Я послал людей вправо старым ходом — пройти по нашей линии до оставленной позиции и вернуться.
Они вернулись меньше чем через час и принесли три вещи: обрывок германской телефонной проволоки, стреляную гильзу от нашей винтовки и сапёрную лопату без черенка.
Больше рассказывать было нечего, и они не рассказывали. Соломы в оставленной второпях землянке не оставляют — её выносят и жгут или уносят с собой; котелок забыл кто-то один, а не рота. Сосед ушёл не бегом. Он ушёл по приказу, аккуратно, вынес людей и снял всё, что можно снять.
— И правильно ушёл, — сказал я вслух, чтоб это было сказано при людях. — На его месте я бы просился ещё третьего дня.
Ковтун поглядел на солому и ничего не ответил.
Потом я вынул книжку и записал несколько строк — не для донесения, а чтобы самому видеть, чем располагаю.
Людей — меньше сотни. Одна лента к машине и немного россыпи. Гранат — по несколько на человека. Носилок мало. Воды — полтора котелка на всех лежачих.
Кроме того, была германская ракетница с горстью патронов; два патрона — зелёные.
Обход я делал не так, как делал прежде.
Обход занял больше часа. Вернулся я к своим уже при свете.
У поворота к завалу я спросил это у сапёрного унтера — того самого, что строил мост через Оку, — и обнаружил, что не знаю его фамилии, а третьи сутки спрашиваю у него совета прежде, чем решить.
— Мозжухин, ваше благородие. А после меня Сычёв, он у меня второй, он и мост знает.
Артиллерийского подпоручика звали Кудрявцев. Это я тоже узнал только теперь.
Проволока у нас была разбита в нескольких местах и кое-как связана. Ночью её рвали снова и снова чинили.
Молчанов сидел в захваченном блиндаже у конца своей линии. За ночь он довёл её вслед за нами и теперь отвечал только за то, чтобы голос дошёл до Кудрявцева; поправки и номера оставались не его.
— Подпоручик, вам за ночь что-нибудь прибавили?
— Ничего не прибавили, господин капитан. Три номера. По второму — по вашей ракете. — Он помолчал и сказал своё: — Я бы четвёртым низину поставил. Только её надо через дивизию заявлять, а дивизия скоро не ответит.
Вода пришла раньше немца.
К одиннадцати часам стрелковая ступень, которую мы вырезали ночью заново под своего стрелка, ушла под воду целиком, и стоять на ней стало нельзя. Стрелять пришлось с колена, по грудь в жиже, положив локти на затопленный бруствер. Гранату класть было некуда: её держали за пазухой или на доске, которая плавала вдоль стенки и уходила, если её не придержать ногой.
Перед полуднем он ударил.
Налёт был короткий, но тяжёлый. Били по гребню, по ложбине и по тому месту, где прежде стояли наши кухни.
Она и пошла.
Пехота пошла следом двумя кучками, примерно в роту.
Я смотрел на это и первую минуту думал, что он дурак.
Он не был дурак. Он был человек, которому велено вернуть потерянный окоп немедленно, а немедленно — это тем, что есть под рукой, и в тот час, в который сказано. Он вёл своих не по прямой: унтер, шедший первым в правой кучке, забирал влево, на гребень бывшего хода сообщения, где было мельче. Офицер левой кучки развёл своих в две линии, чтобы не сбиться в одну цель.
Всё это было правильно и всё это не помогло.
Их убила вода.
Этот шаг им пришлось держать несколько минут — на виду и совсем близко от нас.
Зотов пустил следующую ленту почти сразу.
Он бил вдоль германского окопа, поперёк их подхода, короткими, и лента кончилась на середине дела, и он не сказал ничего, а просто отвалил машину набок и стал выбивать перекошенный патрон.
Дальше работали винтовки.
