К книге
Вольный АлбазинГлава 9
92%
Глава 9
11

Буря началась седьмого дня месяца сенодарника-июля, на преподобных Фому и Евдокию. За островом, против крепости показались китайские бусы под парусами. Один за другим они снова шли и шли вверх по Амуру, обходя Албазинскую крепость. Караульные опять сбивались, считая, сколько же их. На этот раз часть богдойского войска высадилась на острове против Албазина и сразу же принялась основательно обустраиваться: работные китайцы в соломенных шляпах начали копать вал, огораживаться острогом, за ним собиралась маньчжурская сила. На противоположном берегу Амура тоже устраивалось укрепление. В двухстах саженях выше крепости, на Амурском берегу, появились солдаты с работными людьми и тоже сразу же стали копать вал. За ними гарцевали конные латники, обошедшие крепость стороной. Это была уже война, и, как на войне, Толбузин велел поднять над Албазином стяг воеводства. От врагов, размахивая руками, прискакали вестовые, оставили возле надолбов прелестные письма и ускакали обратно. Воевода и казачий голова наблюдали за противником с северного бастиона.

– Будем читать? – спросил Толбузина Бойдон.

– Что их читать? И так всё ясно: сдайтесь без боя, будет всем воля или почётная служба их царю, – со злой усмешкой ответил Толбузин и спросил: – Как думаешь, когда начнут пальбу?

Бойдон пожал дюжими плечами и указал на восток. Там так же саженях в двухстах недосягаемые для пушек крепости, как муравьи, суетились и насыпали вал работные люди.

– Грамотно начинают осаду, – кивнул в их сторону. – Окружат нас со всех сторон, начнут бить из пушек и приближаться для штурма.

– День, а то и два ещё есть, – морща лоб, пробормотал Толбузин. – На наше раздумье и их приближение. Чудно! Изменников не вижу. Наших ружей много, а их нет. Прошлый раз гнали в первых рядах.

Сделав валы с трёх сторон, недосягаемые для албазинских пушек маньчжурские работные, как земляные муравьи или кроты, стали рыть извилистые окопы в направлении крепости и приближаться к ней. За валами ставили туры – корзины без дна, наполненные землёй, к ним подтягивали станки для огненных стрел. Двенадцатого дня сенодарника-июля, на Прокла-Великие Росы, с раннего утра загрохотали дальнобойные маньчжурские пушки. Разбрасывая щепу и землю, пробойные ядра на излёте вязли в толстых стенах крепости, не причиняя Албазину большого вреда. Толбузин с Бойдоном поднимались с одного бастиона на другой, наблюдали за противником. Без малого семь сотен казаков и новоприборных людей, готовых к бою, томились в ожидании приказа и молча сопровождали начальствующих вопрошающими взглядами.

С западного бастиона пушкари крикнули, что с острова к выжженному посаду плывёт много бусов с воинскими людьми. Воевода с казачьим головой, одетым к бою в якутский куяк, защищавший тело почти до колен, спешно поднялись и высмотрели из бойниц войско, явно собиравшееся высадиться на берег.

– Поспешили однако! – Бойдон неприязненно оскалил зубы в редкой бороде, обметавшей щёки. – Недооценили нас.

– А начинали по латинянской науке, – согласился Толбузин, внимательно наблюдая за приближающимися бусами. – Слышал от отца, ляхи так же брали наши крепости. Ну, давай, полковник! Покажи своих удальцов!

Бойдон, погромыхивая железными пластинами куяка, едва не кубарем скатился вниз, покрыл голову железной каской – ерихонской шапкой, закричал, размахивая саблей:

– Воры, буяны, головорезы! Приспело настоящее дело. Покажем же нашу удаль, покроем себя славой в очах Господних!

Заждавшиеся боя казаки восторженно загудели. В большинстве своём они были без куяков и шлемов, в рубахах, с бердышами наперевес, ринулись во внешний ров через прорытые проходы, растеклись по нему, ожидая следующей команды. Старые албазинцы и промышленные с дальнобойными винтовыми пищалями разбежались по стенам крепости. Братья Сухановы вынесли на бастион иконы. Поп Фёдор с отчаяньем взглянул на крутую лестницу и замотал головой. Забраться наверх ему было не под силу. Вместо него туда поднялся церковный староста, отдышался. Один внизу, другой вверху, громко запели, обращаясь к святым покровителям русского войска.

Толбузин выждал, когда богдойцы вытянут бусы на сушу и начнут выгружать приготовленные для штурма лестницы и доски. Застучала дробь барабана, подавая условный сигнал. С бастиона крепости загрохотали пушки, со стен – крепостные пищали. Удивляя вражеский десант, ядра долетали до бусов. Две сотни казаков, разъярённых долгим, томительным ожиданием, с яростным воем выскочили из внешнего рва, протиснулись сквозь надолбы и скатились на низинный берег, круша на своём пути не успевших рассредоточиться врагов. Маньчжуры и китайцы, не ждавшие нападения, давя друг друга, ринулись обратно к бусам, стали сталкивать их на воду. Казаки рубили бегущих, секли тонкие борта и днища судов.

Командующий богдойским войском, наблюдая с острова за избиением своих людей, посланных, чтобы отвлечь осаждённых от восточной и северной стен, закричал от негодования, стал махать саблей и в ярости зарубил стоявшего рядом воеводу, руководившего высадкой десанта.

Казаки, пьяные от пролитой крови, ещё только входили в раж, когда со стены крепости загрохотал барабан, приказывая вернуться. Сам казачий голова, бившийся в первом ряду, был рассержен этим приказом, ему казалось, что всё только началось и победа близка, но услышал грохот своих пушек и залповую стрельбу пищалей с восточной и северной стен. Размахивая саблей, он стал кричать, останавливая казаков, вынуждая отступить и скрыться в крепости. Разгорячённые, злые от неутолённых страстей, они стали отходить, прикрываемые боем пушек и стрельбой с бастиона, подбирая убитых и тяжело раненных. При этом им удалось захватить часть выгруженного с бусов провианта.

Порубленный десант богдойцев отчасти добился своего. С севера к крепости продвинулись вражеская пехота и пушкари. Работные люди врага поспешно копали ров в уже шестидесяти саженях от надолбов крепости. Летела земля с их лопат, на глазах поднималась близкая преграда, третий ров, окружающий крепость, при этом шла непрерывная стрельбы с дальнего рубежа. Под прикрытием растущего на глазах вала богдойцы подтаскивали ещё ближе к стенам свои пушки и станки, мечущие огненные стрелы. Казаки, промышленные, пашенные, выжившие после первой осады, хорошо помнили их и острожные пожары, многие имели шрамы от ожогов того времени.

– Удальцы-молодцы! – похвалил вернувшихся казаков воевода. – Теперь у нас другая забота… – Указал на север и в верховья Амура: – Захватить раскаты, спалить огненные станки, уволочь или хотя бы испортить пушки: набить их порохом, приткнуть к земле и взорвать.

День был пасмурный, казалось, вот-вот неподвижные свинцовые тучи наберут в себя тьмы и обрушатся ливнем, но неожиданный верховой ветер развеял их, и за Амуром блеснуло закатное солнце. Московский пушкарь повинно жаловался воеводе, что при стрельбе по десанту раздуло одну из медных пушек.

– Жаль, – мимоходом обронил Толбузин. – Но ты ловок в стрельбе. Не думал, что побьёшь бусы. Нагнал страху на врагов, помог казакам.

На острове, в стане маньчжурского командования, по приказу командующего мэйрин-чжангина казнили несколько командиров десанта, допустивших беспорядочное отступление, давку и гибель доброй сотни пехотинцев. Той же ночью в полутора сотнях шагов от стен крепости поднялись высокие валы. Их укрепили связками прутьев – фашинами и турами, торопливо устраивали бойницы. По прорытым к ним траншеям от первого и второго валов враг подтягивал пушки.

В это время поп Фёдор и церковный староста, рукоположенный им в дьяконы, застелив пол церковной землянки китайскими платками, велели сложить на них убитых и умерших от ран в ряд, тело к телу, зажгли свечи и начали отпевание.

Очередное летнее утро с голубым небом и белой половинкой луны, обкусанной коварным западом, началось с непрерывной прицельной пальбы. Албазин огрызался на десяток вражеских выстрелов одним, при этом удивлял богдойцев точностью попаданий. Особо метким был один из московских пушкарей, приданных нерчинским воеводой полку Толбузина. На ближних валах, возведённых под прикрытием дальних, враг установил пушки и станки, мечущие огненные стрелы. Старые албазинцы, помня пожары, стали опасливо поторапливать воеводу. Толбузин бегал с бастиона на бастион, высматривая подступавших врагов, кричал и спрашивал, не видит ли кто изменников? Выискивали их и албазинцы, пережившие прошлую осаду, всем хотелось в первую очередь расправиться с ними.

Толбузин собрал три сотни добровольцев из бойдоновских и албазинских казаков. Один отряд предстояло вести в бой Бойдону, другим хотел командовать он сам, чему возмутились все осаждённые: по их разумению, воевода должен оставаться за стенами. Осудил Толбузина и Бойдон.

– Нельзя тебе бросать крепость!

– Скрипя зубами, воевода смирился с соборным решением.

– Тогда сами выбирайте атамана!

Казаки кликнули бойдоновского сотника Базунова.

Оставив крепость, отряды повторили рукопашный удар: по команде разом выскочили из крепостного рва, под ружейным и пушечным прикрытием броском добежали до вражеского вала, побросали за него ручные гранаты, разметали пушкарей и работных китайцев, захватили раскаты. Пока одни рубились с врагом, другие набивали порохом их пушки, стаскивали к огнемётным деревянным станкам длинные стрелы, обмотанные просмоленным тряпьём, подожгли фашины и станки. Взметнулось пламя, одна за другой стали рваться пушки. В горячке боя из крепости раздался тревожный бой барабана, приказывавший вернуться.

На албазинский десант неслась боевая конница, отборное маньчжурское войско. Всадники в красных плоских шапках с белой тульей, с короткими саблями, с сайдаками за спиной и с пиками быстро надвигались на захваченный вал. В Смутное время под Москвой европейские рейтары умыли казаков кровью, но научили пехоту противостоять коннице.

– Становись, братья! – кричал Бойдон, указывая саблей порядок отступления. – Дружно отходим. Если не побежим – вернёмся живы!

Строй в несколько рядов ощетинился бердышами и быстрыми шагами попятился к крепости. Всадники с пиками наперевес стали рассыпаться серпом и охватывать их с флангов. Со стен крепости начали бить по ним из ружей и пушек, загрохотали крупнокалиберные мушкеты и крепостные пищали, не давая всадникам охватить отступавшие отряды с боков. Но всадники, прикрытые отступавшими, начали в упор расстреливать из луков их первые ряды. В большинстве своём казаки и добровольцы были без лат, кольчуг, куяков и шлемов. Тяжело раненные висли на руках товарищей, убитые оставались под копытами конницы.

Едва албазинцы подошли к надолбам, с бастионов почти в упор по ним стали палить залпами. Ржали и бились на земле раненые кони, волочились и корчились тела всадников, живые метались, размахивая саблями, стреляли из луков. На некоторое время конница была смята и отброшена, албазинцы скатились в крепостной ров. Казаки со стен смотрели на оставленные тела товарищей и торопливо молились, перезаряжая ружья.

Были убитые, было много раненых. У самых надолбов сбитого с ног Бойдона казаки подхватили под руки и приволокли в крепость. На этот раз нападение случилось настолько дерзким и неожиданным, что всадники, пометавшись на безопасном расстоянии, в бессилии и замешательстве зарысили к своим острожкам.

– Молодцы-удальцы! – криком перекрывая грохот усилившейся канонады, хвалил воевода разгорячённых, вернувшихся в крепость бойцов. – Не скажу, чья сотня рубилась лучше. В ближнем бою они нам не ровня. При прошлой осаде мы только оборонялись и дорого заплатили за это.

Афанасий Бойдон, ещё не вложив сабли в ножны, сидел на земле под стеной, выдирал стрелы и перетягивал раны на ногах. Легко раненный атаман-сотник Иван Базунов помогал ему останавливать кровь. Якутский куяк Бойдона, набранный из железных бляшек, был порван в нескольких местах, по руке тоже сочилась кровь.

– Чудно! – переводя дыхание и скрипя зубами от боли, хрипел раненый казачий голова. – Средь пушкарей у них паписты с бабьими мордами, ряженные в богдойские халаты и шапки. Двоих я зарубил.

– Иезуиты! – презрительно скривился Толбузин. – В прошлый раз тоже были. Спасскую обитель сожгли, но иконы и псалтыри дали вынести. Оттого-то богдойцы воюют по латинянской науке, что паписты на их службе.

В отместку за дерзкое нападение маньчжуры били по крепости со всех четырёх сторон, не жалея пороху, многие их ядра не долетали даже до надолбов. Албазинские пушкари отвечали на вражескую канонаду редкими выстрелами. Над крепостью клубился тухлый запах сгоревшего пороха и оседал на бойцов, укрывшихся за стенами. Ветра не было. Никто не заметил, как он стих. Устало обвисло знамя со Спасом и Богородицей, с не родившимся ещё Божьим Сыном под Её грудью.

