Все твои суждения и теории прекраснейшие на практике неисполнимы.
Орлова следовало бы повесить первым.
Через полгода после того, как Пушкин обедал с Киселевым и признал его самым замечательным из русских государственных людей, и в то самое время, когда он сделал бешеную запись о подлости Уварова, – в середине февраля тридцать пятого года, – Павел Дмитриевич, пожалованный недавно членом Государственного совета, возвращаясь в столицу из украинского имения, заехал в Москву и посетил своего опального друга, Михаила Федоровича Орлова.
Он понимал, что за Орловым наблюдают, знал, что его визит станет известен императору. И тем не менее сделал этот шаг. Готовясь к предстоящим реформам, в реальность и близость которых он верил, генерал Киселев считал необходимым побеседовать с генералом Орловым, с которым у них было некогда немало общих идей и который только что выпустил книгу о проблемах экономических…
Немногие из русских государственных деятелей начинали столь стремительно свою карьеру и внушали столько надежд, как Михаил Орлов. Немногие же и похоронили эти надежды так трагически, как он.
Племянник «екатерининских орлов» – Алексея и Григория Орловых, Михаил Федорович унаследовал от них физическую мощь и мужественную красоту, нетерпеливую жажду действия и, главное, уверенность в неограниченности своих сил и возможностей. Он верил, что предназначен для великих деяний.
Он и в самом деле был из тех, кто свергает правительства, меняет государственные уклады, кладет начало новым правлениям и династиям.
В отличие от удальцов 1762 года, он был основательно образован, начитан в политической и политэкономической литературе. Взгляд его охватывал все стороны российской жизни. Он сознавал, что менять надо все.
Как и Пушкин, он многому учился у Николая Тургенева. Но шел в практических замыслах куда дальше…
Его боевая карьера началась под Аустерлицем, когда кавалергардский полк, в котором он служил, самоубийственной атакой прикрыл отступающую русскую пехоту, спасая ее от истребления.
Семнадцатилетний юнкер Орлов, дравшийся отчаянно, уцелел и положил здесь начало своей славе храбреца.
Происхождение, внешность, доблесть, ум обращали на него внимание высших. Двадцатичетырехлетний штаб-ротмистр в начале Отечественной войны стал флигель-адъютантом, но остался в действующей армии и дрался под Смоленском, под Бородином, под Красным. Дерзкий военный и твердый дипломат, он дважды в двенадцатом и единожды в тринадцатом году побывал у Наполеона – парламентером и разведчиком. В марте четырнадцатого года гвардии полковник Михаил Орлов отправился в осажденный Париж и добился его капитуляции.
Он вернулся в конце того же года в Петербург генералом, любимцем императора, изъездившим с разнообразными поручениями всю Европу – Скандинавию, Францию, Германию, Англию.
С Николаем Тургеневым он сошелся еще в оккупированном Париже. И во Франции, и в России они обсуждали программу тайного общества, создание которого приняли за необходимое. Целью положили – просвещение народа и подготовку реформ. Тургенев уверен был, что начинать надо с отмены рабства, а остальное придет позже. Орлов жаждал реформ самых широких – и экономических, и политических.
Перед ним расстилалась блистательная карьера. Но то была карьера слуги самодержавного государства, а он готовился к иному. Его планы, куда более грандиозные, клонились к переустройству России.
«Я первый задумал в России план тайного общества», – скажет Михаил Федорович в показаниях на следствии, в Петропавловской крепости.
Еще теснее, чем с Тургеневым, сошелся он с графом Дмитриевым-Мамоновым, человеком столь же нетерпеливым, но не столь прочным. Вместе они составили в конце четырнадцатого – в пятнадцатом году планы и программы тайного общества под названием «Орден русских рыцарей».
Название они выбрали не из ностальгической любви к Средневековью. «Русский рыцарь» – дворянин с высоким пониманием своего долга, с истинной аристократичностью сознания, требующей от него без страха и упрека, с бескорыстным самопожертвованием стремиться к соблюдению справедливости, к такому устройству России, которое гарантировало бы достойное существование всем гражданам страны.
