Зима 1676 года от Рождения Христова на Руси случилась мягче, чем на Амуре, но безнадёжней для русского народа, подавленного бедствиями, следующими одно за другим. Тяжело болевший царь, устав уговаривать непослушных, противящихся исправленным на греческий лад книгам и церковным обрядам, жёг упрямцев на кострах. По разумению царя и патриарха Питирима, избранного после Никона, непокорство соловецких сидельцев они терпели слишком долго, и всё потому, что царь задолжал монастырю огромную сумму в 41 414 рублей 89 копеек и 200 червонцев золотом.
Многолетняя осада стрельцами Соловецкого монастыря, противостоявшего церковным реформам, закончилась 22 января, на святого Тимофея Полузимника. Один из предателей-чернецов, спасая свою жизнь, открыл осаждавшим стрельцам тайный проход. Воевода Мещеряков ворвался в непокорный монастырь, захватил шестьдесят восемь оборонявшихся, двадцать восемь из них казнил на месте, остальных отправил в тюрьмы. Осада Соловков закончилась, оплот прежней веры был сломлен, сжигались старые книги, иконы и кресты, не соответствующие новому обряду.
Но болящий царь Алексей Михайлович всего лишь неделей пережил казнённых монахов. На святого Ефрема Сирина, когда вечерами по крестьянским избам старики рассказывали молодым домочадцам всякие байки, царю стало совсем плохо. На другой день, по проклятьям соловецких старцев и тысяч мучеников, повешенных за подозрение и участие в Крестьянской войне, Господь прибрал сорокасемилетнего Алексея Михайловича на свой Суд.
Во время его правления случилось много других народных бунтов кроме Соловецкого: Соляной – в 1648 году, Медный – в 1662-м, Народная война 1670–1671 годов. Народ противился не одним только церковным реформам, но и попраниям властью тысячелетних традиций, а всякое его иномыслие жестоко подавлялось.
На царство венчался пятнадцатилетний Фёдор Алексеевич, сын покойной царицы Марии. Клан Милославских торжествовал, оставаясь вблизи трона. Молодой царь Фёдор сочувствовал опальному патриарху Никону, который после кончины Алексея Михайловича по настоянию иерархов церкви был переведён под более строгий надзор в Кирилло-Белозёрский монастырь. Преследование же ревнителей старой веры, не желавших принимать исправленные церковные обряды и книги, продолжилось до бесовского наития ожесточившимися патриархами Питиримом и сменившим его после кончины Иоакимом.
Иоаким, в миру Иван Петрович Савелов, служил в чине поручика в полку иноземного строя, по европейским меркам, был малограмотен, часто подвергался насмешкам и презрению сослуживцев нерусского происхождения. В 1654 году его полк вошёл в Киев, здесь Савелов получил чин капитана и сообщение о гибели всей своей семьи от эпидемии, после чего он оставил службу и принял монашеский постриг. Во время своего патриаршества он был не только жесток к ревнителям прежнего обряда, но добивался удаления из Руси иноземцев, запрета на иноземные одежды и строительства чуждых православию церквей.
В то же самое время один из прежних обвинителей Никона, выходец из Литвы православный монах Симеон Полоцкий, в миру Самуил Гаврилович Ситнианович, теософ, писатель и поэт, воспитатель детей царя Алексея Михайловича, ратовал за создание в России четырёх патриаршеств и папского престола.
Весной того же года тела защитников Соловецкого монастыря были зарыты без отпевания, над мощами убитых стрельцов возводилась часовня, а против стрелецкого воеводы Мещерякова, командовавшего осадой монастыря, начался сыск по кражам и присвоению монастырского имущества.
Албазинский острог узнал об этом, когда Василия Милованова уже не было на приказе. Казаки отказали ему в правлении и выпроводили в те самые тимофеевские морозы, когда на Соловках шла расправа над монахами. С угрозами и проклятьями, пообещав вернуться с войском, Василий Милованов отправился в Нерчинский острог для жалоб воеводе. Не вступился за бывшего спутника по посольству в Пекин и Василий Захаров, живший в доме Петра Осколкова, а тот, получив разрешение вернуться в Илимский острог, скупал соболей и распродавал имущество, нажитое за десять лет амурской жизни. Захаров же служил в Албазине, считался домовитым казаком и ждал сына от своей полукетской казачки.
Казаки, оставшись без приказчика, собрали Круг и снова кликнули атаманом Фёдора Евсеева. Тот взмолился, устав тянуть атаманскую лямку, а Михайла Сапожник наотрез отказался атаманить и даже есаулить. Да и кричали Мишку неуверенно из-за его вздорности и вспыльчивости. В конце концов с помощью попа Фёдора албазинцы уговорили Фёдора Евсеева, и он снова с неохотой принял атаманскую плеть.
Острожная жизнь на некоторое время вернулась к прежним, размеренным порядкам со степенством благочестивой старины. Вначале зимобора-марта из тайги стали выходить промышленные ватажки и казаки, ходившие на промыслы. Они заказывали благодарственные молебны белому попу Фёдору и чёрному попу Ермогену, одаривали их заповедными соболями и лисами, с умилением слушали молитвенные распевы, подпевали, чувствуя себя защищёнными Господом и своими святыми покровителями. После многих напоминаний о полученных окладах, которые надо отслуживать, атаман Евсеев стал собирать десятину в государеву казну, но не лучшими соболями, а по совести, какие дадут.
В те же теплеющие дни и холодные ночи зимобора на крепком ещё льду Амура с его верховий показалось множество конных подвод. Караульные забили в клепало и заперли ворота. Острог ощетинился ружьями из верхних и нижних бойниц. Но из первых саней вылез на берег Васька Милованов, которому албазинцы отказали в приказе, уверенно поднялся на яр и со зловещими ухмылками помахал атаману Фёдору Евсееву грамотой от нерчинского воеводы. С подходивших подвод высаживались незнакомые люди. Защитники острога с недоумением разглядывали казаков и стрельцов, приведённых Миловановым.
Исполненный чувства своей значимости и власти, на берег сошёл гость в сибирской шубе и трёхрогой шляпе, из-под которой на его плечи спадали длинные волосы, щёки гостя были покрыты короткой путевой бородой, а вместо носа виднелись две свиные ноздри. И был он такого латинянского вида, что, увидев его с яра, с проклятьями: «И сюда влезло, бесовское отродье!» Поп Фёдор плюнул под ноги и заперся в часовне.
За Безносым к острогу стали подниматься русские служилые люди разного вида, от дворян до казаков и стрельцов. Албазинцы не открывали ворот, первой мыслью подумав, что Васька Милованов исполнил угрозы и привел войско для разорения острога. Федор Евсеев заткнул за пояс атаманскую плеть, перекрестился и вышел узнать, что за люди прибыли и зачем.
Оказалось, мимо Албазинского острога шло Московское посольство к маньчжурскому богдыхану. Главой посольства был выкрест Николай Милеску, бежавший в Москву из Молдавии. Бывший спафарий – командующий наёмными войсками при молдавском господаре, после неудачного дворцового переворота он лишился носа и был принят на службу переводчиком в Посольский приказ России. Милеску привёз албазинцам весть о кончине царя Алексея Михайловича и о воцарении его сына – Фёдора Алексеевича, которому было приказано клятвенно присягать по получении сего указа.
Монастыри на Руси и в Сибири жили своей независимой и безоборочной жизнью, отчего быстро богатели. Это вызывало гнев покойного царя Алексея Михайловича. Он не раз пытался как-то обуздать игуменов, скупавших земли, укрывавших беглых крестьян, которые по «Соборному уложению 1649 года», возмущавшему русский народ, должны были быть возвращены прежним хозяевам независимо от срока их вольной жизни. Проходя мимо Спасской пустоши у Брусяного Камня, Милеску передал Ермогену указ нового государя, утверждённый новым тобольским архиепископом Павлом, по которому все монастырские поселения, учреждённые без благословения владыки, следовало разорить, чернецов, послушников и работных людей распустить, монастырское имущество продать. Власть упорно прибирала к рукам вольный сибирский острог с его пустошами, слободами, деревнями и заимками.
Атаман Фёдор собрал всех жителей и гостей Албазина. Поп Фёдор, закончив панихиду по преставившемуся царю, стал принимать крестное целование новому государю. Все собравшиеся пели многая лета молодому царю Фёдору Алексеевичу. Особняком стояли прибывшие из Москвы служилые Посольского приказа. За Николаем Милеску в куцем европейском кафтанишке с трёхрогой шляпой в руке толпились московские стрельцы обычного вида и несколько дворян с русскими лицами, говорившими чисто, но одетых смешней своего предводителя и покрытых накладными волосами из пакли.
Важные гости остановились в просторном доме Василия Захарова, купленном им у Петра Осколкова, где временно, по уговору, жили две семьи, стрельцы и казаки разошлись по посадским, острожным домам и землянкам. Албазинцам пришлось кормить их лошадей своим сеном и овсом. А послы не спешили продолжить путь, неспешно, по-хозяйски осматривали острог, пашни и селения, новые албазинсие кочи, приготовленные к летнему плаванью. Старые казаки на их расспросы простодушно ответили, что собираются плыть на Зею и Сунгари для ясачного сбора. Милеску приказал не делать этого, не беспокоить народы, находящиеся в маньчжурском подчинении, не портить отношения с Китаем. Казаки сердито отмолчались, не желая ни разговаривать, ни спорить с нерусью непонятного вида и чина. Только между собой возмущались, что Шульгин требует ясак, а выкрест его указ отменяет.
Разобравшись в делах казаков, Милеску предъявил атаману грамоту Посольского приказа со своими полномочиями и наказ нерчинского воеводы, настрого запрещавший атаману Фёдору отпускать казаков вниз по Амуру. Всякое воинское вмешательство в маньчжурские владения было не безопасно для бывшего спафария и могло помешать его переговорам с богдыханом, а поводов к тому было предостаточно. Бывший приказчик Васька Милованов посмеивался, что досадил албазинцам и потирал руки, ожидая скандала. Но скандала не случилось. Атаман потребовал от посла отписки, а она в очередной раз давала острогу возможность оправдаться перед воеводой за несобранный ясак.
Между тем, почуяв недоброе, к Фёдору Евсееву явились старые казаки с Михайлой Сапожником и подали заручную челобитную, чтобы их, служилых людей, великий государь велел отпустить в поход на Сунгари и Быструю реки поискать ясачных иноземцев. Предусмотрительный Фёдор Евсеев, не совсем доверяя полномочиям переводчика Посольского приказа, заручную челобитную от казаков не принял, предлагая дождаться возвращения посольства. Отец Фёдор в пику ему готов был благословить поход, чтобы инородца вместе с его ряжеными дворянами там же и повесили. Казаки во главе с Сапожником возмутились, что Фёдька Евсеев слушает какого-то выкреста, добрая половина гарнизона стала недовольна старым, проверенным атаманом.
К облегчению албазинцев, поторапливаемый оттепелью посольский обоз покинул острог. Атаман облегчённо перекрестился, а поп Фёдор плюнул им вслед. Жизнь продолжилась прежним порядком. Последние из ленских беглецов, бравших на саблю воеводский коч, атаман Фёдор Евсеев и Гришка Аксамитов с Ерофеем Твороговым, убедили вздорного Михайлу Сапожника отложить поход.
Закончился весенний сев яровых, начались ярмарки. С низовий Амура и с другого берега приплыли на бусах знакомые дауры с товарами, торговали и высматривали оборонительные сооружения. Старые казаки, по-своему истолковав царский указ о прощении, продолжали готовить кочи для плаваний в низовья Амура, чтобы заняться главным казачьим делом: ясачить и подводить под милостивую государеву руку новые народы. К тому же надо было помогать низовым острогам, которые жаловались, что в их местах, на левом берегу, промышляют богдойцы и с ними всё чаще случаются воинские стычки.