– Наших изменников не было! – обступили Толбузина вернувшиеся казаки. – Не то порубили бы по твоему наказу.

– Жаль! Сильно хотелось вздёрнуть на дыбе Ивашку Войлошника и Петрушку Хмелёва. Предали, кому больше всех верил. Ладно, Васька Захаров: кабы только на бабу, а то ведь и за детей тоже. Бог ему судья!

– Их отправили воевать китайцев! – оторвавшись от ран казачьего головы, крикнул атаман, перекрывая голосом грохот маньчжурской канонады. – Перебежчик, Ванька Цыш, сказал, что там они воюют.

Китаец Ван, скрывавшийся от маньчжур на пепелище старого острога, охотно и упорно учил русский язык. Его берегли, надеясь получить своего толмача. В боях он не участвовал, но понимал в намерениях врага больше русских людей и давал полезные советы.

Конные латники погарцевали возле ближнего вала, у догоравших фашин и станков. С бастионов Албазина пустили по ним несколько пушечных гранат, постреляли из ружей и, к удивлению осаждённых, вражеский обстрел стих.

Казаки, участвовавшие в вылазках, высыпали в крепостной ров, перелезли через его привал, стали собирать оружие, снимать латы с убитых всадников, поползли, чтобы подобрать тела убитых товарищей. По-воински не обмытые водой их сложили в церковной землянке на тела убитых в предыдущем бою. Поп Фёдор с церковным старостой Ерофеевым, теснясь возле икон и слёзно хлюпая носами, снова начали отпевание.

«Где хоронить?» – ломал голову Толбузин, подпевая вместе со всеми: «Упокой, Господи души усопших раб твоих!..» Казаки и добровольцы из промышленных, пашенных и гулящих людей тоже думали об этом. Прежнее, старое кладбище было на открытом месте под прицелом вражеской артиллерии, да и не дело – тайком хоронить товарищей, не приходить к ним в поминальные дни и праздники. Убитые и сгоревшие при первой осаде острога, присыпанные слоем земли, тоже оставались лежать в землянке пекаря Каурко, не дождавшиеся чинного захоронения.

«Прикопаем в крепости, как прошлый раз!» – решил воевода. Вместе со всеми он допел: «Вечная память!», посоветовался с попом и старостой, закончившими отпевание.

– Придёт подмога, отобьёмся и всех перезахороним, – объявил, ждавшим его решения товарищам. – Помолчав, добавил: – Ведь мы вернулись…

– Прошлый раз тоже ждали подмоги, не дождались! – со вздохами пробормотал Михайла Сапожник, взял за руку свою Настю, взглянул ей в глаза. – Не пожалеешь, что пошла со мной, а не с Ермогеном?

– Нет, милый! – с печальной и ласковой улыбкой ответила она. И казалось, посветлели лица, не только людей, видевших старика и его престарелую присуху, но и упокоившихся защитников крепости.

За дальним валом, как грибы из земли, выросли два небольших острожка, и с каждым днем вокруг них собиралось всё больше юрт. Оттуда маньчжурские бояре командовали полками-знамёнами левого берега Амура. Утром, едва заалел над хребтом краешек солнца, от одного из острожков, размахивая флагом, зарысили для переговоров три вражеских всадника. Вблизи надолбов один из них на хорошем русском языке стал кричать, предлагая Толбузину сделать перемирие, чтобы забрать убитых и тяжело раненных.

– Ты кто? – спросил его с бастиона воевода.

Никто из казаков не узнавал изменника. Толмач назвался русским именем, которое ничего никому не напомнило, и добавил, что бежал на Амур с пропавшим полком Мишки Сорокина. Казаки хмуро разглядывали послов и их коней со стены. По виду и одежде это были среднего чина маньчжуры или китайцы, с железными нашлёпками шлемов, прикрывавших только лоб и темя. Вооружённые широкими богдойскими мечами, они сидели в сёдлах с важным видом. Толмач с густой седой бородой, в китайском халате и плоской суконной шапке смотрел на бывших соотечественников со смущением и любопытством.

– И много вас, сорокинских, у богдойцев? – спросил Толбузин. – Объявляетесь один за другим, а мы считали всех пропавшими.

– С десяток попали в плен и выжили, – с удовольствием выговаривая русские слова, миролюбиво ответил толмач.

– Оська Подкаменный, Федотка Лукьянов, Микулка Еремеев среди вас изменников-перебежчиков? – крикнул со стены Михайла Сапожник.

Толмач на миг задумался и замотал головой:

– Не слышал про таких.

Толбузин договорился с послами не стрелять до темноты: богдойцам дать возможность забрать своих убитых, русским – своих, невольно оставленных при отступлении. К ночи осаждённые перенесли в крепость все тела товарищей. Работные китайцы уволокли за свои валы даже убитых лошадей, из чего осаждённые стали строить догадки, что их лагерь нуждается в пище.

Тем же вечером под несущимися по небу облаками, окровавленными закатным солнцем правого берега во вражеских острожках, возведённых за дальним валом, казнили командиров, допустивших бегство с ближних батарей, порчу пушек, поджёг огнемётных станков.

В крепости церковная землянка была уже наполовину заполнена телами, лежавшими одно на другом в несколько рядов. В уголке перед иконами едва умещались поп Фёдор и церковный староста. К ночи поп остался один, наедине с убитыми, сидел перед горящей свечкой и читал Псалтырь. Василия Ерофеева срубил сон, он ушёл на ночлег к казакам и вернулся рано утром. Поп Фёдор с книгой на коленях всё так же сидел в полной темноте под иконами возле тел. Ни свеча, ни лампада не горели.

– Уснул, отче? – спросил церковный староста. Поп его не услышал и не пошевелился. – Отдохнул бы! – слегка толкнул его в плечо Василий. Околевшее тело попа качнулось, Псалтырь упал на пол.

Тем же утром, воспользовавшись плотным туманом, богдойские работные люди восстановили валы в шестидесяти саженях от Албазина и поставили там новые пушки. С раннего утра началась непрерывная пальба по крепости с трёх сторон. Вскоре стали палить и с острова.

В это время осаждённые албазинцы сделали гроб из тонких досок, положили в него попа Фёдора, умершего не понятно от чего, и поставили поверх тел отпетых им казаков. Война продолжалась. Пушкари, как прежде, огрызались редкими, но меткими выстрелами, казаки стреляли из мушкетов и крепостных пищалей. Московский пушкарь зарядил мортиру пудовым ядром, долго целился, примерялся к расстоянию, щуря то один, то другой глаз, несколько раз поправлял ствол, наконец тяжёлая пушка громыхнула, пустив в небо столб огня и дыма. Наблюдавшие за выстрелом казаки завыли и заплясали на бастионах: тяжёлое ядро не причинило большого видимого вреда вражескому острожку, но залетело за его стену.

Воевода Толбузин, похвалив московского пушкаря, носился с бастиона на бастион, прикидывал, где лучше использовать тяжёлую мортиру. Вдруг пушкари западной Амурской стены закричали дурными голосами, призывая Бойдона. Казачий голова с перевязанными ногами и в крепком подпитии тяжело поднялся с места, опираясь на саблю в ножнах и на суковатую палку, сделал шаг и другой. Его подхватили под руки, помогли приблизиться к лестнице.

– Узнай, что там? – приказал он атаману-сотнику. Тот смахнул на затылок помятый шишак, кошкой вскарабкался на бастион и увидел воеводу, лежавшего в луже крови. Над ним суетились пушкари.

– Ногу батьке оторвало! – крикнул сверху пушкарь. – Ядро влетело прямо в бойницу.

Бойдон затряс головой. Хмель из неё вмиг выветрился, острей заныли раны. На бастионе атаман Базунов склонился над воеводой. Толбузин был жив, видимо, ещё в шоке и не в полной мере чувствовал боль. Сквозь перетянутую сабельным ремнём штанину сочилась кровь. Воеводу осторожно спустили по лестнице.

– Принимай воеводство, Афоня! – прошепелявил он побелевшими губами и окинул товарища горящими выпученными глазами.

Бойдон болезненно выругался, покаянно перекрестился:

– Вот ведь, и тебя и меня по ногам. А без тебя нам никак нельзя. Будем молить Господа… Сделаем деревянную. Выживай давай.

– Пусть поп со старостой почитают на отход души, – пробормотал воевода, забыв, что поп умер. Толбузин закрыл гаснущие глаза и заскрипел зубами, лицо его свело судорогами претерпеваемой боли.

– Не спеши к Господу! Здесь много дел! – вскрикнул Бойдон, но по виду раненого понял, что тот не жилец. – Водки! – крикнул. – Не помер бы от боли.

На другой день в отместку за раненого воеводу казаки снова ходили на погром ближних валов. Бойдон наблюдал за боем с бастиона, сидя у барабана, следил за вылазкой и отступлением. Противостоять русскому рукопашному бою богдойцы не могли, как ни наказывали их генерал мэйрин-чжангин и бояре, командующие войсками-знамёнами. Но, как ни разрушали казаки и ополченцы ближние раскаты, их упорно возводили за следующую ночь. Для осаждённых эти вылазки и дерзкие броски не обходились бескровно. Ерофеев вынес образа из бывшей церковной землянки, её пополнили новыми убитыми.

Бойдон готовил следующее нападение на ближние валы, но среди ночи отошёл к Господу албазинский воевода Алексей Толбузин. Остаться среди живых ему не помогли ни травы, ни отвары, ни молитвы: культя не затянулась, началась гангрена.

Будто что-то почуяв, перестали палить богдойские пушки, наступила непонятная и тревожная тишина. Пользуясь передышкой, в крепости отпели воина Алексия, наспех сделали из досок второй гроб, поставили на тела рядом с гробом попа Фёдора и укрыли их китайским халатом. Больше домовин погибшим не делали, поскольку дров и воды уже не хватало ни на варку каш, ни на выпечку хлеба.

– Не дождётся героя тобольская вдова! – перекрестился и надел шапку Бойдон, вспомнил свою, сосватанную верхоленским дядькой. Единственный поцелуй, мягкость и нежность девичьих губ, снова перекрестился, боясь расслабления души.

Казаки закрыли дверь в церковную землянку с телами, крестясь и прося упокоившихся в этой жизни оборонить их, живых, молитвами с другого света. Живые же молились за души упокоившихся на этом.

После отпевания Бойдон выполз во внешний ров и удивился, что с десяток казаков и сотник лежат на животах, к чему-то прислушиваясь.

– Копают под стену! – приподнял голову Базунов и вопросительно взглянул на казачьего голову, теперь уже воеводу.

– Что делать будем? – спросил Бойдон.

– Копать подлаз! Скажи, чтобы Сапожник дал бочонок пороха.

Многие заботы, исполняемые прежде Бойдоном, теперь легли на атаманов-сотников. Новоприборные, в прошлом промышленные, пашенные и гулящие люди, тоже были поделены на сотни и десятки, выбрали себе атаманов, пятидесятников и десятников, несли службы на равных с казаками.

Ночью албазинцы сделали подлаз под вражеский подкоп, взорвали порох и обрушили богдойскую хитрость. В отместку опять усилился обстрел из пушек, хотя он не прекращался ни днём, ни ночью. Внутри крепости ядрами были разрушены все избы, построенные на поверхности, Албазин всё глубже зарывался в землю. Богдойцы не оставляли надежды поджечь стены снаружи. Осаждённые ночами караулили их, прогоняли выстрелами, затаскивали в крепость принесённые дрова, а их не хватало на варку и выпечку хлеба. Прежний запас сожгли, теперь кололи остатки изб. Вечерами и ночами тёрли ручными мельницами муку из злаков, катали пули и картечь из свинцовых чушек.

– Ничего, братья! Мы потерпим, а богдойцы с холодами уйдут, – поддерживал дух осаждённых Бойдон. Его глубокие раны не заживали и гноились. Сходить за свежими лечебными травами не было возможности, прошлогодние остатки сушёных не помогали: крепость со всех сторон в несколько рядов была обложена плотным заслоном войск.

Нерчинский воевода знал о трудном положении Албазина, тайными таёжными тропами посылал туда вестовых из промышленных людей, но вражеский заслон был так плотен, что они не смогли пробраться к крепости и вернулись. Сын боярский Лоншаков, друг и сослуживец Толбузина, тоже пробовал провести разведывательный отряд к осаждённым, два дня он высматривал караулы, но не смог пробиться сквозь три линии маньчжурской обороны. По мнению воеводы Власова, боезапаса и еды у осаждённых было вдоволь. Он хотел поддержать и обнадёжить их, что по указу царицы Софьи вскоре должны начаться переговоры с маньчжурами, а из Москвы уже идёт для переговоров стольник Головин с двухтысячным войском, надо только потерпеть, Господь и власть не оставят их в беде.

