Шестнадцатый год текущего столетия в жизни ловатского помещика и литератора оставил заметный след. Тому предшествовали обыденные события. Первое из них: его теща Анна Васильевна посетила семью и осталась жить на неопределенный срок. Екатерина Федосеевна с радостью приняла предложение маменьки и передавала мужу восторженную похвалу Анны Васильевны в его адрес. Это видел и сам Александр, что называется, невооруженным глазом. Материнская любовь ему была оказана и ранее, в дни службы в полку, но теперь Анна Васильевна поразила тем, что, как наседка, принялась ходить за своими внуками, проводя целые дни и вечера с ними. Она устраивала различные игры, чтение сказок, давала уроки музыки и увлеклась рисованием с Николенькой, который проявлял к тому способности.
Приближался незабываемый день венчания, причём юбилейный, и Александр Петрович спросил жену:
– Душа моя, ты не забыла: на этой неделе годовщина нашей свадьбы!
– Как можно, друг мой, помню!
– Коли так, дадим торжественный раут. Повод самый благоприятный дважды: приезд твоей матушки. Велю разослать нашим приятелям и соседям приглашение. На нём прочитаю новые стихи и отрывок поэмы.
– Как же поездка по хозяйству? Весенняя страда на носу?! Слышала разговоры, будто озимые от холодов пострадали. Не доберём зерна.
– Право, мы тут бессильны, душа моя. Я уж распорядился, по совету маменьки, боронить озимые. Пусть управляющий старается, жалованье у него солидное, пусть свою лямку тянет исправно, не даром же ему хлеб есть.
– Матушка наша Пелагея Степановна не велит доверять управляющим, друг мой, ты это знаешь. Воруют.
– Много у бывшего прокурора не унесут. Уж я ревизию наведу, хотя по-прежнему стараюсь строить отношения на доверии.
– Тебе виднее, друг мой, но мы стеснены в средствах.
– Не сетуй, хозяйство наше крепкое, с помощью маменьки развернусь. Велю готовиться к званому обеду, чем и подчеркнем твою радость к приезду матушки.
Публика собралась преимущественно средней руки, но и малоземельные дворяне, стоящие на грани разорения от кутежей и проигрышей в карты. Были купцы и состоятельные мещане, с которыми у помещика завязались деловые отношения в сбыте зерна, печёного хлеба, мяса, молока, овощей, картофеля – всего, что дает хозяйство в избытке. В ожидании матушки Пелагеи Степановны стояли в зале кружками по интересам и состоятельности, переговаривались, рассказывали байки, сыпали шутками и смехом. Точно в назначенный час явилась матушка. На ней белоснежная кофта с гипюровым воротником под пышную прическу, ярко-синяя атласная юбка едва касалась пола. Сударыня критически окинула взглядом собравшихся, подхваченная сыном под руку, прошла в передний угол, отвечая поворотом головы на поклоны знакомых и незнакомых, остановилась подле Екатерины Федосеевны, протянула руку невестке для поцелуя, торжественная, но строгая молвила:
– Господа, ныне мой сын празднует ландышевую свадьбу. Вижу, как моя невестка Катерина счастлива в браке. Счастлива также и я, по милости божией ставшая трижды бабушкой. А посему шлю подарки Екатерине Федосеевне да внукам моим!
В зал вошли две служанки матушки Пелагеи. Одна из них несла на вытянутых руках пышное кружевное платье, вторая – на подносе в ярких обертках шоколадное мороженое. Подле стояла золотистая статуэтка военного всадника для внука Петеньки, лежала пачка разноцветных карандашей для Николеньки, любителя рисования, да позолоченная гребенка для внучки. Из детской выбежали внуки в сопровождении камеристки, с любопытными рожицами уставились на любимую бабушку, едва сдерживая возгласы радости. Пелагея Степановна поцеловала сына, невестку, служанка передала платье Екатерине. Та с благодарностью приняла, сделав низкий поклон, а бабушка уж подхватила с подноса мороженое в вафельных стаканчиках и передала с поцелуями внукам.
