На Рождество Господне в часовне Албазинского острога ссыльный поп Фёдор с монахом Тихоном всю ночь читали молитвы, собравшие почти всех насельников и гостей уезда. Боясь греха убийства божьих тварей с Рождества до Крещения, к Святкам из тайги вышли казаки, промышлявшие соболей и лис на обедневших угодьях вблизи острога. С дальних промыслов пришли промышленные, летовавшие возле Албазина. В тулупах, ичигах, бахилах, покрытые шапками и шалями мужчины и женщины молились под открытым небом.
Кончался зимний месяц студень-декабрь, зима входила в свою лютую пору, стужа заползала под одежду молившихся, вынуждала переминаться с ноги на ногу и приплясывать. Густой пар дыхания клубился над толпой и оседал шелестящими ледышками, белил бороды, волосы, выбившиеся из-под шалей и шапок. Выстояв общее моление и крёстный ход, толпа стала редеть и веселеть, а водочный дух становился гуще. Положив обетное число поклонов за пережитые беды и Божью милость удач, люди расходились: кто по своим домам и куреням, кто по посадским избам, землянкам и балаганам. А с полудня начался шумный разгул.
Поминая Святки на отчине, всякий казак, пашенный, промышленный или гулящий человек веселился на свой лад. Иные в вывернутых шубах и страшных личинах, водили на верёвке козла и плясали в посаде, другие ходили по домам с деревянной звездой, осыпая хозяев овсом, колядовали, напрашиваясь на выпивку и пироги. Одни славили народившегося Спасителя, другие Овсеня и Коляду. Старец Тихон от всей этой дури заперся в своей пещере. Попа Фёдора доброхоты водили под руки по избам, в каждой из них старались угостить вином и блинами, коснуться его рясы на счастье. Поп сначала навестил бедные дома и землянки, потом пошёл по середнякам, в богатый и просторный дом Петра Осколкова вошёл уже изрядно выпивший. Хозяин с хозяйкой ещё у крыльца бросились к нему за благословением, под руки ввели под кров, к печке с полыхавшей каменкой.
Покачиваясь на коротких, толстых ногах, поп Фёдор положил три поясных поклона на образа в красном углу, бормоча молитвы, покрестил углы дома, и был усажен на хозяйское место за стол, уставленный стопкой блинов, жареной рыбой, солёной икрой, варёной сохатиной – всё в фарфоровых китайских чашках. Пётр сел напротив гостя, из расписной китайской бутылки стал разливать вино. Молодая хозяйка с младенцем на руках подвела к попу ребёнка трёх лет для благословения и встала за спиной мужа, с улыбкой ожидая, чем угодить дорогому гостю.
Поп неприязненно, в один глаз, взглянул на наполненную чарку, тяжко вздохнул и согласился принять:
– Ладно уж! Последнюю! Во славу Божью! – Выпил, крякнул, обсосал усы, занюхал тёплым блином.
– С икоркой, батюшка! – подвинула к нему блюдо хозяйка.
Пётр в молитвах и помыслах о будущем ждал царского прощения ленским беглецам, думая о возвращении в Илимский острог, а там, по тому, насколько будет небеден, и на отчину. Он искренне считал, что все промышленные думают так же, правда, не у всех это получается: кто-то навсегда остаётся в Сибири по бедности, кто-то мирится с царским «Соборным уложением», вынуждавшим россиян оставаться на тех местах, на которых их застал этот закон в 1649 году от Рождества Христова. О том, какова жизнь там, за Волгой, он расспрашивал у всех новоприбывших с Руси, давно хотел спросить об этом и у ссыльного белого попа, да всё как-то не получалось побеседовать с ним с глазу на глаз. И вот наконец такая возможность появилась.
Отвечал поп не сразу, долго сопел и хмурился, наконец вскинул на Петруху красные туманные глаза, и его прорвало:
– Я ведь из соловецких мятежников, что отказались молиться о здравии царя и патриарха.
– Как так? – опасливо насторожился Петр.
– А так! Умирает Святая Русь! Грозный царь порубил головы униатам и хитроумным ляхам, разогнал Немецкую слободу. Всё было оговорено, всё решено на Стоглавом соборе, а при нынешних правителях уния опять полезла к власти, как мухи к дерьму. Вчерашние паписты, протестанты, для виду крестятся в нашу веру, не имея её в душе, получают чины и должности, ненавидят всё русское, над всем нашим потешаются и насаждают свою погань. Душа стонет, видя, как безобразно меняется мир, меняются люди, как меняется сама церковь.
Преосвященный Корнилий всё понимает, но поделать ничего не может: принял схиму, отошёл от епископства, спросил меня в Тобольском, куда сослать по царскому указу? Чем дальше, говорил я ему, тем легче отмаливать грехи мира. Вот и прибыл к вам. Говорят, возле бывшего Кумарского острога – скит, тамошние люди просят прислать попа. Разве туда, следом за Максимом? А дальше уже и некуда.
Пьяное откровение попа Петру не понравилось. Метнулась в голове опасливая мысль. Донести об этом разговоре было некому и некуда, не донести – опасно. Разве при нужде написать воеводе Даниле Аршинскому. Подумал и о том, что дальше Албазинского острога ссыльного попа не сошлют и надо как-то с ним уживаться.
– Устал ты, батюшка! – засуетился, вскочив из-за стола, и стал вежливо выпроваживать: – А я помогу добраться до келейки. Ты уж отдохни, сил наберись. Впереди Святки.
Многим казакам и промышленным не понравилось самовольство Петрухи Осколкова, выславшего атамана Никифора без решения полного казачьего Круга. Нынешний десятник, бывший есаул Михайла Сапожник, вернувшись с промыслов, поносно орал на него, распаляя недовольных. Но праздник есть праздник, казаки сдерживали себя, откладывая разговор на другие дни. Петруха это зловещее молчание чуял нутром и загодя выставил на Святки такое богатое угощение, так красиво и убедительно говорил о попытке измены тестя, что ему нехотя верили. Не оправдывал Никифора Черниговского и свою жену Анну набожный каженник Ивашка Перелешин-Мельник. Его просто не было среди веселившихся ленских беглецов, поскольку он переселился в Ермогенову пустошь, где в качестве послушания опять молол муку и строил вторую мельницу. В пустоши тоже праздновали Рождество и Святки, но по древлецерковному благочестию.
Осколков собрал Круг на Степанов день, когда всякий работник сам себе пан и имеет право припомнить хозяевам прошлые обиды. Дату он выбрал с умыслом: Михайла Сапожник как раз уехал в скит к Ермогену за поддержкой, а Круг был собран без него по чину и традициям, с богатым застольем. Посреди острога поставили Ермогенову икону Николы с занесённой саблей, привели под руки белого попа Фёдора. Петруха, поклонившись Кругу, долго рассуждал о задумке тестя изменить государю и о необходимых делах, которые тот не делал в своё время, о том, что жить можно и богаче, если по-другому и с умом.
Как прежде сам Никифор Черниговский, он внимательно выслушивал пожелания. Но стоило ему только намекнуть на покупные и продажные налоги с ярмарок в пользу государя, как лица казаков напряглись и посуровели. Петруха заюлил, заговорил свой намёк другими посулами. Лица казаков посветлели и подобрели, а он стал витиевато рассуждать, что надо бы отправить царю ещё одну покаянную челобитную с хорошим ясаком, не с таким, как был отправлен с Игнатием Миловановым. Пятьдесят соболей с сотни служилых не покрывали государева жалованья, которого все ждали.
Круг оценил щедрость Осколкова, который казаком никогда не был, и утвердил его на атаманстве. А он предложил избрать есаулом Фёдора Евсеева, казака, сосланного на ленскую пашню, или Ерофея Творогова – плотника, участников нападения на коч Обухова.
Евсеев откланялся на четыре стороны и от есаульства отказался. Он был в гарнизоне острога десятником, дочь выдал замуж, после пропажи жены-тунгуски жил один, надзирал за пашенными и ведал их делами. Творогов в есаулы не рвался, но и отказываться не стал. Круг его поддержал, а поп Фёдор, мало что понимавший в казачьих обычаях и порядках, решение Круга благословил.
Казаки снова загуляли, присоединившись к общему веселью, неделю сряду славили хлебосольство Петра. В пику Мишке Сапожнику, срамословившему новоявленного атамана и всё холопское отродье, собравшееся при нём, Осколков одной рукой одаривал, другой подсчитывал убытки, то и дело напоминая, что воевода Аршинский настрого запретил ясачить амурские народы без его дозволения, что покаянную грамоту царю без соболей слать бесполезно.
Святочный разгул с водкой, блинами, плясками, кулачными боями продолжался до самого Крещенского сочельника. С уставшими от веселья, похмельными и страдающими лицами казаки устало отмаливали свои новые грехи, промышленные заказывали молебны. Поп Фёдор освятил студёную воду в Амуре. Мужчины один за другим покаянно окунались. На другой день промышленные люди выстояли заказанные молебны о благополучных промыслах и разошлись по ухожьям до Евдокеи Свистуньи, до начала зимобора и протальника-марта.
Пётр Осколков, припоминая, как в Святки пьяные валялись на снегу да ломились в чужие дома, опять заговорил о питейной избе, чтобы вкушать зелье в одном месте и не досаждать трезвым людям. Все соглашались, что с питейной избой жить лучше, но каждый помнил квасные избы с откупщиками и государевым запретом всем иным, кроме них, готовить хмельные напитки, помнили государевы кабаки с непомерными ценами на вино, брагу и даже сбитень. Вокруг да около они намекали атаману, ты, дескать, строй, а мы посмотрим, как оно обернётся для нас.
После Масленицы из тайги стали выходить промышленные ватаги. Среди них появились новые, впервые вышедшие на Амур люди, наслышанные о вольной земле, живущей по благочестивой русской старине без приказчиков, воевод, бояр и откупщиков. Слухи об Амуре с каждым годом всё больше будоражили умы людей разных острогов и городов. Население Албазина ежегодно пополнялось десятками гулящих и беглых служилых, за один только прокорм соглашавшихся на любую работу. Некоторые из них оседали возле Спасской обители Ермогена. Работников там стало так много, что монах с их помощью начал строить вторую мельницу и церковь во имя Всемилостивейшего Спаса. Многие беглецы уходили дальше, в нижние остроги, и оседали там.
Албазин благополучно пережил зиму, шумно отгулял Масленицу, слёзно покаялся в грехах и с благостным видом начал поститься, готовясь к Пасхе. Казачьи жёны, крещёные якутки, тунгуски, даурки, монголки, не могли разуметь греха быть сытыми, почитая мужей, мясо и рыбу варить боялись, но сбивая сливки в масло, косясь на суровые образа, тайком снимали пробу.
