К книге
Прапорщик 1914: Перед прорывомГлава 14 Дают все
56%
Глава 14 Дают все
14

Первое, что переменилось, — звук под ногой.

Сапог не чавкнул, а издал глухой стук.

Мы приехали пятнадцатого апреля, в срок и без запаса. Всю весну здесь что-нибудь строили, переносили или начинали заново, и во дворе канцелярии лежали ошкуренные жерди, которых никто не сторожил.

Табличка у входа была на трёх языках и осталась от прежнего хозяина: её не сняли, а прибили ниже вторую, писанную от руки.

Канцелярия корпусного тыла помещалась в доме с земляным полом и работала во дворе, под навесом, потому что в доме было жарко.

Никто не спросил, кто я такой.

Я привык, что всякое прибытие начинается с недоверия: кто, откуда, по какой бумаге, и почему вас никто не ждал. Здесь меня ждали по расписанию, составленному людьми, которых я в глаза не видел и которые не видели меня.

Спросили фамилию, посмотрели в книгу, нашли и выложили передо мной два предмета.

Первым была печатная табличка утверждённого расписания, в две колонки, где против каждой строки стояла должность, а против должности — число.

Я читал её стоя, и читал долго.

Расписание делило сутки на смены: работа, подноска, отдых и проверка. По полному расписанию полагалось двести пятьдесят человек.

Я прочёл табличку ещё раз, сверху вниз, и на второй раз считал уже не людей, а то, чего в этих строках нет: ни оговорки о том, что перечисленное отпускается по возможности, ни слова о том, что оно даётся временно и до миновения надобности, ни отсылки к чьему-либо усмотрению.

Против этих двухсот пятидесяти налицо было четверо, считая меня.

Вторым предметом была печать: медный кружок на деревянной ручке, в холстине, и при нём палочка сургуча. Чиновник по расписанию подвинул её ко мне и сказал единственное, что сказал за всё утро:

— Распишитесь в получении. Она у вас одна.

Некомплект.

Некомплект считают от штата. Покуда штата нет, нет и некомплекта, а стало быть, нечего и требовать: всё, что ты получаешь, ты получаешь милостью, а всё, чего не получил, ты просто не выпросил. Теперь между двумя колонками стояла разница, и разницу эту надлежало восполнять законным порядком.

Требование на людей принимали не здесь, а в землянке за огородами, у писаря учётного отделения. Землянку эту устроили давно и с тех пор переделывали не раз: накат лежал в три ряда, а лестница была вырезана в глине и обшита доской.

Я вынул требование, разгладил ладонью по столу — оно слежалось вчетверо и не хотело расправляться— и подал в графу.

Первой строкой стоял Ковтун: шахтёр, крепление.

Ниже шли те, кого я успел переписать своей рукой из книжки Михеева. Список он показал весь. Переписать дал не весь. Что осталось у него в книжке, я знал сам — и знал, что теперь не спрошу.

Писарь пересчитал строки. Считал он молча, и, покуда считал, слышно было, как за много вёрст работает артиллерия: до передовой отсюда было далеко, но слышно её было отчётливо и ровно, без перерывов. Потом он поставил входящий номер и придвинул сургуч.

Я расписался и приложил печать.

Потом расписался ещё раз, на втором листе, и приложил её же.

С этого дня под всякой строкой, которую я подавал, стояла одна подпись и один оттиск, и делить их было не с кем: части, которая могла бы разделить со мной спрос, покуда не существовало.

Зотов принял свою строку в расписании без всякого удовольствия.

— Стало быть, я теперь должность, ваше благородие.

— Начальник пулемётной части, — сказал я. — Так в табличке.

— Прежде я был при вас, — сказал он и переложил соломинку на другой край стола. — А должность — она что: должность можно и переменить.

Вечером я поднялся на гребень за местечком, к ветряку, — посмотреть.

На гребне уже сидел чужой наблюдатель — при трубе, с журналом на коленях. Место у перекладины было занято, и он подвинулся не сразу, а сперва дописал строку. Я стоял и ждал у собственного первого взгляда в очереди.

Потом посмотрел.

На юг лежал хлеб. Зелёный, ровный, уже поднявшийся над землёй. За хлебом стояли целые деревни с целыми крышами, и над крышами шёл дым, и дым был печной.

