Солёное озеро неподалёку от Нерчинского острога, на левом берегу Амура много леса, в тайге зверь и птица, в реке белуги чистые, колюжки, осетры, стерлядь, сазан, всякая мелкая рыба. Живи да радуйся! Но в короткую, светлую ночь с богатого грозами Стратилата на святого Кириллу – конец весне, начало лету, не было при Албазинском остроге ни крепких снов, ни гуляний: с низовий Амура дул сырой ветер с секущими брызгами дождя, клацал лиственничным драньём крыш, нёс запахи гари. В такую ночь без игр и шалостей сидело по домам даже молодое, раскосое поколение казачат и пашенных. Если кто и окунался в Амур, то украдкой и с оглядкой.
Среди ночи в острог прибежали пашенные люди с ближней слободы. Мокрые и озябшие, они пришли, в чём смогли убежать. Утром прискакали на конях послушники и работники нижнего монастырского скита со старцем Тихоном, сказали, что пустошь захвачена и подожжена. Вскоре на сторожевой башне тревожно загудел колокол. Давно ждавшие беды посадские люди и казаки, живущие своими домами, тоже побежали в острог. По Амуру поднимались под парусами лёгкие китайские бусы с воинскими людьми. Они шли за островом и против яра, будто не видели ощетинившийся пушками и ружьями острог. И было их так много, что со стен сразу пересчитать не могли.
Опоясанный отцовским палашом, Алексей Толбузин поднялся на стену, закричал казакам, чтобы поджигали дома посада, и велел поднять над сторожевой башней стяг воеводства. Заполоскало на ветру знамя, призывая всех своих людей под защиту стен. Острог набивался и набивался прибегавшими людьми, мужчинами, женщинами с детьми. В посаде вспыхивали, разгорались на ветру дом за домом, дым стелился по земле и воде в сторону острожных стен, то скрывал, то открывал десятки бусов, в каждом из которых различалось до полусотни воинов. Михайла Сапожник с Настей печально смотрели на свой дом, объятый пламенем. Васька Захаров плакал, глядя на разгоравшийся дом, доставшийся ему дорогой ценой от Петрухи Осколкова. Плакала его жена-кетка, прижимая к бокам выводок казачат. Горели все полсотни домов посада, на глазах превращался в угли многолетний труд албазинцев.
– На Нерчинский идут, что ли? – удивлённо спрашивал воеводу подьячий Пётр Хмелёв. Толбузин привёз его с собой и доверял ему вести все описи принятого Албазинского острога.
– Не могут пройти мимо! – пробормотал, сжимая и разжимая пальцы левой руки на рукояти палаша.
Будто услышав воеводу, бусы стали приставать к острову против острога и к пологому берегу пылавшего посада. С десяток судов, шедших впереди каравана, проследовали дальше, в верховья реки и пристали к островам против Брусяного Камня. На скале стоял Ермоген с вислой мокрой бородой и слипшимися по плечам седыми волосами. Богдойские воины без опаски высадились на берег и поднялись к Спасской пустоши. Впереди всех шёл их начальник в железном куяке-бронежилете, голова его была покрыта железным шлемом с полуаршинным стержнем, на конце которого болталась жёлтая лента.
– Гришка, что ли? – ничуть не удивившись, спросил Ермоген, когда тот подошёл ближе.
– Был Гришка Мыльник, сын служилого ляха! – насмешливо щуря чёрные выпуклые глаза и топорща редкие усы, с важностью ответил изменник.
Рядом с ним встали Васька Бес и Ганка Ситник, оба были одеты в шёлковые стёганые халаты, их выбритые головы покрывали плоские суконные шапки с жёлтой тульей. Они кивнули чёрному попу, но голов не обнажили, смущаясь своего безволосья.
– Были царские холопы, стали воинами императорской армии Желтого с каймой и крестом знамени! – с важностью объявил Гришка. – Первого среди восьми знамен императорской гвардии. – Мотнул головой в железном шлеме, и Ермоген заметил тонкую, толщиной в мизинец, косицу на его затылке.
– О как?! – усмехнулся в мокрую бороду. – С крестом, это уже хорошо!
– А мы вере не изменяли! – по обычаю стал заводиться и переходить на крик Васька Бес и показал Ермогену начисто выбритый затылок. Тряслись его полные, рыхлые губы, брызгала слюна. – Мы вашим царям служить больше не хотим. И попы ваши передрались между собой: не могут договориться, как креститься, как кланяться. Сколько народу погубили распрями вместе с вашим царём и боярами!
Под взглядом Ермогена лицо Беса стало серым, перекосилось, в горле засипело. Всем показалось, что на него вот-вот нападёт падучая. Гришка толкнул его локтем в бок, принуждая замолчать. Васька надрывно закашлял. К ним подходили всё новые люди: богдойские воины, два коротко стриженных иезуита с чисто выбритыми лицами одетых в суконные балахоны. С другой стороны к Ермогену подступали его чернецы, послушники, вкладчики: старые и увечные. Окинув их презрительным взглядом, Мыльник объявил:
– Говорить императорское слово не буду! Некому! А пустошь и мельницу мы сожжем, чтобы у нас со спины кто не засел. Муку заберём. Берите церковную утварь, идите, куда пожелаете, – махнул одной рукой в сторону острога, другой – в верховья реки. – А лучше, если станете служить нашему милостивому императору – или вернётесь на Лену, откуда пришли.
Ермоген кивнул, не снисходя до просьб и расспросов, развернулся и направился к церкви. Братия стала расходиться по кельям.
– Что хорошего мы видели от царской власти? – закричал вслед бывший казак Мыльник. – Царь с боярами ненавидят свой народ, с рук которого жрут и богатеют!
– Оправдывайся перед Господом, Гришенька, – обернувшись, сказал Ермоген. – Передо мной не надо.
Богдойские солдаты молча последовали за послушниками, стали выносить и складывать на берегу мешки с мукой. Её оказалось не много. Паписты-иезуиты, приглушённо лопоча по-своему, с любопытством осматривали мельницу и церковь. Ермоген с братией загрузил в телегу иконы, книги, паникадила, бросил всё тот же тулупчик, в котором пришёл на Амур. Послушники запрягли в телегу коня и, к недовольству изменников с богдойцами, хотели уже двинуться в сторону острога, но солдаты подхватили коня под уздцы, выпрягли его из оглобель, со смехом шлёпнули по крупу. Конь взбрыкнул, отбежал в сторону с хомутом на шее. По слову Ермогена послушники и работные люди сами взялись за оглобли, потянули телегу своей силой. Над Спасской пустошью уже поднимался дым, разгорались мельница и церковь, солдаты шарили по кельям и не находили ничего ценного.
– Всё равно не устоите против нас! – закричал вслед удалявшимся людям Гришка Мыльник.
– Разнесём острог в щепки. Нет уже там никакой воли, одна царская дурь! – завопил Васька Бес и снова надрывно закашлял.
В это время Албазинский острог, под началом Алексея Толбузина, спешно готовился к осаде. Казаки пропускали через калитку последних из своих людей: торговых, пашенных, промышленных. Вскоре на разбитой дороге показалась телега с тащившими и толкавшими её людьми. Она переваливалась на ухабах с боку на бок, сзади её толкал издали узнаваемый чёрный поп Ермоген. За его спиной, словно крылья серафима, топорщилась на крошнях знакомая всем икона Богородицы. Толбузин послал им в помощь молодых казаков. Они подхватили телегу, легко подтянули её к острожным надолбам, перенесли груз под защиту стен. Послушники, едва отдышавшись, присоединились к страстно молившимся соловецким попам и церковному старосте. Ермоген, крестясь, вошел в Воскресенскую острожную церковь с голыми ещё, тёсаными стенами, осторожно снял с плеч крошни, освободил икону от пут и поставил у недоделанных Царских ворот. Увидев знакомую всем Богородицу с суровым лицом, защитники острога обнадёжились, запели громче и веселей.
Догорал посад. Испуганно орали вороны, кружили над острогом потревоженной стаей. Ветер то стихал, то налетал новыми порывами, мотая едкую гарь из стороны в сторону. Редеющий дым то вздымался к северу, накрывая острог с бессильно трепыхавшим знаменем, то выстилался по земле и воде, скрывая бусы, а они всё шли и шли в верховья реки. Высадившиеся на берег солдаты, с безразличным видом тянули за собой пушки, окружали острог на расстоянии выстрелов.
Со стороны Спасской пустоши прискакали три всадника. Придержав коней, они прорысили мимо вражеских воинов, бесстрашно приблизились к надолбам и спешились, без опаски подошли ко рву, задрав головы, замахали руками, приглашая к переговорам. Все трое были одеты в маньчжурскую одежду, покрыты плоскими суконными шапками, двое при русских бородах, один с пучками волос по щекам. Все трое были узнаны со стен.
– Это же полоняники Ганка Ситник, Федька Петров и Васька Родионов Бес, – переговаривались казаки, с любопытством разглядывая, смущённо топтавшихся на месте перебежчиков. – Вырядились в халаты и богдойские шляпы, стало быть, изменили.
– Что надо? – презрительно крикнул Толбузин.
– Мы – послы от мэйрина-чжангиня Лантаня!
– Кто такой, не знаем? – спросил Толбузин.
– Главный воинский начальник! – за всех сказал Федька Петров, показывая своим видом, что он среди них старший.
– И что ему надо?
– Предлагает почётную сдачу острога. Неволить никого из вас не велено самим богдойским царём Сюань Е-Канси, приказано никого не убивать, если сдадитесь добровольно. Кто захочет идти в его русский полк – примет и наградит. Кто не захочет идти к нам, велено отпустить к вашему царю.
Федька Петров достал из-под полы халата бумажные листы и помахал ими:
– Здесь всё написано!
– Убивать послов не дело, хоть бы и изменников, – обернулся к старикам Толбузин. – Запустить в острог, чтобы высмотрели изнутри укрепления, нельзя. А допросить надо. За стеной не сильно-то их разговоришь.
– Запустить с листами одного Федьку, – стали наперебой советовать старые казаки.
Лучше двух, Федьку с Ганкой, – заспорил Михайла Сапожник. – Ваську Беса гнать в шею. Он крикливый и упрямый, как бык, будет стоять на своём.
Толбузин кивнул, соглашаясь, а Сапожник крикнул вниз:
– Двоих с листами запустим для разговора! Троим изменникам – много чести.
Послы переговорили между собой и согласились на условия. Казаки приоткрыли калитку, бросили мост через ров, впустили Федьку с Ганкой. Оскорблённый небрежением Васька Бес засрамословил угрозами:
– Прогоним всех русских до Лены и Байкала! На восход вся земля наша!
– Чья ваша? – насмешливо спросил со стены Толбузин.
– Служилых людей милостивого императора Канси! – взревел от негодования Бес, захрипел и затопал короткими ногами. – Все узкоглазые народы должны быть под нами, а не под рыжими бородами.
Двое послов, опасливо оглянувшись на Ваську, ступили на переброшенный мост, затем скрылись за калиткой. Клацнул закладной брус, она была тут же заложена за спинами изменников.
– Как вас теперь звать? – презрительно спросил встретивший их Сапожник и мимоходом ощупал поверх халатов.
– Так же, как звали! – подрагивавшим голосом ответил Федька. – Богу и вере я не изменял, а по-китайски зовусь Фе Пе.