Ермоген, в очередной раз получив указ о его беззаконных делах на Амуре, новые угрозы от молодого царя и тобольского архиепископа, стал собираться в Нерчинкий острог, чтобы через воеводу самому отправить объяснительные и оправдательные челобитные. Обеспокоенный и расстроенный указами о своём самовольстве, он надеялся убедить архиепископа и воеводу поддержать его в благом деле строительства монастырей. Старца сопровождали бурлаки из гулящих людей и послушников. С ними навсегда покидал Албазинский острог Пётр Осколков с женой, детьми и с мешком отборных соболей.
В серпене-августе струги с мукой мелкого монастырского помола прибыли в Нерчинский острог. К пристани в устье Нерчи, в красном, крытым бархатом кафтане вышел сам воевода Павел Шульгин, борода его была коротко острижена, густые брови взлохмачены, глаза гневно сверкали. Он встретил чёрного попа надменными и неприязненными взглядами. За его спиной стояли сын Василий, два сына боярских Григорий Лоншаков и недавно прибывший на службу Алексей Толбузин, да ещё с полдюжины служилых и дворовых людей. Все они, кроме воеводы, смахнули шапки с голов и поклонились Ермогену. Многие хорошо его знали и помнили по прежним приездам. Их приветствие пуще прежнего разозлило воеводу.
– Приполз вор и убивец! – с грозным видом закричал он на Ермогена, буравя его пристальным, прожигающим взглядом. – Вот он, главный зачинщик смут! – стал яростно тыкать перстом, вперившись в Ермогена красными выпученными глазами. Обернулся за поддержкой к служилым, стоявшим за его спиной, они растерянно и опасливо затоптались на месте.
– Прибыл волей пославшего меня! – ничуть не смутившись, поклонился воеводе Ермоген. – С оправдательными отписками на обвинения. – Вынул из-под рясы и протянул руку со свитком, не сводя с воеводы спокойных глаз. От этого его взгляда Шульгину стало не по себе. Он схватил свиток и швырнул его на землю.
– Не приму твоих мерзких отписок! Чувствую – ты и есть подлинный зачинщик убийства илимского воеводы, ты – подлинный атаман албазинских своевольщиков.
– Он к убийству не причастен, и к побегу тоже! – дрогнувшим голосом поправил воеводу его сын Василий. – И царское прощение они получили.
– А я вот чувствую, что он, и всё тут! – громче завопил Шульгин.
– В Завете сказано Господом нашим, – перекрестив грудь, спокойно возразил Ермоген, – через чувства наши сердечные нами руководит дьявол. Молись, вдруг отпустится и просветлеет разум?
Воевода затопал ногами, с него слетела соболья шапка, обнажив лысину.
Его сын Василий, испуганно глядя на монаха, подхватил шапку отца и сунул ему в руки. Всем стало видно, что воевода изрядно пьян.
– По царскому указу, кто продаёт вино и пиво – брать по десять рублей и бить батогами. Вторая и третья варка – пятнадцать рублей и бить на козле кнутом, а то и в тюрьму… Взять его! – дурным голосом закричал старший Шульгин, нахлобучивая шапку на голову. – В пыточную! На огоньке признается, кто зачинщик самовольных пивных и винных варок. – Во зле воевода понёс явную для всех нелепицу. – Из-за него цены на зерно высоки, с промыслов и торгов государевой десятины не платят…
Пётр Осколков, сидя с семьёй в другом струге, опасливо пригнул голову. Шульгинский дворовой, чтобы поскорей сгинуть с глаз хозяина, побежал к палачу передать приказ воеводы. Чуть приметная усмешка мелькнула в глазах старца. Но он, не сводя глаз с разъярённого воеводы, будто даже подначивая его, сказал спокойным голосом:
– Видишь, как бес тебя корчит. То ли ещё будет без молитвы и покаяния?!
Поскольку никто из воеводских людей не решался подступиться к монаху, Шульгин в ярости стал хлестать их и своего сына плетью. Ермоген шагнул ближе:
– Сам пойду, куда укажешь. Не бей их!
– Заплечника! Развести огонь. Пытать буду! – вопил воевода, семеня ногами следом за старцем.
– Окстись, батя! – взмолился его сын Василий. – Монах – не служилый, за оскорбление духовного чина взыщут.
Продолжая орать непотребщину, Павел ещё раз огрел сына плетью.
– Недолго же тебе осталось служить бесу, – с печальным укором пробормотал Ермоген и был услышан.
От его слов Шульгина вовсе развезло. Теперь уж всем было видно, что он сильно пьян.
– Забью кнутом до смерти! На огне спалю! – продолжал орать воевода надорванным голосом и стал заходиться в кашле.
Возле пыточной избы старый палач-заплечник, увидев Ермогена, разинул рот, закрестился, замотал головой, показывая, что в этом деле он не участник и отказался снимать верхнюю одежду с монаха. Воевода рассвирепел, начал сам сдирать с него залатанную рясу. Ермоген с печальной усмешкой в бороде этому не противился и даже движениями тела помогал раздеванию.
Возле пыточной избы собирался народ, сначала по толпе пронёсся недовольный ропот, потом в голос закричали: «Не по чину казнишь!» Затем еще громче прозвучала угроза в несколько голосов: «Откажем в воеводстве!» Толпа подхватила эти слова, недовольство собравшихся людей становилось злей и громче, перерастало в возмущённый гул. Шульгин презрительно ощерился, погрозил толпе кулаком и, отстранившись от монаха, заорал:
– Да кто вы такие? Я здесь царь и Бог! Кого хочу, того казню!
– За такие слова царь тебя повесит, как только узнает! – громко выкрикнул сын боярский Григорий Лоншаков, и толпа служилых взревела уже в полный голос.
Шульгин разинул рот, забыв про Ермогена.
– Сейчас вернусь! – пригрозил и, пошатываясь, неверными шагами направился в воеводскую избу. За ним, испуганно озираясь, последовал сын.
– Успокойся, батя! – налил ему полную чарку водки из ополовиненного полуштофа.
Воевода одним махом выпил её, к облегчению сына с дворовыми людьми, упал без чувств на топчан.
Как только воевода отстранился от монаха, сын боярский Григорий Лоншаков, помогая ему поправить рясу, забормотал с покаянным видом:
– Не искушай беса! Иди в Баргузинский. Там добрый приказчик, я его знаю. Он примет твою челобитную. – Сунул монаху подобранный свиток.
Албазинские казаки, сопровождавшие муку, оставались при гружёных стругах, Ермоген со своими отшельниками положил поклоны на крест острожной часовни и продолжил путь вверх по Нерче. С ним навсегда покинул эти места бывший опальный илимский целовальник Пётр Осколков.
Утром воевода выполз из избы, хватаясь за косяк двери, сначала всем показалось, что он чрезмерно опохмелился. Казаки, Григорий Лоншаков с Алексеем Толбузиным, сын Шульгина Василий, ждали расправы за вчерашние угрозы, готовились к ней, но теперь удивлённо всматривались в перекошенное чёрное лицо. Воевода беспомощно разевал рот и не мог вымолвить какое-то слово. Затем он махнул рукой, упал и умер.
После жатвы яровых атаман собрал десятину зерна с государевых и вольных пашенных. Всем миром албазинцы молотили пшеницу и возили на монастырские мельницы, затем они разгульно отметили Семёнов день и встретили новый год по православному счислению. По заведённому порядку после Покрова промышленные разошлись по тайге. Крепчали морозы, сшибаясь в противоборстве, сворачиваясь в вихри, задули студёные ветры, поля вокруг Албазина заметал снег, под стенами росли плотные сугробы.
После святого Прокла, который проклял нечисть под землей, чтобы не выходила до оттепели, зимовавшие при остроге люди стали рубить лес на Воскресенскую церковь, благословение на которую было получено давно, но из-за перемен приказчиков и атаманов строилась она медленно. Албазинский поп Феодор винил в том атамана Фёдора, поскольку при всех переменах дольше всех правил острогом он, атаман ссылался на церковного старосту Василия Ерофеева, а тот на нерадение вечно занятых казаков и пашенных, которых убеждал порадеть за божье дело. Казаки старосту особо не почитали и были недовольны атаманом, что не пустил их казаковать из-за посольского обоза. В их понимании, им надо было отрабатывать свои оклады.
Зимой связи с Нерчинским острогом не было, о кончине воеводы Шульгина в Албазинском остроге не знали. На День архангела Гаврилы, как это принято в Сибири и на Руси, честные хозяева меняли сани на телеги. Было самое время начать строительство церкви, но заготовленного леса не хватало, атаман опять не смог принудить народ, отлынивавший на свои житейские хлопоты, к богоугодному делу. На очередном весеннем сходе острожный поп прилюдно ругал его, казаки были рассержены, крестьяне отмалчивались. Фёдор Евсеев бросил под образа атаманскую плеть и потребовал перемены. На этот раз уговаривать его не стали, кликнули на атаманство Гаврилу Фролова, ленского беглеца, не участвовавшего в нападении на воеводский коч.
По традиции нового атамана слегка похлестали плетью, брошенной Федькой Евсеевым, помазали весенней грязью, поп Феодор благословил решение казаков и атаманство Гаврилы, но длилось оно недолго. Казаки опять стали собираться на Быструю реку, искать и подводить под государя народы, недовольные маньчжурской властью, поскольку Нерчинский воевода каждый год требовал с них ясачные меха. А после Васьки Милованова присылки ясака в Нерчинский не было.
Гаврила Фролов, разобравшись в воеводских указах и наказных грамотах, нашёл приказ во всём прямить посольству и не отыскал воеводской указной челобитной, позволявшей казакам идти в низовья Амура для ясачного сбора. Поскольку московские послы ещё не вернулись, атаман Гаврила почуял под своим подбородком колоду, а над шеей царский топор. Страдать за казачью правду ему не хотелось, и он тоже не принял заручную челобитную, ссылаясь на указную память Николая Гавриловича Милеску, запрещавшую чинить ссоры с маньчжурами и китайцами из-за конных и оленных тунгусов, живущих под державой богдойского царя.
Казаки, желавшие идти в поход, опять возмутились. Десятники Михайла Сапожник с Евдокимом Григорьевым, рядовые казаки Лёвка Косилов, Ивашка Кондратьев, Стенька Сергеев, Васька Мальцов, Гришка Аксамитов, Стенька Малюга, Андрюшка Богатырь, Афонька Сергеев, Васька Вятка, Михейка Алексеев с товарищами оплевали приказную избу, атамана Гаврилу побили, домишко его разорили. При этом они ещё угрожали служилым, не поддержавшим их. Но Гаврила упёрся накрепко за свою шею и стал наговаривать писарю жалобную челобитную на имя воеводы о том, что в войске чинится великое смятение, всех бунтовавших казаков он перечислил и отправил челобитную в Нерчинский острог с верным ему человеком верхами на трёх конях.
Вернулся этот человек почти одновременно с чёрным попом Ермогеном, сплывшим с Шилки по большой весенней воде со стругами, гружёнными солью. Он и привез весть о том, что Павел Яковлевич Шульгин умер, а на его место нерчинские казаки выбрали атаманами детей боярских Алексея Толбузина и Григория Лоншакова. От них не было ответа на жалобную челобитную Гаврилы, но Михайла Сапожник с товарищами узнали о его жалобе и вознегодовали на Гаврилу пуще прежнего, в атаманстве ему отказали и опять уговорили атаманить Фёдора Евсеева. В этом его очередном атаманстве албазинцы всё-таки заложили основание Воскресенской церкви.
