К книге
Прапорщик 1914: Перед прорывомГлава 12 Вода
48%
Глава 12 Вода
12

Я подписал. Своим именем. Другого имени у этого рубежа не имелось, и взять его было неоткуда, кроме как из моей руки.

Донесение ушло кружным путём, через полк, за которым числился батальон Сотникова, с полковой же почтой: адреса у сводного отряда не было тоже.

Утром пришла рота — принимать участок.

Сотникову было велено выступ держать, и он держал его тем, что у него оставалось; операцию кончил не приказ, приказ был давно, — операцию кончила вода, и теперь на месте боя оставалась только линия, которую надо было кому-то сторожить.

Принимал молодой поручик, свежий, в чистой ещё шинели. Фамилии его я не запомнил, и это было нехорошо, и я запомнил взамен другое: как он в первую же минуту взялся рукой за сигнальную нитку и дёрнул, и жестянки с камешками загремели на всю нейтральную.

Я промолчал. Второй раз он за неё не взялся.

Начали с завала. Я показал, как за ним слушают: лопату к стенке хода, ухом к черенку. Поручик приложился, послушал и спросил, что должно быть слышно.

— Нынче — ничего. Он ушёл. А слушать всё одно: когда начнётся — начнётся оттуда.

Кол с тряпкой у первого прохода я передал отдельно, с запасной приметой: третий кол слева от воронки, проволока в три оборота. Поручик записал и это, и я видел, что колья для него покуда просто колья.

Михеев принёс итог: людей в строю меньше сотни, пулемёт исправен один, патронов мало, гранат ещё меньше.

— Зелёных нет, — сказал я вслух, при писаре. — Сигнал вызова ихней батареи повторить нельзя. Запишите так и передайте по смене.

Дальше начиналось то, что руками не передаётся.

Промежутки между германскими сериями росли.

— Низина пристреляна, — сказал я. — Он бьёт по ней по часам, а не по нужде.

— То есть как — по часам?

Два гнезда под бетонными козырьками я показал ему через бойницу, молча. Он посмотрел, подождал пояснения и не получил его.

Зотов сдал машину без единого слова: подвёл поручикова унтера к салазкам, показал рукой, где перекашивает ленту, и отошёл.

Ковтун шёл при носилках сам, сплёвывая розовым, и нести себя не давал.

Своих я развёл до полудня.

Гнездилов — сотниковский, ему и оставаться при своих. Ковтуна, отрядного, я оставил там же, до распоряжения: его команду отсюда по такой воде было не достать, а фельдшер здесь ближе. Ковтуну я велел этому фельдшеру показаться и знал, что он не покажется. Гнездилову не велел ничего: старшим на подноске он был у меня, а здесь ему быть тем, кем поставит его собственный ротный.

— Спасибо не говорю, — сказал я обоим.

К вечеру всех лежачих удалось вынести.

Пленных отправили назад одной партией.

С пленными уехал ящик из-под патронов, полный солдатских писем. Почта не ходила, покуда не прошла вода. Теперь вода прошла всюду, кроме почты, и ящик поехал первым.

Последним я передал поручику то, чего не было ни в какой описи: тетрадный лист со схемой участка, вычерченной от руки, — с промерами воды по ходам на нынешнее утро и с тремя крестами там, где под водой лежали доски. Он взял лист двумя руками.

— Это по какому же ведомству?

— По никакому. Это чтобы ваши люди не тонули первую неделю.

Он сложил лист вчетверо и убрал не в сумку, а за обшлаг, и этим расположил хоть немного меня к себе.

К полудню участок был чужой.

* * *

В первое утро я проснулся оттого, что было слышно капель, наперебой с птичьим щебетанием. Потом человеческий голос на открытом месте — кто-то звал кого-то по имени, в полный рост, не пригибаясь, и никто не одёргивал его и не валил на землю, и я не сразу понял, что так теперь можно.

До штаба добирались долго, меняя подводу на каждом разбитом участке.