Войны на местности не было видно.

Ни воронки, ни свежего отвала, ни плешин, где не растёт трава. Читать было нечего.

Хлеб был озимый, посеянный прошлой осенью, при войне и под войну, кем-то, кто рассчитывал дожить до жатвы и, по всей видимости, доживал.

Ночевали мы в хате, у хозяйки, которая взяла деньги и пересчитала их при мне. Считала она медленно, губами, и была при этом совершенно спокойна.

Я проснулся в свой час, во втором, оттого что было тихо.

Шестнадцатого нам стали давать.

Кухни стояли неподалёку, за обратным скатом, и в полдень от них потянуло варевом — не когда достанут и не когда подвезут, а в полдень, потому что так стояло в расписании.

Ножницы выдавали ящиками. Ящиков было немного, и все разных образцов.

Приёмщик спросил одно: сколько подвод.

Подвод у меня не было.

Ленты принесли не все, что значились по ведомости; приёмщик вычеркнул недостающее и сказал, что доберут.

Лыков стоял перед штабелем и держал ящик на руках.

— Куда нести-то? — спросил он наконец.

Нести было некуда.

Он поставил ящик обратно. Потом снял и поставил рядом второй.

— Ваше благородие. А расписываться?

— Нет.

Он подумал.

— И за эти не надо?

— И за эти.

Я впервые за войну считал излишек: ящики гранат и ножниц, связки лопат, мешки, колья, катушки провода. Не хватало рук.

Под сапёрное имущество нужны были сапёры, под машины — расчёты, под ящики — подводы, а подводы полагались по расписанию тому, кого по расписанию покуда не существовало.

Зотов принимал машины иначе, чем принимал их всегда. Прежде он брал, что дадут, и молчал. Теперь он обошёл все, что стояли на брезенте, открыл каждую и одну отставил.

— Эта, — сказал он про пятую. — Эту не возьму.

Остальные машины распределили между готовыми площадками и запасной.

Тяжёлого нам не дали.

Приёмщик сказал это между делом, вписывая строку: тяжёлых орудий не отпускают никому, их в корпусе самих некомплект, и траншейных дают по норме на расписание, а сверх нормы просить некого.

— Стало быть, — сказал он, — берите, чего много.

Много было того, что человек может унести в руках.

Семнадцатого, до света, за мной приехали, и я увидел наконец позицию, к которой меня привезли.

Смотрели её с вышки, поставленной в тылу, за гребнем, в роще. На вышке была стереотруба, и смотреть в неё полагалось днём, сидя, в тени, вполголоса переговариваясь с наблюдателем.

Полгода всякий мой взгляд на германскую линию стоил ночи, ползка и, случалось, человека. Здесь за него не платили ничем. Сиди, поворачивай винт, записывай.

Наблюдатель довернул трубу, внёс несколько поправок в журнал и уступил мне окуляры.

Колья у них были вбиты по шнуру. Ряд к ряду, ровно, с одинаковым выносом, и по этой ровности читалось, что ставили их днём и не торопясь. Под Нарочью германец вдавливал кол плечом, без молотка, ночью, и колья стояли вкривь. Эти стояли с прошлой осени.

Проволока шла не в один пояс, а в несколько, и поясов было столько, что я сбился и стал считать по рядам кольев, и по рядам вышло больше, чем я считал когда-нибудь.

Козырьки над бойницами были обшиты досками — свежими, тёсаными, явно от разобранного строения; в глубине белела усадьба без крыши.

Так ставят по чертежу, зная, что будешь тут зимовать ещё раз.

В тылу у них была дорожка, посыпанная песком.

Дорожку эту я разглядывал дольше всего. Песок возят туда, где ходят каждый день и хотят ходить не по грязи.

Дальше начиналось то, чего с вышки не видно вовсе, и об этом сказал мне наблюдатель, не отрываясь от трубы. Подвоз у них шёл кружным путём, на несколько вёрст длиннее прямого: прямой простреливался, и они его не трогали, а возили в объезд, каждый день, всю зиму. А ещё дальше, за их тылом, в лесу, работала лесопилка, и дым от неё видели с осени.

Оборона, при которой можно держать лесопилку.

Наблюдатель занёс в журнал очередную строку. В строке стояло: спокойно.