Слово «рыцарь» часто встречается у позднего Пушкина именно в этом смысле. «Русский рыцарь» – не барон из «маленькой трагедии», не самодовольный насильник из «Сцен», написанных в тридцать пятом году. «Русский рыцарь» – идеальный дворянин, человек дворянского авангарда, который рыцарские доблести употребляет не для порабощения других, не для бессмысленного турнирного щегольства, но для цели высокой…
Создатели «Ордена» шли от конституционной монархии к возможной республике. Орлов полагал, что власть должна перейти от императора к палате, в которой заседать будут 442 дворянина и 221 вельможа. Причем место последнего – наследственное, и владеет он «неприкосновенным уделом», то есть майоратом, нерасчленимым и неотчуждаемым поместьем. Эта истинная аристократия, независимая от верховной власти, при сохранении монархии станет гарантией гражданских свобод. И в любом случае – как умеренном, так и радикальном – «русские рыцари» непременным считали ограничение самодержавия, уничтожение крепостного права, установление свободы торговли и свободы печати.
Орлов, генерал, дипломат и политик, близкий к императору, знал твердо: самодержец добровольно власть не отдаст. Реформ придется добиваться силой, оружием. Он не скрывал своих планов от людей близких. Среди них были Киселев и Денис Давыдов. Согласные с Орловым в необходимости перемен, они не верили в реальность его мечтаний. «Как он ни дюж, а ни ему, ни бешеному Мамонову не стряхнуть абсолютизма в России», – писал Давыдов Киселеву.
Орлов не хотел ждать. Этот собеседник Наполеона слишком хорошо знал карьеру генерала Бонапарта.
Готовя сильные и тайные средства, он пробовал и легальные пути. В пятнадцатом году, почти одновременно с Киселевым, он подал Александру записку об отмене рабства. Записка осталась без последствий.
Он вел переговоры с лидерами Союза спасения, а затем – после ликвидации этого общества – вступил в Союз благоденствия.
Он мог выбрать тактику, на которую уповал Киселев, – сперва сделать карьеру, а потом уж со служебной высоты влиять на ход государственных дел. Но Орлову все казалось близким и достижимым. Избыток сил и горячее брожение вокруг застилали взгляд и вплотную приближали линию исторического горизонта.
Его активность не осталась тайной для правительства. И когда в семнадцатом году Александр узнал, что Орлов собирает подписи под протестом против расширения границ Польши, о чем император подумывал, то фавор немедленно кончился. После долгих колебаний Александр назначил бывшего любимца начальником штаба 4-го корпуса, стоявшего в Киеве.
Судьба Сперанского научила тех, кто претендовал на роль реформаторов: поддержка Александра – ненадежная штука. Потому умный и осторожный Киселев присматривался к южным заговорщикам, заручаясь на всякий случай их дружбой и симпатией. Потому нетерпеливый и упорный Орлов искал опоры в военной силе, добиваясь строевой должности.
Весь путь его после пятнадцатого года: отказ от фавора, отказ от поста начальника штаба гвардии, стремление избавиться от поста начальника штаба корпуса, давшего ему спокойную жизнь под началом прекрасного человека, близкого ему по духу и взгляду на вещи, знаменитого Раевского, – весь его путь – это путь к возможности открытого действия, не рядом с императором, но против императора.
Потомок героев столичной революции 1762 года, он верил в действие и поклонялся поступку. Все казалось возможным.
Логика и политический расчет меркли и отступали перед ощущением приближающихся событий.
Киселев, обдумывая свои планы, держался в стороне от потока, надеясь использовать возможный взрыв. Орлов подталкивал события и мечтал сам стать причиной взрыва. Вел он себя, на первый взгляд, безрассудно. В девятнадцатом году он произнес на заседании киевского Библейского общества речь, которая никак не подходила ни этому обществу, ни положению оратора – высшего военного начальника в городе в тот момент. Он с презрительным негодованием объявил себя врагом тех, кто стоял у власти в империи, имея союзниками мракобесов европейских: «Сии политические староверы руководствуются самыми странными правилами: они думают, что вселенная создана для них одних, что они составляют особенный род, избранный самим промыслом для угнетения других, что люди разделяются на две части: одна, назначенная для рабского челобития, другая для гордого умствования в начальстве. В сем уверении они стязают для себя все дары небесные, все сокровища земные, все превосходство и нравственное и естественное, а народу предоставляют умышленно одни труды и терпение. От сих правил родились все уничижительные для рода человеческого системы правления, коих начало должно искать не столько в честолюбии законных преемников власти, сколь в пагубных изобретениях ласкателей земных владык и друзей невежества.
С некоторых пор число сих последних чрезвычайно увеличилось».