– Спасибо, наша милая баба! – хором заученно прокричали дети.
Бабушка вновь обласкала внуков, отпустила их, сказав:
– Господа, слово имеет её превосходительство наша сватья Анна Васильевна Быкова.
Анна Васильевна, празднично одетая в светлые тона под стать Пелагее Степановне, вышла на круг, неся в руках шпагу с позолоченным эфесом.
– Отец Екатерины Федосеевны очень любил свою единственную дочь. К сожалению, сыновей у нас нет. Я выполняю волю своего покойного мужа, генерала Быкова, и передаю по наследству шпагу от Петра Великого как семейную реликвию зятю своему – Александру Петровичу не только как любимому человеку, но и отважному воину, удостоенному за подвиги четырех орденов!
Сорвались бурные аплодисменты собравшихся гостей. Анна Васильевна, светясь гордостью и любовью к своим детям, подплыла к чете Степановых и под несмолкающие аплодисменты вручила шпагу зятю. Он опустился на колено, принял её, высоко поднял над головой семейную реликвию, сказав:
– Дорогая, Анна Васильевна, чту вашу семейную честь и заверяю, что не уроню своей в служении Отчизне, какие бы испытания впредь не выпали на нашу долю.
Анна Васильевна расчувствовалась, утерла платочком набежавшие слёзы и отдалась на милость своей сватье, которая притянула её к себе, облобызала, сказав:
– Я в восторге от столь ошеломительного сюрприза. И прошу начинать празднование кружевной свадьбы сына!
Заиграл оркестр, и гости, разбившись парами, заскользили по паркету в свадебном вальсе. В центре вальсировали Екатерина и Александр.
После вальса гости вкусили водки с легкими закусками из паюсной икры, семги, жареной печени, крутых яиц: кому что по вкусу. Последовали подарки в различных шкатулках, больших и маленьких коробках. Затем гости были приглашены в столовую, уселись за обильно накрытый стол из ветчины, гусей в яблоках, буженины с луком, свинины под хреном, разварной осетрины, сборного винегрета из домашней птицы, капусты, огурцов, оливок, каперсов и яиц.
Зазвучали тосты, зазвенели бокалы. Но вдруг кому-то стало «горько!», и это «горькое» было подслащено поцелуем влюбленных. Играл струнный оркестр. Сновали слуги, подавая утку под рыжиками, телячью печень с рубленым лёгким, телячью голову с черносливом и изюмом, баранину с чесноком, в красном сладковатом соусе, пельмени, мозги под зелёным горошком. Все это обилие поедалось с добрым аппетитом не спеша, запивалось водкой или вином. Наконец, гости пожелали слушать стихи хозяина, который с легкостью и без позерства прочитал несколько десятков четверостиший, вызывая восторг захмелевшего застолья.
В подтверждение незаурядности таланта Екатерина Федосеевна хлопнула несколько раз в ладоши, привлекая к себе внимание, и убедившись, что застолье слушает, сказала с торжественностью:
– Грань таланта Александра Петровича во всей полноте откроется вам, господа, если вы прослушаете его элегию в моём исполнении.
Раздались рукоплескания и возгласы:
– Милости просим!
– Чудесно, чудесно!
– Ах, какая приятная неожиданность!
Екатерина Федосеевна встала из-за стола, прошла к клавесину, стоящему у окна, неторопливо уселась на стул, шевельнула клавиши, и в комнату полетели магнетические звуки неизвестной мелодии. Нежное чистое сопрано хозяйки растревожило души и сердца гостей мечтательной грустью юноши, столкнувшегося с препятствиями его глубоких чувств к девушке из-за патриархальных обычаев, не позволяющих открыто любить, быть любимым и счастливым.