Мокрая обойма скользила в пальцах. У троих затвор не дослал патрон — глина, — и его выбивали ладонью снизу, стоя по грудь в воде. Патронов оставалось по обойме с небольшим, и я велел кричать по цепи, чтобы били по одному и не частили, и меня послушались не сразу.
Германских патронов у нас было много, и они не годились ни к одной нашей винтовке.
Это было первое, чего я в ту войну не знал руками, а только на бумаге: захваченный склад может лежать в двух шагах и не быть твоим. Германский патрон толще нашего. Он годится к германской винтовке и к германской машине, и всё.
Отошли они не бегом.
Они отошли шагом, той же водой, и вынесли своих раненых сами, на шинелях и на двух винтовках, и по ним никто не стрелял. Стрелять было почти нечем.
Рядовой Оленин, рыбак, был убит не в эту минуту и не в бою.
Его убило вскоре после того, как он сказал про винтовку.
Его срезали со второй линии первой же очередью.
Он был из тех, кого я отбирал руками, и я знал, как он ставит ногу на ступень.
После полудня немец перестал ходить и начал работать.
Он воевал свой собственный окоп. Этот окоп он и строил.
Траверсы здесь стояли часто; за одним из поворотов была ниша, а землянки начинались позади первой линии.
И он клал снаряды не по гребню.
Он клал их в ниши.
Раненых нам держать больше негде — оттого он и клал их туда.
Вскоре он перекатил машину левее и продолжил оттуда. Оттуда низина была видна наискось. Он больше не бил по окопу. Он бил по несущим.
Это был самый дорогой его ход за двое суток, и в нём не участвовал ни один пехотинец.
Ход подноса перестал быть дорогой.
Выходили по одному. Между сериями считали вслух.
Даже бегом промежутка хватило бы едва. Бежать было нельзя: тот, кто бежит, поднимает голову.
Один ящик разбило на выходе. Собрали только часть гранат.
Отдельно шёл завал.
Он не пробовал его штурмом. Он делал иначе.
Ход делал обходный поворот в нескольких шагах от германского мешка.
Мозжухин прикладывал лопату к стенке хода и слушал.
— Роет, ваше благородие. Слева и снизу.
— Далеко?
— К вечеру дойдёт.
Гранаты он бросал через верх, по крутой дуге, вслепую. Мы бросали в ответ так же.
У его гранаты шнур в рукоятке и пять секунд. У нашей — четыре.
Рядовой Шаталов, печник, считал по-нашему.
Германская граната легла в воду в двух шагах от него. Он лёг. Он досчитал до четырёх. Он встал на пятой.
Завал мы потеряли на четвёртом часу.
Их вошло за него шестеро. Двое наших, что сидели там с ночи, легли оба.
Гнездилов вскоре взял поворот обратно, а заодно привёл пленных.
Я назвал его при людях. Не объяснял.
— Гнездилов. Кто после тебя?
Он подумал и назвал число.
К ночи называть стало некому и некого.
Снаряд лёг в бывшую германскую нишу в третьем часу.
Там лежали трое. Обрушился траверс.
Двоих откопали. Рядового Сеничева не успели: он захлебнулся под глиной в воде прежде, чем до него дошли руками. Лопатой там достать нельзя — достанешь по лежащему.
Турова задело в четвёртом часу.
Осколок вошёл в правую руку выше запястья. Кость была цела, и фельдшер сказал, что это ничего, и Туров остался на позиции, и до конца этих суток правая рука у него не работала вовсе. Он не мог ни бросить, ни выстрелить. Он мог только смотреть на часы и считать чужие промежутки, и он их считал, левой рукой держа часы у самого лица.
Из лежачих в этот день умер ещё один.
Он был первым из тех четверых, о которых мне сказали ещё ночью.
За полдня мы не вынесли ни одного раненого.
В сумерках он ударил туда, где я его не ждал.
Он сутки смотрел, где ходят наши подносчики. Он пошёл туда же.
Низиной. К горловине. По нашей же тропе.
Партиями по пять-шесть человек. В тот единственный час, когда цель ещё видна, а прорезь прицела уже нет.