– Что не Жо-Пе? – хохотнул Сапожник, смутив посла. – А тебя? – спросил Ганку, по лицу которого пробегали красные и бледные пятна.
– Га Си! – коротко ответил тот.
– И головы у обоих выбриты. Отчего? Богдойцы с косами.
– В русском полку так принято! – огрызнулся бывший Федька.
Обоим послам завязали глаза платками и повели в приказную избу. Набившийся в острог народ расступался, пропуская их, ругал и плевал на одежду.
В избе послам развязали глаза. Бывший казак Федька передал Толбузину, окружённому стариками и сотниками, исписанные бумажные листы.
Воевода, презрительно скривив губы, принял их и стал перебирать. Старики, сотники, подьячий Пётр Хмелёв с любопытством разглядывали бумаги, будто жучками и паучками покрытые китайскими иероглифами. Толбузин внимательно осмотрел лист за листом писанные по-русски, польски и латински, хмыкнул под нос, проворчав:
– Кто удумал? Наши ляхи по-русски хорошо понимают, а грамотеев средь них не осталось. – Вперился в бывшего Ганку пронизывающим взглядом, тряхнул листом, исписанным латиницей: – Может, здесь какое-то прельщение и коварство?
Посол смущённо пожал плечами:
– Слово в слово переведено с русского. В прошлом к богдойцам прибегали поляки, бежавшие из ссылок.
– Оська Подкаменный и семеро его беглецов с вами? – торопливо спросил изменников Михайла Сапожник.
Оба с недоумением замотали головами:
– Не слышали.
Некоторое время побуравив посла недоверчивым взглядом, Толбузин передал польский и латинский листы Ермогену, молча стоявшему среди стариков, сам стал читать вслух лист, написанный по-русски:
– Императору Канси, обладающему бескрайним милосердием к людям, стало известно, что русские люди по-прежнему вторгаются в наши пограничные земли. Отправляя своих военных начальников в поход, Канси приказал им: «Когда подойдёте под русский город Албазин и русские, оказав вам сопротивление или же сдавшись добровольно, признают свою покорность, то вы не должны убивать ни одного человека, а объявите им наш следующий указ: «Мы являемся повелителем многих владений и облазаем безграничным человеколюбием. Мы не собираемся предавать вас смертной казни за ваши дерзкие поступки и отпускаем всех вас на волю, чтобы вы, чувствуя проявленное к вам милосердие, более против нашего повеления не выступали и наших границ не беспокоили». После этого позвольте им вернуться на их прежние места и земли».
Закончив читать, воевода положил лист на стол, некоторое время посидел, сосредоточенно хмурясь, не показывая, что думает о прочитанном послании. Молчали и озадаченные казаки, монахи с попом, подьячий с писарем, начиная чувствовать в этой паузе что-то постыдное. Толбузин встрепенулся, скользнул рассеянным взглядом по лицам соратников, затем обернулся к послам и озлился их торжествующим видом.
– До полной осады надо послать за подмогой в Нерчинский! – приказал непонятно кому. – Подберите полдесятка надежных и проворных промышленных, которые хорошо знают тайгу. – А этих, – указал кивком на послов, – Фе Пе, Га Си, – заприте. После расспросим подробней про их службы.
– Против вас десять тысяч маньчжур и китайцев, конных и пеших, полторы сотни пушек, – боязливо дергая кадыком, и поглядывая на Ермогена, торопливо залопотал бывший Федька Петров. – На Нерчинский и Селенгинский пошли и будут там раньше ваших посыльных, – облизал сухие губы. – Сдались бы без крови, с почётом. Всё равно не устоите.
– Это мы ещё посмотрим, – усмехнулся Толбузин и кивнул сотникам, чтобы убрали послов с его глаз.
– Что делать с Бесом? – спросил Фёдор Евсеев. – Вопит за рвом, срамословит.
– Пинка под зад, а не поймёт – попотчуйте батогами!
– За побои мы получаем награды! – озлившись на бывших сослуживцев и от того осмелев, вспылил бывший Ганка Ситник. – Не то что на вашей службе, где жалованье надо выпрашивать.
С ним никто не стал спорить. Изменника подхватили под локти, вывели из приказной избы и заперли в одной из острожных землянок. Старики кликнули шестерых промышленных для похода в Нерчинский острог, и те стали торопливо собираться в путь. Воевода Алексей Толбузин, сидя за столом, писал нерчинскому воеводе Власову: «Господину Ивану Аристарховичу Алексей Толбузин челом бьёт» В это время пять сотен людей разных чинов, битком набившихся в острог, укрепляли изнутри стены. Казаки, отслеживая действия противника, с заряженными ружьями под руками выглядывали с верхних и нижних боёв. Ермоген, поп Фёдор, монах Тихон, послушники, церковный староста и молодые казаки братья Сухановы громко пели молебны в церкви, взывая к своим святым заступникам. Богдойцы окружили острог, приблизившись на предельное расстояние для албазинских пушек, и стали копать земляные валы.
Промышленные, посланные к Нерчинскому воеводе, под покровом ночи пробрались к вольно пасущемуся табуну, выбрали коней и ускакали известными им таёжными тропами к Шилке-реке. В острожной церкви, перед ликами Богородицы, Спаса, Николы Чудотворца и Михайлы-архангела, горели свечи и лампады. В приказной избе воевода Толбузин со стариками вели пристрастный допрос бывших албазинцев Федьки с Ганкой. Федька упорствовал, ругался и запирался, его пытали с огнём.
От изменников албазинцы узнали, что в нынешнем богдойском войске двадцать воевод и четыре боярина. Что своих ружей у солдат мало и они плохие, без замков, с запалами, но у пленных было взято до сотни русских пищалей и фузей. Бывший казак и казачий сын Гришка Мыльник возведён маньчжурами в чин воеводы за бои с бывшими своими казаками и пашенными людьми в низовых селениях и острожках Албазинской волости. В тех нападениях он выслужился знанием русского осадного боя и жестокостью к бывшим соотечественникам.
Послы хвастали пытавшим их, что у богдойцев целый полк из бывших русских людей с жёлтым полковым знаменем, на котором изображён четырёхконечный крест. Живут они в городе Пекине в большом почёте, особой слободой, земли не пашут, недостатка в хлебе и еде не знают. В вере власти им не препятствуют, но принуждают носить китайскую одежду и брить головы либо с темечка и затылка отращивать косы. В жёны им дают китаянок и даурок, вдов казнённых преступников. Под огоньком бывший Федька признался, что у троих послов был тайный наказ поджечь острог изнутри. Хотя старые казаки решили, что под пытками можно признаться во всех расспросах.
Толбузин хотел казнить Фе Пе, но Ермоген отговорил его. По совету монаха надо было как можно дольше тянуть время, чтобы получить помощь из Нерчинского острога. Ради этого через пару дней казаки отпустили Га Си за то, что тот был сговорчивей Фёдьки, пообещали отпустить и самого Фе Пе, но пока решили держать его в заложниках.
Днём, во время непрекращавшихся молитв, со стен острога увидели, как из-за верхового острова Амура показались плоты, а на них до полусотни русских людей. Видимо, покровские слобожане и пашенные верхних заимок, почуяв беду, плыли под защиту Албазина. Им преградили путь богдойские бусы. Со стен острога видели, что богдойцы и бородатые русские изменники пытались о чём-то говорить с пашенными людьми, наверное, прельщали их, звали в своё подданство, но те стали отбиваться топорами и вёслами. С бусов пустили по ним град стрел, вскочили на плоты и порубили до трёх десятков мужчин. Другие, не тяжело раненные, оставив женщин и детей, бросились в воду, поплыли к берегу. По ним стреляли из луков, но с десяток беглецов всё же выбрались на сушу, спотыкаясь и хромая, побежали к острогу. А с его стен видели, что богдойцы, оставив на плотах тела убитых, пересадили в бусы женщин и детей. Поп, старец и монах, прервав молитвы о помощи осаждённым, стали отпевать новопреставленных убиенных слобожан.
С надеждой на помощь нерчинцев надо было тянуть время в немыслимой прежде тесноте, об этом постоянно напоминал осаждённым монах Ермоген, стараясь ободрить терявших надежду людей. Ради этого он уговаривал Толбузина отпустить изменника Федьку, но воевода упорствовал. Дети заходились в рёве, плакали матери. Вскоре в остроге кончилась вода. Из колодца её быстро вычерпывали, а пополнялась она долго. Не хватало дров, чтобы приготовить горячую пищу. Едва набиралась вода в колодце, гулящий Лучка наполнял ей берёзовое ведро, перешагивая через лежащих и сидящих людей длинными ногами, нёс в поварскую землянку, которая тоже была набита осаждёнными. Станька Каурко замешивал пресное тесто и пёк полусырые лепёшки. Остальное время он сидел возле своей кирпичной печки с распалённым красным лицом, глядел на сковороды и котлы, развешанные по стенам, ругался по-русски, по-польски, по-латински, что в поварне не вытянуть ноги. Каждый день тянулся, как год.
Прошла неделя в осаде, началась другая. Со стен окружённого со всех сторон острога осаждённые видели, что богдойцы готовятся к штурму: делают плетёные щиты, насыпают валы в сотне саженей от острожного рва, реку ниже и выше Албазина они перегородили бусами на случай бегства осаждённых. В это же время внутри острога люди разных чинов пытались уплотнить стены землёй. Монахи Ермоген и Тихон, поп Фёдор беспрестанно служили молебны в Воскресенской церкви. На стены острога выносились иконы. Прошло девять дней осады. В тесноте и скудости осаждённые встретили Петров день.
– Неужели двадцать лет прошло? – переговаривались между собой Михайла Сапожник и Фёдор Евсеев.
– Сам себя не вижу, а на тебя гляну – и верю, – горько усмехнулся бывший атаман Фёдор. – Уходил русым, теперь голова и борода будто снегом выбелены.
– Настица говорит, и такой люб! – отмахнулся от разговоров о внешности бывший есаул. – А то, что двадцать лет прошло – не верю. Это что же? Мои ленские сыновья уже с заиндевелыми бородами? Якуты седеют быстро. Как-то ведь живут там?!
– А у меня на Лене две дочки. Замужними оставил. Наверное, уже внуков выводок. У Марийки с Васяткой Перелешиным – трое. Может, уже и больше.
Васятка перевёлся из казаков в пашенные, отдав свой оклад промышленному человеку. Он жил с отцом и детьми возле устья Урки. Вспомнив о них, старые казаки невольно стали считать, сколько же осталось их, затеявших нападение на коч воеводы Обухова и побег с Лены.
Фёдор Евсеев, загибая пальцы, вспоминал:
– Мы с тобой да Ярко Творогов, да Ивашка Перелешин. Погоди! Гришка Аксамитов да твоя Настица бежала доброй волей. Все, что ли?
Много чего случалось за прошедшие двадцать лет. Старые казаки не могли назвать их спокойными, но сошлись на том, что благополучие и сытость были, не такая, как мечталось, но была и воля от самодурства начальствующих.
На другой день с раннего утра загрохотали десятки маньчжурских пушек, подведённых к острогу с трёх сторон, ожидание добровольной сдачи закончилось. Вражеские проломные ядра, разбрасывая щепу и землю, пробивали насквозь стены, построенные в расчёте на защиту от стрел и пуль, крушили острожные избы, хлебные амбары, лавки. Едва огрызнулись три албазинские пушки, как одной из них вражеское ядро попало в ствол и разорвало его. Внутри острога метался и копошился людской муравейник: кто молился, кто куда-то пробивался в тесноте, кто лежал вповалку.
