего не видел, кроме бугорка.
— Что там?
— Земля свежая. Её в феврале не было. И ход к ней есть, только он с изгибом, потому его не видно.
Я стал смотреть иначе — не на бугорок, а вдоль линии, — и увидел то, что должен был увидеть с самого начала: бугорок стоял так, что с него простреливался весь наш подход к горловине вдоль, во фланг.
Пулемётное гнездо.
Через полчаса Ковтун нашёл второе, правее, симметричное первому, и симметрия эта была не случайной, а рабочей: два фланкирующих ствола, поставленных крест-накрест, кроют низину и подход к проволоке лучше, чем десять стволов, бьющих в лоб.
— Терентий Иваныч. Отчего ты про них не написал?
— Я про них не знал, — ответил он. — Я в феврале уехал с ротой на смену, а как вернулся, стал считать шаги, а земля свежая — она за пятнадцать дён отгорела, я её и не отличил.
— Вы меня, ваше благородие, спросили тогда про проход. Я вам сказал, что знаю. Про машины вы не спрашивали.
За полтора месяца лист устарел в двух местах из трёх: проволока приблизилась, вода поднялась, на бугорках появились два ствола.
Я велел вынести перископ левее, а сам переписал лист заново.
Против второго столбца я поставил новое число и рядом слово «мерить ночью».
Против первого — галку.
К Свиридову я пошёл в четвёртом часу, потому что дело со мной было у него, а не у меня у него, и приходить следовало мне.
Вторая батарея стояла за перелеском, в дворках, и меловая дощечка у дороги висела на прежнем месте, только надпись на ней была другая. Свиридов вышел в шинели внакидку, с батарейной книгой под мышкой, и по книге я понял, что разговор будет коротким и по делу.
— Слыхал, — сказал он вместо приветствия. — Мне вчера прислали из дивизиона: придать наблюдателя со связью в распоряжение капитана Северцева. Наблюдателя дам. Провода не дам, у меня его девять катушек на всю батарею.
— Из штаба фронта. Пока не дали ни вершка.
— Дадут, — согласился он. — Когда?
— Обещано на этой неделе.
— Обещано, — повторил он и кивнул на дощечку у дороги. — Мне тоже обещано. Я на ней с января пишу, чего у меня нету. Раньше писал, чего есть, — выходило короче.
Мы вошли в землянку. На столе лежала батарейная книга, стояла кружка и лежала стреляная латунная гильза, которой он прижимал бумаги, чтоб не разлетались, и всё это я помнил с ноября.
— Сколько у вас на нынешний месяц?
— Сядьте, — сказал Свиридов. — Вам это надо услышать сидя.
Он раскрыл книгу, полистал и повернул ко мне.
— Тогда считайте. На нынешнем участке у меня четыре орудия. Отпуск на них на март — сто восемьдесят выстрелов. Это шестьдесят на четверть часа работы по ста саженям, я вам это уже говорил в феврале, и с февраля переменилось одно только число.
— Отпуск делят по стволам?
— По стволам, — подтвердил он с удовольствием человека, которому наконец задали правильный вопрос.
— Что нужно, чтобы сделать проход по вашей мерке?
— По моей мерке? — он посмотрел на меня почти весело. — На один проход в ваших трёх рядах — не меньше двухсот шрапнелей при низких разрывах, с наблюдением, с проверкой, и фугасных штук пятьдесят на колья и на то, чтобы сбить эти ваши гнёзда. Двести пятьдесят на один проход.
Он закрыл книгу.
— И это ещё не всё. Проход я сделаю — и он будет виден. Немец за ночь его залатает или поставит на него машину. Так уже было в декабре у соседей: три дня резали, на четвёртый пошли, а он в проходе поставил станок и положил роту в затылок.
— Значит, днём не пойдём.
— Значит, не пойдёте, — подтвердил он. — А ночью я вам помогу мало: без наблюдения я лягу либо по вас, либо в белый свет.
— Мне и не нужен проход, сделанный вами.
Свиридов посмотрел на меня внимательно и в первый раз за разговор отложил книгу.