Вещи убитых разбирали в пустой риге, при двух фонарях, и писарь вёл опись, раскладывая по кучкам то, что отойдёт семье, то, что вернётся в казну, и то, чему названия в описи не полагалось. В карманах находили то, что всегда находят: письма, огрызки карандашей, крестики, махорку в тряпице, у одного — ложку с процарапанной чужой фамилией, которую писарь, подумав, записал по фамилии владельца кармана. У троих нашли сахар.

Бирки писали чернильным карандашом, послюнив, и на дожде написанное расплывалось, и писарь стал писать дважды — на бирке и в тетради, — чтобы хоть одна запись дожила до сухого места.

Станция уходила с последней подводой, и однорукий ефрейтор приданной роты, — подал мне левой же рукой расписку за имущество, бумага без подписи не бумага.

Проволока тянулась по фронту на многие вёрсты, и везде её считали по-разному.

За всю службу я не видел, чтобы два соседних участка считали одно и то же одинаково.

Между этой работой, по вечерам, я писал разбор.

В сводке стояли люди, патроны, гранаты, носилки и вода. Внизу — потери и то, что осталось.

Фамилии я вписал все. Живых — Ковтун, Гнездилов, Туров, Ветлугин, Мозжухин, Зотов — по делу каждого. Мёртвых — Кожина, Кудрявцева, Наливайку — по цене каждого.

На четвёртый день с полковой почтой пришёл пакет.

Это был исполнительный приказ по армии о переходе к обороне, и наш кусок в нём стоял между распоряжением о выдвижении кухонь и распоряжением о сдаче излишков огнеприпасов: линию закрепления на участке капитана Сиверцева считать по занятому рубежу, о состоянии участка доносить дважды в сутки установленным порядком.

Фамилия была не моя. Такого капитана в армии, сколько я знал, не существовало вовсе; существовал чей-то писарь, читавший мою скоропись при плохой свече.

Той же бумагой у меня забирали всё, что давали: рота полкового резерва, сапёрное отделение и телефонная станция возвращались по принадлежности «по миновании надобности». Надобность миновала. Право на огонь по вызову умерло само, без отдельной строки: корректировать этот огонь было некому.

Мозжухин, уходя со своими, прочёл в наряде про доведение окопов до полного профиля и сказал единственную за эти дни шутку:

— Это можно, ваше благородие. Там глубже полного профиля уже налито.

Ночью я просыпался, — тело ждало сдвоенной серии, — лежал, слушал, серии не было, и заснуть заново было работой.

Полк вокруг жил своей жизнью, которая после выступа казалась мне почти мирной: варили, стирали, сушили портянки на кольях бывшего проволочного заграждения, ругались из-за места у огня, и в этой жизни никто не пригибался, проходя открытым местом, и это отличие входило в меня медленнее всего остального.

Вечером мне впервые за две недели дали кипятку. Туров держал кружку левой рукой, и мы выпили его молча, просто потому, что он был горячий.

Через несколько дней часть должна была перейти на новый участок.

Гать была непроезжая. Треть пути я прошёл пешком, по стлани, где вода стояла вровень с досками.

Навстречу шло опоздавшее. Вьюки с имуществом. Сапоги, целыми связками, на плечах. Пополнение, по-зимнему одетое.

Всё это шло к фронту. Фронт стоял. Никто из идущих об этом не спрашивал.

От дороги до линии шли пешком по разбитому ходу.

По обе стороны двигались тысячи людей, и никто из них не знал, куда идёт соседняя колонна.

В приёмной штаба армии топилась печь. Моя шинель парила у огня, как лошадь.

В приёмной ждали шестеро. Меня вызвали четвёртым, через час с четвертью.

Шабанов принял меня стоя.

На столе у него лежали две ведомости. Моя — и соседнего полка, за тот же срок.

— Садитесь, капитан.

Я свёл всё в одну книжку. Времени на это ушло больше, чем следовало.

Несколько чисел пришлось проверять заново.

— Годных запалов меньше трети, — сказал Ветлугин.

— Как написано. Жестянку утопили в низине. Половина спасённых разбухла.

— И вы это ставите в бумагу.

— Ставлю. Это стоило мне выноса раненых.