Упала едва подведённая под маковку колокольня, затрясся и накренился купол церкви с простреленными стенами. Прочерчивая в небе дымные следы, с метательных машин полетели огненные стрелы саженной длины. Сотни мелких огненных стрел осыпали амбар и строения внутри острога. Начался пожар. От разрывов и пламени в дыму бессильно колыхалось знамя воеводства, пока одно из ядер не переломило мачту. Знамя упало, Ерофей Творогов подхватил его, освободил от древка, торопливо затолкал холстину за пазуху. Пользуясь общей сумятицей и паникой, к надолбам стали подступать богдойские солдаты. Казаки и промышленные стреляли по ним с трёх сотен из самопалов, пищалей и фузей, но вскоре были сбиты с верхних и нижних бойниц пушечной пальбой. У промышленных быстро кончились порох и свинец, они присоединились к крестьянам и женщинам, тушившим огонь землёй. Старые казаки Фёдор Евсеев с Михайлой Сапожником достали из порохового погреба остатки свинца и пороха, стали раздавать служилым.
Бой продолжился. Пушечная пальба вскоре сделала большой пролом в укреплённой северной стене. Канонада стихла. Вражеские пехотинцы перекинули через ров сходни и кинулись в проход, среди них мелькали русые бороды изменников. Начались рукопашный бой и резня. Длинный, тощий, нескладный, как паук, колодезник Лучка, страшно скалясь в своей злобе, выбитой из стены острожиной крушил первые ряды нападавших, полезших через пролом. Под его удар попал вопивший какую-то нелепицу Васька Бес, распластался и скатился в ров с десятком других солдат в халатах.
– Гришку Мыльника бей! – кричал кому-то Толбузин. В отцовском шлеме и кольчуге поверх рубахи он в первом ряду яростно отбивался палашом.
Недосягаемый даже для винтовых фузей, Гришка Мыльник гарцевал верхом на коне в блестящем шлеме с обнажённой саблей, погоняя на штурм изменников и пехотинцев. Другой колодезник, Вторка, приземистый и широкий, как бочка, целился в него из длинной крепостной пищали, заряженной чугунным ядром. Тлевший фитиль коснулся запала, пустив из него струю сизого дыма. В общем шуме незакреплённая крюком тяжёлая крепостная пищаль неслышно пустила из ствола пороховое веретено. Вторку сбило с ног отдачей, но он вскочил и радостно завопил, увидев Мыльника упавшим вместе с конём. Это видел и Толбузин, но оглянуться, похвалить стрелявшего колодезника не мог. Вторка схватил за ствол крепостное ружьё, размахивая им, ринулся в кучу наседавших на помощь другу Лучке.
– Поделом! – яростно закричал Толбузин, увидев упавшего Мыльника. Плечом к плечу с последним албазинским атаманом Иваном Войлошниковым он бился с наседавшими врагами.
Вторка без шапки подступался всё ближе к Лучке, размахивавшему острожиной. Но тот вдруг выронил её из рук, схватился за живот и свернулся, как огромный паук. Стрельба по врагу стала редеть, у защитников острога опять кончались порох и свинец. Фёдор Евсеев с опалённой бородой и обожжённым лицом достал из погреба последний пуд, стал торопливо раздавать служилым. Промышленные и торговые люди продолжали биться топорами и бердышами, тушили пожары. Горело всё внутри стен, горели сами стены и церковь божья, в которой продолжали взывать к Господу Ермоген, поп Фёдор и старец Тихон. Ерофей Творогов в рубахе с подпалинами ворвался к ним, тяжело дыша, выпростал скомканное знамя, бросил его рядом с иконами и убежал.
Гришка Аксамитов, бившийся в первом ряду, случайно обернулся на старую приказную избу, в которой укрыл жену с детьми, закричал дурным голосом и стал пробиваться назад сквозь теснившихся защитников острога. Изба под старой башней, срубленная во времена Никифора Черниговского, кренилась в нескольких местах пробитая проломными ядрами. Тряслась заклинившая дверь, которую пытались открыть изнутри. Башня над избой пылала. Гришка кинулся к двери, в которую колотили изнутри, пытаясь открыть. В щель протиснулся изменник Фе Пе, покатился кубарем в сторону. В тот же миг очередное проломное ядро обрушило остатки башни. Горящие брёвна накрыли стену с дверьми. Изба пыхнула новыми снопами искр и дыма, резко охватилась огромными языками пламени. Из-за жара к ней невозможно было подступиться на крики женщин и детей. Гришка, укрывая рукавом обгоревшую бороду, потоптался на месте и отступил. Горящая изба рухнула, смолкли крики.
На какое-то время оттеснив защитников, осаждавшие прорвались в острог и застряли в груде тел. Залпами, штыками, топорами, саблями, бердышами их отбросили в полузасыпаный ров. Изменники и богдойцы стали поспешно выбираться из него. Пленник Фе Пе, пользуясь общей сумятицей, пролез в разбитую брешь бойницы нижнего боя с восточной стороны и побежал следом за отступившими врагами. Бой стал слабеть.
Михайла Сапожник и Ерофей Творогов, обливаясь потом и задыхаясь, попадали на землю. Настя в обгоревшем сарафане, с криками и слезами тянула полюбовного муженька в безопасное место, но таких не было, всё кругом горело. В Воскресенской церкви с рухнувшим за стену крестом, с простреленными, покосившимися и развороченными ядрами стенами, не переставали молиться соловецкие ссыльные. Сгибаясь под тяжестью большой иконы Богородицы, Ермоген вынес её на полуразрушенную острожную стену, поставил, будто хотел показать ей бедствие. Матерь Божья с младенцем Богом в груди сурово и равнодушно взирала на разрушения, на пожар и людей, убивавших друг друга.
Изменники, вытесненные китайцами в первый ряд, попятились от знакомого лика. Монах в обгоревшем подряснике с растрёпанной гривой седых волос, спутавшихся с бородой, открытый для пуль и стрел, продолжал взывать о помощи, вздымая руки к небу.
Пехота отступила. Несколько ядер снова ударили по стенам, осыпая осаждённых землёй и щепками. Канонада стихла. Только тут сквозь дым, гарь и жавшиеся к земле тяжёлые облака албазинцы обратили внимание на тусклый просвет солнца за Амуром, с трудом поверили, что уже вечереет, и стали помогать раненым выбираться из завалов.
– Надо заделать пролом! – кричал Толбузин, перепачканный кровью и сажей.
Смахивая слёзы с глаз, со стены спустился сильно постаревший за день Ермоген. Спотыкаясь и сутулясь, кашляя и надсадно сгибаясь под тяжестью иконы, он снёс её к церкви, прислонил к полуразрушенной бревенчатой стене.
– Нам не выстоять! – сипло сказал разгорячённому боем Толбузину. – Не губи людей. Отправь послов на переговоры!
– Сдаться? Как же?! – всё ещё криком возмутился Толбузин. – Столько видений было, столько знаков! Да лучше погибнуть, чем согнуться!
– Погибнуть?! – всхлипнул монах. – Это как Господь решит. Что для тебя Албазин и Амур? Послужить, сколько прикажут, явить геройство и уйти, куда прикажут. А для меня – вся моя грешная жизнь. Только понять не могу, в чём так провинился перед Господом. За что, как пакостливого кота, снова тычут мордой в моё же дерьмо. – Ермоген снова всхлипнул, и по его чёрным от сажи щекам ручьями потекли слёзы. – Столько народу погибло, и нам с тобой за всех ответ держать.
Толбузин, остывая от боя, клацая отцовской кольчугой, всё ещё с обнажённым палашом в руке, устало опустился на землю рядом с монахом, сбросил шлем и кручинно опустил голову.
– Надо продержаться с неделю, дождаться помощи, – сказал, переводя дыхание. – Богдойцы стреляют хорошо, а в штыки идут, будто в штаны наложили. Изменникам тоже умирать не за что, вот и толкутся под стенами, как овцы на переправе.
– Какая помощь? – Монах смахнул слезы, размазывая сажу по щекам. – В Нерчинском и десяти пушек нет против богдойской сотни.
– Полк идёт нам на помощь. Должен уже добраться до Шилки, – поперечно, но уже неуверенно горячился Толбузин.
Горели избы, тлели головёшки пожарища. Обвалилась крыша поварской полуземлянки, обнажив печную трубу во всю её длину. Кашляя и сопя от дыма, казаки, промышленные, торговые, пашенные, женщины, аманаты-заложники откидывали проломленные доски, со слезами переносили в поварскую землянку убитых, складывали необмытые тела одно на другое, как поленницу. Ермоген с Фёдором и Тихоном поплелись туда же и начали отпевать погибших, называя крёстные имена мужчин, женщин и детей. Их было больше полусотни. Из каменки выполз перепачканный золой и сажей, взъерошенный повар Каурко. На него никто не обратил внимания. Плакал Гришка Аксамитов. Вытянув из-под тлевших головёшек обгоревшие тела жены и детей, он принёс их сюда же.
Подьячий Хмелёв с черным от сажи лицом, прихрамывая, подошел к Толбузину.
– Богдойцы подтаскивают хворост. Ночью непременно зажгут.
Воевода устало поднялся на ноги, вытер палаш о рукав рубахи, со скрежетом и клацаньем вложил его в ножны, крестясь, трижды поклонился в сторону отпеваемых тел, взобрался на разбитую стену и увидел работных китайцев, подтаскивавших ближе к стенам сухой кустарник. Обернулся к осаждённым:
– Братья! – обратился к ним громким голосом. – Надо продержаться с неделю, а там должна подойти помощь. Сможем ли?
Люди опустили головы, стирая слёзы с испачканных лиц.
– Как скажете, так и будет! Принуждать не стану! – тише сказал Толбузин и подумал, что принуждать уже не с кем.
Обгоревшие, осыпанные сажей и золой люди молчали. Старики повинно зароптали:
– Не устоять против пушек и огненных стрел… В ближний бой богдойцы больше не пойдут, перебьют издали без сопротивления… Надо договариваться!
– Не губи людей! – снова за всех попросил Ермоген.
– Ну что же, попробуем договориться. Отправим послов. – Толбузин поискал глазами верных ему и надежных людей. Высмотрел живых, не сильно раненых бывшего албазинского атамана Ивана Войлошникова, домовитого казака Василия Захарова, ходившего в Пекин с Игнатом Миловановым, подозвал подьячего Петра Хмелёва, на которого полагался. Все трое, потрёпанные, взъерошенные, в прожжённой одежде, выпачканные сажей, встали перед ним.
– Кому-то надо идти! – просипел воевода, переводя виноватые глаза с одного на другого. – Надо сговориться дать нам передышку на неделю или хотя бы на три дня. Посольская служба такова: или наградят, или на кол посадят, а всё равно идти кому-то надо. Вам верю!
Казаки и подьячий устало покивали и согласились, что идти надо, пока не стемнело. Лица их были перепачканы сажей, руки кровью, бороды и волосы опалены огнём. Воды не хватало на питьё раненым, для умывания её и вовсе не было. Они отряхнулись, обтёрлись тряпьём, вышли через пролом и замахали руками, призывая врагов к переговорам. Им ответили такими же знаками, стрелять по ним не стали. Только тут Толбузин заметил, что знамени воеводства нет. Он завертел головой, предполагая, что стяг сгорел, перекрестился и ненадолго сник. Слишком много было бед, чтобы печалиться и об этой.