Той же весной, 30 мая 1672 года, на преподобного Исаакия, когда, по народным поверьям, из-под земли выползают змеи, накопив за зиму столько яду, что после их укуса спастись невозможно, в Москве от второго брака царя Алексея Михайловича с Натальей Кирилловной Нарышкиной, дочерью кремлёвского окольничего, родился сын, наречённый Петром. Прежний, ближайший к трону боярин, Иван Михайлович Милославский, отец умершей царицы Марии, был главой фамильного клана, литовского происхождения от Владислава Сигизмундовича Корсака, выехавшего на Русь в конце ХIV века. По второму браку царя чин боярина получил родственник царицы Натальи, Лев Кириллович Нарышкин. Нарышкины вели свой род от крымского татарина Нарышка, выехавшего на службу в Москву в 1463 году. Оба боярина получили чины не по службе, а по кичке, то есть благодаря браку, роднившему их с царской семьёй, и положили начало многолетней распре двух родов, стоившей русскому народу большой крови.
С прибытием попа Фёдора Иванова Ермоген отмежевался от Албазинского острога и наконец-то стал устраивать свою жизнь и мир вокруг себя по своему усмотрению и пониманию: а это труд и молитвы до изнурения. В коротких ярких снах к нему сходила с любимой иконы сама Богородица, вела беседы, поучала и пророчила. Ниже острога по течению реки вокруг келейки старца Тихона тоже собралось немало русских людей и затевалось монастырское поселение, чему Ермоген был рад, несмотря на многие разногласия с Тихоном. Думал он и о других монастырских поселениях возле Нерчинского острога и даже на Байкале. На его пустошь никто не нападал, притом что при ней не было охраны. Седые волосы ниже плеч, монашеская белая борода в пояс вызывали опасливое почтение у русских людей и суеверный страх у инородцев. Среди поселенцев и кочевых народов бытовали слухи, что следом за ним ходит призрак: кочевникам виделась огромная баба, промышленным и служилым – Богородица, те и другие верили, что она жёстко накажет, если кто попытается обидеть монаха.
Отопревала и обнажалась под солнцем пашня, дышали теплом полуденные ветры, небо кишело перелётными птицами, река – рыбой, тихими вечерами плавившейся на розовеющей от заката спокойной глади реки. Новый албазинский атаман Пётр Осколков собрал общий сход казаков, промышленных и гулящих людей. Острог и надолбы были поставлены, ров вырыт. На этот раз атаман говорил не только о кабаке, который албазинцы упорно не хотели строить, не только о пашнях, которые надо расширять, но о строительстве церкви, и о новой покаянной челобитной.
– Сколько можно толкаться возле часовенки? Наш батюшка Фёдор благословил отправить просьбу тобольскому преосвященному митрополиту о строительстве церкви во имя Воскресения Христова с пределами Богородицы Владимирской и архистратига Михаила.
Строительство церкви население Албазина дружно и радостно поддержало. Одни люди с азартом распределяли работы и спорили между собой, сколько брёвен должен заготовить каждый житель до пашни и посевов, другие удерживали их не спешить, дождаться благословения владыки.
Поп Фёдор был грамотен, близко знаком с тобольским митрополитом Корнилием, он брался сам написать новую покаянную челобитную с просьбой о строительстве церкви, присылки антиминса, мира, масла и необходимой церковной утвари. Напомнил атаман и прежние свои предложения, что челобитную надо отправлять с достойным даром соболей. На этот раз добавил, что везти её царю должны албазинцы. Иначе ответа и прощения не получить.
Сход замер и умолк с немым вопросом: кому ехать в Москву? В настороженной тишине громко раскричались вороны на стенах острога, из посада послышался визг пьяных свиных разборок.
– И кто поедет под царский топор? – громко выкрикнул Михайла Сапожник.
– Кто-нибудь из убийц Обухова! – пожимая плечами, невнятно пробормотал Осколков с таким видом, будто это само собой разумелось. – Иначе никак нельзя.
– Никишку ты выслал, нас осталось трое, да Ивашка Перелешин в скиту… Я не поеду! – решительно объявил десятник.
– Понятно, – усмехнулся атаман, – тебя от твоей полюбовной бабы конём не оторвать.
Сход угодливо и настороженно хохотнул, ожидая, на кого падёт жребий. Есаул Ерофей Творогов перекрестился на восход, негромко сказал: «Я!», но голос его прозвучал, как выстрел, и спугнул стаю ворон с острожных стен. Сотня лиц обернулась к Фёдору Евсееву, тот отмолчался с напряжённым лицом. Неволить его никто не посмел.
– Ивашка Перелешин поедет, я знаю, не откажет! – объявил есаул Творогов.
Сход облегчённо выдохнул и в принуждённом веселье зарокотал десятками приглушённых голосов.
– Ну и ладно! – согласился атаман, досадуя, что не удалось избавиться от Мишки Сапожника.
Виновато поглядывая на есаула, казаки и промышленные стали решать, кто и сколько соболей приложит к этому важному для всех делу.
Послушник Иван Перелешин, действительно, не отказал просьбе схода, а Пётр Осколков не стал задерживать посыльных. Получив благословение от чёрного попа Ермогена, челобитную от белого попа Фёдора, сто пять соболей от албазинцев, Иван на пару с Ерофеем Твороговым отправился в Москву через Нерчинский острог в сопровождении бурлаков и со стругом муки мелкого помола.
Против устья Урки албазинские струги встретили целый караван плотов с людьми. При плотах носилась пара лёгких берестянок, на которых выгребли сопровождавшие их нерчинские казаки. В Москве шла расправа над Степаном Разиным и его бунтовщиками. По Волге ещё плыли плоты с повешенными людьми, до Амура с запозданием доходили отголоски той дальней грозы, его спокойное течение несло крестьянские семьи, заподозренные в благожелательности к донскому атаману, возглавлявшему народную войну. Эти семьи милостивым царским указом ссылались в Даурию без всякого пашенного завода, с одними топорами и зимней одеждой.
– Теперь не только Нерчинский, вся Сибирь будет с нашим хлебом, – приветствовали их Ерофей с Иваном. – Ну а мы – в Московию, на царский суд!
– Полсотни семей к вам! – подошли к албазинским стругам нерчинские казаки на своих берестянках. – У вас не голодают, прокормите!
– Прокормим для начала, – согласился Творогов. – А земли всем хватит. Пусть посмотрят Покровский Луг. Там обжились несколько вольных семей из гулящих людей.
В зените жаркого лета притоки Амура кипели нерестившейся рыбой, албазинцы собрали богатый урожай озимой ржи с девяти десятков десятин, на полях такой же площади уже колосился яровой хлеб. Продолжались шумные самовольные ярмарки без государева налогообложения. Чтобы безоборочно добраться до Албазина, русские купцы со своим товаром старались обойти стороной Байкальские и Забайкальские остроги. Их тайные пути вызывали гнев сибирских приказчиков и воевод, они слали в Москву просьбы о строительстве новых острогов, а своевольный Албазин, обрастая сказками и слухами, быстро богател на зависть другим сибирским селениям. Каждый год к нему и дальше по Амуру тайком пробрались два-три десятка беглых пашенных, служилых и гулящих людей. Всех их надо было где-то разместить. Земли хватало всем: получай поля, паши, сей, строй дом и двор, обзаводись хозяйством, никаких притеснений от власти, что удивляло и радовало новоприбывших.
Выше Албазина по течению Амура, между Спасской пустошью и устьем Урки, сама собой складывалась Покровская слобода. Там получили землю на постоянное житьё и строились уже шесть десятков пашенных семей. Атаман писал им данные на вечное землевладение, но ходили слухи, что за лучшие места брал взятки: одни получали под пашню почти чистые от леса луга, другие – заросшие, требовавшие трудов по раскорчёвке.
Гневался на нового албазинского атамана и нерчинский воевода Данила Аршинский, хотя Петр Осколков старался ему в угоду переломить своеволие своих казаков и промышленных людей, уговаривал и убеждал их блюсти государевы указы, но вызывал этим только гнев и недовольство. Что касалось питейной избы, с которой атаман Пётр предполагал получить большие прибыли, так ему после попытки подмять под себя винокурение откровенно пригрозили расправой. Не оправдывали его надежд и прибывавшие люди. Албазинский народ всё больше был недоволен атаманом, атаман – народом, хотя все жили в благодатных местах на воле, которой не знала Сибирь к закату солнца.
В тёплом серпене-августе к Албазинскому острогу сплыл по Амуру неутомимый Мишка Стахеев с товарами. Он хорошо знал спрос здешних жителей и, как всегда, привёз самое необходимое. Народ ринулся к реке, встречать его струги и плоты. Мишкины подручные люди, не отдохнув после долгого пути, начали торг и мену прямо на берегу Амура, сам же Стахеев высматривал в толпе албазинцев нового атамана. Пётр Осколков с важным видом спускался к реке едва ли не последним.
– Слышал в Нерчинском, как ты тестя облапошил! – со смехом крикнул ему с берега купец. – Ловок! Из целовальников в казаки, из казаков в атаманы. А я привёз грамоты из Нерчинского и Илимского острогов. И не только грамоты…
Новый атаман с почтением и важностью принял свитки с висячими печатями, а Стахеев, продолжая насмехаться, достал из струга кривую бухарскую саблю:
– Что за атаман без такой красавицы? Покупай, не скупись и учись ходить, не спотыкаясь, чтобы она тебе меж ног не попадала.
Осколков сунул за пазуху грамоты, с брезгливой усмешкой бросил равнодушный взгляд на саблю, но отложил её в сторону и начал перебирать привезённый товар. Его привлекло сукно в штуках красного и зелёного цветов. На сукна был большой спрос среди казаков и промышленных людей. Петр всё с той же брезгливостью стал было щупать и теребить его на прочность, но албазинцы, не торгуясь, вырывали его из рук атамана, платили соболями. Купец со смехом поглядывал на своего бывшего торгового соперника и поднимал цену. Новый атаман, потеряв степенство, тоже стал рыться в привезённых товарах.
В Илимском остроге Стахееву, заявившемуся везти товары в Нерчинский и Албазинский остроги, велели попутно доставить туда грамоты и опечатанный сундук от тобольского владыки. В Нерчинском воевода аршинский добавил от себя указы и наставления, Стахеев при многих свидетелях передал всё это Петру Осколкову, но тот, увлёкшись торгом, не спросил от кого, что и зачем. Вернувшись в острог со свитками за пазухой, с товаром на плечах, атаман, при писаре Митьке Жданове прочитал наказную память Данилы Аршинского. Нерчинский воевода писал, что шлёт в острог книги с печатями, требовал от нового атамана учёта десятинного хлеба и десятинной рухляди с добычи промышленных, а также десятинных сборов с покупок и продаж и подушных обложений. Атаман тихонько выругался, не представляя, как призвать к этому албазинцев, вспомнив про книги, послал за ними Митьку-писаря. Дальше стал читать послания по чину, собрав вокруг себя казачью старшинку.