Посольство Милеску не возвращалось так долго, что албазинцы стали строить догадки: то ли послы изменили государю, то ли пострадали за него, но не оказались правыми ни те, ни другие. Весть об этом принёс очевидец Игнат Милованов, прибывший в Албазин с братом Васькой и с нерчинскими казаками. Он выбирался в Нерчинский острог с жалобами на московских послов. Игнат был прибран в посольский отряд из низовых Зейских острогов как бывалый и ходивший к богдыхану сын боярский. Его опыт вскоре стал причиной раздора с Милеску. На подходе к маньчжурским владениям Игнат стал убеждать главу посольства, что с полутора сотнями сопровождавших его казаков и стрельцов в Пекин их не пустят.
Действительно, маньчжуры остановили караван на реке Науне, в уделе маньчжурского боярина Солоси и продержали там до лета. По какой-то надобности, в подарок или почесть, Милеску сдал боярину род ясачных тунгусов, ближайшего кочевья. Затем к главному московскому послу прибыл из Пекина учёный иезуит, в беседах с которым Милеску проводил всё своё время.
Наконец, царского посла пригласил к себе маньчжурский князь Сонготу, близкий родственник императора. По советам иезуита Милеску начисто выбрил лицо, надел парик и отправился к Сонготу с полудюжиной сопровождающих, в число которых попал Игнат Милованов. Свиту больше этой ему взять не позволили. Игнат, увидев царского посла в его лучшем одеянии, выбритого, покрытого накладными волосами, как навильником сена, брошенным на голову, и трёхрогой шляпой, сказал ему, что с таким чучелом маньчжуры разговаривать не станут. Милеску на пару с учёным иезуитом всю дорогу потешались над диким сибирским сыном боярским и язвили по поводу его одеяния.
Рассказывал Игнат албазинским казакам, как поставили их перед главным богдойским боярином. Милеску, приветствуя его, стал махать трёхрогой шляпой и скакать, как чёрт на сковороде. Маньчжур долго и удивлённо смотрел на него, выпучив один глаз, потом стал смотреть в другой. Царские подарки Сонготу принял без благодарности, велел дать ответные и выпроводил всех обратно в посольский лагерь. Учёный иезуит похлопал в ладошки: «браво-браво» и пропал.
– Стал вразумлять этого Николу, – жаловался Игнат хохочущим албазинцам. – Я, простой казак, когда ходил в посольство, то стоял перед самим богдыханом с таким видом, будто я и есть сам русский царь. А ты что вытворял? Да кабы наш царь стал так скакать перед богдойским князем, что бы о нём и о нас всех подумали, как бы приняли? А этот Никола взбеленился от моих слов, велел меня схватить, связать, запереть в холодном сарае, а после выпроводил на Зею с нерчинскими казаками и с калмыком-толмачом. Только божьей помощью и милостью мы добрался до своих целыми.
Игнат отъелся, попарился в бане и той же подводой отправился в Нерчинский острог. Позже, уже зимой санным путём, на подводах мимо острога прошел отряд Николая Милеску. Послов долго держали на границе Китая, не пуская в Пекин. Богдыхан Сюань Е, с титулом Канси – «спокойствие и мир», второй император маньчжурской династии, их так и не принял, но отпустил в обратный путь.
Проводив послов вверх по Амуру, казаки, рвавшиеся ясачить и подводить под государя новые народы, не спрашивая на то согласия атамана, стали готовиться к походу в низовья реки. Осторожный и вдумчивый Фёдор Евсеев отправил в Нерчинский острог оправдания за несобранный из-за посольства ясак. Дескать, под Албазинские и Зейские остроги приходит много богдойских людей и промышляют соболя, у русских и ясашных из кулём соболей вынимают, из лабазов сало, масло, мясо и муку увозят, русских ясачных инородцев побивают. А они, служилые, тем китайским людям без указа государя противиться не смеют, и от того чинится великое разорение и недобор ясака.
С кончиной Павла Шульгина на какое-то время закончились споры Албазинского и Нерчинского острогов, албазинцы зажили своей прежней вольной и размеренной казачье-крестьянской жизнью. Строилась Воскресенская церковь, ссыльный соловецкий поп Фёдор вел службы. Старец-монах Тихон приходил на литургии по праздникам, остальное время молился и работал в своей пустоши. Казаки снова стали беспокоить спорные, окраинные народы Китая, требуя с них ясак за своё покровительство. Крепли, богатели и с каждым годом множились заимки, деревни, пашенные селения уезда: вниз и вверх по Амуру, от Шилки до Зеи, их уже насчитывалось до двух десятков. Народ, истерзанный бунтами и царскими указами, ломавшими традиционную жизнь, бежал сюда со всех концов Сибири и Руси. Атаману прибывало хлопот, хотя он следил только за целовальниками и слободчиками, не вмешиваясь во внутреннюю жизнь пашенных крестьян.
Богатели и монастырские селения. В надежде, что убедил Патриарший приказ в их необходимости, на какое-то время успокоился старец Ермоген. По многим просьбам Фёдора Евсеева его сменил на Албазинском атаманстве домовитый казак Иван Войлошников. Правление нового атамана мало чем отличалось от предыдущих, но о вольностях, что были при атамане Черниговском, уже с тоской вспоминали немногие оставшиеся в живых ленские беглецы.
Ерофей Творогов, вернувшись из Москвы, с тех самых пор всё о чём-то думал, собирая лоб в морщины. Со стороны иным казалось, что он спит на ходу. За годы после возвращения Ерофей заметно постарел и сильно переменился: он и прежде был не из весельчаков, теперь на казачьи Круги ходил неохотно, больше отмалчивался, в походы не рвался, не голодал, но и запасной одёжки не имел. Ко всему появилась у Ерофея слабость к туманным беседам. Он стал выпытывать у бывших задумщиков побега, чего ради они бежали с Лены и что хотели найти на Амуре.
Тихим светлым вечером с перегудами комаров и белым кружком луны на блеклом небе он подсел на лавку к Михайле Сапожнику с Настей, встречавшим тихий вечер возле своего дома. Глядя на закатно розовеющую гладь реки с плавившейся рыбой, ни с того ни с сего он заговорил о печальном:
– В Москве думал, что только на моей шее затягивается царская удавка, а нынче вижу, государев порядок прибирает к рукам и Албазинский острог.
– Не та уже воля, – в тон ему равнодушно вздохнул Михайла, глядя на темнеющую реку. – Она молодых баламутит, а старому на кой ляд? Дом, жена, сытость… Кабы на Лене была бы такая жена, – с улыбкой в бороде приобнял Настю. – И не побежал бы.
– Так не мы же одни не смогли терпеть бесчинство воевод и приказчиков?! – стал рассуждать Ерофей с таким видом, будто удивлялся делам своей молодости.
– Было всякое, – степенно соглашался Михайла. – Тоже думаю, не голодали, и приказчики наезжали нечасто… Как-то росомаха забралась в дом, не столько всё изгрызла, сколько испоганила. Как-то перетерпел, и нестерпимая вонь не сразу, но выветрилась. А Лаврушку Обухова с сыновьями терпеть не смог… Наверное, потому что такой жены не было, – опять тихонько рассмеялся и приобнял Настю.
Кое-какие перемены действительно были: с вольных пашенных крестьян атаман с целовальниками собирал десятину урожая, государевы пашенные обрабатывали царские наделы, промышленные, выходя из тайги, отдавали в казну десятую часть добытого меха, казаки после походов к кочевым народам вносили в казну весь ясак и половину добытого на погромах. Воевать приходилось всё чаще: ясачные народы постоянно ссорились между собой, требовали от казаков защиты и суда. Отряды ходили то мирить их, то восстанавливать справедливость. Но пятинных подушных денег на Амуре ещё не брали, вольные ярмарки не облагались сборами, отчего русские и даурские купцы ездили сюда чаще, чем в другие места. Албазинский уезд продолжал богатеть на зависть Нерчинскому острогу и всей Сибири.
Если Ермоген на какое-то время отстоял свою пустошь, то нижнее монастырское селение с мельницей, где жил и молился ссыльный соловецкий старец Тихон, в угоду указам пришлось условно отдать четырём его послушникам, переписанным в пашенные крестьяне. Смена названия не поменяла образа их жизни. Все они, как прежде, молились по старому обряду за святую Русь и её воинство, но не за власть, мололи муку и ловили рыбу.
В это время на Руси за Волгой продолжались склоки, раздоры и бунты. Молодой царь Фёдор Алексеевич находился под сильным влиянием материнской родни Милославских, его воспитателем был Симеон Полоцкий, противник Никона и патриарха Иоакима, но не их реформ. Пришлый монах, имевший при дворе надёжных защитников, ненавидел русские обряды и традиции, презирал скоморохов и всякое национальное веселье. Молодой царь Фёдор уважал учёность Симеона, но при этом глубоко почитал патриарха Иоакима, который противостоял европейским идеям Полоцкого и ратовал за полное уничтожение на Руси всех иных храмов и религий, кроме реформированного православия. Прислушиваясь к тому и другому, и не в угоду им, молодой царь все-таки проявил волю, добившись оправдания и освобождения бывшего патриарха Никона.
В середине августа опальный монах отправился в Москву добиваться своей правды, но на святого мученика Мирона перед Флором и Лавром Лошадниками он умер в пути. Царь Фёдор тяжело переживал эту утрату: настоял на отпевании и погребении Никона в отстроенном им Новоиерусалимском монастыре, просил восстановить покойного в патриаршестве и поминать в лике патриарха. Во время панихиды молодой царь сам пел и читал кафизмы, стоял на коленях перед гробом и целовал десницу покойного.
Но молодой царь Фёдор умер бездетным уже в следующем году за смертью Никона.
Бесспорного наследника престола не было, в Москве началась очередная смута, распалённая противостоящими партиями Милославских и Нарышкиных. Милославские видели бесспорным наследником трона шестнадцатилетнего царевича Иоанна Алексеевича, больного, косноязычного, частично парализованного и глубоко набожного. Народ, подстрекаемый кланом Нарышкиных, ратовал за здорового десятилетнего Петра Алексеевича.
Воспользовавшись благоволением толпы, 27 апреля Нарышкины захватили власть и провозгласили царём Петра, якобы за недееспособностью Ивана и по его добровольному отречению. Среди стрельцов, подстрекаемых Милославскими, разошёлся слух, что Нарышкины задушили царевича Иоанна. Московское войско взбунтовалось и 15 мая выступило против Нарышкиных. Стрельцы ворвались в Кремль. Три дня шли расправы. Толпа растерзала бояр Долгорукова, Матвеева, Языкова, Ромодановского, пострадал и сторонник Петра – стольник Фёдор Головин.
Вдовствующая царица Наталья Нарышкина представила разъярённой толпе царевичей Петра и живого Иоанна. Бунт стал стихать. Под угрозой полного безначалия патриарх Иоаким объявил о совместном правлении царевичей Иоанна и Петра при регенстве их старшей сестры Софьи, рождённой Марией Милославской. Всем участникам бунта было объявлено прощение и 25 июня 1682 года, единственный раз в истории России, на царство венчались сразу два царя. По настоянию стрельцов подлинная власть оказалась в руках двадцатипятилетней здоровой, энергичной девицы Софьи Алексеевны и клана Милославских. И ещё стрельцы настояли, чтобы Иоанн был объявлен первым царём, а Пётр – вторым.
Получив власть, Софья удалила вдовствующую царицу Наталью Кирилловну Нарышкину и её детей в подмосковное село Преображенское и с первых своих шагов в правлении государством усилила гонения на старообрядцев. Народ бежал на Русский Север и Джунгарский Алтай, в труднодоступных, неплодородных местах основывал новые деревни и быстро богател без притеснений власти. Наравне с Албазином по Руси и Сибири стали расходиться слухи о Беловодье – русской стране, которой соборно правят двенадцать святых старцев.
Софья заключила мирный договор с Речью Посполитой и от имени народа вступила в Европейскую коалицию «Священной лиги» для совместной борьбы с Турцией, воевавшей с европейскими странами.