Посланные для переговоров вернулись невредимыми, но договориться о прекращении осады не смогли. Изменники и богдойцы пытали их, где знамя воеводства, они, ничего не зная о нём, сказали, что сгорело. Маньчжуры им поверили, а Толбузин обругал за плохие переговоры и снова отправил в лагерь врага торговаться о перемирии хотя бы на пару дней.
В осаждённом остроге той ночью мало кому удалось хотя бы подремать. Отовсюду доносились кашель, сопение, стоны и плач. Богдойцы всё ближе и ближе подтягивали к стенам хворост, облитый смольём. К счастью, тучи ещё ниже прижимались к земле, и начался дождь. Подьячий Хмелёв и два казака снова ушли в ночь во вражеский стан, опять стояли перед главным богдойским начальником мэйрин-чжангином Лантанем и командующим войсками зелёного знамени Лю Чжао-цы, говорили с ними через толмачей-изменников. Те, ухмыляясь, понимали военную хитрость Толбузина, не соглашались на отсрочку ни на неделю, ни на три дня. Во второй приход переговорщиков Лантань передал, что намерен говорить только с воеводой о полной сдаче острога. А если Толбузин-Еркеши не явится к нему, утром будет продолжен обстрел и штурм острога.
Толбузин опять ругал посланцев, выслушав от них, что и как они говорили.
– В третий раз Латань нас не примет, требует тебя, чтобы договариваться напрямую, – в один голос возмутились все трое.
Они принесли ещё одно неприятное известие, что Мыльник жив, просто ранен и потоптан, а Федька Петров за свои посольские муки возведен в дворянский чин, чем похвалялся перед албазинскими послами и подстрекал богдойских командиров пытать их, как пытали в остроге самого Фе Пе. Чтобы поторопить осаждённых, после второй ходки послов был подожжен хворост неподалёку от полуразрушенных стен острога. Но по молитвам осаждённых дождь усилился до ливня и не дал разгореться пожару.
– Ну, что ж, ничего другого не остаётся! – тряхнул головой Толбузин, стянул с плеч броню, обнажив тело в синяках, ссадинах и кровоподтёках, сложил доспех и палаш перед попами, обтёрся мокрой от дождя и пота грязной рубахой, надел чистую, испросил благословения у монахов с попом и вместе с переговорщиками Петром, Иваном и Василием отправился в лагерь врагов. Все они с унылым видом вернулись сырым хмурым утром. Осаждённые обступили их, радуясь, что живы, желая знать, о чём договорились.
– Звали без промедления сдать острог и служить богдойскому царю за многие его милости и щедрое жалованье, – печальным голосом сообщил осаждённым Толбузин. – Я от этого отказался. Просил отпустить нас к своему царю на Русь с детьми, женщинами и оружием. – Заговорил громче, оглядывая замерших в молчании людей. По толпе, внимательно слушавшей его, пронёсся одобрительный ропот. – И богдойские воеводы велели нам идти в полуночную сторону на Лену-реку, потому что Нерчинский и Селенгинский остроги со всеми селениями до самого Байкала они тоже собираются разорить. Но если мы поторопимся и успеем соединиться со своими, – добавил, показывая, что согласился на сдачу острога не без умысла, – тогда ещё посмотрим, чья возьмёт. Ну а если мы не сдадим острог, обещают всех перебить. Думайте, братья! Против вашей воли не пойду.
– Надо сдаться, не то погибнем бесславно, – морщась от претерпеваемой боли, со стонами просипел Федька Евсеев. Он был покрыт многими ожогами, которых не замечал в горячках боя, теперь же едва стоял на ногах.
Опустил голову Михайла Сапожник. Добрая половина его бороды обгорела, как у многих защитников, руки были покрыты волдырями. После недолгого молчания бывшего атамана Евсеева поддержали старые казаки, затем и все осаждённые.
– Погибнем бесславно, безвестно, – пронёсся приглушённый ропот по толпе.
Толбузин поклонился, покоряясь общему мнению, Ермоген с попом Фёдором благословили соборное решение. У монахов и у попа бороды и подрясники были в подпалинах, глаза затравленные, от всего уставшие, но вид старца Тихона удивил старого Михайлу:
– Все тощие, а ты вроде как даже располнел от поста истинного?!
– А то как же, – неприязненно огрызнулся монах. – Зря болтают, что, пока толстый похудеет, тощий издохнет.
По договорённости в полдень все осаждённые покорно вышли из острога без оружия, понуро встали, ожидая милости от врагов. Их окружили изменники и богдойцы, кто злорадствовал, глядя на них, покорившихся, кто смущался. Все валявшиеся на земле тела были подобраны и наспех преданы миру мёртвых по обрядам своих народов. Изменники вынесли из полуразрушенного острога всё оружие, все вещи, сложили в ряд к ногам маньчжурчких начальников. Толбузин напомнил, что договаривались отпустить с оружием. Фе Пе в новой одежде, в блестящем шлеме с полуаршинным остриём на макушке, стоя рядом с хромым и перекошенным Мыльником, просюсюкал его слова богдойским боярам, те молча ухмыльнулись, иные даже хохотнули, показывая, что безоружные люди на открытом месте могут только умолять, но не требовать.
Затем, по указу воевод, были отделены и отведены в сторону аманаты тунгусских, даурских и других плёмён. Не все из них хотели добровольно идти под власть маньчжур, но их не спрашивали. Мыльник с Федькой Пе, с другими изменниками вышли вперёд и стали призывать побеждённых осознать милость императора Канси, милосердие которого настолько велико, что он считает одной семьёй всю Поднебесную страну и заботится о всех народах, как о собственных детях. От того он и не велел казнить вторгавшихся в его пограничные земли рыжебородых, хотя они это заслужили.
– Врут, иуды! Брешут, чтобы выслужиться! – зароптали между собой побеждённые.
– Может, и не врут, – с печалью вздохнул Михайла Сапожник и крепче сжал руку своей Насти. – Только как жить потом с предательством в душе? Трястись от страха перед божьим судом, ожидая кончины?
Затем толмачи объявили, что все народы азиатской внешности, тем более тунгусы, родственные маньчжурам, должны быть подвластны империи Цин, основанной маньчжурами, а она вскоре распространится до Байкала и Якутского острога. Всем рыжебородым: русичам, черкасам и полякам – милостивый император Канси предлагает службу за высокое жалованье в воинском и земледельческом сословиях.
После таких прелестных слов толпа побеждённых некоторое время озадаченно молчала.
Богдойские дворяне китайского и маньчжурского происхождения стали обходить ряды албазинцев, насильно уводить из них женщин и детей азиатской внешности и отобрали их около сотни. Выкупать родственников было обычным делом с той и другой стороны. Казаки тоже забирали у побеждённых на выкуп женщин с детьми. Кто-то из мужей кидался следом за своими семьями, другие их удерживали:
– Не лезь на рожон! Выкупим или отобьём!
Женщины оглядывались на мужей, те скрипели зубами и обещали вернуться. Несколько пашенных людей перешли на сторону врага, не желая расставаться с жёнами и детьми, богдойцы пообещали вернуть их в прежние хозяйства.
– Ну?! – ухмыляясь, поторопил пленных раненый Мыльник, опираясь на посошок. – Что давали нам ваши цари? Требовали соболей, покрывали приказчиков и воевод в их беззаконии, самодурстве и чванстве, грозили нам отсечением руки и битьём кнутами. А у Канси воины – второе сословие после правителей, пашенные – третье, а купцы, ремесленники, весь прочий сброд стоят ниже крестьянина и чести им меньше, не то что у вас на Руси и в Сибири.
Из толпы осаждённых робко вышли ещё полдесятка пашенных, дети и жёны которых были отведены в сторону. За ними, стыдливо опустив головы, потянулись казаки, защищавшие острог наравне со всеми. Служилые загудели от удивления и возмущения, называя их имена. Воевода Толбузин наблюдал, как убывает его полк, скрипел зубами и хрипел, провожая взглядами каждого изменника: Артюшка Семёнов с братьями Филькой и Макаром, Богдашка Козмин с братом Федотом, Карпунька Семёнов Шингал, Федька Крюк, Пашка Шехудрин, Кирилка Кабанов, Игнашка и Сенька Ивановы, Гришка Дмитриев, Федька Денисов, Стенька Колмак, Стенька Голой, Васька Клуша, Ивашка Дальняя Примета, Васька Шириков… Чем больше их выходило, тем веселей становились лица прежних изменников.
Крепкий, домовитый казак Васька Захаров, ходивший с посольством в Пекин, трижды ходивший на переговоры к богдойцам, растерянно смотрел на отобранную у него жену-полукетку с приткнувшимися к её бокам детьми, они взывали к нему о помощи своими взглядами. Васька не выдержал, опустил голову и шагнул к ним. Так, один за другим, неуверенной вереницей из общего строя побеждённых вышли четыре десятка казаков. Толбузин захрипел, когда увидел среди них своих доверенных послов, ходивших на переговоры, подьячего Петра Хмелёва, бывшего атамана Ивана Войлошникова, Василия Захарова – и со страхом подумал, а не уйдут ли все, оставив его с попами? Но нет, уход прекратился, когда на сторону врага перешло около полусотни перебежчиков.
А богдойцы продолжали выносить из чадящего головёшками острога вещи и муку с зерном. Кажется, они обшарили все закоулки и вынесли всё до последнего гвоздя, согнали воедино стадо коров, бычков, табуны лошадей, погнали их на полдень берегом Амура. Из острога вынесли, положили к ногам мэйрин-чжангина Лантаня воеводский наследный доспех с палашом. Подавленный увиденным предательством доверенных людей Толбузин не стал напоминать о словесном уговоре, только горько пробормотал:
– Теряя голову, по волосам не плачут!
Михайла Сапожник за его плечом тихо возмущался:
– Мы у побеждённых не всё отбирали, оставляли необходимое для жизни.
По настойчивым напоминаниям Толбузина о попранном словесном уговоре, богдойцы всё же вернули острожные струги, дали коней и несколько мешков муки, которой в остроге оставалось много. Монахам, попу, церковному старосте позволили забрать иконы и книги.
Собирался караван в три сотни отпускаемых на волю побеждённых, истерзанных осадой людей. Умученные жаждой, они спустились к реке, отпивались и мылись. Толбузин велел положить раненых в струги, сам собирался идти в бечеве и на шесте. Опасливо оглядываясь по сторонам, к нему спустился Петруха Хмелёв, изменивший подьячий нерчинской приказной избы, из-под прожжённой во многих местах полы зипуна вынул книгу соборного уложения, достал из кармана печать острога и тайком передал Толбузину. Тот, не поднимая глаз на изменника, с презрительной усмешкой, без слов благодарности принял их.
– Пытался прибрать казну – не получилось! – прошептал Петруха, озираясь по сторонам.
Побеждённые албазинцы, окруженные богдойским сопровождением, уже начали двигаться пешком и лодками нахоженным путём вдоль берега Амура. По условиям договора они должны были идти до Урки, перевалить в Олёкму через Становой хребет и сплыть на Лену, тем же путём, которым пришли сюда двадцать лет назад. Соглашаясь на это при переговорах, Толбузин изначально держал на уме хитрость, что они уйдут в Нерчинский острог, вернутся с войском и яростью в сердцах, заново вооружённые, пополненные новыми силами.