В государевой грамоте утверждался прежний приказ об основании Албазинского гарнизона из ста казаков, хотя к этому времени их было привёрстано уже сто десять. Но в ней опять ничего не писалось о прощении ленских беглецов и убийц воеводы Обухова. Новый преосвященный тобольский владыка Павел благословлял просьбу отца Фёдора о строительства церкви во имя Воскресения Господня, прислал антиминс, миро, масло и церковную утварь.
– Где всё это? – удивлённо вскинулся атаман. А Михайла Сапожник, презрительно хмыкнув, съязвил:
– У купца в стругах! Увидел сукна и забыл обо всём.
– Так сходил бы, принёс?!
– Сам сходишь.
Осколков послал сухановских двойняшек, те с радостью сбегали на берег и принесли сундук. Пока они ходили, атаман с почтительным видом стал дочитывать наказную память владыки, в ней митрополит объявлял противозаконными самовольные монастырские селения чёрного попа Ермогена и старца Тихона, приказывал их разорить, насельников разогнать, имущество продать пашенным людям, деньги вложить в государеву казну.
Осколков вынужден был собрать общий сход, зачитать указы государя, владыки и воеводы. От себя он ещё ничего не говорил, но, будто загодя сговорившись, ни с того ни с сего люди стали кричать: «Не хотим Петруху, он не казак! Зря отказали Никишке, с ним было лучше!» Осколков обвёл недоумевающим взглядом собравшихся людей и почувствовал, что атаманская шапка шита не по нему, хлопот от должности было больше, чем прибыли. Он, кривя лицо язвительной ухмылкой, выслушал поносные речи и бросил под ноги атаманскую плеть. Доброхоты из первых крикунов собрали Круг, привели попа Фёдора и, позлословив, кликнули Михайлу Сапожника. Мишка от атаманства наотрез отказался. Тогда казаки избрали атаманом ссыльного запорожца Фёдора Евсеева. Нехотя, со вздохами и отговорками, осторожный и рассудительный Федька на атаманство согласился.
А в Иргенском острожке, поставленном Петром Бекетовым, Никифор с Анной благополучно дождались новой весны. Она молилась за мужа и детей, он – за неразумных своих сыновей, добровольно легших под воеводские кнуты. В остальном они вполне счастливо прожили здесь два года. За всё это время до них дошла только одна новость, взволновавшая женщину. Через Нерчинский острог проехали в Москву с покаянной челобитной и ста пятью соболями казны Иван Перелешин и Ерофей Творогов, участники нападения на коч Обухова. Аршинский отпустил их и дал им то ли в спутники, то ли в приставы своего казака.
– Как они назвались? – подрагивавшим голосом спросила Анна вестника.
– Ярко – албазинским казаком, Ивашка – мирским человеком.
– Значит, не принял монашеский чин! – переглянулась с Никифором. – До сих пор в послушниках.
В её мимолётном взгляде он уловил что-то вроде раскаяния.
– Может, Ермоген не рукоположил? – посочувствовал. – Он всех насквозь видит. От него ничего не утаишь.
Напоминание о муже испортило Анне погожий вечер. По её рассуждению, Ивашка её просто бросил, не защитив перед Осколковым, не приехал за ней сюда, и она, замужняя женщина, прелюбодействует по его вине.
– Бросил, значит, свободная! Какой с тебя спрос?! Перед Господом за нас двоих я сам отвечу, – чуть не сорвалось с языка Никифора «за грех», но признать грехом привалившее счастье у него не повернулся язык.
Впрочем, Анна не долго сердилась на венчанного мужа, вскоре завсхлипывала, ткнувшись лицом в плечо Никифора, стала жалеть Ивашку с Ярком:
– Доброй волей повезли свои головы на царскую плаху.
Её печаль огорчила его, он как мог успокаивал и утешал свою полюбовную радость, поглаживая по спине, по прибранным косам:
– Вдруг с Божьей помощью и по молитвам Ермогена все обойдётся.
Тёмная ночь унесла печали и слёзы. Ласковое, нежаркое солнце нового дня напомнило о делах. Каждый новый приезд посыльных от воеводы Анна их расспрашивала, не вернулись ли из Москвы Ивашка с Ярком. Но вестей о них не было, так же, как и приказа везти Никифора в Москву на сыск по убийству Обухова.
Счастливо пережили Никифор с Анной и следующую зиму. В Иргенском остроге казаки время от времени ссорились и даже дрались, обиженные и побитые прибегали к приказчику и Никифор, уже с отросшей в угоду Анне бородой, с затерявшимися в ней усами, по старой привычке накручивал на палец клок седых волос и мирил их разговорами и уговорами, а не наказаниями. В зимоборе-марте по насту и проталинам из Нерчинского острога прибыли верхами два старых казака. Один был болен, утробно кашлял и хватался за грудь. Другой, с умученным видом, едва держался в седле: в пути он сорвал жилу на левой ноге, страдал от болей в колене и с трудом взбирался в седло.
В доме приказчика было просторней, чем в казарме, Никифор привел посыльных к себе, казаки-годовальщики приняли их коней, стали топить для гостей баню, Анна казаков накормила. Сытые, помытые, отдохнувшие, они стали рассказывать о новостях Нерчинского острога: к счастью, без вестей, что царь требует Никифора на свой суд и о казни его сыновей. Это уже была радость. Анна спросила, не вернулись ли из Москвы Ивашка Перелешин и Ерошка Творогов? Получив ответ, что не проезжали, продолжила свои хозяйские дела.
Воевода послал этих казаков в Иргенский и Телембинский острожки привезти ясачные и десятинные меха, собранные после выхода примышленных из тайги. Он готовился к перемене на воеводстве и требовал доставить всё, что было взято и записано при нём. Одна высылка рухляди уже была. С десяток запоздало принятых соболей и лис лежали у Никифора в кожаном мешке, они были пересчитаны и записаны в книгу соболиного промысла. Мех он держал дома и рад был от него избавиться, пока не погрызли мыши и не запрела мездра.
Посыльным требовался отдых перед поездкой в Телембинский острожёк. К тому же через своих посланцев воевода приказал Никифору послать казаков на Еравинские озёра. До него дошли слухи, что баргузинцы строят там свой острог. И если это так, приказывал его разорить, служилых разогнать.
Один из прибывших посыльных стал лечиться отварами, другой обвязывал колено травами и передвигался с посошком. По всему выходило, что в Телембинский острог должен ехать сам иргенский приказчик, чтобы забрать ясачные и десятинные меха. А там недалеко и до Еравинских озёр.
От Иргенского острожка до Большого Еравинского озёра на хороших лошадях было пару днищ ходу, оттуда столько же до Телембинского. Никифор решил отправится в те места вместе с Анной. С припасом еды, при сабле и пищали, он заседлал двух коней, третьего взял в повод под грузовое седло. Погожим весенним утром с истлевавшим блином луны на голубом небе, любуясь окрестностями и оживающей тайгой, двое всадников не спеша двинулись в путь к Еравинским озёрам. Если бы они поспешили, могли быть у места к следующей ночи, но им не хотелось встречаться со строителями и ночевать у них после угроз Данилы Аршинского. Никифор с Анной снова остановились на ночлег в тайге, чтобы для неприятного разговора прибыть на место хотя бы к полудню, а то и раньше.
Ещё при склонившемся над тайгой солнце они развели костёр, подкрепились едой и питьём. Вечер выдался тихим, безветренным. Двое лежали у огонька поверх волчьего кукуля, смотрели на небо с чуть приметным крапом зажигавшихся звёзд, прислушивались к шелесту прошлогодней листвы. Покряхтывая и постанывая, Анна грела у костра разболевшуюся поясницу, жаловалась, что её растрясло. Дело было обычным, женщина давно не сидела в седле.
Утро выдалось прохладным, оттаявший днём ручей покрылся льдом. Путники дождались восхода солнца, полюбовались розовыми бликами в полнеба, заседлали отдохнувших лошадей, но вскоре у Анны так разболелась спина от верховой езды, что она решила идти пешком, держась за стремя. К вечеру они добрались до двух озёр. Место было очень красивым: озёра и река богатые рыбой, по одну сторону поля, по другую густая тайга со всеми её дарами. Промышленные люди, выходя из неё после промыслов, в пути к Байкалу нашли здесь удобный обход Иргенского и Телембинского острожков. Скорей всего, они обходили стороной и Баргузинский, чтобы меньше тратиться на подарки. Поэтому Баргузинский приказчик решил восстановить острожёк, поставленный здесь когда-то то ли Пашковым, то ли Бекетовым.
Острожёк строился из сырого леса между двух озёр на таёжной тропе. Здесь уже была срублена изба с нагороднями, её обносили стоячим тыном. Гостей приветливо встретили с десяток казаков и гулящих людей, вышли им навстречу, стали рассёдлывать коней. Узнав, что женщина больна, на руках внесли её в избу с волоковыми окнами, топившуюся по-чёрному. Анна со смехом отбивалась от пропахших дымом мужчин, предлагала замесить и испечь блины. Баргузинцы усадили Никифора в красном углу, ожидая от него рассказов о новостях с Нерчи.
Старшим среди строителей был енисейский сын боярский приказчик Баргузинского острога Барнешлев. Его острог, как и Нерчинский, подчинялся Енисейскому воеводству, у него была наказная память от енисейского воеводы. Один воевода гневался, что баргузинцы хозяйничают в его уделе, другой – что промышленные обходят стороной его острог и не платят десятины. Никифор понял, что виной всему обычная неразбериха, и спорить о том, кто прав, не стал, просто доложил об указе Аршинского. Баргузинцы тоже ни в чём не винили нерчинского казака, накормили наваристой ухой, предложили ночлег под их кровом.
Утром Анне стало ещё хуже. Казаки наперебой советовали, как лечить поясницу. Поскольку все были заняты строительством, предлагали Никифору подстрелить дикого козла, а их поблизости паслось много. Он провёл на охоте весь день, подстрелил козу, принёс, ободрал, приложил тёплую ещё мездру к обнажённой пояснице женщины. Ей надо было отлежаться. Народ в строящемся острожке был доброжелательным, и Никифор сговорился с Анной, пока она болеет, съездить одному в Телембинский острог по указу воеводы. Отсюда до него путь был не дальше, чем от Иргенского.
