Матрена Ивановна Ултругашева. Нашел я ее в небольшом деревянном домике, уже старом, со ставнями, с крашеным, в две ступени, крыльцом, выходящим во двор, обнесенный наполовину досками, наполовину жердями. По тому, что воротца в ограду привязаны кусками проволоки и веревочками, что в самой ограде проломы, хлев прохудился, а главное, по тому, что перед крыльцом валялось несколько сосновых суковатых чурбаков, которые начали колоть, да не смогли расколоть, я с печалью понял, что в этом доме нет мужчины. И, прежде чем войти, покричал с крыльца:
– Э-эй, хозяева! Можно к вам?
Никто не отозвался, хотя в окне покачалась занавеска.
Я еще потоптался, чтобы привлечь к себе внимание, и, зная, что в местных национальных деревнях не принято стучать в дверь, вошел без стука.
Перед плитой стояла маленькая старушка в сером платочке, с лицом узким и худым, в клеенчатом переднике, продолжала помешивать ложкой в чугуне, не обратила на меня внимания.
– Мне бы видеть Матрену Ивановну, – сказал я.
Старушка коротко глянула в мою сторону, продолжая помешивать в чугуне.
– Я буду, – ответила она через минуту.
– Мне бы поговорить с вами, – сказал я.
Матрена Ивановна отложила ложку на припечек, накрыла чугун сковородкой, сняла передник, потрогала сухими пальцами платочек над одним ухом, над другим, села к столу, поджала руки на коленях, приготовилась слушать. Но слушать-то пришел я и потому долго молчал, разглядывал комнату.
– Мне, собственно, о том, как… – Я обдумывал вопросы. – Ну, как тут все было, понимаете, и о вас самих… Вы учительница? Про вас говорят, что вы тут первая…
– Да, в районо считают, что первая. Наверно, первая. Давно ж было, – осторожным голосом молвила старушка. – Всякое тут было.
– Так вот-вот, как было?.. – воспрянул я.
Старушка приподняла подбородок. Глаза ее оживились.
– Мы с матерью из Ачинского уезда, – сказала она, качнув головой. – А в село Аскиз приехали с судьей Миловидовым, он назначение получил, мать при нем стряпкой была. Тому лет с лишним семьдесят. В Аскизе управление степной думы разнородных племен находилось. Сагайские, бельтырские, карачаровские, кизильско-каргинские родовые управы – все входили в ту думу.
Старушка передохнула, а я, боясь, чтобы рассказ ее на этом не кончился, поторопил:
– Ну, значит, приехали, а дальше-то как?
– Дальше-то что уж. С местными коренными людьми мы с матерью свыклись. Когда судья Миловидов отбыл положенное время, стал уезжать, нас с матерью звал в Красноярск. Мы не поехали. Мать стряпкой тут к попу Владимиру определилась. Школа в селе была. Учиться я стала, старалась. Мать все говорила: старайся, чтобы первой. Потому что детей стряпок после школы в гимназию не брали. Только уж если первой быть, тогда директор мог похлопотать. Ну, выходит, после-то и похлопотал. И поп Владимир тоже похлопотал. Приняли меня в Минусинскую гимназию… Право учить ребятишек получила. Мне направление оттуда: в улусы. Языка не знаю. Ни как бельтырцы разговаривают, ни как сагайцы, каргинцы… Прошусь в другое место. Потом вижу: никто из получивших право на учительство не знает местного языка. Кому-то надо начинать. И начала. Мне тогда едва шестнадцать лет минуло, мать надоумила: ты, говорит, на доске перед ребятишками картинки рисуй и называй картинку по-русски, а они пусть тебе по-своему, так и пойдет. Нарисовала это я коня и говорю: конь. А ребятишки мне: один так, другой этак. Потому что кто на кайбальском, кто на сагайском, кто на шорском… Много слов не сходятся. Опять горе. Каждый сам по себе, как и улусы. Чем объединить? Ясно: только одним – общим языком. Без того, поняла я, еще тысячу лет народ будет, как столбы каменные в степи – без всякой связки. Ну, так пошло… Все же наладилось.