Фёдор Евсеев со страшными ожогами стонал и корчился в струге, который тянули бечевой братья Сухановы и церковный староста. Они время от времени поливали его водой, пытаясь облегчить боль. У одного из братьев половина лица была в струпьях и волдырях, другой хромал. В струг были загружены иконы, антиминс и церковная утварь, не представлявшая интереса для победителей. Монах Ермоген, старчески сутулясь и прихрамывая, опустив голову со свесившимися по ключицам сединами, плёлся пешком, с одной небольшой иконой Спаса за спиной. За ним, тяжело переваливаясь с боку на бок, едва тащился белый поп Фёдор с иконой Михайлы архангела. Слегка располневший старец Тихон выглядел бодрей них и нёс на крошнях, доверенную ему Ермогеном икону Богородицы, ликом назад, к головёшкам острога. Соловецкие ссыльные тихо переговаривались между собой. Часть поперечных скитников Тихона, не желавших принимать новый никонианский обряд, переметнулась под власть маньчжур, сам старец сделать этого не смог. Он смирился и возвращался под власть ненавистных ему реформаторов только для того, чтобы быть похороненным на русской земле и по-русски отпетым.
– Не знаю, чья милость хуже, – тяжело переваливаясь с боку на бок, одышливо бормотал в своих раздумьях белый поп. – Наверное, наших царей, не нашего духа, не нашей породы?! Максимка там, у богдойцев, пожалуй, молится привольней: по старине, без униатской ереси. Всё так, а отречься от Руси не могу, как там ни плохо.
– Наши цари не стоят того, чтобы за них радеть и страдать, а всё же Богом помазаны, – уныло соглашался старец Тихон, семеня по разбитой конной тропе. – Умом-то я понимаю, что доброй волей идём на казнь, а изменить не могу, и всё тут. Хоть бы Господь прибрал поскорей, что ли.
– На всё Его воля! – тяжело дыша, обернулся к ним Ермоген, перемалывая в голове свои печальные думы и воспоминания. Он не вступал в споры о церковных обрядах, но соглашался, что измена Святой Руси, которую все они несли в своих сердцах, слишком великий грех, чтобы его можно было как-то оправдать или отмолить.
Караван прошёл мимо выжженной пустоши у Брусяного Камня. Опустив обгоревшие крылья, сиротливо стоял остов ветряной мельницы, кормившей послушников. Несколько немощных стариков выползли из келий, с укором и тоской стали смотреть вслед удалявшимся людям. По щекам Ермогена текли слёзы.
Гонимые путники ночевали возле стана, где обычно останавливались посыльные на пути в Нерчинский острог и обратно. Богдойский конвой, следовавший за измученными албазинцами на лошадях, развёл костры в отдалении от них. Ночью затих и отошёл к Господу Фёдор Евсеев. Последние ленские бунтари, бравшие на саблю воеводский дощаник: Ерофей Творогов, Гришка Аксамитов и Михайла Сапожник, опустили в приамурскую землю его тело, обмытое в великой реке, отпетое и завёрнутое в бересту. Раскинув перекладины, как крылья, взывал к уходившим товарищам поставленный бывшему атаману крест.
– Ничего, ничего! – крестясь, бормотал Толбузин. – Мы ещё вернёмся.
Ночью, несказанно обрадовав воеводу, старец Тихон передал ему сохранённое знамя.
Оставляя за собой могилы и кресты, побеждённые добрели до брошенной Покровской слободы. Там похоронили ещё троих. Федька Москва с обгоревшей рыжей бородой и обожжёнными губами в волдырях чесал подпалины на щеках и шепеляво допытывался какой-то своей правды то у Обрашки Парфёнова, то у монаха Ермогена. Молодые и зрелые годы они положили на вольный Амур – и вот снова уходили отсюда побитыми на закат дня.
– Вернёмся! – сердясь на попутчика и сослуживца, отмахивался от его расспросов и рассуждений Обрашка. – Ты как хочешь, а я Якутский не пойду.
Одежда на старом зейском атамане была в дырах, наполовину сгорела шапка, но тело почти не пострадало. Не умея разговорить его, Федька смахивал кровь с губ и начинал вязаться к Ермогену, угрюмо хромавшему с иконой Спаса за плечами и с посошком в руке.
– Помочь, отче?
Монах мотнул головой, показывая, что в помощи не нуждается.
– А то я ещё ничего, – шлёпал непомерно распухшими губами, – качает мало-мало, но иду. И Богородицу мог бы нести. Да думаю вот, отчего она нас уже другой раз обманула? В Кумарском при осаде многим были от неё видения, что устоим и останемся. В Албазинском, говорят, тоже сулила помощь…
– Кумарский отстояли, – словно очнувшись от дум и молитв, рассеянно ответил Федьке Ермоген так, будто говорил сам с собой. – То, что нас при атамане Онуфрии побили?! Так Ермака тоже побили и войско прогнали. Другие пришли и остались, как вещал им Никола с Можайской иконы. И вы вернётесь. Велика важность, другой раз уходим?! Богородица вещала, что Амур станет нашим, но не говорила, когда.
– Если когда-нибудь, то почто мы свои жизни положили на эту землю? – не унимался Федька Москва.
– Господь призвал, вот и положили! – резко ответил монах, показывая, что не желает говорить.
Хлеб, который богдойцы позволили взять с собой, албазинцы быстро съели и собирали по берегу реки съедобные растения, корни, уснувшую, выброшенную на сушу рыбу, ночами ловили свежую. Прокормиться такому множеству людей подножным кормом было слишком трудно. Конвой богдойцев тоже заголодал в пути, стал редеть, потом и вовсе отстал. На пятый день, при подходе к перелешинской заимке, большинство албазинцев едва держались на ногах от голода и усталости.
Заимка возле устья Урки оказалась неразоренной, неразграбленной, не брошенной. Богдойское войско сюда не дошло. Ивашка Перелешин с сыном Васяткой знали от казаков, посланных воеводой Алексеем в Нерчинский острог, что Албазинский в осаде. Часть покровских слобожан разбежалась по тайге, часть пыталась уйти под защиту осаждённого острога. Перелешины же остались при своём хозяйстве вместе с гулящими работными людьми, но заблаговременно спрятали в лесу ценные вещи, отогнали скот на яланные поляны, закопали в ямы рожь с пшеницей. На их огородах зеленела ботва свёклы, распускала листья капуста. Всё это было тут же подчистую съедено пришедшими людьми.
– Ешьте, не жалейте! – приговаривал Иван, встретив Ермогена земными поклонами. Он вынес всю муку, из которой оголодавшие люди стали делать похлёбку, раскопал яму с зерном.
– С нами пойдёшь? – спрашивали его старые казаки.
– Останусь, куда уж мне?! Если что – тайга спасёт и прокормит. С кочевыми тунгусами дружу. Сноху Марийку они почитают за свою ведунью, внуки растут вольными земледельцами и охотниками, покойная жена рядом. Кто нас ждёт на Лене? Останусь, Господь защитит или приберёт.
– Ненадолго уходим, – поддержал его отощавший воевода Толбузин. – Правда, до Урки еле доволоклись, до Нерчинского идти ещё дольше. – Перекрестился, положив поклоны на крест казакам Онуфрия Степанова, умершим здесь от голода и ран.
– Не дождались помощи от Афони Пашкова, – с болью процедил сквозь зубы Обрашка Парфёнов, шмыгнул облупившимся носом, махнул по нему прожжённым рукавом, тоже перекрестился и поклонился на крест братской могилы. – Воевода Афоня так трясся за свою шкуру, что даже до Албазина не дошёл, как было велено ему царём, нашему войску не помог. Повесил, нет ли его царь за такую службу – не знаю. Да и что им до того?! – указал кивком на могилу бывших сослуживцев.
– А мы вернёмся! – упрямо повторил Толбузин.
– Вернётесь! – со вздохом поддержал воеводу Ермоген. – Только всем нам до Нерчинского не дойти. Ляжем в пути от голода, как они, – указал на крест братской могилы. – Надо разделяться, чтобы прокормиться тайгой. Я и сюда-то еле дошёл. Дойти бы до Лены да предать там Господу свою грешную душу.
Молодой воевода Толбузин, подумав, согласился с монахом:
– В три сотни разом – не дойти. Перемрём или оскотинимся людоедством. Надо разделяться.
В перелешинской заимке албазинцы слегка отъелись и отдохнули. Тут и произошло между ними разделение не по полусотням, которые на оставшемся пути легко могли перебить тунгусы и дауры, но разделение по духу. Одни, хлебнув амурской воли, уже не видели себя на службах в обычных государевых острогах, другие, разуверившись в вольной жизни, готовы были смириться с тем, что стало и укрепилось в Сибири. Слегка залечив в пути раны и ожоги, думал о будущем и Михайла Сапожник, думали Ерофей Творогов и Гришка Аксамитов.
Сам Гришка снаружи пострадал не сильно, у него выгорела душа. Днём он с жадностью хватался за любое дело, которое могло отвлечь от мыслей и воспоминаний. Бессонными ночами хватался за голову и тихо скулил, не в силах забыть вопли горящих в избе жены и детей, которым не помог.
– Не смогу вернуться, лучше уйду на Лену, – каялся попу Фёдору. Тот понял овдовевшего казака и благословил.
Поп тоже едва добрался до перелешинской заимки. До бывшей Покровской слободы он шёл, тяжело переваливаясь с боку на бок, с трудом переставляя толстые ноги, по которым сочилась кровь от стёртых ляжек. Только в слободе, после похорон умерших в пути раненых, для него нашлось место в струге.
В пути соловецкие сидельцы белый поп Фёдор и старец Тихон много говорили между собой и даже спорили, но уже сходились на том, что плетью обуха не перешибёшь и Ермоген прав: менялся старый церковный обряд, но не сама православная вера. «На всё воля Божья». Оба они уже неохотно смирялись с засильем киевских нововведений в церкви, с онемечиваньем в миру. Старец Тихон решил идти в Нерчинский монастырь, основанный Ермогеном, отец Фёдор – в Якутский монастырь, а далее как прикажет тобольский владыка.
– Вернусь в Илимский острог! – сказал старому другу Михайле Сапожнику Ерофей Творогов. – Я прощён, может быть, отыщу родню, как-то там устроюсь.
– А мы с Настицей решили проситься работниками в пустошь на Нерче. Сыновей я бросил, на Лене приткнуться не к кому. Вдруг там Настькин венчанный муж ещё жив, отберёт её у меня. Сухановские Пашка с Федькой не бросили бы нас, кабы не был разорён острог, но им обоим надо служить, чтобы прокормиться, а не маяться с нами, стариками. – Для воинской службы бывший бравый есаул Никифора Черниговского считал себя уже малосильным. Вместе с полюбовной женщиной они рассуждали, что как-то надо дождаться милости Божьей и вернуться туда, где нет ни болезней, ни печалей, но жизнь вечная.