Как и Иргенский, это был небольшой острожёк между Байкалом и рекой Малой Телембой со стоячим тыном и часовней, с десятком казачьих домов. Годовальщики собирали здесь ясак и десятины с промышленных и торговых людей. Никифор забрал у них остатки казённого меха и, не задерживаясь, с нехорошим предчувствием, поскакал обратно. Он спешил как мог, то и дело переходя на тряскую рысь, поддавая коню пятками в бока. Поднялся с ночлега затемно, едва разъяснивалось небо – залил костёр и погонял коня до сумерек. Уже в виду Еравинских озёр он учуял запах пожарища. Сердце перепуганно заколотилось, Никифор пустил коня галопом и с пригорка разглядел дымившиеся чёрные головёшки избы и частокола. Вблизи увидел следы прошедшего здесь табуна и рогатого стада.
Ничего не понимая, он спешился, обежал пожарище, высмотрел два обгоревших мужских костяка, перекрестился, закружил в отдалении. Вот уж никак не предполагал пережить Анну. В мыслях о будущем ему виделась даже собственная казнь, но не её тело, целое или обгоревшее.
Заметив его, из тайги вышли двое гулящих. Боязливо озираясь, рассказали, что между озёр прогнали табуны и стада мунгальские люди, попутно осыпали избу стрелами и подожгли. Казаки из горящей избы дали по ним залп из пищалей. Баргузинский приказчик и два казака выбежали из огня, вскочили на коней, отбились саблями и ускакали. Анна тоже выбралась из пожара, но её подхватил и перекинул поперёк седла какой-то мунгал. Гулящие убежали в тайгу, тем и спаслись.
Как ни подначивал Никифора бес преследовать и мстить, здравый смысл удержал старого казака от глупости. Наказав гулящим похоронить сгоревших казаков, он вскочил на коня и с другим в поводу, сжав зубы, пересаживаясь с одного на другого, поскакал напрямую в Нерчинский острог, к которому его казённые кони прискакали чуть живы, но не загнаны. В Никифора же будто бес вселился: озирая дома и людей незрячими глазами, он рвался вернуться назад с подмогой.
В Нерчинском остроге были перемены, воеводу Данилу Аршинского менял присланный ему на смену Павел Шульгин, тобольский сын боярский и старый знакомый Никифора Черниговского. Новый воевода был сыном тобольского стрелецкого головы Якова. Сам голова и два его сына прославились редкой скандальностью, за что были насильно высланы сначала из Тобольска в Енисейский острог, затем оттуда за те же грехи в Илимский. Но и там Шульгины долго не удержались и были отправлены на Лену, в Якутский острог. Зимовали они всей семьёй, с детьми, жёнами и дворовыми людьми на Чечуйском волоке, где в то время служил на приказе Никифор Черниговский. По прибытию Шульгины стали требовать у приказчика подходящую им избу. Лучшим и самым просторным на Волоке был дом богатого крестьянина Яковлева, но тот не хотел пускать к себе скандальных гостей, слава о которых шла впереди них. Никифор оказался единственным человеком, который сумел поладить с Шульгиными и уговорить Яковлева пустить их многочисленную семью в свой дом на зимовку.
После служб в Якутском остроге Шульгины оправдались перед государем, и его указом были возвращены в Тобольск. И снова они останавливались на Чечуйском волоке, и опять Никифор сумел не допустить скандалов с местными жителями. Павел Шульгин запомнил чечуйского приказчика и узнал его.
– Помню, помню! – приветил при встрече. – Слышал, что ладный пятидесятник стал вором и убийцей. А сыновья твои нынче в Илимском.
– Что так? Были в Якутском?! – хмуро пробормотал Никифор, не показывая радости встречи.
– Лях Кулаковский бежал от Толбузина в Илимский, там показал, что был взят бунтарями насильно, а убийца Обухова – твой сын Федька. В Илимском твоим сыновьям и ляху устроили очную встречу. Больше ничего не знаю.
Никифор помолчал, опустив голову, сглотнул слюну, дёрнул подбородком и, буравя воевод немигающими волчьими глазами, стал рассказывать о Еравинском побоище. Шульгин нахмурился и с грозным видом уставился на Аршинского, сдававшего ему дела.
– Не впервой буянят воровские мунгалы, перегоняя скот, – с виноватым видом стал оправдываться прежний воевода. – От телембинских ясашных бурят и тунгусов были жалобы, что ездят в их волости и улусы, грабят и побивают до смерти. Даже при Баргузинском остроге ими были побиты ясачные буряты, за два года человек тридцать и больше, грабят, скот отгоняют, детей и жён в плен берут, ясачные просили от тех воров их оборонить. Я отправлял посольство к хану Очураю, говорил через посыльных, что, если он теми людьми владеет, пусть уймёт их от воровства. Но у них всякий тойон – сам себе князь и хану не подчиняется, они считают Телембинскую землю своей.
По слухам, тех воровских людей было около двух тысяч, но оба воеводы согласились с Никифором, что оставить без мщения нападение на Еравинский острожёк никак нельзя. Аршинский в отписке из Москвы не получил никаких распоряжений насчёт Никифора Черниговского с его задумкой бежать в Китай и своим указом отпускал его обратно в Албазин. Но Никифор отказался возвращаться до мщения и напросился воевать с зачинщиками погрома.
Воеводы стали собирать отряд из служилых, охочих и ясачных людей, чтобы сбить мунгал с Еравинской степи и призвать под государеву руку. К войску присоединились пострадавшие от них буряты и тунгусы. Двое из них, Аранжа и Манги, по наказу своего старейшины передали воеводам блестящие камни, найденные на двуглавой горе, которую казаки называли Крестовкой.
– Люча любят серебро, люча ищут серебро! – сказали воеводам.
Шульгин равнодушно повертел в руках блестящие камни. Он был наслышан о напрасных поисках серебра по сказкам сибирских народов на Ангаре, Лене, Колыме и не придал значения пустяшному подарку. Тунгусы, дауры, монголы носили украшения из серебра, меняли и продавали их. Ерофей Хабаров доносил царю, что при расспросах пленных вызнал про серебряную гору на реке Силиме у царя Шашмакана. Будто ту гору охраняют пятьсот воинов, работные копают руду, плавят и отдают царю половину, будто есть на Силиме золото, жемчуг и дорогие камни, там добывают железо, медь, олово и свинец. Но это были только слухи.
Отряд собрали быстро. Во главе его Шульгин поставил своего сына Василия, сына боярского Григория Лоншакова и пятидесятника Никифора Черниговского. И снова во главе отряда Никифор скакал самым коротким путём, изнуряя лошадей и людей. Они настигли воровских мунгал в полутора днищах пути от Телембинского острога, съехались, призвали их жить мирно, идти под государеву руку, но те учинили бой. Никифор с остервенением дрался в первых рядах, порубил с полдесятка мужиков, захватил в плен шамана, одетого в кожаный халат, обвешанный хвостами соболей и лис. С разъярённым лицом стал пытать его и узнал, что женщина, взятая в плен на Еравинском погроме, пыталась бежать при начале боя, была убита и брошена в буерак вместе с другими телами.
Никифор заставил шамана показать тот буерак, подъехал к нему, с колотившимся сердцем, среди тел увидел Анну, и она, будто почувствовав его рядом, шевельнулась.
– Анница?! – Никифор соскочил с коня, бросился к ней, упал на колени. Посиневшая от холода женщина была жива. Благо пролежала только сутки. Кровоточила её рана на спине. Никифор скинул с себя кафтан, завернул в него Анну и осторожно повёз на стан отряда.
Божьей милостью и государевым счастьем воровской народ был побит, потеряв в бою до сотни мужчин. Никифор не мог ждать конца переговоров о восстановлении мира, пира с тунгусами и бурятами, вернувшими своих жён и детей. Он сделал своё дело и был не нужен войску, праздновавшему победу. Никифор промыл и перевязал рану Анны, торопливо устроил носилки между двух коней, завернул женщину в меха и повёз в Нерчинский острог, меняя повязки на ране перед всяким ночлегом. Рана очистилась и могла бы затянуться, если бы женщина не кашляла. Но кашель усиливался и душил её.
Добравшись до Нерчинского острога, Никифор бросил коней, занёс Анну в казарму, уложил на нары поближе к очагу. Доверив её женщинам и лекарям, побежал к острожному попу, заказал молебен о её здравии, потом уже встал перед воеводой, чтобы доложить о победе.
– Вор и убивец! – с разъярённым лицом закричал Шульгин, едва увидел его. – И острог твой воровской пора разорить.
– Ладно, я вор и убивец, – с безнадёжным видом согласился Никифор, опуская затравленные собачьи глаза и плечи. Он хорошо знал привычку Шульгиных по многу раз задавать один и тот же вопрос, не слышать того, что им не нравилось в ответах, а самим отвечать на вопросы пристальным начальственным взглядом. Очередное обвинение ничуть не удивило и не насторожило Черниговского, хотя могло быть, что новый указ о его высылке в Москву лежал на воеводском столе. – Другие-то чем виноваты? – спросил, пожимая плечами. Всю дорогу с раненой женщиной у него на уме было одно: довезти её живой к Ермогену, уж он-то отмолит.
Этот вопрос воевода услышал и разразился бранью, из которой Никифор понял, что ко времени его возвращения Павел Шульгин навел в остроге такой порядок, от которого гулящие люди побежали в Албазинский острог, едва сдвинулся лёд по Шилке-реке. К великому гневу нового воеводы, за ними побежали нерчинские должники.
Но гладко выбритое и разъярённое лицо воеводы подобрело, едва Никифор пролепетал о победе. Красные выпученные глаза взглянули ласковей.
– Отпусти! – взмолился казак, затравленно глядя на воеводу.
Отряд Василия Шульгина и Григория Лоншакова вернулся без потерь, привёл с погрома соболей, кошму, полсотни баб с детьми. Воевода был доволен. А Никифор, по советам доброхотов, лечил Анну отварами трав, медвежьим жиром, придерживая её голову, заставлял отхлёбывать из чарки. В казарму прибежал шульгинский дворовой, кликнул его:
– Воевода зовёт! – Передал и застыл у двери, вытянувшись, как суслик у норки, стал ждать, чтобы сопроводить казака до воеводской избы.
Никифор опоясался саблей, покорно и равнодушно пошёл, предполагая, что воевода опять станет срывать на нём зло за албазинцев, но тот сидел за столом и что-то наговаривал, а писарь записывал с его слов. Черниговский положил три поклона на лики в красном углу, с обречённым видом надел шапку. Шульгин обернулся к нему хмурым, похмельным лицом:
– Сплывёшь в Албазинский моим приказчиком, сменишь там атамана! – прохрипел и закашлял. – Читать умеешь?