Худо-бедно, но лето было пережито, в конце серпеня-августа, на святого мученика Лупу-Брусничника, осаждённые с тоской смотрели со стен Албазинской крепости, как горят подсохшие колосья на их полях. Враг выжигал хлеба.

В это время Посольское войско и обоз месили топь болот между Обью и Енисеем. Стольник Головин по указу князя Голицына быстро добрался до Тобольска, но затем путь, который казаки и промышленные проходили за две-три недели, у него растянулся на всю весну и лето. Указом царицы Головин чувствовал себя поставленным между плахой и виселицей: Албазин сожжён, Нерчинский в осаде; война с Китаем – казнь, сдача врагу левого берега Амура – тоже казнь. Выход из безвыходного положения был один: дождаться, когда Китай займёт нужные ему земли, и тогда мирное посольство с его предводителем будут ни в чём неповинны. А потому всякая возможность путевых задержек была спасительной.

В сентябре сам Головин наконец-таки добрался до Маковского острога, где встретил посыльных нерчинского воеводы, и был неприятно удивлён тем, что Албазин до сих пор удерживает маньчжурское войско, а нерчинские остроги охраняют меньше четырёх сотен служилых и новоприборных людей при семи пушках, шестидесяти пудах пороха и семидесяти семи – свинца. Головин внимательно выслушал нерчинцев, оставил в Маковском остроге десять орудий, восемь станков-лафетов и двинулся к Енисейску, как спешит к месту казни осуждённый.

В это же время небольшой отряд московских вестников, посланных к богдойскому императору с сообщением о намерении переговоров Москвы с Пекином, беспрепятственно прошёл сквозь заслоны маньчжурских войск и прибыл в неприступный Албазин. В Нерчинском остроге этот отряд был пополнен местными казаками, во главе с сыном боярским Григорием Лоншаковым, знавшими путь. В Албазинской крепости близкий друг Толбузина узнал о гибели товарища, своими глазами увидел положение и потери осаждённых. Дав им передышку от обстрелов, обнадёжив переговорами и поделившись продуктами, московские вестники и нерчинские служилые двинулись дальше. С их уходом осада Албазина продолжилась.

В предзимнике-ноябре стали замерзать реки, налаживался санный путь, посольское войско Головина растянулось и от Оби до Енисейского острога. Сам стольник с многочисленной свитой иезуитов и советников переправился через Енисей и остановился на зимовку в Рыбном острожке. Разумеется, туда загодя был послан передовой отряд солдат Антона фон Шмаленберга, чтобы построить для зимовки хоромы, достойные чина и должности главы посольства, а казакам и обозным работникам зимнее пристанище. Вестовые Головина беспрестанно носились в Москву и обратно с донесениями о походе и с заданием вызнавать слухи о придворной жизни царицы, князя Голицына и разного рода интригах вокруг них.

С наступлением холодов богдойцы не ушли с позиций, а осаждённым стало всё трудней претерпевать своё положение. В крепости был колодец. Выкопали его ещё в старые времена Никифора Черниговского, а при возвращении Толбузина с войском углубили насколько смогли. Но на пять сотен оставшихся в живых защитников, отрезанных от реки, воды не хватало. Жестяное ведро, окованное железом, скребло по дну не успевавшего наполняться колодца, и только по утрам его поднимали наполненным мутной водой. Каменки в землянках не успевали выстывать, за одной выпечкой пресных лепёшек следовала другая, пекари из промышленных людей валились с ног, а то и засыпали стоя, но хлеба не хватало, всё чаще приходилось запаривать зерно кипятком. Рыбы не было, пекли конину, если удавалось подобраться к убоине поблизости от надолбов. С покаянными молитвами люди уже готовы были скверниться вороньём, но крикливые, наглые и умные птицы, досаждавшие острожникам в мирное время, куда-то пропали.

Дрова берегли. При погашенных печках землянки освещались и слегка обогревались жирновиками изо мха и рыбьего жира. Они давали тусклый свет, при котором одна смена стрелков со стен крепости меняла другую, занимая их нагретые телами места. Но жир быстро кончился, согреваться стало нечем. При тяжёлом, спёртом воздухе в землянках осаждённые отдыхали, тесно прижавшись друг к другу. «Слава Отцу и Сыну и Святу Духу… Боже милостив буди нам, грешным…» – то и дело подхватывали лёжа, ободряя себя молитвой, ощущая тесную близость рати святых покровителей и своих новопреставленных товарищей, неравнодушных к их судьбам и уже понимающих, для чего всё это было и есть. Живые уже под самую кровлю забили телами церковную землянку, вход засыпали землёй, поминали защитников крепости молитвами, ставили к братским могилам чаши с лучшими лепёшками и остатками водки.

Старому Михайле Сапожнику было лучше всех: среди пропахших потом, вшивеющих, но ещё живых тел он прижимался под одеялом к своей полюбовной Настице и считал себя самым счастливым из защитников, пока однажды не попытался подняться по тревоге и не упал от головокружения. Он отлежался, хотел встать ещё раз, снова упал, выругался и с удивлением пробормотал:

– Неужто всё?! Отпрыгался на своём веку…

Осаждённые прорыли тайный лаз к реке в надежде тайком пополнять запас воды, а по возможности кормиться рыбой. Безлунной ночью трое новоприборных спустились с яра к воде и не вернулись. Следующие двое принесли четыре ведра воды и забросили рыболовные снасти. Воды в крепости чуть прибавилось, выстывающая река стала подкармливать оголодавших защитников.

Через неделю стихла вражеская пальба, к крепости опять прискакали посыльные: двое конных маньчжуров в шлемах и латах и сорокинский изменник в плоской шапке и стёганном китайском халате с мотавшейся на ветру седой бородой. Его узнали со стен, перестали обстреливать вражеские батареи, подождали, когда послы приблизятся к надолбам. Седобородый толмач закричал, что троих албазинцев пленили в четырёх верстах ниже по течению Амура.

– Под пытками узнали, что воевода убит, казачий голова ранен, много других больных и раненых. – Сорокинский изменник для чего-то оправдывал беглецов, уплывших во вражескую сторону. – Мэйрин-чжангин, по своему природному состраданию к чужому горю, предлагает прислать вам лекаря. Очень хороший лекарь. Сидеть вам ещё долго, – намекнул, что вестники посольства, отправившиеся в Пекин, вернутся нескоро, а пленные албазинцы ничего не сказали о голоде и жажде в крепости.

Бойдон надел свой ерихонский шлем, высунулся из бойницы бастиона, крикнул в ответ:

– Передай своему воеводе, у нас своих лекарей много.

– Знаем, что у вас скрывается китаец. Мэйрин-чжангин предлагает обменять его на любого из русских пленных, – продолжил переговоры седобородый толмач.

– Русские люди в плен не сдаются! – крикнул в ответ Бойдон. – А изменников нам не надо.

– Мэйрин-чжангин велел торговаться за китайца до всех трёх ваших беглецов.

– Без надобности! – ответил Бойдон и скрылся, показывая, что переговоры закончены.

Братья Сухановы помогли ему спуститься с бастиона. Опираясь на их плечи, казачий голова проворчал:

– Пустим лекаря в крепость, он всё высмотрит, и станем не рады залеченным ранам.

– Про хлеб и воду беглые ничего не сказали.

– Совесть есть! – согласился Бойдон. – Но зачем бежали, дурьи головы? Допьяна воды напились из реки? Куда бежать, кроме как по Амуру? А там богдойские засады… И зачем толмач сказал, что их поймали в четырёх верстах? – пробормотал в раздумье. – Хотел предупредить, что там войско? Или какой-то их Зейских острогов ещё держится? Вряд ли казаки смогли устоять в низовьях против такой силы.

– Может, надеялись добраться до Зеи, по ней выйти на Лену поярковским путём.

– С бердышами и засапожными ножами? Хотя дуракам закон не писан.

Сырой и холодный осенний ветер нёс по полям жёлтую листву и хвою лиственниц, выстилал золотом крепостные рвы. Выстывший Амур курился холодной дымкой. На закате его вода отсвечивала пролитой кровью. Холодными утренниками на стылой голубизне неба висел белый полукруг луны, прибывавшей с востока. Пушечная стрельба не прекращалась, но стала реже и только днём. «Кончается порох?! – надеялись и злорадствовали казаки. – Вдруг вражье племя уймётся с холодами?! Тогда сможем послать вестовых в Нерчинский, запастись дровами, вдоволь напиться воды, отпариться. Вши, холод и сырость подземелья могли довести осаждённых до отчаянья, на что и надеялся враг. А они держались молитвами: ежедневно, ежечасно, не прекращаясь ни днём, ни ночью, в землянках звучало пение. Всесильный, всезнающий Господь давал надежду, что страдания не напрасны и вознаградятся на том или на этом свете.

Между тем осаждённые всё чаще и громче начинали разговоры о том, что зиму им не продержаться. Не лучше ли пойти на прорыв всем, разом? А там, кому Бог даст, выйдут в Нерчинский.

– Бросим крепость, больных и раненых? – сердился на такие разговоры Бойдон. – И меня бросите?!

– Тебя не бросим, батька! Вынесем на руках.

– Если иные чудом и доберутся до Шилки, так приведут за собой богдойцев. И придётся своим казакам бить своих, чтобы за их спинами враги не ворвались в острог.

Раны на ногах Бойдона затягивались сухими коростами, но передвигался он с трудом и при помощи деревянных костылей: скорей всего, были повреждены сухожилия. Казачий голова уже и на свои костыли посматривал, как на всякое дерево, которое могло дать тепло. Лепёшки выпекались редко, доставалось их меньше, чем полфунта на брата и только по скоромным дням, по постным – голодали, постясь постом истинным, надеясь тем заслужить милость божью. Утром и вечером разводили муку водой, не всегда теплой, пили вместо завтраков и ужинов. Но и на эту зашурань или саламату не хватало воды из колодца и ночных вылазок. Вскоре, непонятно по какой причине, возле выстывшей каменки умер пекарь из промышленных людей.

Афанасий Бойдон, предав себя в руки Господа, считал, что его молодая жизнь в этом грешном мире закончена, ничего хорошего от неё он уже не ждал, хотел только предать Господу свою душу достойно, непостыдно, геройски. Казачий голова понимал, что уже не исцелится от хромоты, а калекой не нужен невесте, ждущей его в Верхоленском посаде, обещанной ему единственным поцелуем. О ней он старался не вспоминать, мысленно отдавая её другому счастливчику.

Ночами Афанасий маялся без сна в думах о судьбе своих подначальных людей: их начинала досаждать цинга-скорбут. У иных почернели десны и шатались зубы, другие уже плевали кровью. Холод, голод, сырая одежда, липнущая к телам, вялость в движениях и безразличие в лицах приближали развязку затянувшейся обороны. В землянках, тесно набитых людьми, стояла нестерпимая вонь, при проветривании туда накатывала нестерпимая стужа. Ещё одна из землянок была освобождена живыми и пополнялась упокоившимися, уже не нуждавшимися в тепле. Подступало отчаяние, которого Бойдон не мог показать своим людям, но сорвался в письме воеводе Власову.

Узнав от толмача, что богдойский заслон на Амуре стоит в четырёх верстах ниже острога, он решил ещё раз отправить посыльных в Нерчинский острог за помощью. Пробираться туда с радостью согласился сотник Базунов с двумя верными товарищами. Казачий голова писал Власову: «всё съедено, голод… все просятся в Нерчинский… неведомо как держатся. Сам лежу шестую неделю, пить и есть нечего, с нужи пропадаю… не дайте умереть… более писать не могу, пропадаю…»

Челобитную он написал втайне от всех. Настрого наказал сотнику, чтобы она никоим образом не попала в руки врагов. Тот зашил её в опояску и ушёл с товарищами в ночь. Восемь суток трое посыльных лежали на холодной земле, высматривая менявшиеся караулы. И всё же смогли проскользнуть в тайгу сквозь все заслоны. Звериными тропами через три недели они всё-таки выбрались в Нерчинский острог.

А в Албазинском все отчаянно ждали снегопада. Время от времени снежинки просекали сырой воздух, иногда искрились на усталом солнце, вымороженном холодными ночами. Но доброго и обильного снега не было. И вот наконец хмурый день, с жмущимися к земле облаками, разродился снегопадом. Белой стеной он обрушился на крепость, такой густой и пышный, что не было видимости дальше десяти шагов. Стрелки ловили его ртами и горстями, он обжигал рот и не приносил облегчения от жажды. Узнав о снеге, вышла из землянок отдыхавшая смена. На четвереньках выполз Михайла Сапожник, стал набивать его в шапку для своей Настицы.

Бойдон собрал атаманов, дал наказ и две сотни удальцов ушли на вылазку. Облепленные снегом караульные, вглядывались в снежную завесу, прислушивались, сидя и стоя у бойниц. Остальные внутри острога спешно сгребали снег в кучи, чтобы натопить из него воды. Во вражеском стане, видимо, тоже решили использовать густой снегопад, под его прикрытием придвинуться к острожным стенам, окопаться и подтянуть пушки. Со стен крепости слышали, как в белой непроглядной завесе те и другие схлестнулись в рукопашной схватке. Албазинцы тайными подкопами вышли в ров, рассыпались по нему со стороны боя, прикрывая замки пищалей шапками. Слышался лязг бердышей и сабель, крики бившихся товарищей и врагов. Ослеплённые снегопадом защитники крепости вертели головами, рвались помочь товарищам, но Бойдон кричал с бастиона, удерживая их на местах, во рву.