Он прямо метил в тех, кто окружал императора, отправившего Киселева в Тульчин, его, Орлова, в Киев, и оставшегося в окружении «ласкателей», с Аракчеевым в главных советниках.
Киселев эти настроения своего друга прекрасно знал. Недаром же он был членом офицерского кружка, созданного Орловым еще в восемьсот седьмом году, – кружка, в котором, как вспоминал другой его участник, Сергей Волконский, «едко разбирались вопросы, факты минувшие, предстоящие, жизнь наша дневная с впечатлениями каждого». Недаром же Павел Дмитриевич принимал участие в этих едких разговорах, которые свелись к признанию неизбежности реформ и сочинению записки царю – с требованием реформ.
Верный своей тактике, Киселев выдвигал вперед людей, способных раскачать, расшатать, а быть может, и взорвать топтавшуюся на месте махину империи с ее рабством и деспотизмом, под которой уже явственно колебалась почва. Он тоже хотел «предупредить страшную и неизбежную катастрофу, грозящую отечеству». Но черную и рискованную работу Павел Дмитриевич предназначал другим.
Преодолев упорное нежелание царя, он добился назначения Орлова командиром 16-й дивизии усиленного состава. С этого момента начался стремительный, до головокружения, рывок генерала Орлова к триумфу или катастрофе.
«У меня 16 тысяч под ружьем, 36 орудий и 6 полков казачьих, – писал он Александру Раевскому. – С этим можно пошутить». Он имел в виду войну за освобождение Греции, о которой много толковали. Но – не только. Война за свободу Эллады могла перерасти и в поход «à la Риэго» – за свободу России.
С первых же дней своего командования он стал делать все, чтобы привязать к себе солдат, – отменил телесные наказания, искоренял злоупотребления и воровство командиров, отстранял и отдавал под суд офицеров, отличившихся жестокостью. Через несколько месяцев он стал кумиром своих полков, готовых следовать за ним куда угодно.
Это была отнюдь не только филантропия – «фальшивая филантропия», как говаривал обеспокоенный Киселев, – но прежде всего политический расчет. Более чем кто бы то ни было из потенциальных мятежников веривший в рискованные приемы XVIII века, готовый играть ва-банк, генерал Орлов готовил из своей дивизии ударную силу будущего переворота.
Он сознательно и твердо выбрал именно этот путь, а не путь легальной государственной карьеры: «Улыбка фортуны не значит для меня ничего, событие – все». К этому событию – революции – он предпочитал идти прямо, не пятная себя использованием окольных путей: «Пусть иные возвышаются путем интриг: в конце концов они падут при всеобщем крушении и потом они уже не подымутся, потому что тогда будут нужны чистые люди».
Вести себя так, как вел Орлов, можно было, только предвидя близость «всеобщего крушения». Он готовился. И можно с уверенностью сказать: продержись он на своем посту до междуцарствия двадцать пятого года, 16-я дивизия могла повернуть события по-иному…
Он не продержался. Его поведение было слишком демонстративным.
Орлов был отстранен от командования дивизией без нового назначения. Перед этим по доносу арестовали близкого к нему майора Владимира Раевского, «спартанца», сторонника крайних действий. И друга Пушкина.
Разгром «орловщины», как называли 16-ю дивизию, разгром кишиневского центра будущего «всеобщего крушения» произошел на глазах у Пушкина.
Они были знакомы еще с семнадцатого года, когда Орлов пытался – и не без успеха – превратить в радикальную политическую организацию «Арзамас».
Потом, когда они встретились в Кишиневе, где располагался штаб орловской дивизии, один был ссыльный, другой – лидер военной оппозиции, получивший в руки немалую воинскую силу, полный надежд и планов. Они виделись часто, иногда – ежедневно. Отношения их были далеки от гармонии. Они постоянно спорили. Политэкономические идеи Орлова тогда не слишком занимали Пушкина. Орлов, чрезвычайно ценивший Пушкина-поэта, со снисходительной насмешливостью относился к молодому проповеднику крайних мер и бретеру. Он ценил идеи, сопряженные с реальной силой. За Пушкиным он этой силы не видел.
Пушкин, чувствуя отношение генерала, отвечал форсированной полемикой, доходящей иногда до дерзости. Они оказывались на пороге ссоры…
Но грозно-веселая атмосфера орловского окружения, сулившая скорые и сокрушительные события, мощно притягивала и электризовала душу Пушкина.