– Нет! – коротко ответил Никифор.
– Он тебе прочтёт наказную память, – кивнул на писаря. – А там, у вас, говорят, есть чтец Митька Жданов, который писал мне челобитную. Ты хорошо воевал. Наведёшь государев порядок в остроге, уймёшь вольницу, я тебя не забуду.
Поскольку по отпискам и донесениям из Албазинского острога при атаманстве Черниговского порядка было больше, чем при Петре Осколкове, Павел Шульгин решил послать туда Никифора приказчиком и сменить выборного атамана, неугодного пашенным и казакам. С ним он отправлял своих доверенных людей во главе с подьячим Митькой Мининым-Комаровым.
Назначение на приказ в Албазин ничуть не прельстило Никифора, но возможность отплыть туда не самовольно, как собирался, а по указу, обрадовала. Он даже не стал дожидаться утра, погоняя назначенных ему в сопровождение людей, положил в струг Анну, укутанную в шубы, взял сухари, новые книги соболиного промысла и сбора, царские грамоты, письменные наставления, угрозы Шульгина и выгреб на середину реки Шилки. И опять Никифор гнал струг с рассвета до темени, истязая спутников.
Как ни жаловались нерчинские воеводы на бедность здешних земель, но против устья Шилки, на правом берегу, появилась деревня или заимка, ниже ещё одна: нарушался уговор между богдойцами и россиянами не переходить на ту сторону реки.
За два дня они доплыли до устья Урки. Надо было сделать остановку, выйти к братской могиле тридцати семи казаков-степановцев, умерших от ран и голода, помянуть их молитвой. Никифор приоткрыл лицо Анны, переставшей кашлять. Она улыбалась и была красивой. Никифор хотел спросить: «Полегчало, милая?» и понял вдруг, что она мертва.
Спешить стало некуда. За прошедшие годы остатки укреплённого даурского городка совсем развалились и осыпались. Место оставалось пустынным и брошенным. Проходившие мимо ватажки и посыльные жгли полусгнивший и сухой тёс. По-прежнему стоял только лиственничный крест над братской могилой. Спутники о чём-то говорили Никифору, наверное, советовали и утешали. Он никого не слышал, думал, что везти тело в струге к острогу – долго, видеть тлен Анницы не хотел, а отпеть её по чину Ермоген сможет и там, в монастыре.
Силы вдруг оставили Никифора, ещё вчера бодрого казака, погонявшего спутников. Он начал было неспешно копать могилу, но попутчики отстранили его и взялись за дело сами. Тогда он с топором в руке пошёл искать подходящую для креста лесину. Вытесав крест, стал подыскивать дерево для гроба. Тут уж спутники в один голос запротестовали против долгой работы, нашли валёжину с выгнившей сердцевиной, быстро сделали из неё крепкую колоду. С молитвами тело предали земле. Подьячий выжег на кресте крёстное имя, но не «Анна», а «Анница», как при жизни звали умершую.
Перед отплытием Никифор сходил к братской могиле казаков, умерших в Лавкаевом городке, помолился за них. Намётанным взглядом прикинул, сколько окрестной земли можно пустить под пашню. Бывшая здесь когда-то, она поросла берёзами и лиственницами в рост и выше, но земля ещё хранила след зерновых полей.
Переживая очередное горе, после которого жизнь стала и вовсе в тягость, Никифор с попутчиками продолжил сплав по Амуру. Теперь они двигались неспешно, полагаясь больше на течение, чем на вёсла. Сосновые боры по берегу Амура перемежались начинавшими зеленеть лиственницами, берёзами и осинами, серые скалы подступались к самой воде. Ниже Урки, на левом берегу за двумя впадавшими с севера речками, была равнина. Здесь ещё во время атаманства Никифора сели на пашню гулящие и беглые люди, теперь виднелись крепкие дома деревень, часовня. Кое-какие добрые дела сделал за время своего атаманства и зять Петруха, отметил про себя Никифор: Покровская слобода была в его подчинении. Надо было сойти на берег, познакомиться с пашенными, но Никифору этого не хотелось, как не хотелось открываться в своём назначении на приказ. Вперемешку с печальными рассуждениями он думал и о том, как примут его албазинские казаки, среди которых, хорошо знавших его ленских беглецов, было уже совсем мало, думал, как будет править ими от имени нерчинского воеводы.
Струги Никифора Черниговского подошли к яру, на котором стоял острог. За два с половиной года он не переменился, разве тропа на яр была выложена удобными ступеньками из лиственничных плах. Заметив струги, к ним не спеша спустились к Амуру с десяток любопытных, среди них Никифор узнал уже седобородых Федьку Евсеева и Мишку Сапожника. Они да заматеревший Гришка Аксамитов были последние бунтовщики из людей, нападавших на коч воеводы.
Старые товарищи крепко обнялись. Никифор не стал говорить о своём назначении здесь, у реки, указал на воеводского подьячего, поднялся в острог, сел в приказной избе в своём бывшем углу, выпил предложенную чарку албазинской водки и только после этого выложил на стол наказную память Павла Шульгина. Федька кликнул грамотея Митьку Жданова, но присланный подьячий Комаров развернул свиток и стал читать громким голосом. Прочитал, поднял глаза на атамана. Евсеев рассмеялся, с облегчением выдохнул воздух из груди и выложил на стол атаманскую плеть:
– Правь! У тебя лучше получалось. – И пожаловался с раздражением: – Всякий беглый, что приходит к нам, думает, будто он здесь долгожданный гость, которого должны встретить с великими почестями, а он, как птенчик, только клюв раскрывай – кормить обязаны. Кабальные должники бегут. Пашенные принимают их в работники, а воевода меня костерит, будто укрываю.
Новость о том, что воеводу Данилу Аршинского сменил тобольский сын боярский Павел Шульгин, насторожила албазинцев. Павла и отца его, Якова, стрелецкого голову, хорошо знали на Лене. Знаком был с Павлом Шульгиным смещённый атаман Пётр Осколков и ничего хорошего от нового воеводы не ждал. Привезённая Никифором царская грамота подтверждала полномочия Шульгина, утверждала Албазинский гарнизон, но жалованья казакам прислано не было, умалчивалось и о прощении убийства воеводы Обухова.
В приказную избу ворвалась дочка Никифора, упала отцу в ноги. Покрытая пуховым платком, одетая в яркий сарафан китайского шёлка и в рысью душегрею, слегка располневшая, обабившаяся:
– Тятька, прости! Не защитила тебя от наговоров…
Никифор поднял её с колен, расцеловал в щёки, вспоминая, какой забавной она была в детстве.
– Жене супротив мужа никак нельзя, хоть бы и за родного отца. Господь с тобой! Не переживай. Жив, и слава богу! – И к Фёдору Евсееву: – Собирай общий сход! Надо объявиться и поговорить, как дальше жить.
Сход принял Никифора с радостью, казаки по-прежнему называли его атаманом. Хмурясь и строжась, к нему вразвалочку подошёл зять Петруха, глядя в сторону, проворчал:
– Вдруг и неправ был. Бес попутал. Ты уж прости.
– За прощением к Богу. Я зла на тебя не держу.
– А где Анница? – спросил с повинным лицом.
– У Лавкаева городка, возле устья Урки.
– С пашенным спуталась? – вскинул брови Петруха.
– Похоронил! – Никифор хотел сказать это как можно равнодушней, но голос дрогнул, веки часто замигали.
– Моя вина! – не то спросил, не то объявил зять.
– Не я судья!
Менялись атаманы, возмущались воеводы, но Албазин, несмотря на указы и угрозы, продолжал жить на свой лад. Из тайги выбирались промышленные и не платили государевой десятины, самовольные ярмарки проходили без сбора податей, засевались поля, строились крепкие дома взамен зимовьюшек и землянок, чуть ли не в каждом дворе варили квас, пиво, гнали водку. Атаман Фёдор Евсеев на словах этого не поощрял, но и не боролся против всех. Между тем пашенных людей по Амуру становилось всё больше. Неподалёку от Лавкаева городка росла и ширилась Покровская слобода со ссыльными и вольными пашенными людьми, которых там набиралось уже до шести десятков. Урожаи хлеба, овса и ячменя были богатыми. Государевы крестьяне не скупились на сбор с государевых пашен и десятин со своих присевков, охотно отправляли зерно в Нерчинский острог, а там уже забыли про прежний голод, про присылки хлеба с Енисея и Лены.
Первым делом новый приказчик отправился к Брусяному Камню, в пустошь Ермогена, просить старца отпеть Анну по полному чину. Указ преосвященного Павла о разорении пустошей албазинцы исполнить не посмели. При двух монастырских селениях бесперебойно работали две мельницы, вкладчики и монастырские работники год от года богатели. К ним прибивались старые и покалеченные промышленные, все работали посильно, никто не голодал.
Ермоген строго выслушал исповедь приказчика-атамана, покряхтел, подумал и благословил на причастие у албазинского попа Фёдора. Анну он отпел, не отказал. Никифор вернулся в острог слегка повеселевшим, и началась прежняя жизнь, от которой он отвык и обособился. Дочь и зять зазывали жить с ними, он навещал их и внуков, но жил один, в том же углу приказной избы, что и прежде. В его снах приходила Анница, грела душу и томила. Выходя из этих снов, Никифор с облегчением думал, что уже стар, терпеть осталось немного и вскоре Господь должен призвать. А там вдруг они и встретятся. «Муж, Перелешин, моложе, даст Бог, ещё задержится на этом свете, а то и монашество примет, – хитрил сам с собой. – А я, Там, с его женой ещё успею сколько-то побыть».
Вёл себя Никифор, как прежде, будучи выборным атаманом, а не приказчиком: никого ни к чему не принуждал, но убеждал и уговаривал. Осенью с подьячим и его людьми он отправил в Нерчинсий острог муку. Шульгин же беспрестанно слал новые указы, всё строже требовал собирать ясак, десятинный сбор не только с промышленных, но и с казаков, которые охотились помимо служб. Черниговский отправлял ему оправдательные челобитные, дескать, под Албазином появился вор, бывший ясашный якут Оноулко со своим родом, на соболином промысле побил служилых и промышленных, они все, из опасения, вышли из тайги без добычи, потому соболиного сбора в нынешнем году не будет. Оноулко и правда побил русских людей, но это было делом обычным, и промышлявшие своих промыслов не оставляли. На бедность же, как водится, жаловались все.