Вскоре сквозь надолбы стали протискиваться первые из возвращавшихся. Одни волокли на себе раненых и убитых, другие – лес, брёвна и фашины, крепившие ближние вражеские укрепления. Привели продрогшего и промокшего китайского работного. Китаец Ванька уже изрядно говорил по-русски, вместе со всеми защитниками претерпевал трудности и невзгоды, работал в крепости, на вылазки не ходил. Увидев умученного единокровника, Ван радостно залопотал. Пленный тоже повеселел, стал охотно отвечать ему, а Ван, оборачиваясь к казакам, торопливо переводил.

– Маньчжуры тоже голодают, но не так, как китайцы, китайцы мрут от голода и цинги. Они ненавидят маньчжуров, а те их не берегут, не жалеют.

Снегопад стал редеть, потом и вовсе прекратился. На свинцовом небе малым белым пятном высветилось полуденное солнце. Открылся вид на вражеские укрепления. Ходившие на вылазку казаки высматривали округу и гадали, в каких местах они бились, видели разбросанные по полю припорошенные тела убитых, пока ещё не понимая, свои или вражеские. Над богдойскими острожками и юртами уютно висели дымы. Казалось, там хватает тепла, воды и еды, ничего не предвещало ухода противника с позиций.

В остроге запаслись снегом, топили из него воду, колодец наконец-то мог пополняться, не выскребаясь до дна с песком и илом. Ходившие на вылазку казаки вспоминали, как бились вслепую, то один против десятка, то десяток против одного. Были большие потери убитыми и ранеными. Атаманы не досчитывались людей, пропавших без вести: то ли убитых, то ли пленённых.

– Всё же поставить пушки вблизи острога не дали, – утешал себя Бойдон, – значит, вылазка была ненапрасной.

По медлительным водам Амура стелился пар, проплывая мимо крепости, покачивались на глади реки белое шелестящее сало и отдёрные льдины, со дня на день река должны была покрыться льдом. Несмотря на то что некоторое время каждый день ели разварённое зерно, от ран и цинги продолжали умирать люди. По утрам, случалось, поднимали по нескольку околевших тел, которых Господь прибрал среди ночи, во сне или в бреду. По их остывающим телам густыми сворами обеспокоенно ползали вши.

В конце предзимника-ноября из Пекина вернулись московские послы и сопровождавшие их нерчинские казаки. Григория Лоншакова среди них не было, он умер на обратном пути. Послы принесли осаждённым радостную весть о том, что Всекитайский император принял их и согласился с московскими царями о переговорах. Об этом было предупреждено войско, стоявшее вокруг Албазина.

Едва вестники покинули крепость, к стенам крепости прискакали русскоязычный седобородый толмач с наголо выбритой головой и два хмурых маньчжурских воина с тощими косицами на затылках, свисавшими из-под шапок. Изменник стал пространно рассуждать, какие муки приходится терпеть царским и богдойским людям непонятно ради чего: атаманы дерутся – у казаков чубы трещат. С его слов осаждённые поняли, что пленный китаец не обманул, во вражеском стане солдаты тоже мрут, как мухи поздней осенью. Бойдон, выслушав его, поднялся в рост, опираясь на фашины, укрывавшие бойницу, сбил на затылок красную шапку сына боярского:

– А мы веселимся и от того здоровы! Выпьем по чарке, закусим свежим хлебом и пляшем до упаду!

Толмач промявкал сопровождавшим его маньчжурам сказанное воеводой, всадники недоверчиво заухмылялись сведёнными холодом губами на голых лицах, глаза их сомкнулись в щелки. Недоверчиво хохотнул и седобородый толмач.

– Дайте послам по чарке водки и хлеба! – приказал казакам Бойдон.

Сотник понял его хитрость, выбрал самую большую и ладную лепёшку, сунул за кушак последний полуштоф и с бравым видом вышел к послам за надолбы. Те понюхали водку и лепёшку. Толмач со знанием дела выцедил сквозь зубы чарку, отщипнул, занюхал и стал жевать, ожидая теплой волны хмеля. Глядя на него, маньчжуры тоже выпили предложенную им водку, пожевали лепёшку, повеселев, повернули коней к своему лагерю и пьяно замотались в сёдлах.

– Что им надо было? – удивлённо взглянул на Бойдона вернувшийся в острог сотник.

– Хотели вызнать, не готовы ли к сдаче. Так, наверное, – глядя вслед удалявшимся всадникам, ответил Бойдон и добавил, поглядывая на вражеский лагерь: – А второй ряд надолбов можно потихоньку снимать на дрова. Только незаметно.

Перестав скрежетать льдами, встал Амур. Вскоре в отместку или от отчаяния снова загрохотали вражеские пушки. Перестрелка не унималась весь студень-декабрь. Московский пушкарь положил несколько пудовых ядер по юртам, окружавшим возведённые острожки на острове с западной стороны. Албазин отстреливался, не подпуская к себе врагов ближе полусотни саженей. В снегопады и зачастившие метели, заметавшие сугробами крепостные рвы, богдойцы пытались подвести к ним свои пушки, окопаться рядом с ними в мёрзлой земле. Ещё способные держать в руках оружие албазинцы отвечали вылазками, уносили в свои земляные норы фашины и брёвна, которыми враг крепил раскаты, внутри острога и во рвах собирали снег, таяли воду. После каждого снегопада, после каждой вылазки в землянках становилось теплей, сохла одежда, разваривалось немолотое зерно. Осаждённые стали изредка мыться и даже стирать одежду.

Между тем тел умерших и убитых, ждущих погребения, становилось всё больше, всё чаще умирали от цинги. Предать их земле за стенами крепости не было возможности, оставлять во внешнем рву на пир воронам – оскорбить мертвых. Они были ближе к Богу и молились там, у Него, за живых товарищей. Одна из полусотенных землянок была уже под самую кровлю забита телами. Деревянную дверь давно сожгли, с краю поставили чашку с блинами и засыпали вход землёй. Бойдон с сотниками и есаулами ради тепла ночевал в общей землянке, а их малую вскоре тоже стали закладывать телами убитых и умерших.

Живые же, в очередной раз напившись талой воды, слегка обогревшись и насытившись полусырым зерном, начинали думать и рассуждать о смысле своих страданий. Старый казак Михайла Сапожник, слушая товарищей, шепелявил обеззубевшим ртом:

– Лучше тут предать Господу душу, чем там свыкаться с неволей!

Всхлипнула, глядя на него, его невенчанная жена Настица. Её истончавшие губы затряслись, она часто и глубоко задышала, стараясь перебороть рвущееся рыдание:

– А как же я? Если меня не приберёт Господь раньше тебя?

– Буду молить Господа!

– Я – грешная! А мы невенчанные!

– Бог милостив, простит. Мы были счастливыми, – бормотал старый Михайла.

– Тебе что ни говорить про волю со старухой под боком?! – ворчали поперечные казаки и новоприборные с заиндевевшими бородами. У некоторых из них маньчжуры отобрали жён и детей, но в большинстве это были люди, самовольно обрекшие себя на пожизненное холостячество и одинокую старость ради смутных мечтаний о воле и счастье. Плоды этой воли они теперь пожинали в холодной, сырой землянке по соседству с сотнями товарищей, за эту волю убитых и умерших.

В тесноте и близости, когда ничего невозможно скрыть, когда все чувствуют всех, объединены общими чувствами и мыслями, Афанасий Бойдон с душевой болью и пониманием слушал разговоры казаков. Ни невесты-красавицы, ни жены в будущем он уже не чаял, да и самого будущего для себя не видел, лучше всех подначальных ему людей понимая, что Албазин – жертва, которая удерживает богдойское войско, рвущееся к Нерчинскому острогу и Байкалу. И, как всякой жертве, ей отведено погибнуть ради других: достойно или постыдно. Вот и весь выбор. Бойдон желал уже одного – погибнуть геройски.

Весь студень-декабрь вражеские пушки беспорядочно обстреливали крепость с раннего утра до сумерек. Албазин отвечал обдуманной стрельбой на пять выстрелов одним, не подпуская врагов к стенам, хотя в пороховом погребе был ещё большой запас пороху, ядер и свинца. Несколько раз богдойские командиры гнали своих солдат на приступ. Те обречённо шли под защитой плетёных щитов, неохотно приближались, волокли за собой лестницы и отступали под точным прицельным огнём албазинских ружей, оставляя на снегу убитых.

Бойдон посылал казаков за бегущими с напутствием: «На начинающего Бог!» Они на плечах отступавших подбегали к насыпному валу, забрасывали батареи ручными гранатами, взрывали вражеские пушки, сжигали станки, возвращались с запасом дров и добытой еды. Ради неё, ради тепла и воды казаки и добровольцы, снова и снова готовы были идти на вылазки всё дальше от крепости, прорываться к Нерчинскому острогу, но Бойдон не поддавался соблазнам, возвращал их барабанным боем и срамословной руганью, убеждал, что бросившие крепость будут прокляты живыми и мёртвыми товарищами.

Усталые, злые, разгорячённые, пропотевшие снаружи, промёрзшие изнутри, одни по жребию одевалась в шубы и тулупы, приплясывали на стенах, стараясь просушить на себе одежду, и наблюдали за врагом. Другие без сил вламывались в свои зловонные землянки, привнося с собой стужу и свежесть зимы, захваченными в бою дровами растапливали чувалы. Какое-то время метались по стенам отблески пламени, согревалась тьма, возбуждённо переговаривались вернувшиеся из боя. Для них кончался очередной трудный день. Другие лежали в безвременье, молча и равнодушно взирая пустыми глазницами на пляску теней, будто сосредоточенно думали о чём-то своём, важном. Для этих людей уже не было ни дней, ни ночей, ни тепла и холода, воли и неволи, боли и радости, побед и поражений.

Перед Рождеством, будто ради праздника, вражеские пушки резко прекратили обстрелы. В лагере противника что-то менялось. Обнадёженные вестниками, прошедшими через Албазин из Пекина в Нерчинский острог, осаждённые ждали этого ежечасно. И вот случилось. Умученные голодом и холодом, они встретили посольство из вражеского стана. На этот раз со знакомым переводчиком в стёганом халате и плоской суконной шапке, в окружении десятка конных латников на переговоры прибыл сам майрин-чжангин, пожелавший говорить с эрекши Бойдоном.

Из проездной башни перебросили мост через ров. В окружении сотников, опираясь на костыли, вышел Бойдон в латах под шубой и в ерихонском шлеме поверх собольей шапки. Седобородый толмач перевёл слова майрин-чжангина, о том, что между его императором и царями Руси начаты переговоры о посольском съезде. До окончания переговоров война прекращается, но всё остаётся в том положении, в каком их застало известие: осада не снимается, выход лоча за пределы острога запрещается, в противном случае продолжатся стрельба и убийство…

Затем начался торг с условиями и уступками. Маньчжурский генерал требовал выдать ему китайцев. Бойдон, поторговавшись, выговорил для своих людей право выхода до ближайших валов и к реке против острога. По его приказу подручные казаки с ухмылками вынесли из острога два околевших от цинги тела с чёрными косами, положили на краю привала. В зимнем месяце среди русских людей один за другим умер китайский пленник, следом за ним, словно безнадёжно затосковав, преставился перебежчик толмач Ван-Ванька. Майрин-чжангин брезгливо сморщил маленький нос над редкими усиками и кивнул, оставляя договорённость в силе. Тела ему были не нужны, и китайцев унесли на прежнее место среди почивших православных людей.

Албазин ликовал. Полуживые, похожие на нетленные мощи, казаки и новоприборные обнимались, смахивали с глаз счастливые слёзы. Кто был в силах, первым делом выдолбили плавник изо льда реки против крепости и устроили баню прямо в подземном переходе к крепостному рву. Иссохший Обрашка Парфёнов, с лицом из коричневых складок, с прячущимися в них молодыми, задорными синими глазами, вечный, живой и бодрый, распахнул настежь дверь в общую землянку. В лицо ему пахнул застоявшийся смрад. Лежачие больные заворчали, что казак впускает холод.

– Всё! Мир! – закричал казак, то ли покашливая, то ли похохатывая. – Выползайте, давите вшей, стирайте одёжку, будем мыться и париться!

Зашевелились под одеялами полуживые люди. Но не шевельнулось одеяло старого казака Мишки Сапожника. Обрашка слегка похлопал по нему, думая, что тот спит.

– Ты что это?! – удивлённо пробормотал, не сразу догадавшись, что старый казак мёртв. – Что же не дожил-то до радости? – перекрестился, опасливо приподнял одеяло. Михайла и Настя, крепко обнявшись, лежали лицами друг к другу.