Матрена Ивановна розовеет в воспоминаниях, продолжает:
– Улусов было шесть: Политов, Саргол, Сакеев, Ойданов, Микчунов, Фёдоров. А школа одна на всех. И учительница одна. Первый год-то когда… Пошла я по юртам, по избам. Говорю отцам: так и так, учить грамоте ваших детей стану. Не верят. С чего это, дескать, доброта такая. А понимание, что грамота нужна, уже во многих было. Только, говорю, не верили, что серьезно я это. Обман какой-то, думают. Ну, на всякий случай отпустили в школу ко мне уж не детей, а взрослых: тому восемнадцать, а тому двадцать. Только один мальчонка восьмилетний был… Вот с рисунков-то я с ними и начала. Ни одной книжки по обучению сибирских инородцев не было нигде. А тут еще родители из улуса. Ойданова стали шуметь: «Почему, товарищ русская…» Это меня так звали. «Почему, говорят, товарищ русская, школа в Политове, а не у нас, в Ойданове, почему ребятишки наши должны ходить за столько верст, а не политовские?» Зашумели, глядя на них, и в Сакееве, и в Микчунове, и в других улусах: «Отчего не у нас, а у них?» Кочевать пришлось – зиму в одном улусе в какой-нибудь избе занимаюсь с ребятами, другую зиму – в другом улусе. Чтобы никого не обидеть. Успокоились родители. Когда же я по-местному разговаривать научилась, вовсе доверять стали. По сто учеников набиралось. На три смены делила.
Лобик у старушки разгладился, и продолжала она с большим увлечением:
– Подросли, значит, первые мои ученики, переженились. Потом детей своих привели… А сама я к той поре уж не Веселковой была, а как и сейчас – Ултругашевой. Парень приходил… Из хакасов он. Однако тогда еще так не называли, это уж после двадцатых годов, как власть наша твердая стала, так называть все местное население стали, племена и рода все – хакасами. Ну, придет он, сядет на бревно, и говорим, говорим. Мечтаем. Вот будет такая жизнь, вот будет то, это, весь народ грамотным станет, а грамотному света больше. Если в улусе грамотный, у него в одно окошко свет, если десять грамотных – в десяти окошках свет, если во всех улусах по десять, по двадцать окошек со светом, то уж получается целое небо солнечное. Тогда и шаманам, и баям труднее хитрить станет. При свете как похитришь? Видно же все. И достоинство окрепнет. А человек с достоинством разве даст себя согнуть?.. Вот так говорим, говорим. И стала я Ултругашевой… Помер он уж давно…
Матрена Ивановна спохватилась:
– Внучка придет скоро, а у меня еще не готово. – Подошла к плите, открыла чугун, принялась опять помешивать в нем. – Урок кончится вот-вот, она у меня учительницей тоже.
Прибежала девочка лет шести. Это, оказалось, правнучка. В ее лице ничего от прабабушки. Смуглая, гладкие волосы в черном блеске, и глаза – две смородинки.
– Вот папка наш, – сняла она со стены фотографию, поднесла. – Пятеро у меня их, сыновей, было. – Старушка натянулась вся, поправила платок. – Старшего фронт взял. А другие-то… Один родился хвореньким, сердечко все прибаливало, в школу уже пошел, стала я уж подумывать, что обойдется все, окрепнет. Бывает так у кого, сперва слабенький, а потом и окрепнет… Не окреп… Скончался… Другой-то уж в года вошел, в гостях был у дяди, и приключилось страшное. Мой водку принес, бутылку. Дядя разливать стал ту бутылку по всем, кто был там. Разлил. Бутылку пустую убрал этак на подоконник. А в дверь заходит еще и племянник. Дяде бы взять стаканы да и отлить от каждого для племянника. А он нет, не догадался. Не отлил. Только на пустую бутылку указал: извини, говорит, не моя водка. И с тем выпили на глазах племянника. Племянник оскорбился. Постоял он, будь неладный, в дверях, погрозил: «Попомнишь» – и вышел. Это моему сыну погрозил. А потом, не то день прошел, не то больше, он и пришел вечером к моему-то домой, с порога и набросился… Свинчаткой бил. Он из тюрьмы вернулся, потому и злился на всех, – дополняет правнучка и бежит снимать со стены вторую фотографию.