Ниже Албазинского острога уже были обжиты беглецами не только монастырское селение старца Тихона, но и несколько деревень. Самыми благодатными были земли на Шингаловском лугу, возле Погромного камня, против маньчжурской переправы через Амур. Тамошние деревни воеводским указом относились к Албазинскому уезду и доставляли приказчику много хлопот. Чуть не каждый год в тех местах происходили стычки с маньчжурами, грабежи и угоны скота.
В каждом из своих наказов Павел Шульгин требовал прекратить курение вина, которое, по слухам и к его возмущению, в Албазине гнали не только крестьяне, но и казаки, промышленные и даже гулящие люди. По воеводскому рассуждению, из-за этого цены на зерно были высоки. Митька Жданов дважды перечитал очередной шульгинский указ, презрительно хмыкнул носом, обвёл долгим, внимательным взглядом казаков, сидевших за столом: кто усмехался, кто качал головой на обычную начальственную дурь. Никифор чесал затылок, не представляя, как можно запретить безоборочные квасные варки и винокурение.
В лютене-феврале с другого берега Амура приехали дауры тамошнего рода и стали слёзно проситься в подданство русскому царю. Им нужна была защита албазинцев. Никифор принял их. Удерживая от похода самых нетерпеливых, отправил посыльных к нерчинскому воеводе, получил от него разрешение на поход и только потом собрал три сотни казаков, промышленных и охочих людей, которых отправил с даурами под началом казачьего десятника Фёдора Евсеева. Полк переправился через Амур, вышел на реку Гану, там дауры попросили подождать их, ушли на разведку и не вернулись. Осторожный бывший атаман Фёдор настоял, чтобы их не искать, вернул полк ни с чем, но не потерял ни одного человека.
По весенней воде из Нерчинского острога к Албазину приплыли с полным крестьянским заводом шесть государевых пашенных семей, посланных Шульгиным на Лапкаев луг, но они высмотрели свободные земли возле острога и решили обосноваться здесь. Никифор выдал им данные на владение, поставил над ними для надзора казака Ваську Терентьева. Вскоре пашенные обвинили казака в краже зерна и послали заручную челобитную воеводе. Шульгин разъярился, узнав, что его наказ выполнен неточно, потребовал вернуть пашенных на Лапкаев луг, а самому Никифору явиться в Нерчинский острог.
Этот приказ привезли новый приказчик Стенька Вишняк и знакомый подьячий Митька Комаров. Стенька потребовал от Никифора сдать Албазинский острог. Черниговский со скрытой радостью это и сделал: сдал, а Вишняк принял острог с нагородней, покрытой тёсом, две башни по углам от Амура, под башнями избы, верхи шатровые, покрыты тёсом, третья башня – приказ, сверху приказа чердак караульный, покрыт тёсом. В остроге колодец, амбар, в надолбах часовня. Вишняк принял по списку сто девять человек служилых, сундук с приходными и расходными книгами государева десятинного хлеба, книги соболиного промысла торговых и промышленных людей, книги ясашные за первые четыре года основания острога. После того кантагирский род не ясачили. Принял Вишняк челобитные на дворовые места и всякие государевы дела, аманата кантагирского рода Любашку, по-тунгусски – Урбурчи, под которого после его крещения перестали давать ясак.
Государевой казны хлеба в амбаре – ржи, ярицы, пшеницы, ячменя и овса, было весом пятьдесят шесть пудов, да десятинной соболиной казны всего восемь соболей с пупками и хвостами, новый приказчик обошёл государевых пашенных крестьян, всё это записал подьячий Митька Минин-Комаров, 12 февраля 1674 года.
Сдав острог, Никифор вернул Федьке Евсееву атаманскую плеть, простился с албазинцами и отправился в Нерчинский острог вместе с десятинным зерном в двух стругах. Силы Никифора были уже не те, чтобы тянуть их против течения реки. У скал, подступавших к самой воде, казаки брались за бечевы, а Никифор обводил стороной лошадок. Места были ему знакомы, не раз пройдены снизу вверх и сверху вниз.
У Брусяного Камня к казённым албазинским стругам присоединились монашеские струги с лошадьми. Ермоген шёл по своим делам. Выше его пустоши появилось новое самовольное поселение монастырского типа, в котором, помогая друг другу, доживали век старики и калеки. Они слёзно просили Ермогена взять их под своё покровительство. Монах опять святил, благословлял, утешал, жаловался: «Как можно запретить жить? Всё равно что запретить дышать. Проку от таких запретов?!» Караван двигался медленно. По пути Никифор узнал новости Покровской слободы, принял и догрузил там свои струги десятинным зерном. Пашенные слобожане встретили его уважительно, Ермогена – и вовсе как полубога. Они строили церковь во имя Николы Чудотворца, благословения митрополита на неё не было.
За Покровской слободой пошли нежилые места, до устья Урки струги дошли быстро. Казённые и ермогеновские лодки, не сговариваясь, остановились против разрушенного Лавкаева городка. Никифор с Ермогеном поднялись на берег. За ними подошли к братской казачьей могиле послушники и бурлаки. Ермоген отслужил молебен по казакам. Никифор нетерпеливо отстоял его, бросился к могиле Анницы, посыпал её отпетой в пустоши землёй, упал на колени, слёзно обнял холмик. Помолившись, догнал Ермогена, смущённо попросил: «Помяни молитвой и Анницу, казачью жёнку?!»
– Я поминал её общей молитвой, – ответил старец. – Разве не слышал? – метнул строгий взгляд из-под нависших бровей.
Никифор смутился, что слова молебна прошли мимо его ушей. Он про себя молился за погибших казаков, но больше за Анну. Возле устья Урки казак и монах простились. Ермоген возвращался в свою пустошь, Никифор продолжил путь к слиянию Шилки с Аргунью, дававшим начало великой реке Амуру.
В Нерчинском остроге не было тех новостей, которых так ждали в Албазинском, здесь никто не знал, как принял царь посыльных Творогова с Перелешиным. Никифор встретил молодого, не по-шульгински добродушного Василия Шульгина, непохожего на отца и деда. Он знал его ещё мальчишкой. Василий начал весело вспоминать Еравинский поход, Никифор кивал, опустив голову, от воспоминаний тех дней ныла душа, лицо его сделалось несчастным. Василий понял это по-своему, что приказчик боится встречи с его отцом.
– Уже принял чарку на грудь, – кивнул в сторону воеводской избы. – Иди, с утра вроде добрый!
Старший Шульгин, действительно, то ли не помнил письменных угроз, среди которых было много нелепых обвинений, то ли делал вид, дескать, я всегда прав, и если не сержусь – с тебя и того довольно. Он хмуро выслушал оправдания Никифора Черниговского и отправил его на приказ опять в Иргенский острог, а в начале зимы прислал посыльного с приказом вернуться в Нерчинский.
Привычный к превратностям судьбы и её неожиданным поворотам, Никифор простился с казаками-годовальщиками, по неглубокому снегу, по звонкой промерзающей земле зарысил куда приказано, пропахший дымом костров, встал перед воеводой и увидел в приказной избе Стеньку Вишняка, которому сдал Албазинский острог. Шульгин опять был в гневе: орал на дворовых и детей боярских, поносил Стеньку Вишняка, а тот с жалким видом слушал его, свесив голову.
– Распустил своих ушкуйников! – накинулся на Никифора, не дав положить поклоны на образа в красном углу. – Вот ужо разорю разбойное гнездо, спалю проклятый острог вместе с монастырскими пустошами.
Из долгой воеводской брани Никифор понял, что албазинцы Вишняку отказали и силой выдворили из острога. Из оправданий бывшего приказного, а их было много, он догадался, что тот пытался заставить казаков строить себе избу из леса, приготовленного для Воскресенской церкви. Были за ним, видимо, и другие прегрешения, но забывшие о своевольстве посаженных приказчиков албазинцы самоуправства не стерпели. Была за ним и заслуга, о которой Стенька, заикаясь, напоминал: он собрал с промышленных и казаков десятину почти в четыре сорока соболей. О том, как собрал, помалкивал, но Никифор догадывался, что не миром и доброй волей.
Угроз снести Албазин он всерьёз не принял. Нерчинские остроги, да и Баргузинский, благодаря албазинцам забыли про хлебный голод, про его редкие присылки с Лены и Ангары. Неожиданностью было то, что, брызгая слюной и топая ногами, Нерчинский воевода опять отправлял его туда же приказчиком.
Не было от этого у Никифора ни радости, ни печали. Подступала к самым воротам, стучала в них кулаками его старость. Он уже быстро уставал и выдыхался, зимами его не согревал тулуп, а волчий кукуль сгорел вместе с Еравинским острожком, который Шульгин приказал строить заново. Теперь Никифора согревала только печка, вставать с неё не хотелось, и ничего радостного будущая жизнь не сулила. «Приказ, так приказ, – подумал. – Буду лежать в своём углу, пока не прогонят или не помру. Станет невмочь – попрошусь к Ермогену в пустошь, поди, не откажет?! Какое-нибудь посильное дело найдёт».
Он добрался до Албазина к Рождеству. День был солнечный, сверкали снега, покрывшие поля и лёд Амура. Весело дымили трубы, из предпразднично суетившегося посада пахло дымом, свежим хлебом, палёной шерстью и варёным мясом, между домов бегали детишки в длинных отцовских и материнских одёжках. Церковь ещё не строилась, только за надолбами лежали и сохли отёсанные лиственничные венцы. Отец Фёдор отслужил обедню, народ, толпившийся возле острожной часовни, начал расходиться. Тут Никифор и подъехал к воротам на сивом мерине с закуржавевшей мордой, сам с сосульками в усах и бороде. Его узнали, радостно зашумели, окружили коня и помогли спешиться. Вперёд вышел Федька Евсеев с атаманской плетью за кушаком.
– На приказ? – спросил коротко и обнял. – Слава богу! Опять гора с плеч.
Всё это со стужи, как во сне, как будто уже не раз было в прошлом. Да и было, только летом, как и много чего другого у этих самых ворот. Никифор вошёл в нетопленную приказную избу под острожной башней, положил три поклона на образки в красном углу. Ожидая новостей из Нерчинского, Фёдор Евсеев с Михайлой Сапожником быстро развели огонь в печке, усадили Никифора под образа всё ещё в тулупе и шапке. Новостей не было, кроме той, что Стенька Вишняк добрался живой и попал под гнев воеводы. Не привёз Никифор и самую главную новость, которую много лет ждали албазинцы. Никто не знал, добрались ли до Москвы Иван Перелешин с Ерофеем Твороговым, и если добрались, как их встретил государь.