Взрыв рукоплесканий и возгласы «браво!» взорвали комнату.
– Как это мило и трогательно! – покрывая шум присутствующих, воскликнула певица из Калуги Мария Плискова. – Александр Петрович, Екатерина Федосеевна, как вы смели таить этот шедевр?! С благодарностью возьму его в свой репертуар. Моя однокашница Софья Васильевна Самойлова[16] недавно гостила у кузины в Калуге, дала сольный концерт и рекомендовала брать сочинения из глубин народных.
– Почтим за честь, Мария Никаноровна. Эта элегия родилась совсем недавно, – отвечала Екатерина Федосеевна.
– Кроме увлекательной истории элегия вносит новизну в заскорузлые патриархальные обычаи, скорее протест отживающим, но всё ещё сильным меркантильным интересам наших родителей, – выразил свою точку зрения сосед по поместью Кошелев. – Просматривается некая революционность. Как бы вам не обжечься, сударыня.
– Искусство настоящее должно быть смелым! – возразила певица. – Наслышана, что вы даёте вольные крепостным, чем ужасно недоволен мещовский помещик Заборов.
– Это мой протест крепостничеству. В отношении роли искусства целиком с вами согласен. Я лишь очень коротко раскрыл суть элегии, её глубинное содержание. Советую автору написать пьесу и отдать в театр.
– Премного благодарен, коллега, за столь грозную оценку. К сожалению, я не драматург.
– А вы попробуйте!
Александр Петрович пробовать себя в пьесе не стал. В его сознании громоздились иные мысли и намерения, усилившаяся самокритика после беседы с Руфом Семёновичем, советовавшим менее отдаваться светским развлечениям, а больше трудиться.
На следующее утро он встал поздно. Гости разъехались. Весенняя слякоть, вечно хмурое небо, стылый северный ветер навевали на Степанова уныние и грусть, неудовлетворенность тем, что снова дал раут, хотя повод был веский. Он поморщился, вспоминая о рауте, неприятную стычку с Заборовым, ушёл в сад, долго бродил по коротким аллеям, стремясь поправить своё настроение, смотрел на саженцы, что его же руками посажены тут, поливались и прижились, обронив бледную листву. Самочувствие не улучшалось, а перебирались моменты раута, сердили его, а не веселили.
Хлопоты на полях шли вяло из-за непогоды. Заборов охотно принял его приглашение, на тройке прикатил в имение одним из первых. Он носил окладистую бороду, которая скрывала его возраст, под глазами чёрная печать частых попоек. На тучной фигуре старомодный сюртук из сукна, на голове косматая шапка аспидных волос, под стать той обрисовке характера, о каком слышал Степанов. В застолье он ничем себя не проявил, кроме как поглощал водку рюмка за рюмкой, жадно и обильно закусывая разносолами и блюдами, коих всегда богато на барском столе.
Кто-то пытался с ним заговорить о щедрости хозяина, об обилии блюд с отменным вкусом. На что Заборов резонно ответил:
– Хвалить вкус блюд на званом обеде так же бессмысленно, как хвалить на ярмарке колбасу, говорить: покупайте самую лучшую в мире и самую сытную колбасу, не прогадаете! – Заборов басисто захохотал от своего красноречия, опрокинул в зубастый рот очередную рюмку, заедая жирной бараниной.
Александр Петрович слышал своего гостя и отметил, что реплика не лишена остроумия, и желал знать его мнение на свои стихотворения. Но Заборов так был увлечен трапезой, что мало на кого обращал внимания. Только к концу обеда этот грузный гость насытился и впал в угрюмое состояние, исподлобья взглядывая на своих соседей по столу не то с ядовитой насмешкой, не то с необъяснимой злобой.