Вошла женщина с портфелем в розовой кофте, серой свободной юбке со сборками у талии, поздоровалась, поставила портфель на ящик, прошла в другую комнату.
Старушка прислушалась.
– Ты обедать-то разве не станешь? – кликнула она.
– Пока нет. Тетради хочу просмотреть, – отозвалась женщина за стеной.
– Мы, мама, с товарищем корреспондентом разговариваем, – похвалилась девочка, обиженная тем, что мать не придала никакого значения присутствию нового человека в доме.
– Раньше пивали в этих местах о-ох как! И теперь не изжилось. Только раньше-то редко кто из простого народа в улусах имел излишек, чтобы на вино сильно тратиться. Теперь же наоборот. И премиальные дают, и поясные… Из-за водки погиб и отец вот ее. – Матрена Ивановна указала на правнучку. – Учителем он был в моей же школе. А случилось и с ним такое… К чабанам пошел вечером поговорить, тут недалеко, на холмах. Угостили, наверно, там. Мужики ж не могут без того, чтобы не угоститься. Ну, ждали мы его, бедного, сутки… К чабанам пошли. Те отвечают: был, да ушел…
– Со школьниками искали, – вставляет девочка. – На шестой день нашли возле лога.
Матрена Ивановна глядит сухими глазами в пол, стоит у печи, темные кулачки сцеплены перед грудью, платок съехал низко на лоб.
– Прилег, должно, да и на веки вечные… Сердце, должно, зашлось у бедного… Водка – она ж на сердце давит.
– Бабушка, может, папку нашего тоже били? – подсказывает внучка. – Он бы ведь пришел домой, если бы не били.
– Может, и били. Когда пьяные-то, все могут… Осталась я вот с этими. – Матрена Ивановна дотронулась худыми пальцами до белого воротничка девочки. – Другая-то правнучка в Красноярске, в фармацевтическом училище…
Я молчу. Смотрю в пол. Бумага. Карандаш. Записывать… Что записывать?
Глаза у старушки совсем бесцветные, и зрачки износились, истерлись, нет их.
– Я ж вам ничего не рассказываю, – вдруг догадывается она. – Вам же историю надо.
Господи, она в состоянии еще про что-то думать! Учительница!
– Бельтырцы небу молились, а кобыйцы родовой горе. Кара-Таг у них родовая гора была, – говорит Матрена Ивановна и, печально подумав, начинает подробно рассказывать о том, какие жилища тут были, как люди землю обрабатывали, как одевались, питались. – Колеса к телегам, полозья к саням научились делать от русских мужиков. И деревянную бочку, и соху… Десять лет сеяли по одному месту, а потом ту землю на отдых пускали, в залежь. В конце прошлого века и в начале этого здесь уже много земли обрабатывалось. Народ уже меньше кореньев да разных трав заготавливал для еды, а больше хлебом жил.
– А нам говорили, что по барану раньше ели, – вмешивается правнучка и хохочет.
– Ели и по барану, милая, ели, у кого бараны были, – отвечает старушка тихо.
– И живот не болел?
– Наверно, не болел. Иначе бы не ели.
– А зубы чистили чем? – спрашивает правнучка.
– Ничем зубы не чистили, – терпеливо говорит Матрена Ивановна.
– А как же? – удивлена правнучка. – А нам в садике сказали, что если зубы не чистить, то они выпадут.
– Не выпадывали зубы, целы были, – ровным голосом отвечает Матрена Ивановна.
– И у стареньких? – уточняет правнучка.
– И у стареньких тоже, – медленно и задумчиво кивает Матрена Ивановна.
– Инте-е-ересно. Мама! – кричит девочка за стену. – Слышишь? Ты не совсем старенькая, а у тебя зубов мало. Почему?
– Не мешай матери, козлушка, – ласково просит Матрена Ивановна, опуская на глаза землистые веки.
