К книге
Прапорщик 1914: Перед прорывомГлава 13 Два представления
52%
Глава 13 Два представления
13

Штаб снимался с места.

Из обоих домов выносили ящики, и выносили не спеша, как выносят то, что складывали полтора месяца.

В комнатах со стен были сняты карты, и на местах, где они висели, остались светлые прямоугольники — обои под ними не выгорели. По этим прямоугольникам можно было прочесть всю операцию: где висела большая, где две поменьше, где узкая длинная полоса участка, из-за которой в феврале ломали копья.

Стульев уже не было, поэтому садиться было некуда.

Разговор занял несколько минут.

— Пришли. Хорошо. — Он вынул из папки один лист. — Читайте здесь, я вам его не отдам, покуда не распишетесь.

Я прочёл, стоя у подоконника, потому что подоконник был единственной ровной поверхностью на весь коридор.

Он изложил дело коротко, в нескольких абзацах.

Первым — отчислить от должности командира сводного батальона.

Вторым — назначить начальником особой команды для опытной разработки способов атаки укреплённой позиции, с правами командира отдельной части.

Третьим — отправить в распоряжение штаба главнокомандующего армиями Юго-Западного фронта.

Я прочёл лист дважды и на второй раз искал уже не то, что в нём есть.

Я искал то, чего в нём нет. Несколько дней назад этот участок считали спокойным, но в этом листе такой формулы не было.

Он повторил вопрос, будто первого ответа не услышал.

— Расписались?

— Ещё нет.

— Так расписывайтесь, капитан. У меня в двенадцать увозят стол.

Я расписался, и он спрятал лист обратно в папку, и вынул оттуда другой — выписку, которую и отдал.

— Оригинал пойдёт по команде. Вам — это. И литер. Явиться к пятнадцатому.

— Пятнадцатое — это с дорогой?

— Пятнадцатое — это пятнадцатое. Дорога ваша забота.

Запаса должно было хватить на несколько дней.

— Что даёт мне третий параграф на деле? — спросил я. — Кроме дороги.

Шабанов на секунду задумался, соображая, много ли времени у него на объяснение, и решил, что нисколько.

— Печать. Своё хозяйство. Требования подавать прямо, минуя полк. Аттестации и представления на своих людей подписывать самому. — Он помолчал. — Чина не даёт. Вы капитан и останетесь капитаном, старшинство ноябрьское.

— Я не спрашивал про чин.

— Все спрашивают. Даже те, кто не спрашивал.

Про представления он сказал в дверях, уже отвернувшись, и сказал тем тоном, каким сообщают о деле, вышедшем из рук.

Листы отправили недавно и ответа ещё не получили. В двух графах стояли разные числа, и оба назывались наличным составом. Фамилия рядом была написана верно. Ту, другую, писарь выдумал только для рубежа.

— Не смотрите так на журнал, — сказал Шабанов. — Пойдёт отсюда, а служить будете там. Бумага дороги не любит.

До полудня я успел обойти всё, что следовало увидеть.

Германец на соседнем направлении второй день ходит на участки, оставленные нами в марте, и берёт их обратно поодиночке, малыми силами и без спешки.

Оттуда, откуда мы ушли, он выходит и занимает.

Оттуда, откуда мы не ушли, он ушёл сам.

К полку я вернулся в сумерки, и Сотников вышел ко мне сам, застёгиваясь на ходу, потому что спал он в это время суток, а не ночью, как все прочие.

Я показал ему лист.

Документ занимал целый лист и объяснял то, что на месте было видно сразу.

— Особая команда, — сказал он. — Штата у неё, разумеется, нет.

— Нет.

— Стало быть, вам будут давать по мере возможности.

— В бумаге этого не написано.

Он посмотрел на меня, и в лице у него шевельнулось что-то похожее на интерес, чего я за эти дни не видел ни разу.

— Тогда это первая бумага за войну, в которой я такого не читал.

Ковтуна я нашёл у кухни; половина лица у него сошла, и говорил он теперь почти чисто. Фельдшеру он, как я и полагал, не показался.

— Оставаться вам тут, — сказал я. — До распоряжения.

— До какого, ваше благородие?

— До моего. Когда у меня будет, чем вас затребовать, я вас затребую.

Он подумал над этим дольше, чем такая простая вещь того стоила, и ответил не про себя, а про дело, как отвечал всегда.