Зима в Албазине выдалась суровой, с частыми студёными ветрами. Они продували приказную избу, сквозь щели наметало снежные полоски, над дверьми коровьим выменем висел куржак. Прежде Никифор Черниговский не задумывался, сколько дров уходит в зиму, а тут вдруг их стало всё время не хватать, чтобы хоть как-то обогреться, и не было сил идти за ними в тайгу с нартами. Тянула к себе выстывавшая печь, всё чаще заманивая лежать и не двигаться, пока тело не начинала бить дрожь. «То ли старость, – уныло думал Никифор, – то ли хворь». Уже и казаки стали замечать, что приказчик болен. Федька Евсеев часто навещал его, привозил дрова, раздувал огонь. Станька Каурко приносил свежевыпеченный хлеб. Приходила дочка. Бывало, посидит возле отца, покормит своей стряпнёй – и скорей обратно, домой, к мужу и детям. У неё полно своих забот.
Зиму Никифор всё же пережил. После Сретенья даже походил по острогу, готовившемуся встретить Масленицу. Самому же ему было не до праздника. Дочь принесла горку блинов и заварила в котле душистый китайский чай. Никифор попробовал выпить полчарочки водки на поправу здоровья, его замутило, тревожно заколотилось в груди сердце, тело покрылось испариной. Он пожевал блинов, запил их чаем и слёг.
Пятнадцатого зимобора-марта по старому счислению в Албазинской волости на Амуре так потеплело, что, пугая жителей, ожили мухи. Был ясный день. Никифор с трудом выбрался из приказной избы, кутаясь в тулуп, сел погреться на солнышке. Он уже не вёл приказных дел, за него доброй волей всё делал и решал Фёдор Евсеев. Казаки знали, что атаман хворает: поднимется или нет, одному Богу известно. Никто в Албазине не знал и того, что этим самым днём далеко на закате солнца в стольной Москве Ивану Перелешину и Ерофею Творогову зачитали царский указ, слухи о котором ходили не первый год.
Путь через Баргузинский острог и Байкал до Москвы случился для них не таким трудным, как они этого ждали, но долгим. Обычно посыльным удавалось пройти его за четыре месяца. Иван с Ерофеем и нерчинский казак Нехорошко Елфимов с подорожной грамотой от Данилы Аршинского добирались до Москвы больше полугода, явились в Казанский дворец Сибирского приказа, сдали дьяку подорожную и челобитную грамоты со ста пятью соболями. Им приказали ждать указа и выписали корма. Несколько дней они ждали царского ответа на челобитную албазинских казаков. Нехорошко, шедший то ли посланцем нерчинского воеводы, то ли приставом, затерялся в шумном городе, ожидая награды и решения о себе. Перелешина же и Творогова посадили в тюрьму как участников убийства илимского воеводы. Несколько раз их пытали: кто был участником и кто собственноручно умертвил воеводу.
И вот 15 зимобора-марта, на мученика Агапия, распахнулась двёрь в тёмную, холодную казёнку, впустив тусклый свет дня и запах весны. На пороге встал подьячий Сибирского приказа с двумя стрельцами по бокам, развернул свиток и торжественным голосом зачитал, что Ивашка Перелешин и Ярко Творогов с сыновьями Никифора Черниговского и со всеми участниками нападения на воеводский коч приговариваются к смертной казни через повешенье. Остальные беглецы – к битью кнутом и отсечению одной руки.
Этот и следующий день Иван и Ерофей ждали исполнения казни. Ивашка беспрестанно молился. Ярко то молился, то срамословил власть, которой он когда-то хотел послужить всей своей жизнью, молитвы перемежал раскаяньем, что не ушёл с беглецами.
17 марта, в День святого мученика Алексия, дверь в темницу со зловещим скрежетом растворилась и в тусклом свете дня, в окружении стрельцов предстал пред ними всё тот же кремлёвский подьячий со свитком в руке. Осуждённые поднялись с соломы, чтобы достойно принять судьбу, моля Господа о безболезненной и непостыдной кончине. Подьячий с важным видом развернул свиток и прочёл указ о царском прощении убийц и беглецов. А братьев Черниговских, томившихся в илимских и якутских застенках, освободить, приверстать в службу пешими казаками и выслать к местам служб с жёнами и детьми. И почудился заключённым за спиной подьячего неземной свет лика Божьего со всей красой здешнего мира.
Прощённые и награждённые Иван с Ерофеем были отпущены из Москвы с жалованьем для Албазинского гарнизона, с печатью, на которой был изображён одноглавый орёл с луком и стрелой. Острог окончательно был признан государевым.
Тюрьма и два дня ожидания казни перевернули душу Ивана Перелешина. Лицо убитого промышленного перестало мучить его, словно Бог простил нечаянный грех, душа затомилась прежней любовью к жене, от которой отказался. Стоило ему закрыть глаза, и возникал образ Анницы, а прежняя жизнь с ней в Сибири и на Чечуйском волоке представлялась сплошным счастьем.
В Нерчинском остроге говорили, что она жила в грехе с Никифором Черниговским, оттого Иван и не стал разыскивать её, добровольно уступая другому ради её же счастья. Теперь же он думал, что непременно вернёт жену, они простят друг друга за прошлые грехи и будут жить, как жили до убийства.
Оба албазинца спешили вернуться в свой острог с хорошими новостями и государевым жалованьем, которых там давно ждали. Никто их не задерживал, отпускная грамота Сибирского приказа открывала беспрепятственное возвращение на Амур. В Тобольске к ним присоединился старый Ларион Толбузин уже в чине дворянина по тобольскому списку. Он отправлялся на смену воеводе Якову Шульгину, ему надлежало распорядиться казачьим жалованьем. С отцом возвращался в Нерчинский острог Алексей Толбузин, отправленный туда же на службу в чине сына боярского.
А в Албазинском остроге жизнь текла прежней чередой, разве только приказчику – атаману Никифору стало ещё хуже, хотя ему казалось, что хуже уже и быть не может. Он почувствовал свою кончину, которая ничуть не огорчила его, и решил уйти к Брусяному Камню, в пустошь Ермогена, в надежде, что монах не откажет ему в исповеди и отпевании. Бывший атаман и приказчик сдал все дела Фёдору Евсееву, которого казачий Круг опять кликнул атаманом, и попросил старого товарища запрячь коня в телегу. Фёдор со слезами на глазах обнял Никифора и дал ему в сопровождение бывшего юнца, теперь уже матёрого казака, отца двух сыновей, Григория Аксамитова, с ними пошли бывшие молодые двойняшки, теперь уже казаки братья Сухановы. Телега тряслась на ухабах, Никифор некоторое время лежал на спине, постелив под себя тулуп, дрожащим от тряски голосом наставлял бывшего молодого участника убийства воеводы:
– Ну вот, Гришка, я и состарился. Везёшь меня, всё равно что покойника на кладбище. Чую, в острог не вернусь. Если по пути помру, проси Ермогена отпеть по старой дружбе. Монахи пусть заберут мой тулуп, а шапку сверху ко гробу прибьют. Если не будет для меня домовины, пусть на крест повесят.
Старика трясло всё сильней, боль усиливалась. Никифор, с кряхтеньем и стонами сполз с телеги и, держась за неё, заковылял рядом. Два брата поддерживали его под руки.
В сенодарнике и страднике месяце июле нерчинский воевода получил известие из Албазинского острога, что приказчик Никифор Черниговский умер. Павел Шульгин перекрестился и велел подьячему подготовить наказную память на приказ казаку Василию Милованову, ходившему с братом Игнатием посольством в Китай к богдыхану. Потом они ездили в Москву. Игнат получил в награду чин сына боярского, а Василий и Васька Захаров, награждённые деньгами и сукном, были присланы на службу в Нерчинский острог. По пути из Москвы, в Енисейском остроге, Василий Захаров высмотрел казачку, унаследовавшую от матери-кетки[2] малый рост, приплюснутый нос и чёрные раскосые глаза. Девка понравилась казаку, он щедро одарил её родителей, венчался и увёз её женой в Нерчинский острог.
Игнатия Милованова в чине сына боярского Павел Шульгин отправил строить государев острог на притоке Амура, реке Зее, а его брат Василий Милованов успел отличиться в Нерчинским лишь тем, что главе небольшого отряда ходил искать серебро на Аргуне, откуда гантимировские тунгусы приносили Шульгину блестящие камни. Серебра он не нашёл, но привёз образцы руды от тамошнего князя-старейшины. Следом за ним на поиск серебра ездил Филипп Свешников с Васькой Захаровым, с десятью казаками и проводником тунгусом. Они отыскали брошенные копи и плавильни, набрали тамошней руды, вернулись в Нерчинский острог. Кузнец попытался выплавить из руды серебро, но выплавил только олово и свинец. Не надеявшийся на великую удачу воевода просто исполнил указ и отправил руду в Москву.
И вот теперь Шульгин, сидя за воеводским столом в съезжей избе, наговаривал наказную память новому приказчику Албазинского острога, писарь под присмотром подьячего скрипел пером, а Василий Милованов внимательно слушал.
– Федьке Евсееву! – изрекал грозный воевода. – По твоей отписке ведомо учинилось мне, что в Албазинском остроге самовольный и самоохотный атаман Никифор помер, а после него албазинские люди опять выбрали в приказчики тебя, Фёдора. По указу великого государя велено Албазинский острог ведать из Нерчинского, и в нынешнем году посылаю я тебе на перемену служилого человека Василия Милованова. И надлежит тебе передать ему острог, государевой казны деньги, пушечные и хлебные запасы, список служилых людей… Дальше в наказной памяти Милованову Шульгин настрого запрещал винное и пивное курение не только на продажу, но и для себя, приказывал Василию изымать у албазинцев на государя вино, пиво, винные котлы, кубы и трубы.
Незадолго до отправления Милованова с Захаровым на Амур в Нерчинский острог прибыли из Москвы Иван Перелешин и Ерофей Творогов с печатью Албазинского острога и уезда, с жалованьем тамошним казакам. Ларион Толбузин, шедший на перемену Шульгину, в пути умер, на здешнюю службу прибыл только его сын Алексей Толбузин, которого за заслуги отца старые казаки приняли с радостью и честью. Такая встреча служилого, никак себя не проявившего, распалила недобрые чувства Шульгина.
Перелешин с радостным лицом стал допытываться у казаков и воеводы о своей жене Анне, но слышал только домыслы о её полюбовной связи с Микишкой-пятидесятником. Наконец послухи навели Перелешина на детей боярских Гришку Лоншакова и Ваську Шульгина, ходивших с Никифором против воровских мунгал.
– Микишка-то? – блеснув глазами, хмыкнул в бороду Григорий Лоншаков. – Дрался за твою Анницу, как бес за грешника. – Пятерых до смерти посёк, шаману ухо отрезал, но допытался, где она. Услышала наш бой, хотела бежать, караульный ранил её копьём, думал, убил и бросил в буерак к другим покойникам. Микишка нашёл её, выходил, вывез в Нерчинский и уплыл с ней в Албазинский острог.