Отобедав и натанцевавшись, гости разбрелись по комнатам отдыха почивать до утра. Заборов же пожелал ехать домой в ночь. Александр Петрович вышел его проводить с чувством удовлетворения за удавшийся раут, пожелать ему доброго пути. Во дворе, где стояли экипажи, горели фонари. Тройка Ильи Федотовича стояла под фонарём и была хорошо освещена. Кучер, завидя вышедшего из дому барина, соскочил с облучка, засуетился.
– А что за овес под ногами у гнедого? – раздался басистый голос Заборова. – Никак рассыпал всю меру, скотина?
– Торба прохудилась, барин. Я тут же заметил, починил.
– Он заметил! Он починил! А мера овса в грязь втоптана. Вот я тебя проучу. Скидывай порты!
У барина откуда ни возьмись появилась в руках нагайка и заплясала по кучеру. Тот взвыл.
– Молчать, скотина! Гнедого голодным оставил. Шкуру спущу! Лодырь ты этакий!
Замешкавшийся на крыльце Степанов бросился на крики и увидел стоящего у кареты ямщика со спущенными штанами, а его зад охаживала плеть.
– Илья Федотович, – слегка заплетающимся голосом от выпитого вина и волнения сказал несколько заторможено Степанов. – Отчего ваш неудержимый гнев и эта экзекуция? Кто дал вам право человека нагайкой стегать?
– Закон! И вы мне не указ!
– Да объясните, что же произошло?
– Этот скот дал овес мерину в дырявую торбу, – остановил порку Заборов. – Полюбуйтесь, сколько овса втоптано в грязь.
– Оплошал, барин, самая малость высыпалась. Я тут же починил торбу… Что-то меня знобит.
– Ах, ты починил! А раньше не мог? – И плеть снова заплясала по кучеру.
– Илья Федотыч, прошу в моём дворе прекратить экзекуцию. Вижу, ямщик ваш хворый, бледен, а губы простудой обметаны. Я дам вам овса для гнедого. Только оставьте свой гнев.
– Я дары ни от кого не принимаю. Не лезьте не в свое дело, – грубо бросил Заборов.
– Да как же не лезть, коли вы испортили настроение. Буду вынужден более не приглашать вас в гости.
– Барин, зря вы в заступники, – подал голос ямщик, понимая, что вмешательство озлобит Илью Федотовича. – Я уж вынесу плеть за свою вину. Поделом мне.
– Хо-хо-хо, – раздался пьяный смех помещика, – знает, шельмец, что дома я ему шкуру крепостную спущу вдвойне за разгильдяйство.
– Илья Федотович, прошу более не наказывать кучера, иначе буду считать себя виновным, поскольку недоразумение случилось в моём дворе.
– Погляжу, как дойдёт голодный мерин.
– Возьмите моего, сытого.
– Век не побирался, Александр Петрович, не возьму.
– Здесь же совсем иная оказия.
– Этот – продувная шельма – всюду с умыслом. Мстит мне за то, что женил его на беременной Параське, что на заимке у меня домовничит. Я, бывало, там после охоты баньку принимаю. Как ни строг с бабами, а вот забрюхатила. Разговоры пошли нехорошие. Чтобы унять их, приказал кучеру на ней жениться. Отказывался да в бега. Настиг, высек. Оженил. Разговоры схлынули.
Александр Петрович приблизился вплотную к Заборову и выдохнул ему в лицо:
– Сдается мне, о себе разговоры уняли, ваше благородие. Уступите мне кучера.
– Больно дорого запрошу. Сгиньте, ваше высокородие. Ненароком нагайкой угощу.
Александр Петрович с презрением смотрел на этого бородатого, с лохматой шевелюрой хама со злобными колючими глазами, и ему стало гадко от того, что человек этот принадлежит к тому же сословию, что и он. Гадко от деяний этого дворянина, с легкостью творящего насилие над человеком, как таковым, но более того, над крепостным мужиком, неспособным ответить силой на силу. В то же время Степанов видел правую власть этого человека в данной ситуации, ибо власть эта лежала на всём российском пространстве, диктовала свою волю каждому помещику, и ничего с нею он, Степанов, поделать не мог. И постыдное чувство за свою беспомощность, за узаконенную неправую силу злобного помещика толкнуло его к действию. Он схватил отъезжающего за грудки.