Все три машины смотрели не туда. Трофейная — вдоль германского окопа. Обе наши — вперёд.
Первым его увидел не наблюдатель. Первым его услышал Сычёв, второй у Мозжухина.
Он услышал плеск.
Плеск на этой войне слышно раньше, чем видно человека. По воде не пройдёшь тихо. Немец знал это и шёл всё равно. Другого часа у него не было.
— Слева, — сказал Сычёв. — Внизу. Много.
Я поднялся на ступень и ничего не увидел.
С воды вставал пар. Земля была теплее воздуха, и над низиной стояло молоко, и в этом молоке фигуры делались видны в сорока шагах и не раньше.
Кудрявцев запросил огня по низине и получил отказ от своей же дивизии.
Отказ был не злой. Он был бумажный.
Расход снарядов на день боя ограничен предписанием. Низина в трёх записанных номерах не значилась. Заявку он подал днём, и она где-то шла.
— Господин капитан, они спрашивают, по какому номеру.
— Скажите: по низине.
— Такого номера нет.
Такого номера не было.
— Господин капитан, они не дадут.
— Знаю.
Тогда я взял чужое.
Патронов оставалось мало. Два зелёных были при мне.
Их батарея за второй линией низины не видела. Она била по ней по карте, а сигнал ей давали с бугра. Две зелёные ракеты подряд — и она клала на низину всё, что ей отпущено.
Я знал, что в низине в эту минуту наши.
Верёвка с узлами дёрнулась часто: это шла партия Ветлугина с ящиками.
Я поднял ракетницу.
Она била туго и не так, как наша: спуск шёл длиннее, и отдача пошла в кисть. Зелёное встало над низиной и легло на воду, и вода от него стала белая.
Ракетница была однозарядная. Я переломил её, выбил стреляную гильзу о ладонь и вложил второй зелёный. На это ушло несколько секунд, которых хватило, чтобы германцы опомнились.
Вложил и выстрелил.
Он ответил почти сразу.
Германская батарея работала по низине больше сорока выстрелов. Кудрявцев считал их и заносил в книжку.
В низине были несколько наших и около полусотни его.
Ефрейтор Тарасюк и двое подносчиков, шедших за ним, убиты этим огнём. Ящик, который нёс Тарасюк, нашли утром в воде целым.
Германских я не считал. Их было столько, что назавтра их тела перед бруствером мешали смотреть, и кому-то из наших предстояло лезть за проволоку и разгребать. Те, кто успел дойти до старой сапы у горловины, оказались отрезаны своим же огнём.
Они вышли в темноте.
Из воды вышла небольшая группа; среди них был раненый офицер.
Пленных привели в блиндаж, где сидел Кожин с лежачими, а не ко мне, и вышло это само собой.
Германский офицер стоял, придерживая правую руку левой, и разглядывал темноту блиндажа, в которой лежали и дышали люди, и видно было, что он не понимает, кто здесь кто и к кому его привели.
Кожин достал жестянку и налил ему в крышку от котелка той самой воды, которую полдня цедил через собственную рубаху и кипятил над двумя свечами, и сделал он это не из милосердия, а из расчёта: ему сейчас было спрашивать, а сухим ртом человек говорит скупо.
— Пейте.
Германец выпил, поблагодарил и спросил ровно то, что спрашивает человек, которому самому предстоит писать донесение и заполнять в нём графу.
Он спросил, кто на этом участке командует и в какой части этот командующий служил прежде — не в сибирских ли стрелках.
Ему не ответили.
Я стоял в трёх шагах, держа в руке счёт, который принёс мне Ветлугин, и слышал вопрос от первого слова до последнего, и не обернулся. В счёте у Ветлугина не сходились гранаты, и это было важнее.
Люди Сотникова пришли перед полуднем — около трёх десятков — и принесли меньше половины обещанных гранат.