Всё, что я брал за эту войну, помещалось на глубину одного броска. Тут глубина мерилась не бросками, а вёрстами, и вторая полоса, и третья, если она была, лежали за горбом земли, и увидеть их с этой вышки было нельзя ни в какую трубу.

Кроме журнала, наблюдатель держал при себе разграфлённый лист, на котором позиция была разбита на квадраты, и в каждом квадрате стояли значки — свои для пулемётного гнезда, свои для наблюдательного пункта, свои для места, откуда третьего дня видели дым от кухни, — и лист этот, судя по обтрёпанным углам и по трём разным почеркам на нём, вёлся не им одним и не первый месяц.

После полудня мы пошли смотреть ногами.

Пошли не ползком с самого начала, а сперва полем, в хлебах, потом согнувшись — чужой сапой, начатой без меня и до меня, доведённой шагов на полтораста вперёд, с нишами через равные промежутки, из которых обшиты досками были не все. Последние сажени всё-таки ползли.

Земля здесь была сухая.

Штабс-капитан Корнев, принимавший от корпуса инженерную работу, вынул из отвала ком, помял и раскрошил его между пальцами.

— Стоит, — сказал он. — По сухому сыплется, а стоит. Крепи не ставим вовсе.

— Совсем?

— На эту глубину — совсем. За ночь тут берут столько, сколько у вас за трое.

Я подумал про Ковтуна, который сидел под Нарочью и ждал, покуда я его затребую.

Половина от его навыков здесь была не нужна.

Тут же, в сапе, Корнев с унтером заспорили, куда девать отвал: унтер хотел таскать его назад, за гребень, Корнев считал, что назад никто не потащит и надо крыть травой на месте. Спорили долго, хотя решение было простым и вышло само собой: крыть на месте, а чего не успеют — таскать.

Два раза по нас положили. Оба раза с недолётом, по свежей земле, и оба раза я лежал лицом в пыль, и пыль набивалась в зубы и в нос.

И новый закон места я узнал в тот же день, не из чужих слов, а глазами: отвал здесь не темнеет.

На севере свежая земля была чёрная и мокрая, и её было видно ровно до первого дождя. Здесь она белела на солнце, и белела долго, и всякая сажень, вынутая ночью, к полудню стояла на виду у всякого, кто смотрит.

Сапёрный унтер Корнева сказал ещё одну вещь, между делом, не мне, а своему же:

— Проход тут не режут. Рвут.

Минёры назвали свою норму, и выполнить её теми, кто уже был налицо, было невозможно. Я не стал спорить и записал.

Свиридов, командовавший батареей, к которой нас пристегнули, обещал столько снарядов, сколько позволял его запас, и, называя это, смотрел не на меня, а в свою книжку.

Рогатки были готовы и лежали в ходу, и места для них были отмечены номерами. Заграждение шло несколькими рядами и занимало широкую полосу перед ходом.

В том же ходу, у поворота, стоял прислонённый к стенке щит из двойного плетня, набитый землёй, — такие ставят на ночь поперёк готового участка, чтобы с той стороны не увидели, что за ним копают дальше, а утром убирают и уносят; щит был не новый, обшарпанный по кромке, и таких же щитов, судя по следам в глине, тут перетаскивали не первую неделю.

Обратно шли уже в сумерках, и сумерки эти кончились скорее, чем я успел рассчитать.

Тёмного времени тут было часов восемь.

Под Нарочью я располагал двенадцатью и укладывался в них впритык: подход, резка, дело, отход, вынос. Восемь часов мой порядок не вмещали никак. Его надо было либо ломать надвое, на две ночи, либо укорачивать расстояние землёй — то есть тем самым сближением, которое здесь вели без меня уже месяц.

Полковник Арсеньев принял меня назавтра, восемнадцатого, пополудни, у стола под навесом.

За навесом работал учебный городок: чужие люди били колья, размечая по шнуру чужую позицию, и по «германскому» окопу кто-то ходил в полный рост и курил, сидя на бруствере.

Арсеньев был выспан.

Это я отметил прежде всего прочего, потому что за полтора месяца выспанных штабных мне не попадалось. Он не тёр глаз, не курил и никуда не спешил.

Первое, что он сказал, было не про меня.