– Если вы не трус… – Степанов не договорил.
– Кто там собрался нагайкой моего сына? – рядом со сцепившимися мужиками стояла Пелагея Степановна, гневная, с протянутыми руками и вот-вот готовыми вцепиться в шевелюру Заборова. – Да я тебе за сына горло перегрызу! Сгинь, нечистая сила. Вот мы на тебя всеми околотками ополчимся! Всем ты поперёк горла встал, греховодник, забудь сюда дорогу и этот день!
Заборов, опешивший от такого натиска, вырвался из рук Степанова, бросился в карету, захлопнул дверцу.
– Гони! – раздался его смятенный крик кучеру. На облучке гикнули, и тройка полетела.
Александр Петрович всегда желал своей самостоятельности, независимой от должности и своих обязанностей, которые стремился выполнять безукоризненно, сообразно своим способностям, которые видел в себе; ни доброжелательной опеки губернатора, довольного службой как прокурора, так и заместителя по снабжению армии в военные годы; ни от матушки, рьяно стремящейся помочь ему в делах имения, как ему казалось, с перехлестом. Теперь он обрел эту самостоятельность, но она не устраивала его тем, что, привыкнув исполнять законы и приказы, он должен каждодневно приказывать себе делать то или другое, а лежит ли оно к сердцу – неважно. Выполнять и – точка! Он мог и не приказывать себе ничего, а пустить дела на самотек, что вскоре и случилось. Но наплывало другое желание – отдавать свои знания детям: Петруше, Николеньке, но не только своим, но и соседним детям малоимущих дворян, стоящих на грани разорения от карточных проигрышей, непомерной праздной жизни. Их он укорял, сердился за малодушие, винил в грехах, но сознавал, что дети таких отцов страдают, отстают в развитии, и в том они не повинны.
«Любой младенец непорочен душой и телом, если даже зачат во грехе и насилии, – размышлял Александр. – Порочность наступает в делах зрелости, а чаще в безделице. Как в умелых руках кресало источает искру и зажигает жгут, так от любви материнской – истока доброты – питаться тому младенцу себе на счастье, а людям на пользу.
Не поддавайся сомнению в искренности намерения друзей своих, если в трудный час делят они с тобой хлеб-соль, а в счастье твоём тебя забывают. Пусть каждый заглянет с любовью в душу каждого, тогда увидит ту же любовь, что в тебе самом, а тот несчастный, что не узрел её, пусть обратится за помощью к Всевышнему, и Он одарит такого своею милостью.
Для жита необходима чистая пашня, тепло светила и обильные слёзы Всевышнего. Так и людям необходим мир, тепло души и сердца вождя своего. Будет тепло, раскроется цветок, а затем и плод нарастёт…»
– Этим плодом должно стать моё преподавание детям грамоты и языков, того первоначального обучения, какое требуется для учебы в университете, – принял Степанов мысль эту за основу и вернулся в дом, к чаю.
Чуткая Екатерина Федосеевна тут же обратила внимание на молчаливость мужа и озабоченность.
– Друг мой, гости разъехались, так и не дождавшись тебя к чаю. Ты нынче хмур. Что тебя тревожит?
– Даже в опрокинутом ведре с водой, если его тут же подхватить, что-то останется, – задумчиво сказал Александр. – Так и я вовремя одернутый и поставленный на ноги, что-то стоить буду.
– Друг мой, ты говоришь загадками. Не пойму твой образ.