— Земля везде разная, — сказал он. — Я тутошнюю выучил, а там сызнова. Вы это в бумаге-то отметьте, а то запишут в стрелки́, и буду я стрелять, чего сроду не умел.

Я записал в книжку: шахтёр, крепление.

Второй столбец начинался заново, и начинался он с человека, которого мне ещё предстояло выпрашивать.

Дорога на юг, к прежней полосе, заняла двое суток вместо одних. Она теперь шла далеко в сторону, обходя разбитый мост.

Батальон я сдавал тридцатого марта, и сдавал его с полудня до темноты, но людей недоставало почти четверти.

Дёгтев подошёл ко мне в пятом часу, когда мы считали лопаты, и подошёл не прощаться.

Он подал мне промер: сколько воды прибыло за неделю на нашей прежней полосе, сколько досок ушло на настил, сколько осталось. Глядел он при этом в переносицу, как глядел всегда, и докладывал человеку, который ему уже полдня как не начальник.

Я записал промер в книжку, хотя записывать его мне было решительно некуда.

— Табличку не отдам, — сказал он под конец. — Она у меня одна и при воде нужна.

— Не отдавайте.

Сорока за весь день сказал одну фразу, и сказал её у котлов.

— Хитро выходит, ваше благородие: котёл сдаём, а хлебать из него будем те же самые.

Ерошка был при лошадях.

Он был при них всё то время, что мы их считали, и работал так, что его нельзя было не увидеть: подводил, придерживал, обходил кругом. Ко мне он не подошёл ни разу и ни разу не оказался ко мне лицом.

Я его не окликнул.

В графе «сдал» против конской ведомости стоял его почерк — крупный, с нажимом, с завитком на «Е», — и это было всё, что он мне сказал за этот день.

Ольшанский расписался в последней описи уже при фонаре и, не поднимая головы, сказал:

— Я это вам говорил в январе и повторил в феврале. Повторять больше не стану.

Он закрыл опись и придавил её ладонью.

— Полосу я приму.

Наутро мы занялись бумагами на людей.

Их было две стопки, и лежали они отдельно, потому что дела за ними стояли разные и сроки разные.

Он служил давно и помнил ещё довоенные порядки.

В наградном листе перечислялось всё: вернулся ли человек, стрелял ли и выполнил ли задачу.

Вторая стопка была за нарочское, и она была свежая.

Первым сверху лежал Туров.

Ответ был короткий.

Писарь сказал, что за такое дают редко: нет ни атаки, ни рукопашной, ни знамени.

— Знамени нет, — согласился я. — Есть двое суток, которые мы простояли по его счёту.

Писарь пожал плечами и переписал как было.

Дальше шли нижние чины: Зотов, Лыков, Ковтун, Гнездилов, Мозжухин, Сычёв — крестами, по номерам, и номера ставились не по подвигу, а по порядку внесения в список, и первым по этому порядку выходил человек, который в деле был не первым.

Один лист вернули за неполнотой.

Лист был на Наливайку. Посмертный.

В графе «кому выдать» полагался адрес семьи, а адреса не было. Был уезд и была волость, а деревни не было: я знал её на слух и не знал, как она пишется.

Искали по книге эвакуированных. Не нашли.

Нашли в другой — в полковой, куда его вписывали в четырнадцатом году. Волость сходилась. Деревня писалась не так, как я слышал.

Писарь вписал по книге.

В нём недоставало второго свидетельства. Первое было моё. Второе должен был дать офицер, видевший дело.

Уцелевший стоял близко и не слышал первых слов.

— Второго свидетеля нет, — сказал писарь.

— И не будет.

— Тогда либо снимать лист, либо вы подписываете один. Как очевидец и как начальник. — Он поднял на меня глаза. — Вы понимаете, что спросят с вас?

— Понимаю.

Я подписал один.

Вскоре принесли ещё одну бумагу.

Рядом Туров давал свидетельство по чужому листу, за Гнездилова, и писарь тут же заверял, что подпись его собственноручна: рука перевязана, писано левой. Буквы валились вправо. Ставил он подпись долго, и я стоял рядом и не помогал.

Список я читал Ольшанскому вслух.

Проверка остановилась на одной фамилии.

Своё имя стояло сверху на отдельном листе, и его я прошёл глазами.

Разница между тем, как читают своё, и тем, как читают чужое, есть, и она была видна нам обоим, и никто её не назвал.

Михеев принёс книжку сам.