– Счастье-то какое им выпало! – смахивая с глаз слёзы, забормотал вошедший следом за Обрашкой Пашка Суханов: – Двое разом, в обнимку, да на Страстной неделе – сорока дней не надо, сразу в рай!

Не дождались счастливой вести еще несколько защитников крепости. Живые приложили новопреставленных к прежде умершим. Не стали разнимать тела Мишки с Настицей, как Петра и Февронью положили, прижавшихся друг к другу, обещая отпевание по полному чину в лучшие времена.

Поминая погибших, запировали выжившие албазинцы, наслаждаясь теплом, отъедаясь разваренным зерном. Как ни мало было отведённое им маньчжурами пространство, но и на нём Амур стал подкармливать их рыбой подлёдного лова. В своё время лёд почернел, затрещал и сдвинулся с места, затем с приятным грохотом река вскрылась, стала подниматься вода. В свой черёд потеплело, и пришла весна. На Егория, казачьего заступника, будто по его велению и молитвам, опустели вражеские остроги, маньчжурское войско отступило от крепости. Албазинцы гадали, что могло случиться, ждали вестников из Нерчинского острога, но их не было.

Вопреки договорённости с маньчжурами промышленные разошлись по тайге, чтобы добыть зверей, птиц, набрать прошлогодних ягод брусники и морошки, съестных корней и трав. Казаки пошли на озёра за рыбой и утками. Пашенные из ближайших заимок захотели посмотреть, что осталось от их брошенных хозяйств. Вскоре все они вернулись в крепость с радостными и печальными вестями. Многие крестьянские дома были разобраны врагами на дрова и укрепления, но спрятанные вещи – котлы, топоры, сошники и конские сбруи, – уцелели. Лучшей из всех вестей была та, что возле озёр пасется два десятка лошадей из отбитого богдойцами албазинского табуна.

Бойдон собрал общий сход. Попа не было, Василий Ерофеев вынес иконы из сырого подземелья, выставил их под ласковым весенним солнцем. Помянув общей молитвой всех погибших и умерших, тела и души которых оставались рядом, живые стали думать, как дальше жить.

– И зачем нам сидеть здесь? – вразнобой стали спрашивать Бойдона казаки, новоприборные, промышленные и пашенные люди. – Богдойцы ушли, осада снята.

Казачий голова не успел ответить, как язвительно заспорили другие:

– Куда идти? В Нерчинский, где нас не ждут, или в Зейский, если он ещё цел чудом и мольбами Богородицы?

Бойдон, щуря глаз, дождался, когда спорившие угомонятся, затем встал, опираясь на посохи-костыли, сбросил шапку, поклонился на все четыре стороны:

– Мы не победили. Нам дали передышку. Осада может продолжиться каждый день. Никакого указа для нас нет. Надо ждать и как-то жить. Хлеб с неба не упадёт, придётся вспахать и засеять выжженные поля. Слава богу, семена есть и коней можно пригнать. Промышленных и пашенных отпускаю на волю с казёнными ружьями, казаки останутся со мной.

– Где она, воля? – тоскливо заворчали новоприборные, защищавшие Албазин своей охотой.

– В тайге поодиночке тунгусы перебьют, на Лене воеводы захолопят.

– Выбираться на Русь? Так на то нужно разрешение царей. Да и заполонили её, по слухам, побеждённые ляхи…

– Сказывают так! – со вздохом согласился Бойдон, опуская голову. – Иезуиты служат не только у богдойцев, но и при наших царях.

– Какая ни есть, а здесь воля! – хмурясь и покашливая, в один голос проворчали чудом выжившие Федька Москва и Обрашка Парфёнов – старые казаки Ерофея Хабарова и Онуфрия Степанова.

К ним прислушивались, их почитали, но несколько отчаявшихся голосов уже заспорили о другой воле, где-то там, встреч восходящего солнца. Больные, полуживые, обеззубевшие от цинги, о ней не переставали говорить в самые тяжкие времена голода и мора. Слухи и догадки о какой-то иной правильной жизни где-то на конце Великого Камня, протянувшегося от Байкала к восходу солнца, на самом краю белого света, омываемого морем-океаном, не переставали волновать и вдохновлять их как молитвы. Едва выжившие, они верили, что есть на свете вольная земля без бояр, воевод и указов, всякий из которых против русского народа и во вред ему.

– Пашем, сеем, служим?! На том решили?! – Бойдон оборвал начинавшийся спор и смахнул с головы шапку, призывая к молитве. – Про другие земли поговорим в другой раз.

И сход согласился с ним, предводителем в чине сына боярского, в должности казачьего головы, оставшегося в крепости вместо погибшего воеводы.

– Пока ничего другого не остаётся…

– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!.. – крестя грудь, запел церковный староста Васька Ерофеев.

– И ныне, и присно, и во веки веков, аминь! – подхватили албазинцы, мысленно призывая Богородицу с суровым ликом Ермогеновой иконы, Покровом своим укрыть их от новых бед и напастей.

Амурское половодье наполнило рыбой прибрежные озёра. Осаждённые достали залежавшиеся и запревшие неводные сети. Промышленные стали приносить боровую птицу. Печальная крепость, похожая на выжженный пожаром муравейник, болезненно оживала. Люди, с трудом двигавшиеся после пережитой зимы, отъедались, поминая товарищей, положивших души за манящую и вечно ускользавшую волю.

Весной защитники крепости вновь засеяли выжженные поля. На прежних выпасах снова стал пастись казённый табун, медленно и трудно Албазин возрождался из руин. Упокоившиеся служилые и новоприборные не перезахоранивались выжившими людьми, оставаясь на прежних местах в прикопанных землянках, в рвах и подземных переходах. Их надеялись отпеть и перезахоронить по полному чину, когда закончится осада и пришлют нового попа. За мёртвых молились, их поминали, для них выставляли плошки с варёной рыбой, с ними разговаривали и советовались, у них просили помощи.

Днями в крепости была обыденная суета живых, ночи уступались бдению мёртвых. Ночным караулам на бастионах и казакам, ночевавшим в крепости, слышались голоса и движения под землёй. Случалось, тени погибших товарищей степенно поднимались на поверхность, чтобы упредить о чём-то важном, приходили в тревожных снах. Живые пытались понять их томительные предсказания, гадали, благодарили, поминали и додумывали, кто из мёртвых чем обеспокоен.

Между тем стали наливаться колосья пшеницы и овса. Богдойцы появились под стенами крепости до жатвы. По Амуру опять поднимались многочисленные бусы. К вражеским острожкам, построенным китайцами, разорёнными албазинцами на дрова и своё укрепление, снова подошла маньчжурская конница. Албазин опять поднял свой потрёпанный стяг Спаса Вседержителя и Знаменья Пресвятой Богородицы, ощетинился пушками и двумя сотнями ружей. Но обстрела крепости не случилось. От бывших богдойских острожков неспешно зарысили к Албазину два десятка всадников в блещущих шлемах, в латах бояр и воевод, в халатах и плоских шапках воинов. Среди них выделялся один, покрытый чёрным балахоном, с широкими полощущимися рукавами. Издали казаки узнавали среди них изменников по густым, треплющимся на ветру бородам.

Вблизи бородач, покрытый рясой поверх китайского халата, был узнан раньше других, им оказался поп Максим Ворожейкин. Его голова под камилавкой не была обрита, но глаза стали чужими, уставшими, в лице появилось что-то инородческое, и казаки, глядя на него, не стали снимать шапок. Всадники верхами остановились у надолбов и оказались в большинстве русскими изменниками. Задрав головы, они приветливо улыбались своим бывшим товарищам.

– Вот бы порадовал воеводу Толбузина, бормотал Пашка Суханов, целясь с бастиона в грудь Гришке Мыльнику, одетому ярче всех, наравне с маньчжурскими боярами. Оба брата с боков поддерживали и прикрывали Афанасия.

– Погоди! – приказал Бойдон. – Хотят о чём-то поговорить. Послушаем!

– Мы с миром, для переговоров! – задирая выбритую голову, покрытую суконной шапкой, крикнул знакомый седобородый толмач.

– Опять звать под вашего царя? – насмешливо спросил Бойдон.

– Батька, не дури, не высовывайся из бойницы! – обругал его Пашка Суханов. – Изменники коварней богдойцев.

– Что в гости не зовёте? – так же насмешливо крикнул бывший Гришка Мыльник, как и прежде, выпучивая круглые чёрные глаза. – Поди, от голода животы подтянуло? А мы, как видишь, сыты и всем довольны.

– Ятры покажи! – не выдержав, съязвил Пашка. – Вдруг не только обрили, но и оскопили?!

Мыльник язвительно усмехнулся, а Бойдон раздражённо ткнул локтем вздорного казака, приказывая помалкивать.

– Запусти чужака, он тебе дом испоганит, – ответил ровным голосом, – перед домовым не оправдаемся! – Сам стал втягиваться в пересмешки.

– Тогда спустился бы для разговора, что орать-то через стену и забор, – кивнул на ряд надолбов бывший Гришка и, лязгая доспехами, соскочил с коня.

Спешились для переговоров и другие гости. В седле остался только важный маньчжурский боярин.

– Требуй заложника! – в два голоса просипели братья Сухановы. Пашка всё ещё целился в грудь Мыльника.

– Отвяжитесь, сам знаю, что делать! – огрызнулся Бойдон и стал спускаться с бастиона.

– Не выпускайте без заложника! – обернувшись, крикнули казакам внутрь крепости привередливые братья.

Но ворота проездной башни распахнулись, вопреки всем Бойдон, опираясь на палки, подошёл к краю крепостного рва. Казаки на бастионах недоверчивей взяли на прицел прибывших гостей.

– Мэйрин-чжангин, по-вашему, по-латинянски, – генерал, – презрительно скривил губы Мыльник, – спрашивает, почему в нарушение договорённости засеяли поля?

– Не засевали, пшеница сама выросла после вашего пала! – не моргнув глазом, солгал Бойдон.

Седобородый толмач, обернувшись к маньчжуру, перевёл сказанное. Тот задумался, часто мигая узкими запавшими глазами.

– Придётся скосить и бросить в реку! – вместо толмача сказал Мыльник, пристально буравя Бойдона змеиными глазами.

– Что? Опять воевать с нами будете? – спросил он.

– Воевать будем, – насмешливо кивнул Мыльник, – но не с вами. На джунгар идём! Пойдёте с нами – наш император без награды не оставит. Это ваш царь губит вас ни за полушку, ни за грош, жалованьем и то не балует.

– В тридцати серебряниках нужды не имеем! – презрительно усмехнулся в ответ Бойдон. – Что хотели-то? – спросил в упор, показывая, что встреча с изменниками албазинцам не в радость.

До обычной перебранки, спора и насмешек дело не дошло. Изменники сели на коней.

– Как знаете! – без зла и угроз бросил через плечо Мыльник. – Мы вас позвали, а с кем Бог – ещё посмотрим. Нас пока милует, а по вам того не видно. – В последних словах изменника послышалось казакам даже сочувствие.

Всадники ускакали. Албазин снова начал готовился к бою и осаде. Самой малой бедой ждали выкашивание злаковых полей, злорадствовали, что колос ещё не вызрел, не высох и зажечь его не просто. Но бусы прошли мимо крепости, богдойское войско снялось с таборов и без обстрела двинулось в верховья Амура. Вестей из Нерчинского острога не было. Что-то менялось у маньчжуров, что-то происходило в Москве. В Албазине думали и гадали об этом, но понять ничего не могли.

– Нам приказано держать оборону, мы её держим! – упрямо твердил Бойдон, не показывая казакам своих размышлений и догадок.

До 1589 года Московская православная церковь была автономной и никому не подчинялась. Затем, при царе Фёдоре Иоанновиче, по подстрекательству его шурина Бориса Годунова, она получила статус Патриаршей. 1686 году некоронованной царицей Софьей был заключён Вечный мир с Польшей. В том же году Вселенский патриарх Дионисий IV и Священный Синод Константинопольской церкви издали указ о передаче Киевской митрополии в каноническое ведение Московского Патриархата. До этого Киевская церковь была автономной в составе Константинопольского Патриархата.

Православная могилёвская школа-академия при Троицко-Сергиевской лавре, основанная для противостояния католичеству, к этому времени была под полным надзором иезуитов, как и всё образование в Польше.

* * *

Чем дальше уходило от Тобольска Посольское войско стольника Головина, тем медленней оно двигалось, пренебрегая наказом князя Голицына идти с поспешением, без всяких задержек. По каким-то причинам Головин пренебрёг Ангарским зимником, прошёл мимо короткого и облегчённого пути к Байкалу через Илимский острог, но претерпевая путевые муки, преодолел ревущие Шаманские пороги. К середине июля основная часть Посольского войска поднялась с устья Ангары до Братского острога. Три, а то и четыре раза в год вестовые стольника уходили в Москву с его отписками и жалобными сообщениями о трудностях пути, обычного для казаков и промышленных людей. По три-четыре раза в год небольшие отряды вестовых возвращались с вестями о кремлёвских слухах, которые Головин выслушивал с особым вниманием.

