К книге
Дорога в легендуНа отдыхе
74%
На отдыхе
32

Теплоходом я ехал отдыхать в небольшую деревеньку, что расположена от Новосибирска вниз по Оби. Мне было тогда двадцать с чем-то. Ехал я с соседом Густелевым, это он пригласил меня в деревню, у него там жена проводит отпуск у своих родителей.

Погода стояла безветренная, и водная гладь Оби была спокойной, лишь позади нас, как рога, тянулись два темных вала, дробясь, забегая на берег и ляцкая по желтому песку. По обоим берегам был плотный лес, ниже – ива, выше – сосна и ель, с голубого неба опрокидывалось на головы уже нежаркое солнце. Воздух, напоенный влагой и хвоей, настолько был густ, что казалось: гудки судна, подаваемые при встречах с катерами и баржами, не отлетали, а запутывались в воздушной массе.

Река подкрасилась малиновым цветом заката, когда с Густелевым мы сошли на берег. Судно подало глухие гудки, отчалив, разворачивалось. Густелев снял кепку и помахал, а потом уведомил обрадованно:

– Ну вот, мы почти на месте.

Шагали мы от пристани до деревни вдоль берега. Впереди и сзади шли, громко разговаривая, женщины с корзинами. Говорили они о том, что нынче леса на редкость щедры плодами.

– Третий раз я уж приезжаю по ягоды, – рассказывала одна женщина. – А моя соседка каждый день сюда снует, две фляги варенья уже наварила. Оно, знаете, варенье будто мелочь, а без него никак зимой-то. Его положишь ложечку в стакан и, знаете, совершенно другой вкус.

В лесу смеркалось. Сосны плотнее сдвинулись друг к другу. По веткам, по опушкам грив катилось бледное колесо луны. Слева от тропы обрывался высокий берег, стянутый столетними корнями сосен, он выдавался и нависал над рекой. С противоположной стороны густой полосой подступала тень.

– Воздух-то, какой воздух! – чмокал губой Густелев. – Хоть пей его! По мне бы этот воздух перекачивать в город. А что? Провел бы трубы, поставил бы компрессоры – и давай… Потом – в каждую квартиру. Захотелось, скажем, тебе хвойного душку, отвернул кран – пожалуйста.

Сумерки уже почти совсем сгустились. Перед нами лежала большая грива, посеребренная лунным светом. Люди, вместе с нами ехавшие на пароходе, шли далеко впереди. Кругом чарующая, какая-то настороженная тишина. Музыка кузнечиков, теперь уже яростно, вдохновенно, во всю силу своих скрипок выбивающих звуки, не нарушала этой тишины, а наоборот, подчеркивала ее, делала более глубокой, более ощутимой. Хупая почти над самой головой, пролетали совы.

Россыпью огней вывернулась деревня. Розовая полоса тянулась по, всему краю неба, это обещало хорошую погоду. Река сузилась, и где-то за излучиной глухо, как-то несмело, коротким гудком, напомнил о себе ушедший пароход.

Ужинали мы под навесом, в летней кухне, оладьями со сметаной и чаем, заваренным ветками смородины. Молодая женщина в сарафане, открывавшем ее крепкие округлые плечи, жена Густелева, Валентина, ставила перед нами в сковороде оладьи, разливала чай и смотрела на мужа с мягкой иронией.

– А я тебя начала ждать еще с воскресенья, – говорила она. – Каждый вечер, услышу – пароход проплывет, стою за воротами, жду: вот появится мой суженый-сконфуженный.

Густелев перебирал толстыми, изрезанными металлической стружкой пальцами по горячему стакану.

– Задержался. С планом в цехе было туго. Попросили – задержался. А так бы верно в понедельник или во вторник приехал, – отвечал он тихо и сосредоточенно тянул губы, наклоняя стакан.

– Да что уж у вас там, не конец же месяца, чтобы работы столько, – говорила Валентина, становясь вполоборота, и с лица ее сходило ироническое выражение.

– Бывает, что и не в конце. План, он хоть когда, и все равно, как же, план.

Густелев врал: задержался он по той причине, что был в городе с другой женщиной. Водился за ним этот грех. Валентина же, конечно, знала о его этом грехе, сколько раз ей передавали подружки, что ее Густелев заблуживает после работы в женское общежитие, откуда когда-то он, Густелев, взял ее, Валентину. Густелев хромоногий, когда идет, ступня его выворачивается – в мальчишках повредил, копаясь на металлических свалках, – и лицом не получился. Валентина за него вышла, говорят, только из-за того, что не верила парням, у которых приглядная наружность.

Густелевым выделили квартиру в нашем доме года полтора назад, в первый же день Густелев пришел ко мне за водой, так как на верхние этажи холодная вода не всегда поступала, а после так же с ведром приходила Валентина раза два или три. В клеенчатом фартуке, в льняном платье с укороченными рукавами, она вставала за порогом, ждала, когда я ей верну наполненное ведро.