Чтобы не мешать молодым и задорным, не объедать здоровых и сильных, старики, торговые, иные промышленные люди тоже стали просить Толбузина отпустить их на Лену. Воевода удивился, что таковых оказалось сто двадцать человек разных чинов, но дал согласие и отправил в Якутский острог во главе возвращенцев трёх казаков со своими отписками. На старом распутье, у могил, иеромонах и белый поп отслужили молебны о поминовении усопших и о дальнейшем благополучном пути двух отрядов. Защитники Албазина прощались между собой, а Ермоген – ещё и с главной иконой своей жизни, с суровым ликом Богородицы «Слово Плоть Бысть».
– Сказано в Евангелии от Иоанна, – пояснял, – «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог… И Слово стало плотью и обитало с нами, полное благодати и истины…»
Люди разных чинов неспешно подходили к иконе, становились на колени и с умилением лобызали её край.
– Неужто это всё? – поднявшись с колен, вскинул на монаха свои стылые глаза Обрашка Парфёнов.
– Это только начало, – устало отвечал ему Ермоген. – Что легко даётся, то легко теряется.
– Хорошее начало, – язвительно зашлёпал опухшими губами Федька Москва. – Другой раз гонят с Амура. А от неё, – кивнул на икону, – были видения и в Комарском, и у вас, в Албазинском, будто Амур наш. Обманула? Или что?
– Говорила, что будет наш, – ничуть не смутившись, не рассердившись, опять терпеливо пояснил Ермоген. – Но не говорила, когда. – В другой раз, теперь уже для всех, в полный голос он сказал: – Это мы, по своим догадкам, решили, что непременно сейчас.
Федька встал на колени, покаянно приложился к иконе обожжёнными губами, шмыгнул мокрым носом:
– Опять на Лену повезёшь? – спросил со слезой в голосе.
– Амурская святыня должна остаться на Амуре, – ответил монах, отстранённо глядя на старого казака выцветшими глазами за сеткой глубоких морщин. – Мне Господь доверил спасти сей лик, когда разбили атамана Онуфрия. Я вынес его на Лену и ушёл за вами, беглецами, из Киренского монастыря для того, чтобы вернуть на Амур. Исполнил, что надлежало, и слава богу! – перекрестился со вздохом.
Старый Перелешин хотел помолиться вместе с ним о своей жене Анне, но монах с печальным и уставшим лицом искал уединения. Он молился всю ночь, прощаясь с любимой иконой, а утром, перед уходом и прощанием разделившегося каравана, со слезами передал её старцу Тихону.
– По силам ли мне, грешному? – взмолился Тихон. Он и раньше был тощим постником, а после осады и пути подрясник висел на нём как на костяке. – Думал и сюда не дойду.
– Я тоже думал, не дойду, но Бог дал сил. Ухожу с Амура другой раз, последний. Не изверился, но совсем обветшал… И духом тоже. Не дал Господь по грехам быть преданными здешней земле, положить начало Амурской Руси. А они вернутся, – указал глазами на распоряжавшегося сборами Толбузина. – Муть осядет, глупость и ересь сгинут, и восстанем из пепла, как не раз вставала наша Русь. Призовёт Господь, буду молить Спасителя за вас, – низко, в пояс, поклонился полку Алексея Толбузина. – Простите мя, грешного, если напрасно обнадёживал и вводил в заблуждение.
Разошлись два людских потока, один перебрёл Урку и пошёл дальше, вверх по Амуру, к слиянию Шилки с Аргунью, другой повернул к Становому хребту по заброшенному бечёвнику, заросшему травой и кустарником. Вскоре на противоположном берегу Амура показались конные богдойцы. Перелешины, увидев их, всей семьёй сели на коней и скрылись в тайге.
Богдойские всадники малым числом следовали за полком Толбузина другим берегом до устья левобережного притока Амазара, а затем и до слива двух рек, дающих начало Амуру. Едва албазинцы повернули на Шилку, враги прислали для переговоров изменников Стеньку Верхотура с товарищами. Те стали пугать толбузинских людей, что на Нерчинский острог идёт бусами и конницей, с пушками и огненным боем то же самое войско, что было под Албазином, убеждали повернуть к Лене-реке.
Стенька так распалился презрением и упрямством бывших соотечественников, что попробовал взывать к их разуму:
– Не будет вам здесь никакой воли! Пожили мало-мало по старине, и на Амур пришла московская свора бояр со своими законами: что ни новый закон, всё им на пользу и против народа. Цари вон дохнут один за другим, а каждый новый пуще прежнего служит папистам и еретикам против своего народа… От них бежите, им же и служите.
– Ты кто теперь? Сте Ве или как-то по-другому кличут? – презрительно усмехнулся на его прельщения воевода, поддержанный насмешками казаков. – Говоришь пока по-русски, но уже в китайской одёжке… Шапку сними, покажи выбритую башку…
– Я вере не изменял, как звали, так и зовут! – отбрехивался Верхотур.
– Слышал от Гришки Мыльника, или как его теперь, Ги Мы? Будто ваш царь Сюань Е заботится о вас, как о родных детях.
– Заботится! – дружно закивали изменники.
– Так что же он вас, иудиных выблядков, заставляет брить головы?
– Для нашей же пользы! – огрызнулся Верхотур, а его товарищи смущённо потупились. – Чтобы вши не заводились.
– И в жёны даёт вам вдов казненных китайцев?!
– У меня мою тунгуску не отбирали.
– Гони их! – возмущённо загалдели казаки, промышленные и пашенные люди. – Нашёл, с кем лясы точить.
Посыльные с позором ушли со стана, но их речи смутили многих толбузинских людей. Особенно приуныли казаки, несмотря на близость Нерчинского острога.
– Ведь всё правильно говорят, – ворчал Обрашка Парфёнов, мостясь на ночлег у тлевшего костра рядом с Фёдькой Москвой. – Но как подумаю: одеться как они, жить среди иноверцев и чужаков, служить им – так душа на дыбы: легче лечь на плаху, чем отречься от Руси, какая она ни есть.
– А они вот как-то могут, – всхлипнул Федька. – Жили рядом, воевали не хуже других, а поманили калачом с мёдом – и предали. Не волей же заманили?! Какая там воля у богдойцев.
Утром люди Толбузина двинулись вверх по Шилке. В её устье воевода оставил четверых албазинских казаков под началом Нестерка Матвеева для наблюдения за врагами. Богдойцы за ними по Шилке не пошли, а полторы сотни человек, готовых с новыми силами биться за Албазин, добрались до Нерчинского острога день в день, ровно через месяц после начала осады. 22 сенодарника, июля 1685 года.
Другой поток, под началом казаков, посланных Толбузиным с отписками в Якутский острог, побрёл пешком по каменистым берегам Урки. Поп Фёдор, считавший себя отдохнувшим и залечившим раны, выдохся уже к полудню, стал спотыкаться, падать и задыхаться. Он то и дело останавливался, садился или становился на четвереньки. У кого было побольше сил, помогали ему не отставать, и он кое-как дошёл до первого стана. Вечером в изнеможении поп упал на землю, не стал делать себе подстилку из травы и кустарника, отказался от куска печёной рыбы.
– Всё! – сказал решительно. – Дальше не пойду, даст Бог – к утру здесь умру.
Никто не стал отговаривать мученика, принимая его решение за обыденное житейское дело. На рассвете, когда путники стали подниматься с лёжек от костров, поп был ещё живым и стал повинно извиняться:
– Всю ночь читал покаянные молитвы и на отход души, не берёт Господь. А вы идите, меня не ждите. Даст Бог, к вечеру отойду.
Задерживаться путники никак не могли. Простились с попом, пытались оставить ему съедобных корешков, но он и от них отказался, слёзно простился с Ермогеном и закрыл глаза. Бывшие спутники ушли, рассуждая между собой, что перелешинская заимка близко, кто-нибудь найдёт тело, опознает и похоронит.
Читая молитвы на отход души, отмахиваясь от комаров, поп Фёдор пролежал почти до полудня. Гнус злил его всё больше и больше, и он давил комаров уже с мстительным озлоблением. Дольше полудня не выдержал, обругал свою душу «холерой», поднялся на четвереньки, потом встал на ноги, опираясь на палки, побрёл в обратную сторону, чтобы умереть поближе к заимке и братской могиле казаков. Так он полз и шёл двое суток и вышел к вернувшимся из тайги насельникам Ивана Перелешина. Его сын с женой и детьми ушли верхами догонять караван возвращенцев на Лену. А те перевалили из верховий Урки в Нюкжу и начали строить струги для дальнейшего пути к Олёкме, а по ней в Лену.
А толбузинским людям не довелось хорошо отдохнуть после осады и пути. Едва они отмылись, отпарились, вдоволь наелись хлеба после голодного перехода, нерчинский воевода, обеспокоенный рассказами об осаде, собрал их на казачий Круг. Его острог при семи полковых пушках толщиной стен мало чем отличался от разрушенного Албазинского. Тот и другой были построены воеводой Воейковым, защищали только от стрел и пуль. Рассказы албазинцев о том, как ядра богдойских пушек разом прошивали насквозь новый и старый остроги, поставленные ещё при Никифоре Черниговском, наводили уныние на нерчинцев.
– Отдохнули, братья?! – заговорил воевода, кивнув собравшимся людям на четыре стороны. – Пять дней ели хлеб вволю, лечили раны, пора и честь знать.
Близость сильного врага чувствовали все собравшиеся. Беда сплотила служилых, промышленных, торговых и пашенных людей. Воевода Власов вышел на казачий Круг, сменив куцый немецкий кафтанишко и лёгкую европейскую шпажонку на казачий жупан и саблю, трёхрогую треуголку переменил на красную шапку дворянского чина.
– Дольше отдыхать никак нельзя. Ваши братья скрываются в тайге, надо их собрать и вернуть, надо узнать, где враг: стоит ли возле сожжёного Албазина, или ушёл?
По указу нерчинского воеводы набралось семь десятков добровольцев из подлечившихся албазинцев и нерчинских казаков. Власов велел выдать им казённые ружья, по два фунта пороха и свинца, по две ручные гранаты, дал всем казённых коней.
Отряд ушёл таёжными тропами к Амуру. Албазинцы, оставшиеся в Нерчинском остроге, залечивали раны и помогали укреплять стены. Албазинский повар Станислав Каурко, истосковавшись по настоящему делу, с жаром бросился выпекать хлеб и варить уху. Попробовав её, воевода Власов замычал от удовольствия и вскинул на него удивлённые глаза.
– Вкусней, кажется, и не едал!
– С солью, с травами, жиром приправленная, – обрадованно залопотал Каурко. – Есть же и в Сибири люди с тонким вкусом! Столько лет в Албазинском готовил еду, хоть бы раз похвалили. Им лишь бы брюхо набить, а чем – всё равно. Дикие, они и есть дикие!
Посланные воеводой ертаулы вернулись целыми, непобитыми с радостным известием, что маньчжуры из Албазинского воеводства ушли, левый берег Амура пуст, острог брошен таким, каким его сдали, а хлеб на полях цел, не убран и не сожжен. Чудно! Неподалёку от разрушенного острога ертаулы встретили кочевавших тунгусов кантагирского рода, своих бывших ненадёжных ясачников. Они сказали, что перед маньчжурским войском являлась большая белая баба на огромном белом коне, топтала копытами их солдат, маньчжуры с китайцами испугались и убежали.
Про тунгусские слухи нерчинский воевода писать не стал, но о том, что богдойцы ушли с левого берега Амура, отправил сообщение в Енисейский острог князю Щербатому.