Все эти новости привёз на Амур новый воевода в чине кремлёвского стольника Фёдор Дементьевич Воейков. Он прибыл со своим сыном Андреем Воейковым и отправил его в Албазинский острог с нерчинским сыном боярским Григорием Лоншаковым, чтобы сменить на приказе атамана Ивана Войлошникова. Воеводский сын привёз албазинцам указ о поминовении царя Фёдора, при котором Левобережная украина Речи Посполитой была окончательно закреплена за Русью, привёз указ церквям принимать клятвенную присягу на верность царям Иоанну и Петру. С Воейковыми же пришло на Амур прошлое повеление покойного царя Фёдора по монастырям: земли, мельницы, звериные угодья и промыслы вернуть владельцам или переписать на государя. «Впредь никаких земель и угодий в монастыри не давать, и не покупать, и не закладывать, не оброчить крестьян и беглых, никаких пришлых в крестьяне и бобыли не принимать».
Весть о кончине государя была принята албазинцами, как отголосок дальней грозы, проходящей стороной, всех порадовало известие о том, что новый воевода привёз царское жалованье. Казаки отстояли панихиду по усопшему царю, присягнули и целовали Крест новым царям, но, когда подьячий нового приказчика стал раздавать государево жалованье, зароптали и возмутились. Им были переданы только деньги и только на сто казаков за два года.
Казачьи отряды Албазинского уезда уходили за ясаком, почти наполовину пополненные промышленными и гулящими людьми. Добровольцы храбро сражались, геройски гибли за государево дело и казачье братство, среди них было много желавших поверстаться в казаки. Иным после походов казачий Круг отказать в этом никак не мог и самовольно приверстал к государеву числу гарнизона два десятка человек. Но не только отказ в денежном жалованье привёрстанным возмутил албазинцев. Как это в обычае на Руси и в Сибири, чем выше чин служилых людей, тем меньше им веры. Сын стольника на удивлённые вопросы казаков, в смех или по дури своей, сказал, что албазинцам не положено возмещений за хлебное, солевое, крупяное и другие довольствия, поскольку они не голодают. Привычные к беспределу сибирских воевод казаки кликнули: «Присвоил!», «Не дадим новому приказчику ясачных и десятинных мехов!»
Григорий Лоншаков попытался вразумить албазинцев и нашел царскую грамоту времён Никифора Черниговского, где гарнизон был определён в сто одного служилого. Но со времени последней присылки жалованья прошло два года. Казаки были привычны к таким задержкам, но не верили новому приказчику. Не обращая внимания на Лоншакова, горячие головы стали угрожать взять своё жалованье из ясачных мехов.
Сын кремлёвского стольника Андрей Воейков попытался мирно образумить разбушевавшихся казаков. Григорий Лоншаков подтвердил, что нерчинские казаки тоже получили одну тысячу рублей, что новый воевода привёз жалованье на всё воеводство и половину прислал албазинцам, на гарнизон в сто служилых, а не сто двадцать.
Албазинцы не хотели слушать и его, требуя полные оклады. Молодой Воейков разбушевался, стал обзывать их ворами, а острог воровским. Албазинский атаман Ивашка Войлошников с Васькой Бесом стали подстрекать казаков взять воеводского сына Андрея Воейкова в заложники, чтобы новый воевода был сговорчивей. Склока кончилась тем, что присланного приказчика выставили за ворота и отправили ни с чем в Нерчинский острог. Вместе с Андреем Воейковым, так и не принявшим дел у атамана Войлошникова, ушёл сопровождавший его Григорий Лоншаков.
Жаркий июнь прошёл в ожидании грозы. Так и случилось.
– Кому отказали? – бушевал новый Нерчинский воевода, встретив сына. Такого оскорбления от подначальных людей в его жизни ещё не было. За Енисеем правителями кремлёвских чинов удостоился только Якутский острог. По представлению Фёдора Воейкова в его лице царицей Софьей, правящей от имени малолетних братьев, нерчинцам и албазнцам была оказана высочайшая честь. В гневе, с четырьмя десятками верных ему служилых, без поварни и дворовых людей, воевода отправился в Албазинский острог, возложив управление делами на прежних выборных атаманов – Лоншакова и Толбузина. По пути к нему пристали струги казаков нового Аргунского острога, отправившиеся в Албазин за хлебом.
После кончины молодого царя Фёдора Алексеевича, тоже возмущавшегося непомерно богатевшими монастырями, его сестра царица Софья Алексеевна на какое-то время оставила монахов в покое при их прежних льготах. Новый воевода-стольник был наслышан о старце Ермогене и его делах, плыл не к нему, но пройти мимо Брусяного Камня не мог. Его струги выгребли в удобный залив между островом и яром, увидели на высоком берегу ждущего их высокого и сухощавого монаха. Свежий утренний ветер шевелил его рясу, седые волосы и бороду, жилистые руки перебирали чётки.
– Ермоген! – пугливо зароптали казаки в стругах. Они были наслышаны от старых нерчинцев об албазинском старце, за которым ходит Богородица, которого пытался оскорбить прежний воевода Шульгин, и был наказан бесславной кончиной.
В окружении верных людей Воейков поднялся на берег и встал перед старцем, который оказался чуть не на голову выше него. Просить благословения и кланяться ему для стольника было не по чину. Вместо приветствия он вперился гневным взглядом в склонённое лицо монаха с потупленным взором и обрушил на него своё клокотавшее в горле негодование.
– Что ж ты, благочинный, попускаешь беззаконию? – вскрикнул, краем глаз замечая, что смущённые Ермогеном казаки готовы пасть перед ним на колени.
– Устали с дороги, бедные! – не поднимая взора, вместо оправданий сказал старец.
Даже у воеводы, державшего путь без слуг, вид был потрёпанный. Он был покрыт не высокой шапкой, по прежнему кремлёвскому чину, а помятой латинянской треуголкой. Короткий немецкий кафтанишко и камзол были перепачканы золой и пропахли едким дымом костров. На левом боку воеводы висела шпажёнка с золотым эфесом. Пальцы руки с облупившимися ногтями судорожно сжимали его.
– Сначала баня, еда, потом разговор! – Старец поднял на воеводу глубокие светлые глаза, и Воейков под этим взглядом обмяк, почувствовав усталость пути. Зачесались, благодарственно затоптались окружавшие его казаки. Ермоген опустил взор и с поклоном предложил следовать за ним.
Спасская пустошь оказалась десятком келейных землянок вокруг Спасской церкви. В стороне стояли мельница, конюшня, наполовину врытые в землю съезжая изба и баня. Из низкой распахнутой двери курился уже не дым, а пар, будто она среди недели готовилась для долгожданных гостей. Монах завел всех в съезжую избу с низким потолком, жестом указал, где можно остановиться. Казаки стали благодарственно кланяться ему, а воевода с утихающей злостью коротко бросил:
– Потом поговорим!
– Потом, – согласился монах и опять слегка кивнул головой в выгоревшей камилавке.
Когда вернулась первая распаренная часть гостей, в съезжей избе был поставлен длинный стол, его накрывали полдесятка послушников и вкладчиков: старых, седых, покалеченных на промыслах и в боях, одноруких, одноногих. Воеводу усадили на почётное место во главе стола, подали ему китайскую фарфоровую чашу со слабеньким ягодным вином. На столе стояли хлебы, в плошках – икра для закуски. Калеки молча разливали по чашкам наваристую уху.
После молитв Ермоген сел напротив воеводы, указал на них глазами:
– Никак не могу объяснить тобольским и московским властям, что этим людям деться некуда. Ни в Сибири, ни на Руси их не ждут, и выбираться им отсюда не с чем. А в пустошах и монастырях они всё-таки могут мирно дождаться кончины и благостно почить, быть отпетыми и похороненными.
– Если бы только калеки собирались по монастырям! – поперечно проворчал воевода-стольник. – Ваша братия укрывает беглых, а потом кабалит их с потомством, хотя на них кабала от прежних хозяев. Сами напросятся за прокорм у одних, а после бегут в другую кабалу.
– Бывает и так, – согласился старец, – но у нас-то сам видишь, кто. Вместе и выжить легче. Кормимся с реки и мельницы, молимся за святую Русь, власть и воинство её.
Распаренные, помытые, воевода и его казаки насытились, тихий голос Ермогена успокаивал и убаюкивал. Подобрел и воевода-стольник, ещё не совсем понимая, за что на этого старца так ополчились преосвященный Тобольский владыка и Патриарший приказ.
На расспросы об Аблазине Ермоген отвечал сдержанно и уклончиво.
– У них своя правда… Несколько лет без жалованья… Службишка нелёгкая… – И спросил, вдруг: – Возле устья Урки, как там Иван Перелешин? Жив ли?
– Что ему сделается?! – неприязненно скривил губы воевода. – Сибирские крестьяне живут, как русские помещики, иные даже богаче, только зовутся пашенными. У Ивашки хозяйство вроде твоей пустоши: и беглые в работниках, и старые, и увечные.
– Вдовствует или нашёл жену, утешился?
– Полная изба народу, с ним сын с семьёй. Была какая-то бабёнка в приварках. Жена, не жена и чья, не спрашивал.
Воевода с сыном и его казаки переночевали в пустоши, на рассвете подкрепились свежим хлебом, выпеченным послушниками, и отправились дальше, вниз по Амуру. Острог был близок, приезд воеводы не стал неожиданностью для албазинцев, они ждали его с тех самых пор, как выпроводили воеводского сына. Завидев струги с казаками, караульный забил в клепало. На ходу одеваясь, с луками и пищалями из посада к острогу побежали домовитые казаки, заперли за собой ворота, заняли оборону.
– Засуетилось воровское отродье, – выругался воевода, заметив суету на стенах. – Будто не видят, кто плывёт! – встал в струге в рост, раздражённо сжимая золотой эфес шпаги пальцами левой руки. Его люди подгребли к берегу. На яру, под острожной стеной, показались два старых белобородых казака.
– Воевода? – криком спросил один.
– Воевода, воевода! – с угрозой в голосе ответил Воейков.
– А что с войском? Воевать нас собираешься?
– Надо будет – повоюю: церковь божью по бревнам разберу, а острог сожгу.
– Знаем, нам царь послал две тысячи рублей, а мы получили половину. Доплати, что украл, – отдадим ясачную казну.
– Кто украл? – взорвался воевода, задирая голову в треуголке. – Как смеете, воры, говорить так царскому стольнику?
– Хочешь говорить – иди к нам один, служилых не пустим! – ничуть не смутившись, прокричал с яра высокий и седой десятник Михайла Сапожник.
– Да кто вы такие? – громче и яростней закричал воевода. – Воры! Не по указу великих государей поставили воровской острог и ещё с меня что-то требуете! По царскому указу здесь гарнизон в сто казаков, другим оклады платить не велено. Пусть привёрстанные с богдыхана требуют, не с меня. А вы одного семени с вором Стенькой Разиным. Знаю, среди вас много бунтовщиков, которых царь помиловал, головы не срубил, как Стеньке. А зря!
Воевода бесновался, сопровождавшие его казаки смущённо помалкивали, сидя в стругах. Двое на яру и десятка три на стенах терпеливо слушали брань, пока воевода не сорвал голос и не стал надрывно кашлять. Нерчинские служилые продолжали молчать, лишь подьячий, опасливо озираясь, угодливо хихикал и поддакивал, ощущая опасную пустоту за спиной. Прокашлявшись, воевода сошёл на берег и решительными шагами стал подниматься на яр по лиственничным ступенькам. Подьячий и десяток казаков со стругов неохотно последовали за ним, остальные остались у реки. Острожные ворота были заперты и заложены изнутри брусом. Под шатровыми крышами и над проездной башней стояли с ружьями албазинцы, среди них похаживали толстый поп и тощий монах, оба разбойной наружности. Вид у всех был решительный.