— А что вам нужно?
— Мне нужно, чтобы вы молчали, покуда я иду. Проход я прорежу руками. А когда мы будем в его окопе, мне понадобится, чтоб вы за четверть часа закрыли две вещи: балку, по которой к нему подходит резерв, и вот эти два бугорка, если они оживут.
— Два бугорка — это шрапнелью не берётся, там земля.
— Значит, фугасными.
— Фугасных у меня немного, — сказал он.
— Мне много и не нужно. Но нужно в те четверть часа, а не в те, которые вам назначат накануне в расписании.
Он молчал дольше, чем я ожидал.
— Вы понимаете, что я стрелять по вызову с передового не имею права? — сказал он наконец. — У меня расписание огня подписано в дивизионе за сутки. Если я в нём не значусь — я самовольничаю.
— Вам приказано придать мне наблюдателя со связью.
— Наблюдателя, — согласился Свиридов. — Про то, что я обязан слушать этого наблюдателя, в бумаге не написано ни слова.
Он взял карандаш и написал в книге строку.
— Слушать буду. Только уговор: пока провод цел — я ваш; провод порвался — я стреляю по последнему, что вы просили, и не переношу никуда, покуда не услышу вас снова. Иначе я вас же и накрою.
— Уговор. Так и запишем.
— И запишите себе: полтора выстрела в сутки на орудие. Ежели после вашего дела с меня спросят, отчего я в одну ночь выпустил месячную треть, — я покажу вашу подпись.
Он повернул книгу ко мне, и я расписался.
— Наблюдателя вы дадите.
— Дам. Молчанов, поручик, — он мотнул головой в сторону землянки. — Малый толковый, только молодой и до сих пор наблюдал с бугра, а не из чужого окопа. Вы его поведёте с собой в первой волне, и он с вами, скорее всего, там и останется.
Молчанов вышел, услышав фамилию: длинный, в шинели не по росту, с трубкой полевого телефона на ремне, и, доложившись, немедленно постучал ногтем по мембране.
— Господин капитан, дозвольте вопрос. Провод какой длины будет?
— Сколько дадут.
— Тогда спрошу иначе. От вашего бруствера до горловины — сколько шагов?
— Двести, может плюс десять. Считал не я.
— Тогда одной катушки мне мало. Мне нужно два конца и человек на середине.
— Людей дам своих.
— И ещё, — он замялся, — мне нужно, чтоб вы меня не жалели. Ежели я скажу «стой, не туда», вы не спорьте.
Свиридов слушал это, глядя в сторону, и после сказал мне тише, чем следовало бы при подчинённом:
— Он у меня один такой. Вы его поберегите, сколько выйдет.
В сумерках мы вышли в предполье.
Не в поиск — на слух и на глаз, посмотреть подход к горловине с земли, а не с бруствера. Со мной пошли Дёгтев, двое его людей, Ковтун и Бурцев с рукой на перевязи.
Рыбаков я не взял. По воде тише них не ходит никто, но нынче шли не по воде, а по дёгтевским доскам, а доски знал Дёгтев.
Бурцева я брать не хотел. Он подошёл и сказал: «Рука левая, ваше благородие». Довода в этом не было, и я всё-таки взял.
Шли по краю низины, по крайнему из четырёх рядов дёгтевских досок. Вода была тёплой сверху и ледяной снизу.
Горловину прошли молча. На восьмидесятом шаге за ней Дёгтев поднял руку.
Мы легли.
Впереди, шагах в сорока, кто-то работал — негромко, коротко, с паузами: тюк, пауза, тюк. Звук был знакомый: так поправляют кол, когда его не заколачивают, а вдавливают, налегая плечом.
Немцы.
Их было четверо.
Двое работали у рогаток. Двое лежали в стороне и прикрывали. Лежали не рядом — врозь, шагах в двадцати один от другого, оба лицом к нам.
Я поднял два пальца. Дёгтеву влево, Ковтуну вправо.
Прошли пятнадцать шагов. Легли снова.