Остальное осталось в низине, а вместе с остальным осталась там и жестянка с запалами, которую несли отдельно, как её и положено носить, и которую уронили в воду при второй серии.
Русская граната лежит в ящике без запала и со спущенным ударником; запалы возят особо и вставляют перед делом. Из тех запалов, что донесли, годной была едва половина: остальные разбухли и не входили.
Ящики были. Гранат не было.
Вместе с людьми Сотникова пришёл подпоручик из соседнего полка. Он был мокрый до пояса, злой и очень усталый, и говорить с ним было не о чем, а он всё-таки сказал, стоя у входа в ход и не заходя внутрь:
— Вам дали роту, сапёров, две машины и право требовать огня по вызову. Мы шли, как велено.
Я не стал ни возражать ему, ни объяснять, потому что возразить на это было нечем и объяснять тут было нечего: он говорил правду, и правда эта была не в мою пользу, а лежала ровно посередине между тем, что нам обоим приказали.
Ночь после этого была работой, и работы было больше, чем в иную атаку.
Ковтун с четырьмя людьми крючьями и лямками сваливал с бруствера германских убитых: тела в пятнадцати шагах перед бруствером закрывают поле и дают следующей волне укрытие, за которым можно лежать и накапливаться.
Он же поставил в двадцати шагах сигнальную нитку с жестянками, в которые накидали камешков, — людей на секреты у меня уже не было; германские колья он вдавливал в глину плечом, без молотка, как это делали они сами и как мы у них подсмотрели неделю назад.
За ночь он набил две ленты с небольшим, работая почти без остановки.
Сорока за ночь подал к машинам сотни патронов и ни разу не перепутал ящик.
Люди спали стоя, сидя, на ступенях. Я находил тех, кто спал с открытыми глазами и просыпался только от прикосновения.
Сам я в ту ночь не спал вовсе. Расчёт был простой: спать полагалось тому, кому назавтра работать, а назавтра работать полагалось всем, кроме меня, потому что моё дело в этих сутках было считать промежутки и решать, кого куда послать.
Главное дело этой ночи мы не сделали.
Лежачих нужно было вынести до следующего обстрела.
Германец не стал ждать сигнала.
Он бил по низине по часам, ровными сериями.
Носильщиков у меня не было. Носилок было двое.
В лямки поставили пленных германцев, и с ними пошёл Кожин: объяснить им, что от них требуется, мог только он, а раненого не несут молча, и приказ не разговаривать тут было не исполнить.
Промежуток между сериями позволял сделать несколько ходок туда и обратно, если не мешкать.
Первый ход прошёл. Второй прошёл.
На третьем серия оказалась сдвоенной.
Кожина осколок взял на возврате, с пустыми носилками, в сорока шагах от горловины. Он был мёртв прежде, чем к нему подошли.
Двое германцев, шедших в лямках, были убиты тем же огнём.
Мы вынесли меньше половины. На последних носилках лежал человек, который не дожил до своей очереди.
Числа за эту ночь я записал сам, своей рукой, и с этого часа записывал их сам всегда.
Рассвет двадцать первого пришёл с туманом, и из тумана совсем близко вышла последняя его пехота.
Пробу отбили быстро, почти не расходуя патронов.
Больше пехоты в этот день он не показывал.
И этот день стоил нам дороже, чем все три вчерашние попытки вместе.
Батарея работала с утра, меняя цели без прежнего порядка.
А два гнезда под бетонными козырьками на второй линии стригли гребень.
Против них не работало ничто.
Я думал об этом полдня, и додумался ровно до того же, до чего додумался бы всякий на моём месте за четверть часа.
Граната до них не долетает. Трёхдюймовая их не берёт: козырёк держит. Оставались амбразура, мёртвый угол под самым скатом, из которого гнездо не видит, и понимание, что этот бок не берётся никаким умением и никакой выдумкой, и что придумать тут нечего вовсе.
Кудрявцев поднялся на наблюдательную ступень утром и долго смотрел в сторону их низины.