– Ну, погодите у меня! – Воевода погрозил снизу кулаком и со своими унылыми казаками отправился в посад. Там он устроил сход всех пашенных, промышленных, гулящих, ремесленников: гончаров, колесников, сапожников. Собрав их, опять кричал срывавшимся голосом:
– Беглые воры и убийцы без царского указа построили этот острог. Берите у кого что есть: пальмы, ружья, топоры, возьмём его приступом! Казаков велю колоть, острог сжечь, церковь разобрать по брёвнам…
Никто не сдвинулся с места и не поддержал его даже сочувствующим взглядом. Воейков стал грозить государевым наказанием за неподчинение ему, царскому стольнику. Но на лицах молчавших людей появились не страх, не почтение, а ухмылки и даже насмешки. Заметив это, воевода осекся, почувствовав себя приблудным псом в чужой своре, обернулся к своим казакам и понял, что они ему не защита.
– Это ещё как решит царь-государь! – степенно возразил здоровый детина, по виду пашенный мужик. – По слухам, богдойцы разорили один из Зейских острожков, побили казаков и промышленных возле Погромной Горы. А как завтра сюда придут? Царь нас с тобой на одной жердине повесит за то, что своих воевали.
Толпа сдержанно загудела, поддерживая сказанное. Подчинить её своей воеводской воле было невозможно. Воейков мотнул головой казакам, чтобы следовали за ним, и вернулся к острожным воротам. Албазинцы стояли на своём, соглашаясь пустить его одного для разговора. Можно с подьячим. Воевода, поскрежетав зубами, согласился.
Клацнул закладной брус, ворота со скрежетом приоткрылись, пропустили его с подьячим, и были заперты за их спинами. В приказной избе воеводу встретили старые казаки, бывшие атаманы Иван Войлошников и Гаврилка Фролов. По их лицам стольник понял, что они тоже зачинщики бунта. За албазинцев горой стояли бывшие нерчинские казаки Васька Захаров и Матюшка Новограбленный. Сила была за ними, за стариками, попами и соборным мнением. Без прежней ярости, воевода ещё раз обозвал всех ворами, напомнил, кто строил этот острог и что гарнизону определено быть в сто служилых, а не сто двадцать. Опять его терпеливо выслушали, но воеводские слова отлетали от казаков, как сухой горох от стены. И только поп Фёдор и старец Тихон брезгливо морщились, разглядывая латинянскую одежёнку и покрытое седоватой щетиной лицо гостя. Отец Фёдор даже не по чину чертыхнулся:
– Уния! Мать их еть, ополоумели там, вокруг царя.
– Мрут один за другим, но только пуще онемечиваются, – поддакнул старец Тихон.
– Считать мы, слава богу, умеем! – улучив паузу в брани, хмуро проговорил Михайла Сапожник. – Должны прислать за два года и даже за три. Если с доплатой за хлебное, соленое, овсяное и крупяное жалованье да по пяти рублёв за год, даже на сто служилых это две тысячи, а не одна.
– Две тысячи я получил на два острога, могу показать наказную память… Половину раздал нерчинским служилым, спросите у моих казаков! Половину послал вам.
– Не может такого быть, чтобы цари или нонешняя царица ошиблись в счёте, при них грамотеев много, – многоголосьем упрямо заспорили казаки. – Бояре да дьяки разворовали… Продадим ясачных соболей, возьмём своё! – опять стали угрожать.
Воевода в отчаянье чертыхнулся. Ни его убеждения, ни угрозы запершихся в остроге служилых не пронимали. Собрать полный казачий Круг не было возможности: два десятка казаков ушли за ясаком и на помощь зейским собратьям. С ними – четыре с половиной десятка промышленных и гулящих людей. Ещё два десятка казаков были в уходе к кочевым тунгусским родам, другие на рыбных ловлях и покосах, при остроге оставалось меньше трети гарнизона. Воевода объявил сгоряча, что будет ставить новый острог возле Брусяного Камня.
– Соловецких монахов перебили за непокорство царским указам. – Обругал всех напоследок: – А тут воры, едва получили прощение – уже бунтуют… Найдётся и на вас управа! – Он уже думал, где прибрать людей, чтобы начать строить новый острог или взять этот силой.
Воевода снова собрал посадских, торговых и промышленных людей, объявил, что будет строить новый острог возле Брусяного Камня, стал прельщать жалованьем и своей милостью. Толпа тупо смотрела на него и тугодумно соображала, предполагая свои выгоды и вины. Ждать быстрого ответа воевода не стал. Сказал, что остановится возле Спасской обители, и отправился к Ермогену. Никогда прежде стольник не чувствовал себя таким бессильным против тупости простого народа.
Спасские чернецы снова ласково встретили воеводу и сопровождавших его нерчинских казаков. После сытного ужина он стал с жаром жаловаться Ермогену на тупость и бесчинство албазинцев. Монах терпеливо слушал его, кивал, соглашался, сочувствовал. Едва стольник стал успокаиваться, рассказал о своей беде, как хотел всего лишь уединения для молитв, но сначала, по многим просьбам, не мог оставить без окормления Нерчинские и Албазинские остроги, наконец с присылкой белого попа поселился в этом месте, но вышел к нему хромой и однорукий промышленный. Его ватажка была побита тунгусами. Они оборонялись от них в зимовье, гибли один за другим, клялись, если выживут, построить церковь. В живых выбрался из тайги только этот калека, заказал панихиду по погибшим товарищам, стал помогать как мог, строить часовню. Потом пришли другой и третий, калеки, беглые и гулящие, стали строить Спасскую церковь. Едва закончили строительство, пришёл указ: всё сломать, продать, людей разогнать.
Старший Воейков слушал неторопливый и незатейливый рассказ Ермогена и всё больше успокаивался, понимая, что по бесовскому наитию слишком погорячился. Поставив новый острог без царского указа, он попадёт под такую же опалу, как этот чёрный поп. Писать прошение в Сибирский приказ? Переписка и объяснения затянутся на несколько лет. А одним только желанием доброхотов новый государев острог не построить: нужны деньги.
После вечерних молитв воевода прилёг отдохнуть в полном расстройстве прежних планов. Утром к пустоши подъехали верхами человек сорок, но это были не строители, а те же самые скандальные албазинские казаки. Они тоже хорошо подумали прошедшей ночью и снизили свои требования по недостаче жалованья до пятисот рублей. Выборные от острога атаман Иван Войлошников, бывший атаман Гаврила Фролов, Василий Бес и Василий Захаров начали переговоры чинно и вежливо, отчего воевода восчувствовал свою власть, высокий чин и даже позволил себе пожурить казаков за непокорство государевым указам, как те в сорок глоток опять стали лаять его и угрожать расправой.
– Погодите! – встал между ними невесть откуда взявшийся здесь Ермоген, и начавшаяся было распря смущённо стихла. – Давайте поговорим спокойно, без ругани, всякая ярость и злоба от врага рода человеческого, а мы – православные христиане, должны почитать и уважать друг друга. – Тихий голос монаха охладил пыл зачинщиков и негодование обеих сторон.
Выборные отступили, казаки приглушённо переговорили между собой. Вперёд вышел Иван Войлошников и объявил соборное решение:
– Доплати пятьсот рублей – и мы отдадим тебе полторы тысячи казённых соболей. Это наше последнее слово!
Албазинцы откланялись Ермогену, сели на лошадей и зарысили в обратную сторону.
– Ишь, чего удумали, воры! – вслед им пожаловался Ермогену воевода. – Отдай, и всё тут. Сними с себя и сына одёжку, останься голым, но отдай!
– Не тысяча, как прежде, уже пятьсот рублей, – стал успокаивать его Ермоген. – Уступили от прежнего, это уже хорошо.
И опять монах говорил тихим голосом, будто чаровал и успокаивал. Воеводе захотелось отдохнуть после очередной ссоры, доспать после бессонной ночи. К вечеру он согласился занять пятьсот рублей у торговых людей, чтобы унять ссору и получить ясачные меха. Уж ему-то, воеводе и стольнику, в займе не откажут. Не отказали. Деньги он получил, приехал в острог. Казаки собрались слушать его. Самые вздорные посмеивались и чего-то ждали. Здесь, возле церкви, Фёдор Воейков отдал казакам пятьсот рублей, взамен получил ясачную казну. После этого вошёл в церковь и велел петь молебен о многолетнем государевом здравии.
Как показалось воеводе, казаки стояли молебен со смиренным и покаянным видом. Ласковыми словами он стал предлагать им целовать крест, чтобы впредь не бунтовать и государеву казну у себя не держать, а каждый год присылать в Нерчинский острог.
– Какие же мы изменники, чтобы целовать тебе крест? – возмутился Иван Войлошников, и его поддержал стройный хор голосов: – Мы уже целовали крест нашим государям!
От клятвенных обещаний впредь не бунтовать албазинцы наотрез отказались. Чтобы не раздувать новой распри с ними, воевода не стал на этом настаивать, начал знакомиться с делами острога, уезда и первым делом посетил заимки государевых пашенных крестьян. Казаки давно уже не пахали земли и не жали хлебов, но управляли слободами, деревнями и заимками, всех с лихвой обеспечивали крестьяне, присланные в государеву пашню, и вольно поселившиеся. Пашенные хорошо понимали, что их трудами кормится всё Нерчинское воеводство и противились иным указам казаков, которые казались им несправедливыми.
Жизнь на земле без женщин была непомерно тяжела: и по дому, и в поле – всё приходилось делать самим работникам, а большинство пашенных семей состояло из холостых мужчин. Прислать им женщин воевода не мог. Крестьяне переманивали их и выкупали у казаков, считая, что служилым жёны не нужны. Воевода был ласков с пашенными людьми и быстро понял из разговоров с ними, что жизнь на земле не обходится без притеснений. Чтобы привлечь крестьян на свою сторону, он пообещал разобраться с венчанными казачками, живущими в крестьянских хозяйствах, пообещал холостым семьям послабления в десятинном обложении присевков.
Казалось, разногласия с албазинскими казаками закончились. Василий Захаров, всё ещё приписанный к Нерчинскому острогу, обратился к воеводе с просьбой перевести его в Албазинский, поскольку здесь у него дом, жена и дети. Надеясь привлечь и его на свою сторону, стольник Воейков не отказал ему в просьбе и перевел в Албазинский с прежним нерчинским жалованьем.
Чтобы основательно познакомиться с непокорным уездом, воевода с сопровождавшими его нерчинскими казаками отправился в нижние остроги Зейский и Селембинский, построенные под началом Игнатия Милованова. Ни шатко ни валко острожки эти были поставлены и спешно укреплялись из-за частых стычек с маньчжурами. Под их защитой пахали землю и снимали обильные урожаи такие же, как и при Албазинском, ссыльные и беглые. Они обеспечивали хлебом казаков, промышленных и торговых людей. Стольнику воеводе показалось, что порядок здесь даже крепче, чем в Албазинском. По наказной памяти этими острогами продолжал править сын боярский Игнатий Милованов, но, по догадкам воеводы, всеми делами заправляли старые казаки Обрашки Парфёнова, воевавшие под знаменем Онуфрия Степанова, и ссыльный поп Максим.
Игнатий Милованов жаловался, что, несмотря на его запреты, промышленные ходят на правый, маньчжурский, берег Амура, строят там временные зимовья, из-за чего случаются военные стычки. Китайские промышленные ходят на левый берег, и тоже не мирно. Похоже, что Игнатий не имел здесь должного уважения и просил себе перемены. Фёдор Воейков дал согласие на его возвращение в Нерчинсий острог, оставил при власти в Зейском и Селембинском острогах выборных атаманов, а в правление пашенным крестьянам приставил понравившегося ему казака Григория Мыльника, повысив его в должности до десятника.