Судя по китайским летописям, Сюань Е был разгневан на мэйрина-чжангина Лантаня и отстранил его от должности за то, что тот не сжёг албазинской пшеницы.
Едва вернулся отряд разведчиков-ертаулов, к Нерчинскому острогу подошёл полк, присланный в помощь амурским острогам. Забайкальцы с радостью приняли две сотни казаков под началом енисейского сына боярского Афанасия Иванова Бойдона, внука хабаровского и степановского казака. В пути по Забайкалью буряты передали ему иезуита Говеддея, который проповедовал католичество в их улусах. Бойдон, не зная, что с ним делать, оставил иноверца в Селенгинском остроге.
Власов был близко знаком с атаманом-сотником по службе в Енисейском остроге. Теперь Бойдон пришёл ему на выручку в должности казачьего головы. Его полку были приданы из Тобольска десять полковых пушек и тяжёлая мортира, стрелявшая пудовыми ядрами, но Бойдон со своими казаками смог привезти в Нерчинский острог только три пушки, остальные за тяжестью пришлось оставить в Илимском остроге. Но даже то оружие, которое его казаки доставили сюда своей силой: ядра, ручные и пушечные гранаты, порох, свинец, четыре с половиной сотни бердышей несказанно порадовали нерчинского воеводу и албазинцев.
Из Илимского острога, где Бойдоном из-за малолюдства были оставлены семь полковых пушек и тяжёлая мортира, нахоженным путём, открытым Васькой Бугром с товарищами, полк двигался быстрей и вскоре вышел на Лену. В устье Ленского притока Куты казаки должны были получить соль по воеводскому указу. Но всю соль с солеварни уже загрузили верхоленцы во главе со своим торговым человеком. Афанасий отправился спорить и разбираться с ним, по ходу беседы выяснилось, что этот торговый – его родной дядя, младший сын его деда, Семёна Бойдона. Он жил в Верхоленском остроге с семьёй и с престарелой матерью, которую перевёз туда после смерти Ерофея Хабарова и своего отца.
Родственники крепко обнялись, спор о соли был тут же улажен. Старший Бойдон стал зазывать племянника к себе, благословиться в дальнейший путь у родной бабушки. Афанасий не устоял перед соблазном, возложил команду полком на одного из своих сотников, отправил казаков с грузом к Байкалу, а сам с обретённым дядькой поднялся по Лене до Верхоленского острога. Бурятка-бабушка была до слёз тронута встречей с внуком и тем, что он заговорил с ней по-бурятски. За пару дней гостевания Афанасий высмотрел дядькину соседку, незамужнюю пятнадцатилетнюю красавицу. Старый Бойдон, заметив тоску в глазах племянника и догадавшись о её причине, взялся высватать ему жену.
– Куда мне? – смущённо краснея, стал неуверенно отговариваться Афанасий. – Она моложе меня лет на десять, а то и больше.
– Казак в седле – невеста в люльке! – рассмеялся дядька, а бабушка взялась узнать, приглянулся ли её внук соседке.
К радости всех домочадцев, дело быстро сладилось, но за недостатком времени до свадьбы не дошло. Молодые обручились, им позволили поцеловаться, и Афанасий поспешил догонять свой полк, тянущий груз к Байкалу. И вот наконец показался Нерчинский острог, куда казачий голова привёл всего лишь треть людей, собранных под Енисейском для отправки на Амур. После долгого и трудного перехода поредевшему полку требовался отдых, но уже первый ночлег казаков закончился дракой. Атаман-сотник Иван Базунов собрал за корчагой браги своих друзей: Артюшку Толмача, Сеньку Киселёва, Андрюшку Фадеева, в их компанию затесался новоприезжий казак Яшка Зовей. За питьём они обыденно перессорились, и Артюшка Толмач пырнул ножом атамана. Корчагу в драке перевернули и выпустили на пол питейной избы.
– Не самое худшее, что было в пути, – с печалью оправдался перед воеводой казачий голова Бойдон и отказался от отдыха. – Слишком уж мирно у тебя и спокойно. Нам такая жизнь в тягость.
Во главе войска, отправляемого на Амур, Власов поставил Алексея Толбузина и приказал казачьему голове быть у него, албазинского воеводы, в полном подчинении и послушании. Дорожа каждым летним днём, опасаясь новых драк и скандалов, он отправил к Албазину сто девяносто восемь казаков Бойдона и двух московских пушкарей, чтобы сжать неубранный хлеб.
С медной пушкой и двадцатью ядрами, вооруженный бердышами и пищалями, скандальный полк казачьего головы на казенных лошадях ускакал левым берегом Амура. Алексею Толбузину с двумя сотнями новоприборных людей и со ста двадцатью албазинцами Власов приказал высмотреть на левом берегу Амура удобное место и по острить новый острог по чертежам, присланным из Москвы, вернул ему знамя Албазинского воеводства, с невыветрившимся запахом пожара, дал барабан и четыре медных пушки. На этот раз казаки уходили на Амур хорошо вооружёнными, а новоприборные промышленные и пашенные люди получили бердыши, пищали, по паре ручных гранат, по два фунта пороха и свинца. С албазинцами, с новоприборными и прибывшими бойдоновскими казаками набиралось войско в пятьсот четырнадцать стволов, к ним добровольно примкнули полторы сотни промышленных и пашенных людей, желавших отвоевать свои заимки, жён и детей, угнанных маньчжурами.
Возвращался на Амур и церковный староста Василий Ерофеев с вывезенными из Албазина иконами, книгами, церковной утварью и антиминсом, присланным светлой памяти схимонахом и бывшим тобольским владыкой, хотя попа войску не дали ни чёрного, ни белого. Воевода Власов обещал поискать и прислать его позже, духовные чины был вне его власти.
Мишка Сапожник с Настей душевно простились с молодыми казаками Федькой и Пашкой Сухановыми, которые после осады легко различались: один – со шрамлёной половиной лица, другой с обожженными руками всё ещё прихрамывал. Вместе со старцем Тихоном и с полудюжиной престарелых албазинцев они с печальными лицами наблюдали сборы войска, а проводив его, с обречённым видом отправились в Нерчинский монастырь, основанный отцом Ермогеном на месте старого Нерчинского острога в семи верстах выше нынешнего. Громоздкую икону Ермогеновой Богородицы тощий старец Тихон нёс на себе. Повар Каурко быстро отъелся, отстирал свой колпак, стал прежним – полным, гладким, с вислыми щеками и блестящей лысиной. Вдохновлённый похвалами воеводы Власова, он уже шумно верховодил в поварне Нерчинского острога, о возвращении в Албазин не думал.
Бойдоновские казаки рысили по суше и быстро добрались до сожженного острога. Толбузин вёз своих людей, пушки и боезапас водным путём, стругами и плотами. Сплавляясь по степенным водам Амура, он внимательно осматривал золотящийся редкой позолотой листвы левый берег реки, сухие, возвышенные острова. Вода Амура пахла отнерестившейся рыбой, сплавлявшейся из притоков к морю.
Мимо Лавкаева городища и перелешинской деревни казаки пройти не могли.
– Никак нельзя не помянуть собратьев Онуфрия Степанова! – в полный голос закричал Федька Москва, едва завиднелось устье Урки. Его обгоревшая борода была коротко выровнена, кафтан залатан, он слегка отъелся на нерчинских харчах, обожженные губы зажили, казак опять был вздорен и многословен.
Обрашка Парфёнов с прежними подпалинами в бороде, с неменявшимся лицом, смолоду продубленным солнцем и ледяными ветрами, сидел в струге на загребном весле. Он обернулся всем торсом с негнущейся волчьей шеей, бросил скользящий взгляд на берег и, откидываясь всем телом, стал выгребать к суше.
Плоты с грузом поплыли дальше. Струги один за другим причалили к берегу. Староста Ерофеев достал икону казачьего покровителя Егория Храброго. Братья Сухановы вытянули нос струга на галечник. Все думали, что в брошенной перелешинской деревне никого нет, но на берег вышел сам Иван. Свежий речной ветерок шевелил его бороду и волосы с густой проседью. Следом за ним, к удивлению всех прибывших, опираясь на костыли, выполз отец Фёдор.
– Вот так дела! – удивился воевода Толбузин. – Я же тебя отправлял на Лену? А у нас как раз попа нет.
– Ты отправил, Господь вернул, велел идти, куда был послан благословением покойного владыки Корнилия, – перекрестился поп, зависая на костылях, упиравшихся ему в подмышки.
С иконой в руках к нему радостно подошёл церковный староста порушенной Воскресенской церкви.
– Вот и славненько! – обнял попа. – Отпоём панихиду по полному чину.
– И вы, молодые, возвращаетесь?! – Отец Фёдор с умилением в лице взглянул на братьев Сухановых, когда-то служивших при нём пономарями.
– Какие же мы молодые?! – едва не в один голос запротестовали они. – Проводили в монастырь дядьку Михайлу с тёткой Настей, а сами домой.
Помянув молитвой степановских казаков и казачку Анну, толбузинские струги отправились дальше догонять проплывшие мимо деревни плоты. Поп Фёдор с кряхтением и молитвами уселся в лодку церковного старосты и отправился в обратный путь, слёзно поглядывая на берег, вспоминая, как тяжко было идти по нему, на плаву поминая всех умерших на том пути.
На какое-то время караван Толбузина остановился возле выжженной Спасской обители. Воевода поднялся на крутой скальный берег, осмотрел окрестности, где воевода Воейков хотел строить новый острог, и решил, что нет места лучше прежнего, Албазинского.
27 серпеня-августа, перед Анной-Скирдницей, при первых заморозках плывущие Амуром люди почуяли запах застаревшей гари, затем высадились на берег против бывшего посада, скинули шапки, поднялись к разрушенному острогу. На яру под ласковым осенним солнцем печально истлевали вывороченный, поваленный и обгоревший тын нового острога, поставленного по указу воеводы Воейкова, и старого Черниговского внутри него. Всё выглядело жалким и беспомощным против проломных богдойских пушек. Земля, обнесённая рвом, была покрыта золой и углями. На руинах сотни ворон надрывными воплями отпевали наспех похороненные тела убитых мужчин, женщин и детей.
– Церковь была разбита, но не горела, – всхлипнул Василий Ерофеев. – Это уже после нас сожгли до головёшек.
– Попустил Господь по грехам нашим! – закрестился поп Фёдор, которого под руки затащили на яр по сохранившемуся ступенчатому спуску к Амуру.
Бойдоновские казаки стояли табором у реки, жали и складывали в скирды осыпавшуюся пшеницу. На лугах и сжатых полях мирно паслись их кони. Среди казаков Толбузин высмотрел работавшего китайца в халате и широкой островерхой шляпе.
– А это кто? – удивившись, спросил Бойдона. – Пленный?
– Прятался здесь, нашли на руинах, сдался добровольно, назвался Ван Цзынем, – ответил казачий голова. – Хорошо работает, старательно учит наш язык. Толкует уже знаками, что бежал от маньчжур. Они казнили его отца – рулевого, за то, что посадил бус на мель. От него мы узнали, что богдойцы и наши изменники ушли с Амура на юг Китая воевать очередное народное восстание против инородческой власти.