– Да вы сами прошли бы к кранам и набрали, – предлагал я. Женщина же молчаливо крутила головой, сохраняя на тугощеком своем лице упрямо-строгое выражение.

Густелев оказался запасливым: после чая он вынул из рюкзака удлиненную импортную бутылку, отсвечивающую при электричестве бурым блеском. Прежде чем вынуть, он полушутливо укорил жену:

– Говоришь, ждала, а чего-нибудь серьезного не припасла. Ну, за приезд, – проговорил он, наполнив стаканы и меряя взглядом. – За то, чтобы ладно отдыхалось. И музыку включи. Чего же так сидеть.

Валентина сходила в избу, принесла проигрыватель. Густелев придвинул к себе картонную коробку с пластинками. Он после выпитого вина сделался шумным, все вскидывал над собой руки и хохотал.

– Деревня-то здесь как?.. Колхоз тут или что? – спрашивал я его.

– Колхоз, – отвечала за мужа Валентина.

– Богатый? Люди как живут?

– По-всякому живут. – Валентина откровенно радовалась приезду мужа, и я чувствовал, что отвлекается она на мои вопросы неохотно.

– Не разбегаются?

– Как не разбегаются. Разбегаются. Но и приезжают. Вон через две избы, в третьей… Из города приехали насовсем. Нестарые еще. На заводе работали, теперь в колхозе.

– Музыку вам дают! Музыку! – вскричал Густелев, опять взбросив над собой руки, от которых метнулась по двору тень к самой изгороди. – А вы тут про колхоз. Черствые ваши души!

Валентина поощрила мужа долгим мягко-улыбчивым взглядом.

Большой двор был сильно вытянут, одним краем подходил к речному рукаву, и когда я подошел к изгороди, пригнул и обтоптал крапиву, то увидел внизу загустевшую воду, тянувшуюся неширокой, матовой отсвечивающей полосой. У противоположного берега что-то мягко плескалось и тенью двигалось темное пятно: должно, то была лодка. Водный рукав выходил к главному речному руслу где-то за деревней, огороженной с северо-запада лентой хвойного леса, лодка двигалась туда, я подумал, что в ней могут быть рыбаки, отправившиеся тайно от инспектора проверять сети. Насколько удивительно легко мне было на пароходе, на высокой, кренящейся на поворотах палубе, когда я полтора-два часа назад ехал сюда, наблюдая за юркими, всегда голодными чайками, которых в этих местах зовут не чайками, а рыболовами (птицы безошибочно, беспромашно выдергивают из воды бьющихся чебаков), настолько одиноко, скучно мне сделалось в этом дворе.

– Хорошо вам у нас тут? – Я, прежде чем уловить смысл этого вопроса и понять, кем он задан и к кому обращен, напрягся спиной и, не оборачиваясь, послушал хрусткий шелест травы. Обернулся. Передо мной стояла Валентина, силуэт ее нечетко проступал в серебряном полусвете.

– Хорошо тут? Нравится? – повторила она и через некоторое время добавила: – Густелев зовет. Как же, гость из-за стола ушел.

– Что? – сказал я.

– Густелев вас зовет. Пойдемте к столу. – Женщина медленно повернулась, пошла на свет под навесом, я шел следом, пахло смесью духов, парного молока и увядающей травы, что была набросана в углу двора, где терлась об изгородь корова.

Густелев держал во рту папиросу, плотно сжав её краем губ.

– А у меня еще есть! – объявил он по-детски восторженно и полез опять в рюкзак, оттуда извлек такую же, как в первый раз, долговязую посудину.

– Ну-у, Густелев, – сказала Валентина. – Однако не забывай, что завтра нам идти сено с отцом стоговать. С больной головой как тебе будет. – Говоря это, Валентина тем не менее пододвинула под горлышко бутылки и свой стакан.

– Завтра никакого стогования, – упрямо позвенел ногтем по бутылке Густелев. – Послезавтра – согласен. А завтра организуем всеобщую рыбалку и прочее, сопутствующее. А сегодня крутим пластинки! – Густелев в синих носках с ослабнувшей резинкой, скатившихся с икр к пяткам, вытянул ноги вдоль стола на скамейке; он искал способа освободиться от какого-то раздражения, сидевшего в его душе. – А вы танцевали бы.

– А что, мы и вправду станцуем, – подхватила Валентина и сказала мне громко, натянуто: – Пойдемте танцевать.

Я, признаться, смутился. Густелев глядел на меня выжидательно и явно насмешливо. Мне ничего не оставалось, как согласиться. Полуосвещенный угол двора, конечно, не самое лучшее место для такого дела.