Один из работавших выпрямился и посмотрел прямо на нас: пришло время осмотреть поле.
— Halt! Wer da?
Бурцев выстрелил первым, с правой руки, и промазал. Тот, что окликал, нырнул за рогатку.
Двое прикрывавших ударили сразу. Ударили грамотно: не по нам, а вдоль доски, по которой мы пришли. Отсекали обратный путь.
Пуля щёлкнула по воде в двух шагах. Вторая ушла в глину.
— Гранаты не бросать!
Кричать пришлось. Двое моих уже взялись за чеки. Из воды, лёжа, гранату пришлось бы кидать вдоль собственных досок, через спины своих. Не донеси рука — она легла бы между нами.
Били из винтовок. Коротко, по вспышкам.
Ковтун сдвинулся вправо шагов на десять и оттуда положил одного. Я слышал, как тот упал в воду и как его потащили.
Слева кто-то из дёгтевских охнул и завозился.
— Что?
— Ничего, ваше благородие. По сумке.
Всё кончилось за две минуты.
Они не стали ни отходить бегом, ни лежать до утра. Они снялись разом, по свистку — короткому, в два тона, — унесли раненого и ушли не назад по прямой, а вбок, вдоль своей проволоки, туда, где у них был ход.
Мы полежали ещё четверть часа.
— Терентий Иваныч. Они не ходят напролом.
— Не ходят, — согласился он из темноты. — Они тут всякую ночь. Я их считаю с ноября: выходят после первой ракеты, кончают до третьей.
— Отчего ты и про это не написал?
— Я и про это записал. — Дёгтев подтянул к себе винтовку. — Только не в табличке. В табличке у меня шаги. А про немца у меня галки на другой стороне.
Назад пошли по соседнему ряду: тот, которым пришли, двое прикрывавших уже простреляли вдоль. На восьмом шаге Ковтун, шедший первым, встал, будто налетел на стену.
Он присел, пошарил рукой в воде и позвал меня.
Поперёк доски, на пядь над водой, была натянута проволока, тонкая и мягкая, не колючая, и шла она в темноту — к рогаткам, куда-то в глубину, где у них, надо думать, стояла жестянка с камешками или что-нибудь вроде.
Растяжка. Поставленная не сегодня и не для нас.
Поставленная на человека, который пойдёт по этим доскам, — то есть на того, кто про доски знает.
Ковтун подсунул под неё палец и подержал, примериваясь.
— Не режьте.
— Я и не режу. Я гляжу, куда она идёт.
Она шла в темноту, к их стороне, и обрывать её было нельзя по той же причине, по какой не бросают гранату в первую же минуту: пусть немец думает, что она цела.
Мы перешагнули через неё по одному, и последним перешагнул Бурцев, который со своей рукой сделал это хуже всех и всё-таки не задел.
Я присел на краю доски и посмотрел на растяжку, а потом на Дёгтева.
— Терентий Иваныч. Кто, кроме тебя и твоих двоих, знает про доски?
Дёгтев ответил не сразу.
— Я думал — никто.
Мы вернулись в третьем часу. Мокрые до пояса, все шестеро, и все целые, если не считать сумки.
В землянке я снял сапоги, вылил воду и сел писать.
Писать пришлось три вещи, и все три против того, что я привёз с собой из штаба.
Первое: проход по доскам известен противнику. Не наверняка — но растяжку он поставил не наугад, а поперёк единственного места, где по низине можно пройти.
Второе: у горловины две машины во фланг, и, покуда они целы, всё остальное значения не имеет.
Третье: он ходит сюда каждую ночь, и ходит между первой и третьей ракетой, и уходит вбок, а не назад.
Я перечитал написанное.
Выходило, что за один день я потерял бумагу, с которой ехал, и приобрел взамен три факта, из которых два — плохие.
Ковтун сидел у входа и точил лопату, слушая, как капает с шинели.
— Ваше благородие. Дозвольте сказать.
— Говори.
— Ежели он ходит всякую ночь в одно время, — сказал Ковтун, — так это не он нас сторожит. Это мы его можем сторожить.