Китайцы всё ещё бунтовали против маньчжур с их добрейшим и справедливейшим императором Сюань Е с титулом Канси – «спокойствие и мир»
Кончалось лето. В лучшие времена в этих местах в это время готовились к встрече Семёнова дня и Нового года по православному счислению. Теперь же, не боясь прогневить Господа, всё войско работало в будни и праздники. Казаки, промышленные и крестьяне молотили хлеб, разбирали полусожжённый острог, вытаскивали из рвов и перезахоранивали наспех присыпанные там тела. По московскому плану новые стены клали городом с основанием восьмиметровой толщины. Опыт пережитой осады пошёл всем впрок. Толбузин не велел рубить крепостных башен, хотя этого требовал нерчинский воевода Иван Власов. Для удобного прострела подступов к стенам крепости албазинский воевода по европейской науке возводил бастионы: малые крепости, примыкавшие к основным стенам, укрепленные по верху фашинами – связками прутьев в несколько обхватов, с бойницами между ними.
Урожай на оставленных и чудом не выжженных полях был обильным. В том, что богдойцы вернутся и осада продолжится, никто из прибывших и вернувшихся людей не сомневался. Опасность сплотила албазинцев, промышленных, пашенных и буйных бойдоновских казаков, собранных по разным острогам и городам Сибири. Работали все, не отлынивая от насущных дел. До холодов люди убрали хлеб на полях. На крестьянских заимках зерно уже осыпалось на пашню, сжать пшеницу там не успели, но и того, что сняли с полей, должно было хватить на год. Из руин вставала новая крепость, земляной город, обнесённый рвом двухметровой глубины с валами, тайными лазами, с землянками и подземными переходами, с укреплёнными бастионами и крепкими, непробойными стенами.
Церковь тоже устроили под землёй. Албазинский поп Фёдор с церковным старостой и пономарём Василием Ерофеевым служили литургии по праздникам и читали молебны. В ежедневном ожидании боёв постоянно молились даже самые отчаянные и буйные казаки, ни в грош не ценившие собственных жизней. Возможность явить геройство во славу Божью давала им надежду на прощение прежних грехов и милостивый суд после непостыдной кончины. На кончину мирную уже мало кто надеялся.
Густо плыл по реке жёлтый лист берёз и осин, при высоком солнце на воде поблёскивали первые редкие льдинки. Караульный заметил в верховьях приближавшийся к острогу четырёхвесельный струг, крикнул товарищам:
– Наверное, опять из Нерчинского с пушками и боезапасом!
Ему попался на глаза Василий Ерофеев, приставший к убийцам Обухова на Лене. По его зову церковный староста поднялся на стену, долго высматривал плывущих и сказал, что в лодке пять человек. Четверо из них поспешно взмахивали вёслами, пятый сидел на корме.
– Да это же Мишка Сапожник! А на корме баба. Похоже, его Настя.
– Чего бы ему возвращаться? Вроде в монастырь собирался, – удивился караульный казак.
– Наверное, не приняли с полюбовной присухой, а Мишку от Настицы силком не оторвать, – пробормотал церковный староста то ли с завистью, то ли с обидой в голосе.
Пока на стене крепости рассуждали и строили догадки, стало очевидным, что возвращаются старые казаки, решившие на закате дней проситься в монастырские послушники. Братья Сухановы весело сбежали к воде, пахнувшей им в лица осенней стужей и сыростью, подождали, когда гребцы подойдут ближе к берегу, ухватили нос струга, тёсанного из свежего леса, со смолой между досок, не потерявших своей желтизны. Старики были разгорячены греблей и легко одеты. Настя, зябко кутаясь в Мишкину нагольную шубу, ласково взглянула на встречавших молодцов.
– Здорово живёте, старики! – весело поприветствовали они прибывших. – Вот уж не ждали. Думали, молитесь за нас, грешных.
– Молились, ажно руки чуть не отвалились! – проворчал Михайла. Перекинул через борт ноги в бахилах, густо смазанных рыбьим жиром, за ним ступили в воду другие албазинские и зейские старики. Вместе с братьями Сухановыми они наполовину вытянули струг из воды. Настя поднялась в рост, взмахивая руками и ойкая, сошла на галечник берега.
– Не взяли в монастырь по грехам? – вязались с расспросами встречавшие братья.
Сапожник раздражённо отмахнулся:
– Бог рассудит, у кого грехов больше. Прежде здесь не голодали. Поди, прокормите и нас, а мы на что-нибудь сгодимся?!
– Прокормим! – за всех ответил спустившийся к воде Алексей Толбузин и тоже спросил: – Что случилось-то?
В крепости четверо албазинских стариков, переживших осаду, рассказали, что пришли в монастырь вместе со старцем Тихоном и его послушниками, с Ермогеновой Богородицей. Поклонились игумену, так, мол, и так, примите стариков кого в послушники, кого во вкладчики, кого в работники. А игумен, ну прямо как покойный Обухов, нос задрал, щёки надул: «Почистите для начала наши нужники, а мы на вас посмотрим». Тихон ему: «Что на нас смотреть? Мы осаду пережили. Наша слава идёт впереди нас». А игумен: «Вот уже и ясно, что вы мучимы грехом гордыни». Тихон за словом в карман не лез, он и Албазинскую и Соловецкую резню пережил: «Гордыня, – говорит, – когда получаешь удовольствие от того, что унижаешь зависимого, а не кланяешься тем, от кого зависишь». Развернулся и ушёл. Ну и на нас будто из нужника пахнуло прежней ленской жизнью, мы тоже ушли. Старец с иконой и послушниками отправился в Селенгинский монастырь, а мы обратно: думаем, лучшие годы прожили на Амуре, здесь и предадим Господу души. Случалось, и тут было тошно от присылаемых начальствующих, а там и вовсе жить непосильно. Это как надо исползать на брюхе свою старость, чтобы быть отпетым и погребённым. Пусть Бог Сам судит грехи наши.
Той же осенью сильно одряхлевший в пути чёрный поп Ермоген с иконой Спаса Нерукотворного добрался до Усть-Киренского Троицкого монастыря, который начинал строить двадцать три года назад, из которого двадцать лет как ушёл с этой самой иконой. Из прежних чернецов, строивших монастырь, в живых оставался только Иосиф, теперь он был старцем в чине строителя. Умер, оставленный Ермогеном вместо себя Варлаам, перемерла вся бывшая при нём братия. Теперь под началом Иосифа молились и трудились сорок пять чернецов, больных и увечных стариков.
– Примите мя, грешного и блудного сына! – пал на колени Ермоген перед воротами монастыря, был узнан Иосифом и местными жителями, с состраданием и почётом принят в монастырь.
В это же время Москва получила срочное известие об осаде и сдаче Албазина. Царица Софья Алексеевна и глава Посольского приказа, её всесильный фаворит и боярин, князь Василий Голицын, решили согласовать с императором Китая обоюдную отправку дипломатов для заключения мирного договора о разграничении территорий.
В Албазине до холодов предзимника ноября пашенные не восстанавливали своих заимок, промышленные далеко от Албазинской крепости не ходили, казаки не искали прежних ясачников. Пока не заледенела почва, все рыли землю, укладывали стены, но успели поднять их только на три с половиной метра. Вернувшийся вместе с албазинцами гулящий Вторка углублял колодец. Вода в нём держалась уже едва ли не в пояс коротконогому колодезнику. Хоромных строений в крепости срубили совсем мало: оружейная изба, пороховой погреб, обложенный камнями, и сама церковь были надёжно упрятаны под землю. С холодами и снегом казаки решили, что нападений не будет до следующего лета. Пашенные разошлись восстанавливать свои заимки, промышленные – в тайгу на промыслы. Казаки зимовали в острожных куренях, отрытых в грунте внутреннего вала, и всю зиму продолжали укреплять бастионы с бойницами.
Ждали врага и в Нерчинском остроге. Воевода Иван Власов помнил об Албазине, который снова должен был принять на себя первый удар богдойцев. По льду Амура конными подводами воевода переправлял туда новое оружие и боевой припас. Зимой Толбузин принял от него больше шестидесяти пудов пороха, столько же свинца, тяжёлую мортиру, стрелявшую пудовыми ядрами, пушки, привезённые из Илимского острога, железные ядра, пушечные и ручные гранаты. На этот раз вся Сибирь основательно готовилась к осаде Албазина.
20 января 1686 года царский стольник Фёдор Алексеевич Головин получил от боярина князя Голицына приказ немедля отправиться на Амур для Великого посольства и договорённостей с Китаем «с великим радением и поспешанием, не останавливаясь нигде ни для чего, ни малого времени». Приказ содержал два пункта, за нарушение которых стольнику Головину грозила смертная казнь: «Ни в коем случае не доводить дело до войны с Китаем» и «Провести границу между государствами по Амуру»
Фёдор Алексеевич был воспитан в европейских традициях, получил хорошее тамошнее образование, знал языки и верно служил в Кремле покойному царю Алексею Михайловичу, по его указу надзирая за младшим царским сыном Петром. Во время стрелецкого бунта, когда по подстрекательству царевны Софьи толпа горожан громила палаты, подозревая, что Нарышкины задушили царевича Ивана, сторонник Петра, Головин, сумел спастись, но открыто оставался на стороне Нарышкиных. Получив указ идти в посольство, он понял, что Софья хочет избавиться от неугодного ей кремлёвского стольника.
Из окружения Головина никто не знал ни китайского, ни маньчжурского языков, поэтому глава Посольского приказа придал Великому посольству обосновавшихся в Москве иезуитов. Латиноязычные иезуиты были при дворе Софьи и в окружении императора Сюань Е.
По зимнику Великое посольство под началом стольника Головина вышло из Москвы в сопровождении пятисот солдат и московских стрельцов солдатского строя, двух полковников, подполковника, пяти капитанов иноземного строя. С ними отправлялось двадцать медных полковых пушек, мортира, специалист артиллерии Андрей Полуектов.
24 марта Головин и его люди добрались до Тобольска, где был назначен общий сбор войска, должного сопровождать посольство: одна тысяча девяносто девять человек всяких чинов, двести семьдесят конных подвод с продовольствием, боеприпасом и товарами. В Тобольске войско посольского сопровождения было пополнено почти до полутора тысяч казаками и работными из гулящих и пашенных людей.
Той же весной, когда посольский обоз вышел из Тобольска, в Албазин стали возвращаться пашенные люди с дальних заимок. Они говорили, что там появляются конные маньчжуры. С новостями и слухами от тунгусов о приближавшемся войске из тайги выходили промышленные люди. Неспешно и осторожно враг снова приближался, и все же албазинцы успели вспахать и засеять хлебные поля. Работали они с оглядкой, с оружием под руками, ожидая барабанного боя, призывающего в крепость. При новом Албазине было уже около пятисот лошадей. В ожидании врагов их отогнали за гору на таёжные поляны. За табунами присматривали бойдоновские казаки. Настороженно и опасливо албазинцы пережили хлеборост-июнь, встретили Аграфену-Купальницу, пошёл на убыль день: лето – на жару, солнце – на зиму. Поп Фёдор и церковный староста Василий Ерофеев отслужили литургию на Петровки и отпраздновали окончание летнего поста.
А враг приближался: бойдоновские казаки при отогнанных за гору табунах были убиты, лошади угнаны: это была уже гроза, а не её отголоски. Вскоре казачьи отъезжие караулы высмотрели приближение маньчжурской конницы.
В Москве же 1686 год был ознаменован важным событием: некоронованная царица Софья заключила Вечный мир с Польшей. Война, которую вели несколько поколений русских царей и польских королей, была окончательно завершена.