– Я скатился до обыкновенного бездуховного обывателя. А все же я поэт, чем-то наделён большим, нежели тот же Заборов. Понимаю сей ущерб, а вот не могу иначе. Выходит, душа моя ущербная, воля слабая, как у любого смертного. А должен, должен чем-то отличаться! Закатил обед, сорвал аплодисменты. Моя душа с моими меркантильными желаниями бегут в разные стороны. Не мирятся. Тем и озабочен. Совесть моя требует иного этапа, который я вижу в просвещении, требует моего вклада в это великое дело.
– По-прежнему не совсем понимаю твои мысли и обеспокоенность? – с тревогой в голосе сказала Катерина.
– То, что я надумал и скажу тебе – не сочти за утопию. В океане непознанного мой задуманный шаг к просвещению – крошечная точка. Но она будет моей. Вот моя записка, сделанная только что в саду. Читай, – сказал Александр Петрович, протягивая скомканный клочок бумаги.
Екатерина Федосеевна в изумлении взяла комочек, разгладила его и стала читать вслух:
«Неизведанное, как запретный плод, манит своими тайнами и далями. Как морской прибой бьёт беспокойно о пирс, так и знания не дают человеку покоя, толкают его к дальнейшим познаниям, вызывая жажду, как знойный день. Если учитель способен утолить жажду знаний своего ученика, это значит, либо велик учитель, либо мал ученик. Здание начинается с краеугольного кирпича. Так и знания у человека начинаются с его первого слова, с первой буквы алфавита. Как нет предела Вселенной, так нет предела и знаниям. Никогда не поздно окунуться в благое лоно просвещения. Недаром говорят: век живи – век учись».
– Верно, учение образует ум, а воспитание – нравы. – Екатерина Федосеевна улыбнулась, разливая чай в чашки из стоящего на столе самовара. – Кажется, я догадываюсь о твоём намерении. Ты собрался сам давать знания нашим детям. Как же это прекрасно! Ты замечательный словесник, у тебя абсолютная грамотность не только в русском языке, но и в иностранных, особенно в итальянском.
– Я рад твоей догадке, именно учить детей! Могу преподавать биологию, географию, ты дашь уроки музыки. Самые азы. Но не только для своих детей, а и наших соседей, мещан, а то и крепостных. В пансионе при доме. Прямо нынче, впереди зима. Цель моя – не только дать знания, она шире. Обогатить человека знаниями, исключить дремучее властвование над другим человеком, быть к нему добрее, либо вообще отказаться от угнетающей власти. Но более всего меня не устраивает гувернёр француз, о чем дядя Руф также высказывался отрицательно. Что же получается: воспитывают детей наших случайные люди – иностранцы, главным образом французы. У них своя культура, обычаи, нравы, и они преподносят детям не русское, а своё, французское или итальянское, мировоззрение. Но выйдя от гувернёра, ребёнок окунается в наш, русский, мир с его обычаями и привычками. Так разрываются моральные устои, блекнет чувство родины, отцовские традиции. Не от этого ли дворянство наше дряхлеет и наступает кризис крепостничества? Я же кроме конкретных знаний дам детям то, чем сам живу, что мне дорого и любимо!
– Твоя задумка созвучна Закону Божьему. Как ты представляешь дело? Для пансиона потребуются затраты.
– Думаю, часть возместят заинтересованные родители. Малоимущие пойдут за наш счет. Сократим рауты, если совсем не откажемся. Дом у нас полупустой, в комнатах один звон живёт. Пусть они полнятся детскими голосами.
– Друг мой, как благородно твоё намерение. Но маменька будет недовольна.
– Мы давно выросли из пеленок, душа моя, самостоятельны и самодостаточны. Оборонимся.
Пуржило. Потрескивали десятиградусные морозы, рисуя на стеклах фантастические узоры. Из печных труб вырывались в небо дымы от березовых дров, разнося по селу привкус дегтя. В доме Степановых раздавался звук клавесина, и ломкий детский голос выводил: до, ре, ми… Пелагея Степановна, войдя в дом, не удивилась ни музыке, ни голосу, но он показался ей незнакомым.