Первый царь, Иоанн, в правление государством не вмешивался, продолжая молиться, разъезжать по монастырям и святым местам, раздавать богатые милостыни. Власть царицы-регентши Софьи, её фаворита Василия Голицына и рода Милославских была, как никогда, крепка. Второй царь, малолетний отрок Пётр, вместе с матерью и нарышкинской роднёй был выслан под Москву, в село Преображенское, находившееся рядом с Немецкой слободой. Его воспитанием традиционно занимались дядьки и тётки, они не учили царя ни наукам, ни европейским языкам. Такому воспитанию Петра благоволил патриарх Иоаким. Но умерший к этому времени воспитатель детей царя Алексея учёный монах Симеон Полоцкий, в миру Самуил Ситнианович, успел прельстить молодого царя идеями европейского просвещения.

Патриарх Иоаким по мере сил и возможностей боролся с латинизацией и иноземными влияниями, поскольку католики, иезуиты и разного рода протестанты всё основательней наводняли Русь. У патриарха были личные причины ненавидеть европейцев. В миру он был сыном можайского дворянина Савелова, служил поручиком в полку иноземного строя и претерпевал от сослуживцев постоянные насмешки над своей безграмотностью и своим, по их меркам, бескультурьем. В 1654 году поручик Савелов вошёл с полком в Киев, получил повышение в чине. Здесь его и настигла весть о смерти всей семьи от поветрия. Капитан Савелов оставил службу, принял монашеский чин и всеми силами стал противостоять европейскому влиянию в культуре и церкви. В Москве же всё шире распространялись практики, привнесённые с Гетманщины. Этим пользовались иезуиты, получившие право открыть свою школу в Москве. К их сторонникам примыкали ученик Симеона Полоцкого, уроженец пограничного русского Курска, учёный, кремлёвский монах Сильвестор Медведев и влиятельные бояре из партии царицы Софьи.

В 1686 году четырнадцатилетний Пётр завел в Преображенском селе потешное войско, одетое в мундиры иноземного покроя, завёл свою потешную артиллерию и окружил себя европейцами из Немецкой слободы, что начало настораживать патриарха.

У Немецкой слободы под Москвой была давняя история. Её завел ещё Василий III, дед Ивана Грозного, для проживания иностранцев разных национальностей из своей охраны. Сначала эту слободу сжёг Давлет-Гирей в походе на Москву, затем за интриги и насмешки над Русским православием её разгромил Иван Грозный, среди зимы выпроводив иностранцев с Руси едва ли не босыми, за что получил от них прозвище Ужасный. Борис Годунов снова дал иностранцам место под свободное селение и свободу наравне с русскими купцами, что и приблизило времена Великой Смуты, во время которой Немецкая слобода была снова выжжена дотла.

Новая Немецкая слобода появилась указом царя Алексея Михайловича в октябре 1652 года как место поселения иностранцев, не желавших принимать православную веру. Большую часть её населения составляли военные офицеры, набранные на царскую службу из Германии, Голландии, Англии, Шотландии и до 1666 года слобода относилась к Иноземному приказу. К концу ХVII века она пребывала в своём расцвете. Здесь мирно уживались европейцы, яростно убивавшие друг друга в Европе из-за религиозных убеждений: католики, лютеране, кальвинисты, англикане, пуритане, новоявленные баптисты. Тут мирно соседствовали католическая церковь евангелистов Петра и Павла, лютеранская церковь и несколько реформаторских, поменьше. Иностранцы завели в слободе чистые, прямые улицы по образцу германских городов, по своим праздникам веселились всяк на свой манер, при этом упивались до упаду крепкими напитками, что не было принято на Руси.

Поскольку царь-подросток был отстранён от традиционной московской жизни, которая во властных кругах начинала склоняться к скоморошьему подражанию Европе, а Пётр тяготился нудными наставлениями дядек, тёток, попа-духовника, то жизнь слобожан производила на него сильное впечатление, Запад же, со слов бежавших из Европы иностранцев, представлялся ему более понятным и справедливым мироустройством.

Стольник Головин дотошно выспрашивал своих вестовых людей, ходивших в Москву, о подробностях жизни и деятельности молодого, зреющего второго царя. В Братском остроге он встретил посланцев воеводы Ивана Власова, от которых в очередной раз узнал о состоянии дел в Нерчинском и Албазинском воеводствах. Геройство и упорство семи сотен сибиряков, противостоящих десятитысячному маньчжурскому войску, одновременно тронули и расстроили Головина, рассчитывавшего, что Албазин уже захвачен. Может быть, для того, чтобы убедиться в этом, он отправил туда дальним, кружным путём три десятка казаков с двумястами пудами енисейской муки. Казаки Головина добрались до Албазина уже в зоревике-сентябре, к Семёнову дню, половину посланной муки им пришлось съесть в пути.

К этому же времени Головин со своим двухтысячным войском, при двадцати орудиях и мортире, переправился через Байкал и наконец добрался до Забайкальского Удинского острога. Его войско с обозом и пушками должно было идти через кочевья монгольского Тушету-хана. С этим ханом у Москвы были разногласия: он считал ясашных русских бурят своими подданными, грабил, разорял и отгонял их скот. При этом хан Тушету был в неприязненных отношениях с монголами-джунгарами, исповедовавшими буддизм и владевшими огромными территориями от Саян до Балхаша. Правитель джунгар Галдан считал себя сильнейшим среди воевавших между собой монгольских ханов, метавшихся между ним и маньчжурами. Он не желал переходить в маньчжурское подданство и силой удерживал от этого других монгольских ханов, отчего между джунгарами и маньчжурами назревала война.

Присутствие русского войска в Забайкалье было для Галдана очень кстати. Но заключение Головиным каких-либо договоров с ним грозило войной Москвы с маньчжурами, а стольнику – смертной казнью согласно наказной памяти, полученной им от князя Голицына. Так в Забайкалье у Головина появилась новая возможность для задержки. Он отправил вестовых в Москву с таким слёзным донесением о своих путевых несчастьях, что слабо осведомлённые о забайкальских делах Василий Голицын и некоронованная царица Софья присвоили ему кремлёвский чин окольничего.

Головин счёл за главного и нужного для себя среди монголов Забайкалья далай Цецен-нойона и отправил к нему послов с заявлением, что не собирается наказывать его за позапрошлый набег на Тункинский острог, что ему с войском нужно всего лишь пройти через кочевья Тушету-хана.

К этому времени монголы уже почти не помнили, что их предки когда-то владели половиной мира, основали монгольскую династию в Китае и правили Маньчжурией. Эта династия была свергнута китайцами в 1368 году, опять основавшими свою национальную династию Мин. В 1395 году китайские войска огнём и мечом прошли по коренной Монголии, снова поделившиеся на враждующие между собой племена. Часть побеждённых племён откочевала на север и в Забайкалье, смешалась там с эвенками и тюрками. Монголы же, правившие территориями, некогда захваченными их предками, растворялись среди тамошних местных народов.

Цецен-нойон и Тушету-хан с почётом приняли послов Головина, согласились, что хотят иметь мир с Русью и желают возобновить торговлю с её народами. Но в просьбе главы Посольского войска они почувствовали слабость предводителя, чем непомерно возгордились. Одновременно из Удинского и Селенгинского острогов Головин отправил послов под началом тоболяка Ивана Качина и выпровоженного бурятами со своих кочевий иезуита Говеддея. Это посольство шло к маньчжурам с вопросом, в каком месте им удобней встретиться для переговоров. Условие было одно: каждая из сторон может иметь войсковое сопровождение не больше тысячи воинов.

24 сентября в Удинском остроге прошли переговоры с посланниками Тушету-хана. Хан соглашался пропускать по своим кочевьям русское войско, но не больше чем по полсотни человек разом, в ответ на это он требовал вернуть в его подданство русских бурят, которых его люди постоянно грабили и уводили в плен. Принять таких условий Головин не мог.

В бестолковых переговорах прошла осень. Монголы Тушету-хана время от времени угоняли казённых лошадей Посольского войска, нападали на малочисленные отряды казаков, оправдывались, обвиняя в этом других соплеменников. Головин укрепил Удинский острог и с частью войска отправился в Селенгинский. 25 января 1688 года возле Селенгинского острога произошло первое откровенное столкновение Посольского войска с людьми Тушету-хана. Головин стал укреплять и заново отстроил Селенгинский острог, пробыв в осаде одиннадцать недель. На помощь осаждённым пришли буряты и конные тунгусы. Полковники Посольского войска собрали из них отряд в три сотни всадников, осаждавшие и досаждавшие Головину монголы были на голову разбиты и на русскую сторону перешло до полутора тысяч монголов, сомневавшихся, на чьей стороне им быть.

7 июня в Селенгинском остроге окольничий Головин Фёдор Алексеевич получил новый жёсткий приказ князя Голицына идти в Албазин «с великим радением и поспешанием, не останавливаясь нигде ни для чего, ни малого времени». Но Албазин был в осаде, а поблизости от Селенгинского острога ещё кочевали монголы, то и дело устраивая стычки с казаками, пасущими казённый табун. Великому посольству нужно было выдвинуться в следующий на пути к Албазину Нерчинский острог. Головин хорошо знал от посыльных воеводы Власова о вооружении этого острога, о его стенах в один ряд брёвен, которые насквозь прошивают маньчжурские пушки. Он снова отправил в Пекин своего вестового – подьячего Логинова, для выяснения: «в каком месте бытии съезду, близ Албазина или Нерчинска?», и с сообщением, что ожидает «его богдыханского высочества послов вскоре». Другие вестовые беспрепятственно помчались в Москву через монгольские кочевья с отписками окольничего в Посольский приказ. Опасаясь слухов, что пятидесятитысячное маньчжурское и монгольское войско идёт на Нерчинский и Селенгинский остроги, сам Головин 1 апреля вернулся в Удинский острог и снова стал укреплять его, до 1 июня ожидая здесь маньчжурских послов.

Осенью через Албазин прошло в Пекин посольство подьячего Логинова. Защитники крепости узнали последние новости о войнах Головина, удивлялись, не понимая, как двухтысячное войско могло застрять в Удинском и Селенгинском острогах от набегов монголов, с которыми не раз воевали и мирились сборные отряды казаков, бурят и конных тунгусов.

Албазинская крепость налаживала прежнюю жизнь и караульную службу, латала проломы в стенах и надстраивала их, готовясь к переменам и новым нападениям. Защитники беспрепятственно собрали урожай, просушили и обмолотили снопы, привезли жернова из сожженной мельницы Спасской обители, мололи зерно ручными мельницами и при помощи лошадей. Помня пережитую зиму, казаки запаслись дровами, построили в крепости наземную казарму. До холодов они спали под открытым небом, прислушиваясь то ли к ветру, то ли к молитвам лежащих под ними и рядом с ними упокоившихся боевых товарищей.

– Слышь?! – беспокойный Федька Москва толкал в бок Обрашку Парфёнова. – Похоже, опять поют «Во имя Отца и Сына и Свята Духа…»

Старый казак, напрягая слух, приподнимал голову:

– Нет! «Отче наш…»

– «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа», – прекращая споры, в голос зачинал молитву Василий Ерофеев. Не спавшие защитники крепости приглушённо продолжали, подпевая то ли церковному старосте, то ли своим упокоившимся товарищам. И казалось им, бодрствующим, спящим, в полусне витающим, что под звёздным амурским небом молитва невидимыми бронями защищает их от врагов.

Ничего не предвещало нападения маньчжуров на крепость до самого предзимника. Радуя ночной караул, над дальней цепочкой гор всходило выстывавшее солнце. Другому караулу в свой черёд являлась луна, то отгрызаемая коварным западом до тонкого серпика, то прибывавшая с востока до жёлтого сытно улыбавшегося круга. Замела позёмка по полям. Промышленные разошлись по тайге, казаки и пашенные спешно запасались диким мясом и рыбой, готовились к зиме. Крепостной табун сам собой увеличился почти вдвое: видимо, к нему прибилась часть лошадей, брошенных и распуганных богдойцами.

Мимо Албазина, теперь уже в обратную сторону, прошло посольство подьячего Логинова. Император Сюань Е с титулом Канси – «спокойствие и мир», этого вестового не принял, но его бояре не сделали посольским людям худа. По слухам от маньчжур, Тушету-хан, несмотря на договорённости с Головиным и царские подарки, перешёл на их сторону, за ним стали склоняться к маньчжурам другие предводители монгольских племён. Началась открытая война монгол-джунгар с монголами-перебежчиками. К середине июля джунгары с боями вытеснили Тушету-хана к южным кочевьям Цецен-хана, а 30 июля в Селенгинский острог наконец-то прибыл маньчжурский посланец Солоси, когда-то принимавший и державший в своих землях Милеску-Спафария. Он сообщил Головину, что маньчжурское посольство вынуждено было вернуться в обратную сторону из-за войны монголов с джунгарами.