Он посмотрел на меня, что-то отметил у себя и стал читать дальше.

Армейская сводка ставила за моим участком «свыше двухсот» германских потерь. В моих листах стояло «до полутора сотен, точного счёта не имею».

— Ваши листы сходятся с довольствием, — сказал Шабанов. — До человека. Ведомость соседей не сходится сама с собой. Потому наверх пойдёт ваш счёт, а не их.

Он положил обе ведомости рядом и накрыл ладонью то место, где были итоги.

Разница составляла около трёх десятков человек.

— А теперь оговорка, капитан. Вам дали роту. Сапёров. Две машины. Бумагу на огонь. — Он поднял ладонь с итогов. — Сколько тут вашей ночи и сколько моей роты, ведомость не делит.

Я раскрыл книжку и положил перед ним.

Приданные у меня были считаны отдельным столбцом с первого дня. Там же, тем же столбцом, стояло: огонь по вызову в ночь на двадцать первое запрошен — отказано, номера нет.

Шабанов прочёл. Смотрел он долго, дольше, чем требует один столбец.

— Сравнение в ваш разбор не пойдёт, — сказал он потом. — Сравнение — бумага армии. Ваша бумага — счёт своего. Возражения?

— Никак нет.

— Предписание на огонь.

Свиридов дал несколько снарядов — столько, сколько мог без отдельного разрешения.

— Ещё одно, — сказал Шабанов. — Ваш выступ в приказе прошёл под чужой фамилией. Видели?

— Видел.

— Поправлять не станем. Бумага ушла. — Он посмотрел на меня коротко. — Возражения?

— Никак нет.

— Правильно. Рубежу всё равно, а вам наука.

Какая наука — он не сказал, и я не спросил.

Уже в дверях Шабанов сказал мне в спину:

— Капитан. Раненых своих навестить не успеете. Гать до вечера, а списки эвакуации в полку.

— Знаю, господин полковник.

Сапоги держались всю дорогу, хотя подмётки уже отходили.

Вечером я сидел в избе полковой канцелярии, при последней свече, и писал вечернее донесение.

Заголовок я вывел по строке приказа: «участок капитана Сиверцева». Чужую опечатку, своей рукой, не останавливаясь. Бумага должна сходиться с бумагой, а не с тем, как правильно.

Внизу подписался: капитан Северцев.

Две фамилии стояли в одном листе, обе моей рукой, и никто в целой армии не заметил бы тут ничего, стоящего внимания.

Запаса должно было хватить на несколько суток.

Про воду в донесении стояла одна строка, и больше про неё писать было нечего: вода заняла оба окопа, нашу низину и его ходы, и держала теперь всё, что мы с ним не поделили, одна.

Туров зашёл перед сном — доложить, что ведомости на возврат имущества готовы, и остался стоять у двери.

— Рука? — спросил я.

— Пальцы пошли. — Он пошевелил ими у свечи, как показывают фокус. — Писать не пишут, но держат.

— Держать пока и надо.

В десятом часу в дверь постучал полковой адъютант и передал полевую записку.

Записка была короткая: капитану Северцеву прибыть завтра к десяти часам в штаб армии. Подпись стояла не Шабанова — выше.

Зачем — в записке не было. Что дальше — тоже.

Я прочёл её один раз и убрал за обшлаг.

На сборы ушло несколько минут.

Я перевернул листок и написал на обороте: «Буду к десяти». Отдал адъютанту и спросил единственное, что имело значение до утра:

— Гать проезжая?

— Вода, господин капитан. Пешком пройдёте.

Я разбудил Турова, передал ему донесения и ключ от ящика с бумагами, велел сдать всё по описи, если до полудня не вернусь и не пришлю записки.

— А вы вернётесь? — спросил он просто, как спрашивают о расписании.

— Не знаю. Записка без «зачем».

— Без «зачем» плохих записок не пишут, — сказал он. — Плохие пишут подробно.

Я не стал разбирать, прав он или нет.

До света оставалось несколько часов, и почти всё это время я проспал.

Предыдущая главаГлава 12 из 25Следующая глава