«Вот как давно не бывала у сына, – подумала барыня, передавая слуге лисью шубу, снятую с плеч, – стала забывать голос внучки».
Она прошла через зал, поднялась на второй этаж и увидела возле клавесина вовсе не внучку Пелагею, а незнакомую девочку лет десяти в серых панталонах и такого же цвета куртке со шнурками вокруг пояса. Удивленная, она прошла в комнату, где обычно жили её внуки, и через открытую дверь увидела стоящего к ней вполоборота сына с указкой в руках. Остановилась, прислушалась: Александр Петрович увлеченно рассказывал группе детей, сидящих за партами о строении Земли, указывая на глобус.
Преподаватель уловил чьё-то присутствие по поведению учеников, повернул голову и увидел стоящую маменьку на пороге класса с весьма удивленной мимикой на лице.
– Я удостоверилась, – сказала она, – а не верила, что ты снял в банке сумму на обустройство пансиона.
Пелагея Степановна прошла в класс, подала руку сыну, он пылко приложился к ней, сказав:
– Дети, внеплановая перемена, – около десяти мальчиков шумно вскочили из-за парт, среди которых были Петруша и Николенька, с восторгом ринулись в коридор.
– Чай, ищешь славу в ином поприще? – сухо сказала она. – Что это тебе даст, какую корысть и славу?
– Маменька, я не могу зарывать свои способности педагога в ягоды, рожь, лен, в картошку. Я даю детям знания, а они выше всякой корысти. В них сила империи.
– Тебе-то что до силы? Чай, она не развалится, если ты не будешь обучать чужих детей за свой счёт.
– Не развалится. Но с каждым глотком знаний её подданными она станет мягче, дворянин добрее к своему плебейству. Заборовых станет меньше.
– Я строга к мужикам, ты знаешь…
– Но справедливы, маменька, – впервые перебил слова матери Александр, – и заботливы, не чета некоторым.
– Всякий купец свой товар хвалит, – усмехаясь, сказала барыня. – Только не один ты так судишь. Я ни стихов, ни статей не пишу, а вот едут ко мне помещики с интересом познать секреты моего управления имением. Я и сама того не ведаю, да вот ты подсказываешь: видно, так оно и есть – в справедливости и в заботе о мужиках да бабах. Плеть моя только по крупу гнедого ходит, и то редко.
– Коль у нас, маменька, такой разговор идет, скажите, как знания управлять имением помогают? Как бы вы себя повели, не читая наших законов да статей в журналах не только на тему сельского хозяйства, но и моральные? Того же Сперанского – творца законов, к сожалению, отстраненного от государственных дел, правда, ныне жалован губернатором Пензы.
– Всякое знание во благо труду нашему, сын, во благо. Вот и употреби их во благо своего имения, во благо семьи, которая разрастается у тебя с каждым годом. Ладно, собери внуков, подарки раздам, душечкам, соскучилась, сидя в Зеновке. Хоть бы ты наезжал со старшими внуками.
Хлопоты по хозяйству, принуждаемые матушкой, утяжеляли настроение Александра, приводили к мысли, что он сделал опрометчивый шаг в Калуге, взяв отставку. Борясь с этой угнетающей мыслью, утрами и вечерами он запирался в своём кабинете, писал стихи, краеведческие и этнографические статьи, печатал их в обеих столицах, получал добрые оценки своих коллег и членов географического Московского общества. Работа же над неоконченной в Калуге поэмой «Суворов», которую он считал главным своим поэтическим детищем, шла трудно, особого вдохновения не приходило. Он видел, что поэма, в противовес легкости «Песни», тяжеловата для восприятия, слишком растянулась, излишне сентиментальна, но ничего поделать с ней не мог, откладывал работу с мыслями, чтобы она отлежалась и тогда критически взглянет на строфы.