Окольничий Головин, наверное, ликовал: он не видел возможности отстоять левый берег Амура без войны с маньчжурами, а задержка переговоров была отсрочкой его казни и надеждой на будущее. Вестовые Головина вновь помчались в Москву с новым сообщением, а вернувшиеся из Москвы принесли ещё более обнадёживающие известия: одетый в немецкое платье из европейского путешествия вернулся шестнадцатилетний царь Пётр. Он и в отрочестве был высок ростом, из Европы же приехал на голову выше сопровождавшей его прислуги. Милославские и некоронованная царица Софья с опаской наблюдали за здоровьем безвольного, равнодушного к управлению страной Иоанна и за делами законного наследника престола – Петра. К их радости и к печали патриарха Иоакима, вернувшийся царь пустился в разгулы Немецкой слободы, завёл там блудную связь с молодой лютеранкой.

Поведение сына и царя обеспокоило его мать Наталью Кирилловну, весь род Нарышкиных и патриарха Иоакима. 27 января (6 февраля) с его благословения вдовствующая царица Наталья Кирилловна женила сына Петра на Евдокии Лопухиной, дочери кремлёвского окольничего.

Старшая сестра царей, некоронованная царица Софья, настороженно наблюдала за своим молодым, проворным братцем и его нарышкинской роднёй. Женитьба, а тем более возможное потомство, усиливала власть Петра и влияние Нарышкиных на государственные дела. Преданная Софье верхушка московского стрелецкого войска во главе с дьяком Шакловитым уже открыто убеждала Софью короноваться при их поддержке, чтобы обеспечить свою безопасность. Патриарх Иоаким был против.

Между тем в Москве и Забайкалье, в бурятских улусах, тунгусских кочевьях и в Албазинской крепости все с нетерпением ждали посольского съезда. Весной вновь вскрылся Амур, водным путём в его верховья снова прошли бусы с вражескими солдатами. Оставшаяся треть от бывших защитников Албазинской крепости готовилась к новой осаде. Но суда проходили мимо без стрельбы, маньчжурская конница обошла крепость стороной и даже не выжгла не вытоптала колосившейся пшеницы, ржи и овса. Вопреки робкой договорённости Головина с Пекином к Нерчинскому острогу подтягивалась сила отнюдь не в одну тысячу воинов, а в пятнадцать тысяч с пятью тысячами коней и четырьмя тысячами верблюдов.

Глава посольства зимовал в Селенгинском остроге, с опаской дожидаясь последующих событий. Он не мог знать, что 29 июля 1689 года, на чествовании иконы Казанской Божьей Матери, Софья повела себя не по чину, нарушив устоявшийся ритуал, и шестнадцатилетний царь Петр прилюдно одёрнул её. Это был его первый конфликт со старшей сестрой-регентшей. Подросший волчонок показал зубы, за ним стоял клан Нарышкиных во главе с дядей – Львом Кирилловичем Нарышкиным.

Но глава Великого посольства не мог не знать, что к Нерчинскому острогу подтягиваются огромные силы маньчжурского войска. В эти самые дни девять сотен его казаков и солдат, согласно предварительной договорённости с маньчжурами, демонстрируя верность слову, связали плоты и сплавились по реке Нерче в Нерчинский острог, окружённый маньчжурскими войсками. Не знать этого казаки и солдаты Головина тоже не могли и плыли с надеждой на Божью милость, как косяк рыб в вентерь.

7 августа 1689 года плоты с посольским войском встретил нерчинский воевода Иван Власов. Его острог оставался в том же состоянии, в каком был укреплен воеводой Воейковым с тем же вооружением и гарнизоном.

В это время в Москве распространялся слух, что царь Пётр хочет убить сестру Софью и занять Кремль своими потешными войсками. Дьяк Шакловитый призвал стрельцов немедля идти на Преображенское село, но сторонники Петра успели предупредить его, а безвольный и робкий царь Иоанн, неожиданно проявив твёрдую волю, объявил, что против брата не пойдёт. 27 августа 1689 года царь Пётр приказал всем полкам идти к нему, и большинство стрельцов повиновались приказу. Переворот не удался. Софья была отправлена Петром в Троицкий монастырь, её фаворит Василий Голицын отстранён от власти. Патриарх Иоаким начал открытую войну с иноземным влиянием, настоял перед царями на высылке иезуитов и иноверцев из Москвы, особо опасные из них были даже казнены.

В этот же день, 27 августа 1689 года, ничего не зная о событиях в Москве, в Нерчинском остроге подписывался Нерчинский договор о разграничении территориальных владений Китая и России. От имени императора Китая договор подписывал маньчжурский князь Сонготу, тот самый, который не пустил посольство беглого спафария Милеску в Пекин. Маньчжуры были в национальных шитых золотом халатах, в широких островерхих шляпах, подвязанных шёлковыми лентами. Российскую сторону представлял Фёдор Алексеевич Головин в немецком кафтане, в чулках и башмаках, с чисто выбритым, лоснящимся лицом, по европейской моде в одной его руке был шёлковый платок или лорнет, в другой – трость, голову покрывал огромный парик, похожий на небрежно брошенный навильник сена. Иезуиты с той и другой стороны были коротко стрижены, с непокрытыми головами, одеты в балахоны такого тонкого сукна, что их одеяние превосходило по стоимости кафтаны послов. Головина окружали такие же, как он, по-иноземному ряженные дворяне во взбитых и завитых париках ещё большего размера, чем у главы посольства, и другие, одетые в простые русские кафтаны. Те и другие переводили глаза с одного говорившего иезуита на другого и ничего не понимали.

Переводчиков-толмачей не было, возможно, потому, что и маньчжуры, и русские люди не доверяли русским изменникам. Переговоры велись иезуитами на латинском языке, с одной стороны знавшими русский язык, с другой – маньчжурский. Свободно владел латинским языком окольничий Головин, отмечая про себя неточность переводов. У тех и других иезуитов была одна цель: привнести католическую веру в Россию и Китай. Как это было принято в ордене иезуитов, а для этого все средства считались хорошими и безупречно правильными. Они льстили Головину, что тот вполне по-европейски образован, одет и воспитан, чего нельзя было сказать о его окружении в париках из пакли, проявлявшем на переговорах покорную тупость.

Головин, понимая, что находится в западне, отступал шаг за шагом от требований Москвы. То, чего маньчжуры не могли добиться под Албазином, они добились через Великое посольство. Головин вынужден был сдать им Албазинскую крепость, всё Албазинское воеводство и весь левый берег Амура. Он оправдывал себя тем, что с помощью восставших бурятов и части монгольских племён, отстоял Нерчинский острог с найденным здесь серебром и побережье Охотского моря, к которому маньчжуры не имели отношения, да и сам Головин был слабо осведомлён о тамошних народах и территориях.

Договор о разграничении территорий двух держав и Вечном мире был подписан. Огромное маньчжурско-китайское войско с русскими изменниками отправилось воевать с джунгарами-калмыками.

31 августа Головин отправил в Албазин приказ уничтожить все постройки и всем русским людям уйти в Нерчинский острог. Его Посольское войско, растянувшееся по острогам от Байкала до Нерчи, голодало. Из Иркутского города и Ангарских острогов хлеба привозили мало, доставляли его с большими перерывами. Старые нерчинские казаки с умилением вспоминали былые поставки албазинской муки монашеского помола, а воевода Власов, узнав о сдаче Приамурья, во всеуслышание объявил, что теперь здесь не устоять: или сожгут, или сдохнем от голода. Он отправил к Албазину казённые струги и коч, чтобы вывезти оттуда добро и оружие. Это было всё, что воевода мог сделать для защитников крепости. По отпискам Афанасия Бойдона бердышей, ружей, пушек и зарядов к ним там оставалось предостаточно для дальнейшей войны.

За два года затишья в осаде и ожиданий посольских договорённостей Албазин оправился от разрухи, голода и холода. Никто не вмешивался в его внутреннюю жизнь, не требовал государевых податей, пошлин и повинностей, никто не навязывал бессмысленных указов. Русским купцам путь на Амур был закрыт, но едва была снята осада, даурские торговцы стали тайком навещать места былых самовольных ярмарок. Албазинцы торговали с ними, сговаривались о выкупе угнанных маньчжурами жен и детей.

Тунгусские роды, как обычно, ссорились между собой и пытались втягивать в свои распри «лоча-луча». Едва заколосилась пшеница, к надолбам подъехали на оленях с десяток кантагирских мужиков. Они спешились, сели на корточки, ожидая внимания.

– Любашка, что ли? – узнал и окликнул одного из них Фёдька Москва.

Крещёный тунгус в ответ оскалил жёлтые зубы. Он был в кожаном халате, поверх которого на его груди болтался большой чёрный от дыма костров деревянный крест. Любашка добровольно жил при остроге до первой войны с маньчжурами, был отпущен после штурма и сдачи как аманат, хотя кантагиры лет за десять до того перестали давать ясак, считая, что породнились с албазинцами, поскольку дали им в жёны своих женщин. По соображениям кантагиров, они тоже стали русскими, значит, ясак платить не надо, а требовать помощи и защиты можно.

– Исхудал на природной еде, – разглядывая Любашку, съязвил Федька Москва. – А что пришли?

– Главного башлыка надо! – коротко ответил Любашка по-русски, не снисходя до бесполезной болтовни при родственниках.

Федька обернулся и крикнул караульному казаку на бастион:

– С Бойдоном хотят говорить!

Ворота проездной башни были раскрыты, мостки через ров переброшены. Воеводу за его делами тунгусам пришлось ждать долго. Наконец он вышел, опираясь на костыли, чем изрядно удивил гостей. Никто из них не знал и не видел его прежде.

– Вот я и пришёл! – по-тунгусски поздоровался с ними Бойдон и склонил голову, ожидая ответа. Любашка, державшийся самоуверенней всех, сразу сник за ненужностью толмача, с воеводой по-своему заговорил другой мужик и выложил к его ногам связку собольих шкур.

Бойдон, свободно владея их языком, долго говорил с ними, но подарка или ясака не принял. Кантагиры сели на затосковавших оленей и зарысили в сторону гор.

– Поссорились с соседями! – хмыкнул Бойдон свесившемуся с бастиона караульному. Клацая деревянными костылями по мосткам, вернулся в крепость к своим воеводским делам, умолчав о предложении кантагирского сонинга породниться через его дочь.

Вскоре после ухода маньчжурского войска, тунгусские роды вернулись в свои кочевья, а слава о главном «луче» быстро разошлась по тайге. Не прошло и недели, как к крепости подъехали оленные тунгусы онкоулова рода и стали просить Бойдона судить их с захребетными пачегирами, с которыми они обменивались женщинами. Их спор был из-за железного котла, который несколько раз переходил из одного рода в другой. Бойдон внимательно выслушал их, велел привести для беседы и суда своих сородичей по жёнам и котёл. Он рассудил споривших и продал обиженной стороне свой крепостной котёл, оставшийся от погибших пашенных крестьян. Тунгусы разъехались довольные судом «луча Апана». Но стали приезжать другие роды за советами и независимым судом межродовых распрей. Албазинский казачий голова Афанасий сделался у них едва ли не общепризнанным мудрым вождём.

Оставшиеся в живых промышленные, защищавшие Албазин, летовали при крепости, помогали сеять и сжинать урожаи, а в зимы, с запасом муки расходились по тайге. Из пепла возрождался посад. Во временных землянках уже работали горшечники, бочары, шили одежду, тесали лыжи и нарты, готовили необходимую утварь. Следующим летом промышленные беспошлинно продали даурским купцам добытую рухлядь, купили у них ткани. Выжившие пашенные люди, опять соединяясь в задружные семьи, откопали спрятанный инвентарь, рубили заимки вблизи крепости, объезжали одичавших лошадей, обзаводились непонятно откуда бравшимся скотом. В иных семьях появлялись женщины из тунгусок и монголок. Из руин и пепла возрождалась жизнь свободней прежних вольностей, разве только зыбкая и ненадёжная. Всё строилось наспех, временно, чтобы в любой час собраться, уйти или запереться в крепости.

Казаки несли караульную службу, выставляли дозоры на подступах к крепости, пасли табун, добывали зверя и рыбу. Как во времена атамана Никифора Черниговского, им снова пришлось пахать, сеять и молоть хлеб для себя. У них была воля, к которой все они так стремились в прошлом, но не было в той воле иного смысла, кроме сытого брюха. Молодые, подстрекаемые воспоминаниями и сказками старых казаков, уже с тоской посматривали на восход солнца, где, по их соображениям, тоже была воля, но иная: радостная и надёжная.

И вот тихой, тёплой осенью перед Семёновым днём, когда, к новогоднему празднику перегоняли на водку последнюю бурду, караульный казак крикнул с бастиона, что на Амуре показались русского вида кочи со стругами. Для врагов такая флотилия была слишком маленькой, но в крепости на всякий случай приняли меры предосторожности. Кочи со стругами подошли под крепостную стену на яру, всем уже было ясно, что это свои, нерчинские, казаки. Население крепости высыпало на берег встречать гостей. У всех на уме была надежда, что они выстояли и победили. Но уже по лицам гостей албазинцы поняли, что те принесли дурные вести.