— Список ремёсел, ваше благородие. Показать — покажу.

— А отдать?

— Не отдам. Он у меня в одном экземпляре, а с батальоном останется батальонное.

Он был прав, и он был единственным человеком в этом расположении, кто имел право сказать мне «нет», и он им воспользовался ровно один раз за всю войну — теперь.

Я переписал из книжки своей рукой, стоя, те фамилии, против которых он не возразил.

Свиридов зашёл проститься и остался ровно на две вещи.

Батарея не поедет — во всяком случае, не с ним и не теперь.

И вторая, короче первой:

— Ремез прошения так и не подал. Сидит в парке. Виноватым его не назначили.

Я вспомнил, как этот человек с двадцатью годами беспорочной службы промокал чернила и боялся, что назначат его, и понял, что худшего с ним и нельзя было сделать.

Требование по ремёслам я составил в тот же вечер и составил напрасно.

Оно было написано верно: столько-то шахтёров и крепильщиков, столько-то кузнецов и слесарей, столько-то охотников и лесных. Против первой строки стояла фамилия Ковтуна.

Подать его было некуда.

Без штата у команды не было и некомплекта, а без некомплекта — права требовать людей.

Я сложил лист вчетверо и убрал за обшлаг, и он пролежал там всю дорогу.

Уезжал я первого числа, затемно.

Провожать никто не выходил: не полагается и не заведено. Батальон спал. Часовой у околицы остановил подводу и спросил бумагу.

Я подал. Он посветил фонарём, прочёл по складам, вернул и посторонился.

До узловой добрались второго апреля и сутки простояли у водокачки. Вода дошла до балласта, санитарные летучки шли вне очереди. Я ехал не в полагавшемся классном вагоне, а в теплушке с людьми; Зотов спал, Лыков на остановках проверял буксы.

Полевая почта догнала меня третьего апреля утром, на путях, пачкой в шнурке.

В пачке был печатный циркуляр: испытание формы, которую я писал в декабре, продлено ещё на полгода и разрешено на два направления сверх прежнего. В напечатанной графе стояла фамилия человека, придумавшего графу, — Хлопова, — и я сам два месяца назад настоял, чтобы стояла именно она.

Моего имени в циркуляре не было нигде.

Я прочёл его дважды, оба раза стоя, и убрал.

В той же пачке было её письмо — из госпиталя, в полстраницы.

Жива, там же. Их снимают с места, куда — не сказано, да и не скажут. Раненых с северного направления привезли много, и она их видела. Последней строкой, стояло, что людей ей теперь дают меньше, а раненых — больше, и что пишет она это не для жалобы, а потому, что я всегда спрашиваю.

Он ответил коротко и больше к этому не возвращался.

Жив. Перевожусь на другой фронт. И — то единственное, ради чего письмо вообще имело смысл писать: новый адрес полевой почты, чтобы строка дошла.

Адрес я вывел разборчиво, печатными буквами, потому что скоропись меня уже один раз подвела. Письмо ушло с той же почтой.

Руднев приехал на станцию в тот же день, к отходу, и вышел ко мне не в помещение, а прямо к составу — в шинели, без папки, и стоял на шпалах, и в помещение не пошёл.

Он не поздравлял.

Он спросил, всё ли получено, и, услышав, что всё, спросил второе — подано ли требование.

— Составлено. Подать некуда: штата нет.

— Знаю. — Он посмотрел вдоль состава, туда, где Зотов заводил в теплушку последнее наше имущество. — Тех слов, что я сказал вам в марте, в этой бумаге нет. Заметили?

— Заметил.

— Хорошо, что заметили сами. Объяснять пришлось бы дольше.

Он повернулся ко мне.

— Штат вам будет. Не по мере возможности — по расписанию. Требование ваше подадите там и по нему получите.

Больше он ничего не прибавил, и второго раза он никогда не обещал.

Он ушёл к автомобилю, не оборачиваясь.

Состав тронулся в седьмом часу.

Лязг сцепки прокатился от паровоза к хвосту одной длинной волной, и по этой волне было слышно, какой он длины.

Шли медленно. По всему перегону стояли предупреждения.

Зотов спал. Лыков сидел в дверях, свесив ноги, и смотрел на воду.

За открытой дверью теплушки пошли назад вешки, воткнутые в воду по обе стороны насыпи.

Предыдущая главаГлава 13 из 25Следующая глава