В целом, довольный делами нижних острогов, воевода Воейков распорядился не пускать промышленных и казаков на маньчжурские реки Хамун и Быструю (настоящие Амгунь и Бурея), куда зачастили русские люди, и отправился в обратный путь. Он считал, что уладил все разногласия и навёл порядок в доверенном ему воеводстве.
– Вот ведь пришлое отродье! – выругался Обрашка Парфёнов вслед удалявшимся воеводским стругам. – Туда не ходи, сюда не ходи, а ясак дай…
Проделав небыстрый обратный путь, Фёдор Воейков подошёл к Албазинскому острогу, но вместо должного почтения к его кремлёвскому чину опять почувствовал настороженное недоверие казаков, считавших, что все их беды происходят от этих самых чинов. Думая, что делает им одолжение, воевода пообещал прислать на приказ сына боярского Григория Лоншакова, бывшего у албазинцев в чести. Но за время его отсутствия что-то уже переменилось.
– Отказываем Гришке! – взревел не понятно чем недовольный казачий Круг. – Ивашку Войлошникова оставить атаманом! Ивашку Мартынова – сопроводить казну.
Отказать албазинскому служилому в сопровождении ясака Воейков не мог. Ради мира он согласился временно оставить у власти атамана Войлошникова. Но и на этом его распря с албазинцами не закончилась. Позже, в Нерчинском остроге, Иван Мартынов при многих свидетелях представил ему заручную челобитную, написанную казаками в отсутствие воеводы, по-своему толковавшими свои разногласия с ним. Не принять её воевода не мог, хотя не мог согласиться с тем, что в ней было написано. Сборную Нерчинскую и Албазинскую соболиную казну от нерчинских казаков повезли в Москву Агапитко Ларионов с Василием Шульгиным, сыном умершего Якова Шульгина и, по настоянию албазинцев, Иван Мартынов. Сопровождать самого Ивашку воевода поручил сыну боярскому Григорию Лоншакову.
Выпроводив воеводу, острог зажил своей прежней жизнью. Пустел посад: торговые люди спешили уйти до холодов за новым товаром с выкупленными мехами, за новой добычей расходились по тайге промышленные. Впереди была долгая и холодная зима. Михайла Сапожник волок из тайги сухостойную лесину на разбитых и скрипучих тележных осях. Резвая лошадка, мотая головой, легко тянула поклажу, рядом с ней бежал и весело взбрыкивал копытами жеребёнок. Домовитому казаку помогал гулящий человек, нанявшийся в работники за прокорм и зимовку. От кого бежал, какой воли искал, Сапожник не выспрашивал, только посмеивался про себя над его шумными наивными восторгами. Возле посада путь Михайлы пересёкся с возком Ерофея Творогова.
– Здорово живём, Мишка!
– Слава богу! Ты как?
– Рыбки вот поймал. Возьми на уху.
– Возьмём, – кивнул на своего работного Сапожник. – Только отдариваться нечем.
– Да уж, настали времена! Без платы снега зимой не попросишь, – проворчал Ерофей, присаживаясь и приглашая товарища к разговору. – При Микишке Черниговском жили бедней, а было лучше.
– По землянкам, быть бы сыту да в тепле – уже радость, – поддакнул Михайла.
– Казачья воля вольная! – скривился Ерофей. – Вон, радуется твой работный, как жеребёнок, что добрался-таки до вольной земли, – кивнул вслед удалявшемуся помощнику, шагавшему рядом с лошадкой. – Молодой, глупый, счастливый.
– Хочет поверстаться в казаки, в выбылый оклад, – усмехнулся Михайла.
– Воля вольная: ни дома, ни жены, ни детей… У тебя хоть Настица, да сухановским сиротам помог подняться, какая-никакая подмога, а я уже думаю – не податься ли к Ермогену в пустошь.
– Дал Бог радость, не один! – согласился со старым товарищем бывший есаул. – Дом построил, не голодаем, дров запасу в зиму, буду лежать возле печки, вот и вся казачья воля. Хорошо живу – раз ничего уже не хочется. Гаврилка Фролов сбивает ватажку идти другим летом в низовья за ясаком. Воевода не велит, а Войлошник – отпускает. Что делать? Соболишек царю каждый год дай. А погоняйся-ка по тайге за тунгусами. Много с них возьмёшь? Меня звали, а не хочется. И Настица говорит – похожу в старом халате, лишь бы жить вдвоём. – Понимая печаль товарища, посоветовал: – А ты сходи. Возьмёшь на саблю мунгалку – заживёшь веселей.
– Меня Гаврилка тоже звал! – досадливо отмахнулся Ерофей. – Не пойду. Не хочется. Лучше к Ермогену. Нам с тобой где спокойней, там и вольней.
Поздняя осень. Небо затянуто темными, жмущимися к земле тучами. Вдруг замельтешат и пропадут редкие снежинки, не оставив о себе следа, затлеет в каком-нибудь месте свинцовое подбрюшье и снова погаснет, напоминая о времени дня. Ветер гудит в трубах тёплых изб, из которых не хочется выходить. Но народ неспешно вышел на берег смотреть, как густо идёт по воде белое сало. Вскоре встал, покрылся льдом Амур, снег выбелил берега и сжатые поля.
Казаки несли караулы, посадские и пашенные люди выделывали кожи и шкуры, шили одежду, тесали лыжи, сани и нарты, месили глину на посуду, делали бочки и колеса. Дымили трубы, прельщая теплом и скромным уютом холостяцкого жилья. При остроге вместе с казаками, посадскими и пашенными уже набиралось до трёх сотен мужчин, и на всех на них было меньше полусотни женщин. Манящая, чарующая души воля взимала с беглецов свою подать.
Крепчали морозы. На волчьего свата Николу Зимнего при маковом закате за правым берегом Амура на льду реки показался возок. В санях сидел один возница в овчинном тулупе и мохнатых медвежьих рукавицах. Лошадка неспешно рысила, помахивая хвостом, выдыхая из обмёрзших ноздрей струи пара. Упряжка остановилась под яром против острога, в вознице узнали казака Ивана Мартынова, отправленного с ясаком и заручной челобитной в Нерчинский и Москву. Он бросил в сани тулуп, взял коня под уздцы и вывел его на берег.
В жарко натопленной приказной избе перед атаманом, попом Фёдором, стариками и тесно набившимися казаками Иван пил чай и неспешно рассказывал о своей поездке в Москву с ясаком.
– Полаял меня наш нерчинский воевода, снова обозвал всех албазинцев ворами, но нашу челобитную принял и отправил вместе со своей жалобной против нас. В Сибирском приказе дьяки их читали, но никого ни словам не упомянули, не упрекнули по нашим жалобам. Агапитко Ларионов просил себе в награду чин сына боярского, а мне зачем чин? Наградили деньгами и сукном, а жалованье везти не доверили, отправили с ним вперёд меня нерчинского доверенного казака Ивашку Коркина. Он принял на себя наши две тысячи рублей. Я ехал следом, слышал, как весело и разгульно Ивашка тратил в пути деньги. В Нерчинском по сыску оказалось, не довёз сто двадцать шесть рублей. Воевода поставил его на правёж, но за Коркина поручились четверо казаков и в отместку за жалобную челобитную Воейков раздал наше жалованье нерчинцам.
– Отмстил паршивец, сын блядин! – завозмущались казаки.
– Как это? Наши деньги отдал другим? – брызгая слюной от возмущения, вкрик завизжал Васька Бес.
– Вот отмстил, так отмстил! – озадаченно заелозил шапкой по темечку атаман.
– Что делать будем? – дрожащим голосом спросил Васька Захаров. – У меня семья.
– Отдаст, никуда не денется. Не в этом году, так в следующем.
– Не впервой жалованье задерживают…
– В другой раз отправим ясак в обход Нерчинского. Можем увести сами, только надо собрать хорошую казну.
Весной, выходя из тайги, промышленные были неприятно удивлены дотошным сбором десятины. Атаман взял подать даже с промышлявших зимой казаков, чего прежде не было. Презрев наказ нерчинского воеводы, атаман Войлошников принял от бывшего атамана Гаврилы Фролова челобитную с просьбой отпустить его в низовья Амура для сбора ясака и подведения тамошних инородцев под государя. Гаврила собрал отряд из казаков, пропившихся промышленных и бедствующих гулящих людей. Васька Бес собрался идти с ними, пьяный шлялся по посаду, похвалялся, что непременно добудет двух девок и станет на зависть холостым жить с обеими. Погуляв и пошумев, все они уплыли на стругах в низовья реки.
В пути отряд Фролова встретил Гришку Мыльника с зейскими казаками, которые везли собранный ясак в Албазинский острог и надеялись получить свою долю жалованья. Вместе с албазинцами зейцы поругали стольника Воейкова, но ясак атаману сдали и стали закупать товары на самовольной ярмарке. На ней было нашествие торговых людей со всей Сибири. На этот раз, озлив пашенных и торговых людей, переругавшись с зейцами и десятником Гришкой Мыльником, албазинские казаки взяли даже с них, со своих, продажные и покупные пошлины.
Как водится, всё проклятья, укоры и насмешки атаман Войлошников принимал на себя, перед всеми оправдывался и отлаивался, надо, дескать, как-то вытребовать у Воейкова жалованье и для зейских казаков тоже, что не он, а Круг решил в этом году взимать пошлины по государеву указу.
– Кончился вольный Албазин! – ругались подвыпившие гости. – Был, и нету! Жди теперь какого-нибудь приказчика с кремлёвским чином. Он нам всем покажет волю! Ещё и кабак с откупщиками заведёт. – Ругая албазинцев и нерчинцев, зейские казаки закупили товар и уплыли восвояси.
И всё же нестыдная казна была собрана. Казачий Круг с попом Фёдором стал думать, как ею распорядиться, и решил отправить ясак и государев сбор в обход Нерчинского острога Тугиром и Олёкмой через Лену, с якутской или илимской казной. Распродав свои товары, тем же путём собирались идти на Лену и в Енисейский острог торговые люди Ивашка Норицын и Кононко Фёдоров. С ними албазинцы решили отправить своих людей с собранным ясаком и государевой казной. Сопровождать их казаки доверили двум Васькам, Евдокимову и Захарову, поскольку последний бывал в Москве, знал путь к ней. Оба казака не были замешаны в ленских бегах, не имели на Лене задолженностей. Это была месть воеводе Воейкову.
Васька Захаров оставлял свою жену-полукетку с двумя детьми в просторном доме, с небедным съестным припасом.
– Смотри у меня! – грозил ей на прощанье. – Знаю, слаба на передок… Ни с кем тут…
– Кому нужна с этим-то? – Зыркая по сторонам плутоватыми приуженными глазами, жена указала на пищавшего младенца, которого качала на руках. При Васькином доме кормились два молодых работных из гулящих людей. Погрозив им кулаком для порядка, Захаров вместе с другим Васькой и с торговыми людьми отбыл на устье Урки, к Перелешиным и дальше, известным путём, приведшим ленских беглецов на Амур.
Возвращались они весной, с государевым жалованьем и обычными московскими наградами. Торговый Конко Фёдоров, зная спрос нерчинцев на товар, не удержался и пошёл через Нерчинский острог. Воевода Воейков был уже наслышан, что албазинцы отправили казну мимо его острога, снова возмущен и разгневан на амурских воров. Государевым указом именно ему, нерчинскому воеводе, было велено, оценя албазинскую казну денежной ценой и запечатав своей печатью, отправлять её в Москву. Воевода велел схватить Конку Фёдорова, под пытками узнал от него подробности заговора, отправил жалобные челобитные илимскому воеводе и в Сибирский приказ. Это была месть албазинцам.