– В прошлое лето вместе с нами молодожены приезжали, они тоже с нашего завода, так им очень понравилось тут, – проговорила Валентина в отместку мне за демонстрацию скуки, она держалась в танце напряженно, я не угадывал ее движения. Глаза прятались в теплых полуквадратных тенях, прикрывавших лицо от середины округлого лба до выпуклых щек.

– Дак я-то ведь не молодожен, – сказал я, и мне показалось это остроумным, Валентине тоже, должно, понравилось, что я так сказал, она хохотнула, это сняло с нас обоих напряжение.

Густелевы пошли спать в летнюю кухню, а мне было постелено на сдвинутых скамейках под навесом – это я сам так захотел. Из низкой двери избы временами выходили старики и, глухо кашляя, силуэтами скользили по двору. Луна давно пропала – ни то в вершинах леса запуталась, ни то в облаках завязла. Пахло рекой. Во мне было очень много силы, и этот избыток сил грубо и властно ходящий по моим членам, не давал мне сосредоточиться на чем-то одном, ну, например, на созерцании острых, как гвозди, звезд или на ощущении сладостной тишины. Уши мои сами собой нацеливались на дощатую стену, за которой шептались, шелестели хмельные супруги Густелевы. Я наложил подушку на голову, однако заснул нескоро.

Проснулся от хлопанья крыльев. В глаза ударили поразительная свежесть и столь же поразительная голубизна, льющаяся с высоты. На подвешенной жердке стоял с грязными ногами молоденький, еще с невыгнутыми перьями хвоста петух, вероятно, запрыгнувший сюда с намерением пропеть, и сейчас смотрел на меня испуганно и удивленно.

На середине двора стоял насутуленный старик в высоких разбитых сапогах, незастегнутом пиджаке, полы которого свисали к коленям; тесть Густелева ремешком связывал литовки и вилы. Старик, очевидно, полагал, что зять пойдет с ним на сенокос, и связал три литовки и трое вил. Идти ему пришлось одному.

Густелев же, в майке, сидел на завалинке под избой, тер ладонью грудь и сплевывал на растущие у городьбы могучие лопухи.

– Что во сне усмотрел? – повернул он ко мне мятое лицо и нацеленно сощурился. Сплюнул еще раз, хмыкнул оттого, что слюна пролетела на этот раз мимо лопуха. – Ну, значит, первым делом у нас что? Рыбалка?..

Располагались мы у небольшой заводи, покрытой ивовыми листьями. Клев был на редкость плохой. У мыса проходила быстрина, Густелев поглядывал туда и наконец, решившись, наживил на крючки белых толстых личинок, забросил в быстрину.

– Тут стерлядка водится, – моргнул он мне. – Эна!

– Но ловля стерляди, если не по правилам… как называется? – спросил я.

Густелев понял мой намек.

– Ничего, малость можно.

– Браконьерством называется, – уточнил я. – Читал небось?

– А ты на правила меньше гляди. По правилам, хо, и бабу не возьмешь.

Густелев засучил штаны, залез в воду по колена. Размахивая удилищем, он опрокинул банку с наживкой. Красные черви, вывалясь на песок, остались кучкой лежать на месте, а белые личинки скатились в реку, Густелев как ни прыгал, а не успел их перехватить.

– Эх ты, черт, а я хотел на уху стерлядок надергать. А на дождевых разве возьмется, сроду нет, – сокрушался Густелев.

Мне было смешно смотреть на рассердившегося не в шутку мужика, и подтрунивал над ним:

– Бог, брат, правду любит. Это он тебе специально подстроил. Раз не разрешается стерлядь ловить, значит, и личинки, скажет, ему не нужны…

Из-за поворота выплыла лодка, в ней сидела Валентина, она подняла весло и помахала, затем взяла ведро, стоявшее между ног, подняла его перед собой.

– Мужики-и! – закричала Валентина. Голову женщины покрывала синяя косынка, на лоб выбивался пучок льняных волос. – Поплыли на остров. Ягоду брать. Там ее жуть сколько!

Мы с Густелевым согласились переплыть на остров, расположенный в полукилометре от берега, конечно, не для того, чтобы брать там ягоду. Густелев так и сказал:

– Лучшие ягоды – это чебаки. Лучшее варенье – это уха.

Отлогий остров, называемый Сорочиный – хотя сорок я тут не увидел ни одной, – плавно спускался под зеленоватую воду. У тальников было настолько мелко, запесчанено, что мы не могли подъехать, и пришлось сойти в воду, а лодку подчаливать волоком. Выше начинались густые заросли из черемухи, калины и высокого, почти в рост дерева, камыша.

Обь в этом месте достигает большой ширины, противоположный берег обозначается неясной чертой. День вызревал жарким. Над водой проносились стрекозы, всевозможные жуки. Мы разделись, подставив спины по-сибирски мягкому солнцу.