Иван перекрестился и облегчёно выдохнул.
– Дай бог ему здоровья, не бросил мой грех.
– А Микишка помер! – поправил его Лоншаков. – На днях получили весть из Албазинского.
Иван с расстроенным лицом часто закрестился и пошёл искать нерчинского попа, чтобы заказать молебен или панихиду по своему бывшему атаману, спасителю жены.
Перелешин и Творогов спешили домой, но воевода Шульгин не отпускал их, пытаясь отнять жалованье, посланное албазинским казакам, дескать, сам выдам. Но в наказной памяти Сибирского приказа было писано, что доставить и раздать его должны албазинский казак Ярко Творогов и мирской человек Ивашка Перелешин. А не довезут – на них вина, суд и управа. Поругав воровское гнездо, воевода всё-таки с этим смирился и объявил, что отправляет туда на смену атаману Фёдору Евсееву казака Василия Милованова.
Братьев Миловановых, ходивших с посольством к богдыхану, в Албазинском остроге знали. Оба они бывали здесь проездом, помнили места, чёрного попа Ермогена, атамана Черниговского, но не помнили Перелешина с Твороговым. Встреча с новыми людьми, с которыми предстояло служить, распалила Василия Милованова на воспоминания, он стал рассказывать и похваляться, как был принят в Москве, как подавал ему чарку сам окольничий Родион Матвеевич Стрешнёв. Албазинцы неохотно и терпеливо слушали Ваську-приказчика и помалкивали о том, как привечали их дьяки Сибирского приказа.
Пожелтел лист на берёзах и осинах, вспыхнули багрянцем лиственницы. Воевода Шульгин наконец отпустил нового приказчика с казаками Захаровым и Твороговым, с Иваном Перелешиным и с возвращавшимися албазинскими бурлаками, которые привезли хлеб и весть о кончине прежнего приказчика. По выстывшей Шилке струги пошли к Амуру. Возле устья Урки Ерофей с Ивашкой потребовали пристать к берегу, чтобы помянуть тридцать семь степановских казаков, похороненных ими на пути к Албазину почти десять лет назад. Они поднялись к осыпавшимся и гниющим остаткам даурского городка, прошли к братской могиле с почерневшим крестом. Иван увидел другой, свежий, крест, не потерявший желтизны дерева, крестясь, прочёл по слогам выжженную надпись и упал на колени, бормоча:
– Только не моя, Господи! Другая Анница. Мало ли баб и девок с такими именами!
Помянув молитвой казаков и одинокую женщину рядом с ними, албазинцы вернулись к стругам, и гнали их по течению Амура до Покровской слободы. Там Василий Милованов стал по-хозяйски знакомиться с делами пашенных, но опять сбился на рассказы о том, как был принят государем в Москве, как ходил с посольством к богдыхану.
Албазинцы уже много раз всё это слышали, посмеивались и понимали, что новый приказчик долго у них не задержится. Они пересели в один струг, оставив Милованову с подьячим и Захаровым другой, и в три пары вёсел погнали его по течению, не останавливаясь возле Монастырских речек с самовольными поселениями. Высадились они только против Брусяного Камня. С низовий Амура дул ветер. На яру стоял Ермоген в полощущей рясе, с треплющейся бородой и гривой седых волос. Ивашка торопливо взбежал к нему, пал на колени, вскинул на старца затравленные глаза и первым делом спросил, кивнув в верховья реки:
– Моя Анница?
Он всё понял по лицу Ермогена и застонал, сжав ладонями голову.
– Ты же хочешь счастья жене?! – пожурил его старец. – А она уже рядом с Богом. Есть ли радость больше этой?
Давясь слезами, Иван поднялся с колен, покивал, соглашаясь, что плохо ему без неё, а не ей без него.
– Не рукоположил меня в иноческий чин?! – забормотал со слезами. – Чуял мою долю, но не упредил. А я один грех отмаливал, другой попустил, – захлюпал носом, вытирая глаза рукавом. – Благослови теперь жить возле её могилы! Построю там дом, подниму пашню, а дальше как Бог даст. – Иван встал, сложил ладони ковшиком, старец молча его перекрестил. Иван поклонился в пояс и пошёл к лодкам, где его ждали спутники.
Струг с Иваном Перелешиным и Ерофеем Твороговым подошёл к острогу в Семёнов день, когда после богослужения народ с размахом праздновал новый 1676 год от Рождества Христова. Посад гудел от игрищ песен и плясок, кумовья выстригали крестников старше сорока дней и сажали их на коней. Как водится, всё сопровождалось не всегда умеренным питьём. Новость о прощении беглецов и царском жалованье была встречена восторженным рёвом. Все старались угостить и приветить Ерофея с Иваном. Творогов плясал и отчаянно веселился, рассказывая, как два дня сряду видел свою голову в царской петле. Каженник Перелешин всё с тем же печальным лицом, с каким его привыкли видеть, навестил сына с Евсеевской дочкой и двумя внуками, выпил чарку за их здравие, побывал у дочки с зятем, полюбовался двумя русыми мальчишками, выпил налитую дочкой вторую и упал в их доме. Удивляя сына и дочь, он пропьянствовал ещё два дня и полупьяным встретил струг нового приказчика Василия Милованова. Протрезвев, Иван с тоскливым видом переждал, когда новый приказчик примет острог у Фёдора Евсеева, затем попросил у него данную грамоту на землю возле Лавкаева городка.
Святой Семён проводил работное лето и навел лето бабье. Полетели гуси на полдень, по приметам к ранней зиме. Перелешин смотрел вслед стаям и собирался в путь. Зимовать при остроге он отказался, верхом на одном коне, с двумя гружёными в поводу, отправился на свою землю строить зимовьё, чтобы до скончания дней жить рядом с могилой жены. Васятка Перелешин с Евсеевской Марийкой стали думать, не перебраться ли им туда же. В Албазинском посаде их сторонились, во всех своих бедах подозревали дурной глаз Марийки. К тому же при остроге становилось тесновато, а полученное казачье жалованье за многолетние службы Васятку опечалило. На него он купил себе шапку, жене ичиги, а семье холста на рубахи. Шапка была суконной, с тёплой подкладкой, обшита лисьим хвостом, ичиги хороши, но на том полученные деньги были истрачены.
На Амуре кончалось тёплое бабье лето, устало вязались, липли к лицам комары, злей и навязчивей стали мухи. Холодные утренники выбеливали инеем поникшую траву. Новый приказчик Василий Милованов с нетерпением дождался, когда албазинцы отгуляют начало нового года по православному счислению, затем ещё толком не протрезвевших собрал всех, даже прибившихся к острогу нынешним летом. Люди сошлись и встали против часовни, окружив её с трёх сторон.
Помолившись на образа, вынесенные отцом Фёдором, албазинцы покрылись шапками и сели на землю с унылыми и хмурыми лицами. Новый приказчик поклонился попу, испросив у него благословение слово молвить, затем белобородым старикам во главе с десятником Михайлой Сапожником, по писанному да по наученному, по заветам благочестивой старины поклонился на три стороны казакам и всем собравшимся. Затем нахлобучил на голову соболью шапку и с важным, строгим видом заговорил о том, что было всем известно от Стеньки Вишняка. Нового приказчика терпеливо слушали, печальные лица суровели, рассеянные похмельные глаза становились злей и зорче.
– Так вот, по указу нашего государя Алексея Михайловича… – Васька смахнул с головы шапку, закатил глаза к небу и перекрестился с умиленным лицом. – Всю брагу, вино, что осталось по домам, котлы, кубы и трубы, нынче же несите сюда вот и складывайте возле часовни…
– Ты явился кому служить? – вдруг неприязненно спросил его Михайла Сапожник, бывший есаул, а белобородые старики одобрительно закивали.
– Служу государю нашему, по указу воеводы Павла Яковлевича! – с ухмылкой в стриженой бороде опять перекрестился приказчик.
– Все мы служим государю, – нетерпеливо перебил его Михайла, и белобородые старики, сидевшие рядом с ним, поддержали сдержанными возгласами. – Нам будешь служить перед Шульгиным? – пытливо глядя на него, переспросил Сапожник. – Или нашими трудами станешь выслужиться перед ним?
– Да я в Китай ходил, с самим богдыханом говорил, в Сибирском приказе сам царский окольничий мне чарку подносил, – вспылил от невежливых слов Васька Милованов.
Старики крякнули с недовольным видом, степенно поднялись с мест, поклонились образам, попу и ушли, не желая продолжать разговор. Загалдели казаки и промышленные, поднялись, показывая, что заканчивают сход без благословения и молитвы. Приблудные гулящие смущённо повертели головами, не решаясь идти против мира, тоже стали тихонько расходиться.
– Я не всё сказал! – вытягивая шею, возмущённо закричал им вслед приказчик.
– Про посольство и Сибирский приказ мы слышали! – обернувшись, небрежно бросили албазинцы, а поп Фёдор стал убирать иконы со стола.
Все разошлись, против часовни остались Васька Захаров, подьячий Митька Комаров да Пётр Осколков, которому новый приказчик привёз ответ на его прошение вернуться в Илимский острог. Сход не удался, приказчик негодовал, поносил всех, подвернувшихся ему под руку, даже подьячего и Ваську Захарова, спутника по посольству, чем рассердил давнего сослуживца. Приказчика не слушали, с ним не спорили, а острог продолжил свою прежнюю размеренную жизнь, не обращая на него никакого внимания, будто того и не было прислано. Только гулящие, решившие сесть на пашню, смущённо обращались к нему за данной грамотой на землю, да Васька Захаров с неприязненным лицом потребовал место под дом в посаде.
Промышленные ватажки заказывали отцу Фёдору молебны о благополучных путях и промыслах, уходили в тайгу без согласия и напутствий приказчика, а тот всё больше бесился, пытаясь собрать вокруг себя людей, недовольных албазинскими порядками, но таких не было. Гулящие, получив данные на землю, пропадали с его глаз, промышленные, получив наказную память, кому она была нужна, дарили соболей в почесть и уходили. Василий, приняв их поклоны, надувал щеки, принимал вид, какой, по его разумению, должен иметь государев приказчик, но льстецы, получив необходимое, оставляли его, а то и посмеивались за спиной. Казаки и вовсе не скрывали насмешек, называя Ваську Милованова петухом без кур. Всё чаще огрызался, язвил ему сослуживец Васька Захаров и азартно торговался с Петром Осколковым за его богатый дом, нахально сбивая цену, поскольку других покупателей у бывшего атамана не было.