Вернувшийся Василий Захаров со свертком зелёного сукна под мышкой первым делом побежал домой. Соседи услышали вопль его жены, плач и писк детей. Надевая на ходу рубаху, из низких дверей выскочил работный. Крики и ругань супругов доносились до тех пор, пока посыльный не затребовал Захарова в острог. Он вышел на крыльцо с перекошенным лицом, с набухавшим синяком под левым глазом. Следом выкатилась его растрёпанная жена с набухавшим кровоподтёком, тоже под левым глазом, подала мужу кушак и шапку, по-хозяйски отряхнула сор с его рубахи.
Казаки собрались в приказной избе послушать Васек, ходивших в Москву. Захаров и Евдокимов сели против них, поддакивая друг другу, начали свой сказ. Самое интересное было в Москве, в Сибирском приказе. Дьяки, почитав очередную албазинскую жалобную челобитную на воеводу Воейкова, пригрозили начать сыск по доносам и жалобам обеих сторон.
– Чудно! – прошепелявил Василий Захаров. Кроме синяка под глазом у него начала набухать губа, но на это никто не обращал внимания. – Ставил нас перед собой глава Посольского приказа Василий Голицын, молодой, но уже в чине боярина, расспрашивал, что мы знаем про маньчжур и китайцев. Сам в немецком платье, щёки выбриты, усы торчком, свои волосы до плеч, а поверх них накладные букли из пакли. И советчики его с прислужниками похожи на папистов. Даже язык корявят, как нерусь.
– К чему бы? – обвёл казаков вопрошающим взглядом Евдокимов.
– Начальствующие чины рядятся в неметчину, говорят о Священном союзе папистов и православных против турок.
Размышления казаков о том, что происходит в Москве, в окружении молодых царей и царствующей царицы, были прерваны дальнейшими событиями. С низовий Амура пришли пропахшие золой костров и прогорклым потом два зейских казака – Стенька Харитонов и Ортюшка Калинин с семью промышленными. Они с жадностью набросились на хлеб с молоком и отъедались, пока не попадали от обжорства. Это был остаток отряда Гришки Мыльника из шестидесяти семи человек, который отправился на Хамун и Быструю реки, где ставил ясачные зимовья отряд Гаврилы Фролова. Гришкины люди думали о споре с албазинцами, но ниже устья Зеи были схвачены и разоружены маньчжурами. Через полтора дня, ненастным утром, Стеньке, Ортюшке и промышленным удалось бежать из плена. Четырнадцать суток, днём и ночью они пешими выбирались к Албазину, а Гришка Мыльник с товарищами бежать не смог или не захотел.
От уходцев из плена албазинцы узнали, что маньчжуры строят крепость против устья Зеи и возле той крепости стоят до трёхсот бусов. В толмачах у китайцев служат Гришка Павлов, породой верхотурец, бежавший с Мишкой Сорокиным с Лены на Амур, и ещё два русских изменника. Они говорили пленным, что горной дорогой на Албазин идёт шестнадцать тысяч богдойской конницы, а под Нерчинский острог по Амуру поднимается на бусах большая сила с пушками и хлебными запасами на три года.
Не верить вернувшимся казакам албазиннцы не могли. Стычки с маньчжурами и прежде случались, но раньше это происходило только на правом берегу Амура. Последние годы изредка случались столкновения и грабежи на левом. Слухи ходили давно, что богдойцы собираются выбить русских людей и с левого берега Амура. Но теперь, по казачьим соображениям, недолгая осада Зейского острога была не случайным грабежом, а началом войны. В такое время спорить с воеводой об окладах и ясачной казне было непростительной глупостью. Албазинцы отправили Стеньку Харитонова и Ортюшку Калинина в Нерчинский острог, а сами, не закончив затянувшееся строительство Воскресенской церкви, принялись поспешно укреплять стены Албазина. А они со времён строительства при Никифоре Черниговском обветшали, подгнили, у земли покрылись осклизлым мхом.
Вернулись казаки и промышленные, ходившие за ясаком к кочевым родам. Пашенные сушили в овинах урожаи ржи, овса и пшеницы. При угрозе войны посадские жители все ценные вещи и зимнюю одежду перенесли в острог. Опасность сплотила спорщиков. Люди стали заметно дружней, больше заботились об общих делах, чем о своих. Снова албазинцы рубили сырой лес, углубляли ров, ставили надолбы и чеснок против вражеской конницы. Караульные днём и ночью всматривались вдаль, у бойниц стояли заряженные пищали и присланные из Нерчинского острога тяжёлые фитильные мушкеты.
Ранней осенью на реке показались струги, плывущие с верховий Амура. Заметивший их караульный на всякий случай ударил в клепало, и на острожную стену выскочили с десяток казаков.
– Наверное, от монахов! Зачем устроил сполох? – стали ругать караульного.
– Вдруг богдойские ертаулы? За одним стружком – сотня других судов, – оправдывался казак. – Они хитры, могут зайти с полуночи…
Струги приближались, по одеждам уже видно было, что в них свои люди и за ними никто не следует. Лодки в три пары вёсел заскрежетали галечником и причалили к берегу ниже острога. На сушу спрыгнул воеводский сын Андрей Воейков, которого в прошлом албазинские казаки выпроводили, отказав в приказе, из другого струга сошёл сын боярский Григорий Лоншаков. Они привезли своего подьячего.
– Похоже, опять на приказ! – решили казаки и вышли навстречу с неприязненными лицами.
Андрей скинул лисью шапку и поклонился попу Фёдору, хмуро глядевшему на прибывших со стены острога. Тот сдержанно ответил ему кивком, с удовлетворением отметив, что сын стольника одет по-русски, на поясе сабля, а не лёгонькая латинянская шпажонка.
– Вернулся на приказ? – спросили Андрея казаки.
– Вернулся! – просто ответил воеводский сын. – Но ненадолго. Отец наказал расширить и укрепить острог.
– Так мы уже сами начали!
– Воевода прислал чертёж, – добавил Лоншаков, показывая свиток. – Надо острог увеличить, стены поставить выше и толще. – Поелозив шапкой по темечку и ухмыляясь, Андрей Воейков сообщил приятную новость: – Пушек, ядер, пороху и свинцу привёз.
– Сразу бы так сказал! – радостно засуетись казаки, удивлённые тем, что нерчинский воевода помогает им, несмотря на их последнюю жалобную челобитную.
Распахнулась калитка, воеводский сын с Григорием Лоншаковым и полудюжиной нерчинских казаков вошли в приказную избу. Сын боярский положил на стол наказную память воеводы. Грамотный атаман Иван Войлошников вслух прочитал её и озадаченно потеребил атаманскую плеть.
– Не понял. Острог сдавать или не надо?
– Не надо, мы не на приказ, мы – строить!
Но и это были не все новости, привезённые Андреем Воейковым и Григорием Лоншаковым. Они передали албазинцам слухи, что нерчинский воевода держит у себя жалованную грамоту, по которой Албазинский уезд царским указом жалован быть самостоятельным воеводством со своей печатью, гербом и стягом. Старые казаки насторожились: слухи они и есть слухи, а дел было много. Вместо догадок и пересудов надо было распределять работы по укреплению и перестройке острога. Мир с нерчинским воеводой, его помощь одних порадовали, других озадачили. Старые ленские беглецы и ссыльные соловецкие попы, скребли затылки и рассуждали между собой, стараясь понять, что их всех ждёт, какое новое испытание готовит Господь?
– Если воеводство, значит, не будем зависеть от Нерчинского… Это хорошо. Но тогда на приказ царь пришлёт своего воеводу?!
– Осталось воли с полушку, и ту потеряем! – печалился Михайла Сапожник. – Отчего бежали, то нас и нагнало.
– Если объявят волость воеводством – пришлют униатских выкрестов с накладными волосьями, – скрипел зубами поп Фёдор.
Старец Тихон открещивался:
– Слухи они и есть слухи. Может, что другое надумали? Васьки говорили, московские дьяки затевают сыск по жалобам против нас и воеводы.
– А если всё так?! – печалился Ерофей Творогов. – И сюда придёт Речь Посполита. За что воевать? Чем ляхи лучше маньчжуров?
– Говори, да не заговаривайся! – словно громом, ошеломлённые его словами возмутились поп с монахом. Господь не оставит, Он всё видит!
Страх осады крепче прежнего сплотил ещё вчера ссорившихся людей. На этот раз молодому Воейкову никто не противился, острожный поп его благословил. Атаман со стариками рассмотрели чертёж нового острога. Предполагалось, что он будет вчетверо просторней нынешнего, с шестью башнями, с частоколом в два ряда. Все соглашались, что при осаде в таком отсидеться надёжней, чем в нынешнем, тесном, построенном на сотню осаждённых.
Укреплять старый острог албазинцы начали сразу после бегства из плена зейских казаков. Слухи о маньчжурах вскоре дошли до промышленных и торговых людей: одни стали раньше времени проситься на промыслы, другие заспешили за новым товаром. Атаман Войлошников не отпустил ни тех, ни других, заставив всех бывших при остроге людей помогать его перестройке. Он оторвал и пашенных людей от их приготовлений к зиме, принудив работать при остроге без малого три сотни человек.
Кому бежать и уходить было некуда, взялись за дело с особой яростью. При раскопах рвов и прежде удивляли своей неутомимостью двое гулящих: беглый ангарский пашенный Лучка, похожий на паука, высокий, тощий, узкоплечий, с длинными руками и узловатыми пальцами, созданными для лопаты и плуга. Другой звался Вторкой, был непомерно широкоплеч и коротконог, его толстые, жилистые руки свисали едва не до колен. Непохожие друг на друга, они встретились в бегах, зимовали у Ивана Перелешина при его хозяйстве. Работники Ивану нравились, они же были недовольны хозяином за то, что тот не гнал водки при богатых урожаях и понуждал много молиться. Теперь эти двое с утренних сумерек рыли суглинок за шестерых, в полдень выпивали по полуштофу водки, съедали по двойному обеду, спали по часу и снова брались за работу уже до темноты.
Работали гулящие и промышленные, старики и юнцы. Валили сырой лес, волокли конной тягой, ставили тын в два ряда, ограждая им с трёх сторон старый острог, поставленный при Никифоре Черниговском. К заморозкам были возведены новые стены в сто шестьдесят саженей длиной, высотой в две с половиной, были срублены угловые башни и проездная с восхода солнца. Подводилась под крышу Воскресенская церковь. Её строительством заправлял церковный староста Василий Ерофеев.
Караульные с беспокойством высматривали не только врагов, но и отряд Гаврилы Фролова. Уже облетел лист с деревьев, а вестей и слухов о нём не было.
До холодов новый ров полностью отрыть не удалось: суглинок застывал, в нём вязли лопаты и колья с обожжёнными концами. К зиме внутри острога были срублены четыре избы и склад для хранения зерна. Григорий Лоншаков зарядил железным ядром крупнокалиберный мушкет, выстрелил в острожную стену и не пробил двойной ряд брёвен.
Строительство было закончено, люди с нижнего монастырского села, из нижних деревень и заимок, укреплявшие острог, вернулись в свои дома. Неутомимые землекопы Лучка со Вторкой за острожные харчи углубляли острожный колодец, в котором вода то появлялась, то пропадала, обнажая сырое дно. Пшеница, рожь, овёс были обмолочены, уложены в погреба и ямы. Казаки отпустили промышленных в тайгу, торговых людей за новым товаром. Встал Амур, замели пурги, усилились морозы, сход служилых и посадских людей решил, что богдойцы до весны не придут. Отряд Гаврилы Фролова так и не вернулся.
То, что в холода нападений не будет, албазинцы решили умом, но зиму переживали с опаской, стараясь без большой нужды не отдаляться от острога. Атаман удерживал при себе полусотню гарнизонных казаков, которых едва хватало на ближние и дальние караулы, на охрану аманатов-заложников, под которых брали ясак с тунгусских и даурских родов.