Огромный красавец Орлов, с могучим, рано полысевшим черепом, сильным, уверенным голосом полководца, казался необоримым. Рядом с ним генерал Павел Пущин, командир бригады, либерал, мастер кишиневских масонов. «Грядущий наш Квирога» – назвал его, хотя и слегка иронически, Пушкин. Квирога – соратник вождя испанской военной революции Риего. И если Пущин – Квирога, то Риего – Орлов.
Вигель, наблюдавший жизнь генеральского дома, пристрастно, но точно ее очертил: «Два демагога, два изувера, адъютант Охотников и майор Раевский с жаром витийствовали. Тут был и Липранди… На беду, попался тут и Пушкин, которого сама судьба всегда совала в среду недовольных. Семь или восемь молодых офицеров генерального штаба известных фамилий московской муравьевской школы, которые находились тут для снятия планов по всей области, с чадолюбием были восприяты. К их пылкому патриотизму, как полынь к розе, стал прививаться тут западный либерализм. Перед своим великим и неудачным предприятием нередко посещал сей дом с другими соумышленниками русский генерал князь Александр Ипсиланти… Все это говорилось, все это делалось при свете солнечном, в виду целой Бессарабии».
Все это казалось таким стремительным и несокрушимым. И все рухнуло в считаные дни.
Единственно, что смог Пушкин, – предупредить заранее Раевского об аресте, чтоб тот сжег опасные бумаги…
Кишиневская катастрофа Пушкина ошеломила, оставив в нем неизживаемое чувство бессилия и горькой обиды за это бессилие. Отсюда и пошло двойственное его отношение к заговорщицкой революционной тактике…
Арестованный после 14 декабря Михаил Федорович в разговоре с глазу на глаз оскорбил молодого императора презрительным отказом отвечать на его вопросы. Николай с неутоленной ненавистью вспоминал потом, что Орлов держался с ним как высший с низшим. Он отлично понял высокомерное презрение Орлова – и никогда ему не простил.
От каторги Михаила Федоровича спасли мольбы его брата Алексея, который объявлен был одним из героев подавления мятежа, одним из спасителей отечества, хотя роль его в этот день была скромна и даже двусмысленна.
Михаила Федоровича отправили после недолгого сидения в крепости в имение – без права выезда. А затем перевели в Москву – под строгий надзор полиции.
Здесь и началась настоящая его трагедия – трагедия бессильного прозябания гиганта с неподавляемой волей к действию…
В Орлове, гиперболической фигуре, кавалергарде Орлове, в двенадцатом году с летучим отрядом захватывавшем мосты впереди армии, в генерале-заговорщике, концентрировавшем в себе бешеную энергию революционного напора, тираноборце, за широкой спиной которого маячили тени молчаливых гренадер Миниха, скинувших одним натиском диктатуру Бирона, штыки веселых лейб-компанцев, в одночасье вознесших на престол красавицу Елизавету, палаши буйных офицеров во главе с его дядьями, без колебаний убивших законного императора ради незаконной императрицы, ибо они верили, что спасают Россию, – в могучем Орлове так зримо и горько воплотилась драма тех, кого труба истории призвала к действию и кто был от этого действия отлучен, отсечен рудниками и острогами Сибири, полуссыльным прозябанием, постылым ярмом нелюбимой службы…
Положение его было тягостно во всех отношениях. Он не мог не чувствовать невольной вины перед теми, кто жил теперь под сибирским небом. Волконский, Лунин – друзья молодости, участники его кружка восемьсот седьмого года, что они думают о нем, всегда рвавшемся быть впереди и – увильнувшем от расплаты, равной со всеми? На следствии, не нанеся никому из них вреда, он тем не менее отрекся от них. Это терзало его гордость.
Он жил барином, он ходил по московским улицам, входил в московские гостиные с той же осанкой льва, героя, титана, бросающего вызов богам. Но все знали о его бессилии.
Он не был объявлен преступником, но знакомство с ним было опасно. Его сторонились.
С ним разговаривали, оглядываясь – не видит ли кто? Он пробовал саркастически шутить – его шутки встречали холодно.
Он упорно не хотел верить в свое окончательное поражение. Как некогда он ждал момента для решительного действия, так теперь, вопреки логике и здравому смыслу, ждал перемены правительственного курса, чтоб предложить свои экономические идеи.