Он засёк первую и начал писать вторую.
Стоял он правильно: боком, в тени бруствера, подняв над гребнем одну голову и бинокль. Ошибки в том, как он стоял, не было никакой.
Гнездо, которое он засекал, стояло под козырьком и смотрело в эту сторону вторые сутки.
Его срезали очередью оттуда же.
Право требовать огня по вызову осталось у меня на бумаге и в кармане, и корректировать этот огонь стало некому.
К полудню Туров, считавший чужие промежутки левой рукой по своим часам, сказал, что счёт сбился.
— Было семь минут. Потом девять. Теперь больше.
— А третья точка?
— Третья молчит с одиннадцати. Совсем.
Признаков было три, и я их не сразу сложил.
Ракеты с вечера вставали в стороне, левее прежнего.
Я не поверил.
Я послал двоих, и они вернулись через час, и то, что они рассказали, я велел повторить дважды.
Германский ход к бугру был пуст. Крепь выломана. Доски из настила вынуты и унесены — все, до одной. Телефонный кабель смотан и унесён тоже. В глине остались ямы от кольев, вытащенных вместе с проволокой. В нише лежал забытый хлеб.
Я велел принести хлеб и посмотрел на него.
Хлеб был чёрствый, но не заплесневелый, и лежал он там не больше суток. Уходили не ночью впопыхах и не под огнём. Уходили днём, спокойно, по два-три человека, вынося на себе то, что стоило вынести.
Мозжухин осмотрел ямы от кольев и сказал, что колья тянули воротом, а не выдёргивали руками, и что на это надо время и надо, чтобы никто не мешал.
— Мы им и не мешали, ваше благородие.
— Не мешали.
— Оно и правильно. У нас на них всё одно ничего нет.
Дерево здесь дороже позиции.
Нижнее колено хода я взял не как приобретение. Оно лишь сокращало расстояние до следующего поворота.
Вторая германская линия стояла целая, с двумя своими козырьками, и низина по-прежнему была её низиной.
Ночью они вышли с крючьями за своими убитыми, в пятнадцати шагах от нашего бруствера, и по ним не стреляли.
Решения этого я не принимал. Я подошёл, когда уже не стреляли, и застал Гнездилова, который отвёл в сторону ствол чужой машины и держал его отведённым.
— В ленте шестьдесят патронов, ваше благородие, — сказал он, не оборачиваясь. — А ихние покойники нам поле закрывают. Пущай уберут.
Германский провод из блиндажа в тот же вечер Молчанов с двумя телефонистами срастил с нашей станцией. После сдачи линии он должен был вернуться к своей батарее: это было придание на одно дело, а не перевод.
Чужая мембрана работала. В ней слышались голоса, и говорили в ней спокойно и подолгу, и понять их у меня на участке было больше некому.
Рядовой Зубарев, звонарь, умер в нише к вечеру от вчерашних ран, не дождавшись ночи, и за весь день в его сторону не выстрелили ни разу.
За двое суток через участок прошло больше сотни человек; потери первой ночи стояли отдельно.
К утру в строю осталось меньше шестидесяти.
Список фамилий я отнёс Сотникову сам и отдал ему в руки отдельным листом, не вкладывая в донесение — в донесении фамилий не пишут.
Он прочёл его весь, до конца, стоя, и не сказал ничего.
Донесение по форме полагалось подавать два раза в сутки, и в десятом часу вечера я сел писать очередное и упёрся в два вопроса, которых решить не мог.
Первое. Линию закрепления на участке надо было донести числом — по какому рубежу её считать. По прежней своей, и тогда всё это отдать без боя. Или по нынешней, и тогда снабжать её через ту самую низину, а людей на смену нет и не обещано.
Внизу это не решается. Я написал это четвёртой строкой и поставил вопрос.
Донесение надо подписать. У сводного отряда нет номера по штату, и подписать бумагу о рубеже, у которого нет ни имени, ни номера, некому.