Дальше диалог шел между правнучкой и бабушкой в таком духе:
– Когда мы в Абакан ездили, в музее были, там сапожки с бисерами. У тебя были такие сапожки? – любопытствовала правнучка.
– Не было.
– Почему?
– Потому что твой дедушка не был баем.
– Ну и что?
– Для всех остальных такие сапожки кусались.
– Кусались?
– Ну, денег много надо было.
– А говоришь, кусались.
– Когда денег нет, тогда все кусается. И метр ситчику кусался. И простенький полушалок, и сковородка.
– Ну уж, бабушка!
Потом Матрена Ивановна вдруг заговорила напевно, с каким-то строгим вдохновением, подняв обуженное, со слабой кожей, лицо к потолку, а глаза прикрыты.
– И никогда, никогда не был бы сытым… – напевно говорила она. – Не был бы, если бы из Москвы не прислали железного коня. Вот видят хакасы – появилось в степи черное облако с западной стороны. Поднялся от этого облака сильный ветер. От этого ветра сгибаются макушки больших деревьев и ломаются старые крепкие кедры, шатаются из стороны в сторону. Но это было не облако, а железный конь, которого русские называют трактор. Поступь его такова, что дрожит и жалуется земля.
Увидели бедняки железного коня и радуются: вот какого могучего коня посылает нам товарищ Ленин. Увидели богачи и печалятся: это смерть.
Тогда послали богачи храброго своего бая. Взял он свое старое ружье и выехал на Сахчах-гору, которая закрывает небо. Увидел храбрый бай железного коня – трактор, взялся за свое ружье. Взялся, а поднять не может. У него отсохла правая рука. Он в гневе взялся за ружье левой рукой, и у него отсохла и левая рука.
Все баи напугались, отошли далеко-далеко, что и не видно их стало. И тогда же не стало предела радости у бедняков, пошли они за конем-трактором, к тому коню-трактору подошли еще железные кони, табун целый, и бедняки за тем табуном пошли и все идут и идут.
Матрена Ивановна улыбнулась светло, медленно поднялись землистые веки.
– Это я вам из народного сказа прочитала. Я все ребятам в школе это читала. В сказе вся большая правда.
Я собрался уходить. Меня заставили поесть борщ с бараниной, очень вкусный. Чай с душицей-травой.
– Бабушка, а в космонавтах твои ученики есть? – пытала правнучка, подпрыгивая вокруг стола.
– Как, должно, не быть, – вытянула руку Матрена Ивановна, чтобы поласкать девчонку, но та увернулась. – Сколько соколов по путям-дорогам разлетелось-то. Как не быть. Земля наша всякого хорошего народа родит.
Матрена Ивановна засуетилась, вспоминая, что же она еще не сказала, не упустила ли чего главного в разговоре с корреспондентом, и уж на пороге молвила:
– Нынче человек не сам по себе. Сынки вот были, потеряла… И мужа схоронила… А пока человек живой – выпасть некуда. Иначе бы нам, по-ранишнему, без мужиков, как? Пьянка вот людям мешает. А с чего она, пьянка? С достатка. Аль с чего еще? Кто ж его знает. А может, оттого что стержня нет в душе. Всему учим, а вот тому, чтобы стержень-то в душе… Этому не учим. Вот оно и выходит бедой. Раньше-то у всякого сибирского народа вместо стержня был страх. Страх перед голодом, перед голодной смертью. Страх этот и был стержнем, держал людей. Теперь-то этого страха нет, убрали его, думали, веселее будет, а оно вон и запил народ. Как бы одолеть людям слабость-то в себе… Мечтать бы больше, как мы тогда мечтали о том, чтобы свет всегда шел в окошко…
Проходя через двор, я опять обратил внимание на недорасколотые суковатые чурбачки, валяющиеся у крыльца, на веревочки, которыми привязаны воротца.
Правнучка, выбежавшая подержать красную собачонку, чтобы та не укусила меня, держала собачонку обхватом через спину за живот.
Прощайте, добрые люди.
Катит меж гор, через степи река свои быстрые воды, шелестит на прибрежных камнях, о многом бы она, река, рассказала нам, о прошлом, о будущем, если бы мы умели лучше слушать.