В январе тридцать второго года он поверил слухам о планах экономических реформ, задуманных правительством, и немедленно написал Вяземскому: «Ежели ты можешь исполнить мое желание без затруднений, без препятствий, без вреда тебе и твоей будущности, то разрешаю действовать. В противном случае умоляю и заклинаю тебя не подвергаться никакой опасности из лишнего желания исполнить дружеское поручение. Помни мои слова: ежели из дружбы ко мне ты испортишь твои дела, то, во что бы то ни стало, я поссорюсь с тобою и навеки откажусь от всякой дружбы».
Он и понимал, во что может обойтись явная связь с ним, и не удержался от попытки вывести на свет свои идеи.
«…Распущенные слухи заставляют меня прежде систематического полного свода моих мыслей объявить о том правительству и просить настоятельно, чтоб оно благоволило снестись со мною прежде принятия какой-либо решительной меры. Я долго был изгнан, в несчастии, под строгим присмотром полиции; но бедствия, мною претерпенные, подавив во мне ту часть деятельности, которая поддерживается успехами, не помрачили моего рассудка, не потушили в сердце моем священной любви к России и ко всему родному. Я все-таки остаюсь человеком, известным моею честностью и не совсем безызвестным умом и некоторыми способностями. Неужто можно отвергать мысли, полезные для всего отечества, единственно оттого, что они принадлежат человеку, находящемуся в бедствии и опале? Я ласкаю себя надеждою, что, каково бы ни было мнение правительства обо мне, оно не сравнивает меня с каким-либо делателем фальшивых ассигнаций, а и таковых иногда призывали в присутствие для отобрания их мнения».
Он ошибался, потому что хотел ошибиться. Николай смотрел на него с куда большим озлоблением и недоверием, чем на любого уголовного преступника, и не воспользовался бы его советами, даже если бы они разрешили все тяжкие вопросы государственного бытия. Как писал умный современник, Николай скорее согласен был «простить воровство и взятки, убийство и разбой, чем наглость человеческого достоинства и дерзость независимой речи».
В лице мятежного генерала, посягавшего некогда на основы самодержавия, Николай отсек от практической деятельности погибающий, но не смиряющийся со своей гибелью дворянский авангард. Император получал особое злорадное удовольствие, отворачиваясь от любых попыток этих людей оказаться полезными государству. Или же требовал полной капитуляции – унизительной и демонстративной.
В тридцать первом году ему показалось, что Пушкин капитулировал. Последующие годы оказались болезненным процессом взаимного разочарования…
С Орловым же все было ясно с самого начала – он был обречен на бездействие, что бы он ни предлагал. А предлагал он меры, которые порадовали бы и Пушкина, и Киселева.
Одной из главных его идей была идея возрождения дворянства путем образования двух видов майоратов – «чистых майоратов, для тех только родов дворянских, которые довольно богаты, чтобы исполнить сие без конечного разорения прочих членов своего семейства» и «нераздельности некоторых участков имений дворянских, составляющих, так сказать, гнездо каждого дворянского рода». Для образования этого – второго – вида майоратов Михаил Федорович предлагал своеобразную систему: при каждом разделе имения между наследниками (отчего и происходило мельчание имений и конечное разорение) каждый из них отдавал часть своего земельного наследства в специальный фонд, и этот фонд объявлялся неделимым впредь, то есть майоратом. Владельца майората, который бы в целости передавал его по наследству старшему в роде, определяло не государство, но семейный совет. Дворянские семьи, таким образом, сами получали право выдвигать хранителя родового гнезда.
Вообще же программа Орлова состояла из трех пунктов: «во-первых, обогащения казны и развития ее кредитной силы; во-вторых, учреждения майоратов, или возрождения дворянства; в-третьих, улучшения крестьянского быта, или постепенного освобождения народа».
Пушкин финансовыми проблемами не занимался, но два последних пункта совершенно совпадали с его программой, как и с программой Киселева.
Более того, Михаил Федорович необходимым и неотложным считал и еще одно: «затворить двери дворянства для этой толпы приказных, которые из пера сделали род промышленности, а из безнравственности – средство к своему обогащению». Это совершенно совпадало с пушкинской идеей отбрасывания бюрократии… Возрожденное дворянство и освобожденное крестьянство – против бюрократии.
Никакие министры в сношения с Орловым не вошли.