Пришла весна, вернулись из тайги промышленные, тронулся и очистился ото льда Амур. По заведённому обычаю, с опаской и охраной, в уезде были вспаханы и засеяны поля, при отопревающей земле отрыта незаконченная осенью часть рва. Острог был укреплен в соответствии с воеводским наказом. Внутри него оставался старый острог со стенами и рвом. Сделав своё дело, воеводский сын Андрей и Григорий Лоншаков покинули албазинцев, оставив на атаманстве Ивана Войлошникова.
Между тем с низовий Амура продолжали приходить известия, что маньчжуры, стремясь обезопасить свои северные границы, строят крепости, усиливают войска и продвигаются к Даурии, разоряя русские селения не только на правом, но уже и на левом, русском, берегу. Казаки и посадские люди чувствовали приближение большой войны, чинили ружья, точили бердыши и сабли. Среди них распространялся сказ о чудесной встрече в тайге промышленных людей со святыми благоверными псковскими князьями Всеволодом и Довмонтом, в крещении Гавриилом и Тимофеем чудотворцами.
Прошлой осенью, закончив работы по укреплению острога, промышленные расходились по местам таёжных промыслов, и одна из чуниц, в которой в большинстве были псковичи, встретила в пути двух святых воинов на белых конях, в боевых доспехах. И те воины будто предсказали им, что каждый из них добудет за зиму по сорок соболей и что грядёт осада Албазина, в которой уже почти никто не сомневался. Святые обещали помогать албазинцам в боях и уверяли, что враг не сможет взять их острог. Псковичи действительно добыли по сорок соболей, вернувшись, заказали молебны за святых чудотворцев, дали Ермогену, Фёдору и Тихону обетных соболей.
Ободрённые этим сказом албазинцы спрашивали и переспрашивали видальцев, уточняли всякие мелочи той встречи. Вскоре выяснилось, что видели чудотворцев не все, а только двое, но это ничуть не смутило казаков, пашенных и промышленных людей, не вызывало подозрений и то, что очевидцы, вынужденные десятки раз рассказывать одно и то же, вспоминали всё новые подробности и даже начали спорить друг с другом.
Вскоре в Албазин приволоклись полтора десятка изнурённых зейских казаков, среди них соратники Онуфрия Степанова, защитники Кумарского острога Обрашка Парфёнов с Федькой Москвой. Они сообщили, что маньчжуры сожгли Зейский и Селембинский остроги, а среди осаждавших были русские изменники и верховодил ими Гришка Мыльник в чине воеводы. После сдачи острогов маньчжуры забрали аманатов, под которых казаки собирали ясак, отобрали жён нерусской породы и детей от них, звали казаков и крестьян служить многомилостивому маньчжурскому императору. Прельщённые их посулами, русскому государю изменили почти все пашенные, несколько домовитых казаков тоже переметнулись к врагам за своими жёнами и детьми, с ними доброй волей ушёл ссыльный поп Максим.
– Вот те раз! – чертыхнулся поп Фёдор. – Уже и духовные побежали?!
А Федька Москва с истончавшимися губами в спутанной рыжей бороде, едва скрывавшей исхудавшую шею, без обычного задора пролепетал:
– Изменники говорили, богдойцы у себя нашей веры не запрещают, а попа у них нет.
– Были ли среди них беглецы Оськи Подкаменного? – нетерпеливо отмахиваясь от пустых расспросов, стали выспрашивать низовых амурских казаков Михайла Сапожник, Фёдор Евсеев и Ерофей Творогов. Но тех, первых, албазинских беглецов хорошо знавшие их люди не видели и ничего о них не слышали.
– Знать, ушли-таки к земле, которую видел якутский казак Мишка Стадухин. Или погибли в пути, – на что-то смутно обнадёживались старики и матёрый уже казак Гришка Аксамитов.
– Однако чудно! – удивлялся Мишка Сапожник, пристально и недоверчиво разглядывая Обрашку: видно было, что тот едва держится на ногах от усталости, но у него всё то же коричневое лицо, посечённое глубокими морщинами, как кора старой лиственницы, морщинистые веки, а под ними моложавые весёлые глаза в цвет майского неба. – Восемь беглецов бесследно пропасть не могли… Разве в море, за Амуром?! А на тебя гляжу и дивлюсь. Мы уже седые, а ты всё такой же, как был раньше. С чего бы?
Обрашка оскалился в усмешке. В его усах и бороде показались крупные щербатые зубы.
– Так я же не старый ещё. Бежал за Ярком Хабаровым, едва получил казачий чин.
– Он только на морду был старым, а сам моложе меня, – сдавленно просипел Федька Москва и замотал головой на тощей шее.
Известия о продвижении маньчжур и разорении ими нижних острогов доходили с запозданием и до Албазина, в Москве же об этом и вовсе не знали. Но там случилось долгожданное событие, заставившее кремлёвских сидельцев глубже заинтересоваться Даурией: иностранному рудознатцу удалось выплавить серебро из нерчинской руды. Отношение властей к Шилке и Аргуни, дававшим начало Амуру, резко переменилось, в Москве приступили к формированию полков для отправки на великую реку. Указом Сибирского приказа было образовано Албазинское воеводство, Якутский, Иркутский, Нерчинский и Албазинский уезды объединены в Енисейский разряд и отданы в подчинение енисейскому воеводе князю Щербатому, а ему, князю, было приказано собрать, вооружить и обеспечить всем необходимым полк в шестьсот человек.
Князь стал поспешно исполнять указ, собирать по острогам и слободам полк казаков и стрельцов для служб в Даурии. Воеводам и приказчикам его указ давал возможность избавиться от самых вздорных людишек, мешавших спокойно править и красть. При том, как водится, начальствующие чины пытались нажиться на чужой беде, недодав из казны государева жалованья и снаряжения. В отместку, чуть ли не треть новоприборного полка разбежалась: одни вернулись по домам, другие самовольно пошли на Амур, оставшиеся в полку осадили Енисейский острог, требуя обещанного подъёма.
В спорах, угрозах и скандалах прошло лето. Здесь в очередной раз проявил себя казачий атаман-сотник, потомственный енисейский сын боярский Афанасий Бойдон, сын Ивана толмача, внук известного казака, сподвижника Хабарова, Семёна Фёдорова Бойдона. С помощью Афанасия, его знаний бурятского и тунгусского языков, умения договариваться и ладить с людьми казаки со стрельцами частично добились своего, получив обещанный провиант, оружие и одежду.
Енисейский воевода князь Щербатый замял конфликт и во главе сборного полка буянов и головорезов поставил Афанасия Бойдона в должности казачьего головы, по статусу иноземного войска – полковника. Он передал Афанасию знамя Албазинского воеводства с изображением на одной стороне образа Спаса Вседержителя с ангелами в облаке, с другой была написана икона «Знамения Пречистой Богородицы».
Выбор князя был оправдан. Стрельцы и казаки приняли молодого предводителя, успевшего проявить себя в местных конфликтах. Но из-за всех передряг даурский полк только осенью переправился из Енисейского острога в устье Ангары. Казаки и стрельцы изнурительными бурлацкими бечёвниками потянули вверх по реке пушки, большой груз оружия и боезапаса, при этом противились глупым приказам и прихотям приказчиков попутных острогов и городов. Кроме того, Бойдону постоянно приходилось усмирять их стычки с заносчивыми бурятами и монголами. Медленно и трудно, но его полк продвигался к Амуру.
Тем же беспокойным летом на плотах и стругах в Албазин приплыли новые беглецы, наслышанные о русской воле, от которой, по мнению албазинсих стариков, уже ничего не оставалось. Узнав об опасностях, о готовящемся нападении маньчжур и китайцев, они не пожелали возвращаться, но влились в общие работы по укреплению обороны. К осени в остроге были окончательно достроены четыре угловых и проездная башни.
В то же смутное время, сдав Енисейское воеводство князю Щербатому, на смену нерчинскому воеводе-стольнику Воейкову прибыл новый воевода Иван Аристархович Власов. Своим указом он отправил на Албазинский приказ Алексея Ларионовича Толбузина, сына бывшего нерчинского воеводы Лариона Толбузина, не запятнавшего себя в глазах старых казаков ни воровством, ни самодурством. Албазинцы приняли нового начальника с радостью и почётом.
К этому времени Албазинская волость объединяла больше двадцати селений, слобод, зимовий и острогов от слияния Шилки с Аргунью до устья Зеи. В устье Урки Перелешина заимка, ниже по Амуру слобода Игнашино, крупнейшая на Амуре Покровская слобода выше устья реки Ольдой – деревня Панова, в полутора днях пути от Албазина деревня Чулкова, дальше заимки Большая Шингаловская, Верхнемонастырская, Монастырская, села: Озёрное, Солдатово, Ильинское и Погодаево, удалённая от Албазина деревня Андрюшина в устье Буринды. В лучшие времена здесь проживало до тысячи человек мужского населения. Товары везлись из двадцати четырёх городов России. Особый спрос был на сукно, слюду, медные нательные иконы, складни, серебряные и медные кресты.
Толбузин привёз с собой нерчинского подьячего Петра Хмелёва и царский указ, по которому Албазинская волость объявлялась воеводством, имела свою печать с изображением орла под короной, глядящего на восток, в одной лапе зажата стрела, в другой – лук. Вместе с указом молодой Толбузин привёз и знамя нового воеводства.
Иван Войлошников без сожалений отказался от атаманства, сдал острог и волость новому приказчику-воеводе. Все понимали, что Алексей Толбузин прибыл в суровое безвременье и взваливает на свои плечи тяжёлое бремя власти. Весть о том, что Албазинская волость стала самостоятельным воеводством, мало кого обрадовала, но обнадёжила царской помощью в неизбежной войне.
– Лучше бы пушек и пороху прислали! – сердито пробормотал кто-то из казаков во время казачьего Круга, но был услышан всеми.
– А шлют указы да наказы, – поддержали его несколько голосов.
– Всего три пушки, к ним четыре ядра! – громко выругался Михайла Сапожник. – Будто их указами зад прикроешь.
Алексей Толбузин развёл руками:
– То же самое я сказал новому нерчинскому воеводе, и он меня за эти слова отправил к вам вместо пушек. В Нерчинском их тоже мало, но тамошние остроги нашим царям Ивану и Петру Алексеевичам, сестре их Софье Алексеевне дороже, поскольку там нашли серебро. А мы так себе: прикрыть Нерчинский острог с полудня да хлебом побаловать. Однако весна не за горами. Будет осада или не будет, а хлеб сеять надо…
– Надо! – со вздохами поддержали воеводу албазинцы. – И укрепляться надо, хотя кажется, куда лучше.
– На всё воля Божья! – со вздохом перекрестился поп Фёдор, а тощий старец Тихон, прибывший из нижнего монастырского селения, печально усмехнулся и покачал головой с седой гривой до плеч.
– Нам царских помыслов не понять, – оправдываясь, скороговоркой пробормотал молодой Толбузин, подумав, что спрашивают его. – Аманатов кормить и охранять надо. Многовато их у вас: столько ясака под них не берёте, сколько тратите на прокорм и охрану.
– Иные сами напросились, – развёл руками бывший атаман Иван Войлошников. – Мы не принуждали. А в нижних острогах держать их было опасно.
Разговор об аманатах вспомнили во время сева: маньчжуры разорили ещё один нижний острог. Оттуда пришли казаки и пашенные люди, а с ними добровольно аманаты даурских князцов Баодая и Веньдуня. Отголоски грозы гремели уже совсем рядом. Люди бежали даже из нижних заимок, бывших вблизи Албазинского острога. Сама же беда грянула во время летнего солнцестояния с Фёдора-Стратилата на Кириллу.