— По вашему участку в двух ведомостях стоят разные итоги, — сказал он и положил передо мной лист. — Одни цифры сходятся с довольствием, другие нет. Чьи сходятся?

— Мои.

Он кивнул и подождал.

Я не спросил, откуда они у него. Спрашивать было незачем: бумагу я сдал под входящий номер, и она пошла туда, куда её пустили, без меня и без моего спроса.

— Тогда я знаю, зачем вас просили, — сказал он.

Просили, оказалось, не человека с выдумкой. Выдумщиков на фронте хватало своих. Просили того единственного, кто прислал счёт, сходящийся с довольствием, и умеет свести в одну работу людей разных ремёсел.

Ни слова похвалы при этом сказано не было.

Потом он положил передо мной фотографию. Снята она была с аэроплана: та самая позиция, которую я накануне разбирал в трубу по кустику, лежала на ней вся сразу и целиком — с проволокой, ходами и песчаной дорожкой.

Я спросил не про то, что на ней.

— Когда снято?

Арсеньев поднял глаза и посмотрел на меня наконец с чем-то, кроме служебного внимания.

— Восьмого. В шестом часу пополудни, потому и тени. — Он перевернул картон: на обороте стояли число и час, писанные от руки. — Правильно спросили. Половина приезжающих спрашивает, где тут пулемёты.

Дальше он взял линейку — деревянную, треснувшую вдоль, — положил её на снимок и придержал пальцем.

— Вот ваш участок, — сказал он и провёл. — А вот участок корпуса.

Первое поместилось между двумя ногтями. Второе на снимке не поместилось вовсе, и он повёл линейкой дальше, за край картона, по столу, и остановил её у чернильницы.

— Из скольких человек? — спросил он.

— Из прежней команды осталось немного, — сказал я. — Остальных дадут по расписанию.

— Я не про вашу команду. На сколько людей рассчитан весь порядок, который вы здесь ставите?

Я молчал.

За навесом на учебной позиции стало на минуту тихо: там меняли смену, и работало на ней столько людей, сколько на ней помещалось, а остальные ждали своей очереди у кольев. Через несколько минут движение снова пошло.

— Не считали, — сказал он. Не спросил. Сказал.

— Не считал.

Мой счёт шёл на десятки, счёт корпуса — на тысячи, и вся эта масса существовала для меня покуда только на бумаге и где-то за горизонтом.

Арсеньев не стал ждать ответа и не стал объяснять. Он придвинул рабочую ведомость — разграфлённую, со строками, и моя команда шла в ней между двумя другими такими же: то же назначение, другие фамилии. На фронте готовили не один такой порядок.

Против моей строки, в графе «недостающее», стоял прочерк.

— Заполните, — сказал он.

Я взял перо.

Год я умел заполнять эту графу с закрытыми глазами. Мне не хватало людей, гранат, ножниц, времени, снарядов, права, бумаги, воды. Всю зиму и всю весну я жил тем, что перечислял недостающее.

Я подержал перо над графой и положил обратно.

Вписывать было нечего.

Люди — по расписанию. Гранаты — ящиками. Ножницы — ящиками. Провод, лопаты, скобы. Сапёры даны. Машины выбраны своей рукой.

Не хватало срока. Но срок в графу «недостающее» не вписывают.

Арсеньев ничего на это не сказал. Он взял клочок бумаги, придвинул его к себе и стал считать. Линейку он при этом отложил в сторону, трещиной вверх, и больше её не трогал.

Считал он долго и всё равно написал число не сразу и с нажимом. Потом зачеркнул его и надписал сверху другое, больше прежнего.

— Хорошо, — сказал он. — Числа я вам сегодня не назову.

— Мне нужно знать порядок работ.

— Порядок — знайте. Числа — не назову, покуда не пересчитаю.

Вечером Корнев нагнал меня уже в темноте, у поворота на местечко, и спросил единственное, что имело значение до утра.

— Что ставить вам в расписание работ? Урок на ночь.

Я сказал, сколько саженей мне нужно.

Он посчитал в уме и ответил не сразу.

— Грунт вам столько даст. Ночь не даст.

— Знаю.

Он помолчал, глядя под ноги.

— А сколько у вас ночей?

Я не ответил, потому что числа мне не назвали.

Предыдущая главаГлава 14 из 25Следующая глава