Он стал добиваться права издать книгу, которую он писал много лет, – «О государственном кредите». Кроме собственно финансовых и экономических выкладок, в ней содержалось и немало соображений совсем иного толка и характера. Михаил Федорович объяснял в ней обязательную связь политических и экономических усовершенствований. Как и пятнадцать лет назад, – но еще острее от сознания своего бессилия, – он предчувствовал воздымание низовой мятежной стихии и пытался предостеречь власть, показать выход. Ему внятно было знаменитое изречение Маколея: «Если не хотите, чтоб вас прогнали, проводите реформы».
Благодаря хлопотам могущественного старшего брата Михаил Федорович книгу издал. Но все имевшее политический смысл было из нее изъято цензурой. Эту операцию: с одной стороны, удружить Алексею Орлову, а с другой – обезвредить сочинение затаившегося крамольника – виртуозно провел свеженазначенный товарищ министра народного просвещения Сергий Семенович Уваров. Главным орудием его в этом деле стал член Главного цензурного управления барон Бруннов, который через полтора года соберет материал, необходимый для удушения «Московского телеграфа». Проницательный барон не рекомендовал «распространять между соотечественниками такое сочинение, которое ясно предвещает внутреннее преобразование политического состояния народа посредством развития государственного кредита…».
Маневры Уварова имели точный смысл. Формуле Орлова и Пушкина: «Возрожденное дворянство и освобожденное крестьянство – против самодержавия и бюрократии» – он категорически противопоставил другую: «Самодержавие, бюрократия и смирившийся с рабством народ – против беспокойного дворянства».
Осенью тридцать второго года, когда Орлов начал свои попытки снова вернуться к деятельности, он писал Пушкину:
«Обманщик! Неужели ты способен уехать из Москвы, не простившись со своими лучшими друзьями?
Весь твой
М. Орлов».
После длительной разлуки они встретились в Москве – равными. Предметы, над которыми размышлял и о которых писал Орлов, Пушкина чрезвычайно занимали, и, естественно, они при встрече о них толковали подробно.
Пушкин был полон надежд, да и Орлов надеялся. То, что предлагал Михаил Федорович, помогало Пушкину отточить и сформулировать собственные соображения. К чему он и приступил вскоре, набрасывая программную статью «О дворянстве». Эти общие их мысли пытался он внушить в тридцать четвертом году великому князю Михаилу.
То, чем всю жизнь жил Орлов: парадоксальное и острое сочетание переворотного запала восемнадцатого века, с его бесхитростным устремлением к силовому действию, с тонкой и рефлексирующей политической культурой века девятнадцатого, – было Пушкину близко и внятно, как никому иному.
Они далеко не во всем сходились. Но в одно твердо верили оба: только возрожденное, просвещенное и независимое от самодержавия дворянство может обуздать деспотизм и провести эффективные реформы. А в том, что деспотизм обуздать, а крестьян освободить необходимо во избежание катастрофы, – не сомневались оба.
В несколько экземпляров своей искалеченной книги Орлов вклеил выброшенные страницы и разослал эти экземпляры наиболее близким людям. В том числе и Пушкину.
Книгу Орлова постигла та же участь, что и «Историю Пугачева». Общество не обратило на эти труды особого внимания. Изоляция дворянского авангарда с его нетерпеливыми идеями завершилась…
Февральским днем тридцать пятого года в доме на Малой Дмитровке встретились два генерала, двадцать семь лет назад, в восемьсот восьмом году, составившие первый свой политический документ – прошение о реформах. Встретились люди, чьи положительные идеи близко подходили друг к другу, а практические действия столь разнились.
Теперь пришла пора подвести итоги и посчитаться правотой.
Оба они были еще хороши собой, но той львиной осанки, которая поражала в Орлове, у Киселева никогда не было. А свое гибкое изящество он, отяжелев, несколько потерял.
Но Павел Дмитриевич предвкушал создание нового комитета, плодотворные труды, поддержку государя и – наконец – завершение дела, о коем он мечтал смолоду. Освобождение крестьян – даже в первом приступе к нему – повлечет за собою лавину перемен. Это было ему ясно. Он весь был полон предвкушением торжества.
Ему казалось – да и не только ему! – что мечты их общей с Орловым молодости, наиболее разумные из предположений Пестеля, Трубецкого, Муравьевых, мечты, ради которых расшибались и гибли люди дворянского авангарда, приобретают положительную реальность – без мятежей, без крови, без риска народного возмущения.