– Приказано срыть крепость и всем русским людям идти к нам, в Нерчинский! – крикнул с борта коча воеводский подьячий, обвёл взглядом замершие лица албазинцев, подбоченился и взбодрил: – Впервой, что ли? Воевода сказал, сегодня отступим, завтра вернёмся. Мы надолго не уходим!

Это была надежда, притуплявшая боль.

Гостей встретили, провели в крепость, стали поить вином и угощать хлебом. Нерчинцы же чуть не прослезились от такого угощения:

– А мы давно впроголодь! Посольское войско объедает. В Удинском берут, что лучше, в Селенгинском – что перепадёт, а до нас доходят объедки: государево жалованье получить не можем. Сквернимся в пост рыбой и мясом, а что делать?

В большинстве своём, албазинцы приняли известие со спокойной печалью. Может быть, даже с облегчением, потому что прояснилось и закончилось их непонятное положение.

– Что попа не прислали? – стали расспрашивать. – Пять сотен упокоившихся, по полному чину не отпетых ждут, маются, взывают к нам ночами.

– Наш, нерчинский, совсем старый, боялись – помрёт в пути. Что монаха не послали – не знаем. Монастырь живёт сам по себе, не весть как и чем пропитание добывает.

Узнав все нерчинские новости, Бойдон собрал общий сход. Василий Ерофеев выставил сохранённые им образа, почитал молитвы вместо попа. Все собравшиеся уже знали, о чём пойдёт речь. Казачий голова, опираясь на костыли, смахнул шапку с головы, поклонился на четыре стороны, зачитал присланный указ нерчинского воеводы со ссылкой на договор посольства.

– Опять предали!!! – пронёсся приглушённый ропот по толпе общего схода.

Оторвав взгляд от свитка, Бойдон пожал плечами:

– Что ж?! Мы своё дело сделали, пред Господом и государями невинны. А с тех, кто нас предал, спросится.

– Тебе что? Ты служилый! Прислали на Амур, служил на Амуре, пошлют на Лену – и там не пропадёшь! – со слезой в голосе воскликнул Федька Москва, а Обрашка Парфёнов закашлял и закивал, соглашаясь с ним. Зароптали, поддерживая друг друга, другие казаки и промышленные. – А для нас Амур – вся жизнь. Почти сорок лет от Хабаровского похода до нынешнего указа.

– Всё так! – согласился Бойдон и горько усмехнулся, указав взглядом на свои костыли:

– Я своё отвоевал и отслужил. Теперь только дождаться бы, когда Господь приберёт. Буду проситься в Верхоленский острог к родне. – Мотнул головой, отстраняясь от греховного уныния. – А ещё воевода Власов просит нас задержаться до другой осени. Как оговорено с богдойцами, мы должны собрать и вывезти всё оружие и оставшийся боезапас. Воевода просит ещё раз засеять поля и собрать хлеб для его острогов, потом крепость сжечь, вал разметать… Мы последние два года не голодали, а в Нерчинском и Забайкальских острогах, говорят, что Посольское войско съело всех казённых коней.

Полторы сотни выживших защитников крепости молчали, вопрошающе глядя на своего воеводу, будто всё ещё чего-то ждали от него, и от этого их ожидания Бойдону было хуже прежнего житья, хотя казалось, что хуже уже и быть-то не может.

– Оружие убитых, казённое и своё, свалено в землянке, ржавеет, портится: винтовые и гладкие кремнёвые фузеи. Кому что надо на перемену выбирайте, меняйте.

– Печать воеводства у тебя, ты – наш воевода после покойного Толбузина! – стали требовать промышленные. – Дай нам отпускные грамоты на Олёкму и дальше!

– Дам! – неохотно согласился казачий голова. – Берите, что надо, на таёжные промыслы: порох, свинец, муку, коней, каких сами объездите. Если вернётесь к Евдокеи, буду рад. Ну а нет, так на то и суда нет.

– Дай на три года?!

Бойдон опустил голову, задумавшись: его власть и полномочия на Амуре заканчивалась следующей осенью.

– На три, так на три! Даст Бог, голову с калеки не снимут. А снимут – невелико горе. – В будущее счастье он уже не верил. По его разумению ни одна невеста не станет ждать жениха пять лет сряду, да ещё калеку.

Умереть с голоду он не боялся, надеясь при Верхоленском остроге получить должность толмача или таможенника. Бойдон ещё раз со вздохом окинул виноватым взглядом своих подначальных людей, их пустые глаза, обращённые в размышления, как жить дальше и для чего.

– Что приуныли, старики? Впервой, что ли, уходить, чтобы снова вернуться! – Перебарывая уныние, с удалью тряхнул головой. – Даст Бог, уже летом всё переменится, посольский договор отменят, Амур станет нашим.

Слегка повеселев, закивали старые казаки.

Семёнов день, начало другого года, албазинцы праздновали вяло: почти не пели, как прежде, и вовсе не плясали, но много говорили и спорили между собой и напивались до упаду. Потом промышленные ловили и объезжали одичавших лошадей, готовились к дальним промыслам, казаки с пашенными запасались рыбой, утепляли жильё к зиме. С кочем и стругами в Нерчинский острог была отправлена первая партия ружей и бердышей, медная пушка с раздутым стволом, кое-какие излишки зерна.

Крепость казаки разбирать не спешили, но лес уже не рубили, с общего молчаливого согласия разбирали внутренние стены и надолбы. До конца не изверившись и не обнадёживаясь, они содержали в целости крепостной ров, полковые пушки и крепостные пищали. Казаки несли караульную службу, но на зиму устраивались временными балаганами, полуземлянками с очагами по-чёрному и волоковыми окнами под крышей.

В середине ноября встал и покрылся льдом Амур, заметался, закружил вокруг крепости переменчивый амурский ветер. Стелилась, завивалась кругами позёмка на скошенных полях, кони копытили остатки мёрзлой травы и жались к острогу. Караульные, расхаживая вдоль стен, небрежно осматривали окрестности, не предвещавшие никакой опасности. Менялись они часто. Как-то сразу у казаков стало мало дел. Дров и еды всем хватало. Сидя у очагов, по землянкам и балаганам люди целыми днями говорили о воле и справедливости.

Никто из них не мог знать, что 1 января 1690 года в Троицком монастыре на Киренге отошёл к Господу чёрный поп Ермоген. Вернувшись с Амура, он и там не нашёл желанного уединения. Сначала было нашествие любопытных. Ермоген неохотно рассказывал об амурских делах, пытался убедить, что не было там никакой воли, а были такие тяжёлые и нескончаемые работы, каких ленские жители не знают. Он вспоминал прошлое сухо, может быть, даже неприязненно, но видел по разгоравшимся глазам, что ему не верят, чувствовал, что только распаляет в прихожанах бесовские страсти по воле. Его слушали внимательно и даже алчно, ловили каждое оброненное слово, всякий взгляд, но вопреки сказанному в глазах людей Ермоген примечал знакомый блеск очарования.

К нему тянулись с просьбами молитв об исцелении от телесных и душевных недугов, со слёзными мольбами домогались советов. Отказать бедствующим Ермоген не мог, видимо, ему казалось, что он излагал только свои умозаключения, но среди них просачивались и пророчества. Молва о монахе с Амура распространялась всё дальше, люди шли к нему не только с Лены, но и с Ангары и Енисея, при жизни почитая за святого. Спасская обитель на Амуре, со всеми её бедами и суетой, уже казалась старцу самым спокойным временем его жизни.

Ермоген опять искал уединения и не находил его. Понимая, что дальнейшее течение жизни влечёт совсем не туда, куда стремился всю прежнюю жизнь, он принял последнюю отчаянную попытку: обратился к сибирскому владыке с прошением о пострижении в Великую Схиму. Слава об амурском старце и Свято-Троицком монастыре дошла уже до Тобольска и сибирский митрополит отправил на Киренгу духовную комиссию. Незадолго до своей кончины Ермоген принял Схиму, обрёл желанное уединение для молитв, в сане схимника был призван Господом и похоронен братией в приделе Свято-Троицкого монастыря.

Весной промышленные люди не вернулись в Албазин из тайги. Старые зейские казаки и молодые удальцы грелись на солнце у стен, продолжая свои туманные беседы, лица их были светлы, за зиму кое о чём они всё-таки договорились. Фёдька Москва и Обрашка Парфёнов с полудюжиной старых албазинцев пришли к Афанасию Бойдону с просьбой дать им коч, построенный Мишкой Сапожником и отпускные грамоты на дальние реки Улью, Охоту и Аян. Коч этот не был взят в казну, во время осады он стоял при Нерчинском остроге, затем был пригнан оттуда. В прошлом на этом коче казаки ходили до устьев правобережных притоков Амура.

Удивлённо глядя на стариков, Бойдон спросил:

– Задумали измену? Хотите уйти к маньчжурам?

– Под богдойцев не пойдём! – просипел Обрашка Парфёнов, скаля редкие жёлтые зубы в сивой бороде.

– Коч-то вам зачем? Сами говорили, против Погромного Камня богдойский острог?!

– Вы молодые, ещё вернётесь сюда, а нам не дожить. Амур мы знаем! Пока есть силы втайне пройдём мимо заслонов в море, а там к Улье и Охоте, как ходили Васька Поярков и Ермоген на Спасском коче, – за всех ответил Обрашка Парфёнов. – Якутские служилые сказывали, Мишка Стадухин видел землю на краю света, а брат его, Тараска, обошёл её на стругах. Даст Бог, доберёмся до неё и мы.

По разумению Бойдона, задуманное старыми казаками предприятие было сумасбродным, он мог попытаться образумить боевых товарищей, но не мог им отказать, как бы потом ни обвиняли его начальствующие чины. Не получив от него отказа, старые, молодые казаки и пашенные люди стали собираться в путь. Возвращению ко всей дури, от которой бежали, они предпочитали принять кончину в пути к неизвестному, и оттого помолодевшие лица старых казаков уже светились надеждой и верой. Бойдон диву давался, что их судьбу готовы разделить ещё полтора десятка защитников Албазинской крепости.

Пробежал раздор и между братьями Сухановыми: один хотел искать новые земли к восходу, другой – вернуться к могиле отца, Михайлы Сапожника с тёткой Нистицей, к погибшими за эту землю товарищам. Для них Албазин стал родиной, от которой невозможно отказаться. Расстаться между собой братья не смогли, и с завистью посматривали на Обрашкиных людей, добровольно сдавших своё пятилетнее государево жалованье ради неизвестной земли и воли, каковой они её понимали.

Бойдон дал беглецам отпускную грамоту, они спешно конопатили коч, тесали вёсла и отпорники, латали парус, спорили о паях муки. В остальном им хватало всего: оружия, боеприпаса, котлов, топоров, свёрел. Из бывшего снаряжения на семь сотен защитников крепости этого добра было в избытке.

Братья Сухановы, Федька с Пашкой, один с сожженной кожей половины лица, другой со шрамлёными руками, глядели на них, весёлых и радостных:

– Ишь, как на свадьбу собираются! – указал один из братьев.

Другой покачал головой и пробормотал:

– Где-то всё это уже было?!

– Да на Чуйском волоке. Помнишь? Тамошние местные жители удивлялись и спрашивали наших, не на свадьбу ли плывём?!

– Хорошо тем, кто начинает, и плохо тем, кто кончает! – с печалью изрёк один из них и безнадёжно вздохнул: – Может быть, и нам с ними? – Но тут же спохватился: – Нет! Нам никак нельзя. Здесь родина. Отец лежит, дядька Михайла с тёткой Настицей, – размашисто перекрестился.

– Вернёмся! – уверенно поддержал брата другой.

Без вина пьяные от нахлынувшей воли и начинаний новой жизни выходцы душевно простились с боевыми братьями. Всё с теми же радостными лицами они оттолкнулись от берега, выгребли на стрежень и запели о казачьей воле, бесконечной радости и безгрешном бытие, каких не бывает в подлунном мире, но врождённую память об этом невозможно вытравить из душ. Впереди у них была неизвестность, дающая надежду на чудо и на будущее, которого лучше не знать.

Вскоре коч скрылся за островом. Албазинцы, повздыхав ему вслед, вернулись к делам своих дней: продолжили разбирать крепость в надежде на скорое возвращение. Целые брёвна они укладывались в ров, который присыпали срытым валом, чтобы потом всё легко восстановить, сохраняли подземные ходы.

Из бывших семисот казаков и новоприборных людей в сборном полку Бойдона оставалась сотня тех, с кем он собирался вернуться в Нерчинский острог. Сам на костылях собирал и записывал казённые пушки, ружья, бердыши, пригодные для боя и сломанные. Собрал обломки разорванных стволов и ружейных замков. В восьмой день листопада-октября он отправил воеводе Власову сообщение, что деревянные постройки сожжены, земляной вал раскопан. А в начале ноября по выстывшей воде Амура со степенно плывущими ледовыми лепёшками последний караван гружёных стругов ушёл к устью Шилки-реки.

Предыдущая главаГлава 11 из 12Следующая глава