Последний удачник и мечтатель минувшей эпохи, Павел Дмитриевич и представить не мог, что его ждет…
Орлову в тридцать пятом году надеяться было уже не на что. Свое поражение он сознавал в полной мере. Но и скрытое ликование Киселева вызывало в нем насмешливое недоверие.
«На кого он полагается? – думал Михаил Федорович, слушая гостя. – Кто станет ратоборствовать с ним заодно?»
– Ты останешься один, – сказал он вслух. – Недостаток людей – вот наше несчастие. Я еще из Киева писал – тебе ли, Раевскому ли Александру, что, мол, найдись у нас десять человек истинно благомыслящих и отважных – все приняло бы другой вид. И сейчас тебе то же повторю.
– Отчего ж, – отозвался Киселев и неприязненно посмотрел в сторону, – нашлись тогда, в декабре, люди – и что? Много пользы? И мы с тобою – спасибо им! – по краю прошли…
– Мы с тобою… – без выражения повторил Орлов и тяжело покивал могучей головой.
– Мы с тобою, да. – Киселев к нему наклонился. – Мы оба не действовали, но сколько знали… Судьба!.. И как мне жаль, что ты дал себя замарать так безрассудно. Мы сегодня вместе были бы – и кто тогда против нас?.. Крайности покойного Пестеля и ныне отвергаю, а что было положительного – и теперь с нами. Быть может, Господь меня для того и сохранил, чтоб все мечтания наши – положительные мечтания – стали делом. Ты хорошо помнишь, видать, старые письма, да и я – недурно. Я тебе в Киев писал, что ты себя к великому определяешь, а я – к положительному. И ты – не успеешь, а я – успею.
– Нет, – сказал Орлов, – нет. Поздно. Ты свою фортуну упустил тогда. Промедлили, проспорили, проболтали… Поздно. Не наше время. И не твое.
Киселев смотрел на него с жалостью.
– Мне десятерых и не надо. – Он встал. – В России десятерых в таком деле не надо. Один надобен. Он есть. Ты государя не знаешь. Ты не понял…
– Я-то понял, – сказал Орлов, глядя на него из-под широкого выпуклого лба снизу вверх. – И мне тебя жаль… И до смерти жаль Россию.
Киселев уехал в Петербург, куда его торопили Алексей Орлов и Бенкендорф, уверенный, что переупрямил и перехитрил всех.
Михаил Федорович остался – мучительно томиться и делать вид, что он доволен жизнью.
Кто хотел видеть, видел его муку. «Тогда он был еще красавец: „чело, как череп голый“, античная голова, оживленные черты и высокий рост придавали ему истинно что-то мощное. Именно с такой наружностью можно увлекать людей… Снедаемый самолюбием и жаждой деятельности, он был похож на льва, сидящего в клетке и не смевшего даже рычать». Так писал Герцен, знавший его в те годы и любивший.
А совсем неподалеку так же смертельно томился другой гигант – опальный Ермолов.
Самый популярный военачальник после смерти Багратиона и Кутузова, человек с тираноборческими идеями в молодости и с безудержно честолюбивыми мечтами в период правления Кавказом и не менее, чем у Орлова, поражающей внешностью – «голова тигра на геркулесовском торсе», как сказал Пушкин, – он был удален Александром из Петербурга с не меньшим основанием, чем Орлов.
Император считал, видимо, что у него есть основания опасаться ермоловской популярности…
Ростовцев в письме Николаю 12 декабря двадцать пятого года предупреждал, что Ермолов наверняка будет против его воцарения. И Николай свято поверил.
А в Петербурге после подавления мятежа ждали – кто с ужасом, кто с надеждой, – не двинет ли Ермолов свой корпус на столицу…
Как только представилась возможность, молодой император отстранил Ермолова от командования, но еще несколько лет демонстративно оказывал ему знаки внимания.
Но Ермолов не обольщался. Он терпеть не мог Николая и не верил ему.
А Николай не верил Ермолову. И не собирался его снова выдвигать и давать ему в руки воинскую силу.
И Ермолов это понимал.
На толки о его новом назначении он отвечал, что считает для себя подходящим более всего место московского митрополита…
В начале тридцатых годов Александр Булгаков встретил опального героя у общих друзей в подмосковной деревне: «Потолстел очень, весь седой, обедал, сидел до вечера и отправился обратно в тележке один-одинешенек…»
Из плеяды, на которую уповали декабристы, остался в действии генерал Киселев.