По-над островом чебак шел хорошо. Лишь закинешь удочку, как уже начинала дергаться леска. Не только поплавок, а вся леска. Особенно когда на крючке оказывался синеспинный, раздраженно раскрылативший красные перья окунь.

Густелев приплясывал в азарте. Отяжелевшие от мокроты длинные, не по размеру, коричневого цвета трусы его сползли до колен. При каждой выброшенной на берег рыбке он кричал: «Эна!» Валентина, набрав ведро ягоды – малины и смородины вместе, – сидела под серым калиновым кустом и больше следила за прыткими стрекозами, чем за нашей рыбалкой. Она была простоволосая, косынку растянула между ветками, сделав щит от солнца.

Мною владело ощущение высоты. Я как бы был над островом, над рекой. В верховьях Оби, далеко-далеко, будто из реки, поднималось большое белое облако. Оно медленно отрывалось от горизонта, между облаками и водой прорезалась удивительная голубая полоса, с каждой минутой она расширялась. Там куда-то летели утки.

Странно на душе, когда вот так в тебя входит высота с облаками, с тайгой, идущей молчаливо и строго по холмам. Я тогда не подозревал, что редко, очень редко мы делаемся так беспрепятственно открытыми перед природой. Женщина поднялась и, босая, походила вдоль воды. Волглый песок продавливался под смуглыми ступнями, в отпечатки следов, налетев, садились белые с синею полоской мотыльки.

На сердце у меня было одновременно и легко и тяжело. Легко потому, что у ног моих рябила река, а над головой – непостижимая высота, и вся Вселенная походила на голубой бездонный сосуд, где воздух звенит неуловимым таинственным звоном. Тяжело же потому, что учащенно стучало во мне сердце, золотом крыльев светились стрекозы, волна, взбегая, ласкалась к песку, заливая следы наших ног.

Рыбалка меня уже не занимала. Густелев велел мне готовить уху. Я начистил картошки и полез ломать сушняк для костра.

Уха получилась такой, какую я никогда не едал: привкус чего-то такого, что не сразу и уловишь, – вместе и терпкого, и пресновато-сластящего, дымного. Сидели мы на подстеленных ивовых ветках.

– Жизнь человеку дает что? Я так считаю… – рассуждал ослабевший от ухи, солнца и избыточного кислорода Густелев. – Обстоятельства, они главные в судьбе каждого.

– От обстоятельств зависит любовь, а жизнь от женщины, – уточнила Валентина и долгим взглядом смерила выпяченный, высоко стриженный затылок мужа.

– А обстоятельства от кого? – Густелев не обратил внимания на то, что сказала жена, и тыкал черенком ложки в землю перед собой. – На участке в цехе – от мастера, на улице – от случая, а дома, ну… дома, ясно, от бабы. – Густелев хохотнул и, скосив глаза на жену, стал ждать, как она отреагирует.

– Сиди уж, – сказала она.

Серединой реки летели чайки, они держались за баржей, позади которой, зыбясь, тянулся глинисто-зеленый вал, двоившийся и упирающийся в оба берега. Птицы падали на воду и взлетали с серебристым, поблескивающим на солнце чебаком.

– Что касается случая, – продолжал рассуждать Густелев, – то тут не разевай рот – и все. Значит, остается существенное обстоятельство, то, какое от бабы. Однако и она не так страшна, как пугают нашего брата…

– Сиди уж, – опять толкнув локтем, улыбнулась Валентина. – Напугаешь тебя. – И, вглядевшись в речную даль, сказала, мягко растянув слова: – А облака-то будто в воду лезут купаться. Будто тоже жарко им.

Я вслед за ее взглядом проследил за облаками, за расположением противоположного берега. В одном месте берег был изъеден ветрами и, конечно, волнами, падал с высоты холмов круто. В другом месте берег крался, стелился к воде желтым песком.

– Долго вы в деревне собираетесь побыть? – спросила Валентина, повернув нажженное солнцем лицо. И добавила: – Оставайтесь дольше, а то мой Густелев все жалуется, что общества мужского для него в деревне нету.

– Да побуду, – уклончиво сказал я.

Но ушел я из деревни в конце того же дня, едва осели сумерки. Было ощущение, что я пробыл в этой деревеньке, расположенной среди приречных холмов, не ночь и день, а долго, очень долго, успел прикипеть, и вот теперь главное ощущение, которое я уносил с собой, это тоска. Уже слышался шелест на реке, то пароход пришвартовывался к пристани, и я прибавил шагу.

Я не уходил, я убегал, боясь того, чего я тогда еще не осознал. Это много позднее я понял, отчего я убегал.

У нас считалось не то чтобы нехорошим делом, когда в тебе чувство появилось к жене соседа, а в высшей степени пакостным, и ты недостоин мужского звания, если позволил себе ослабиться до такой паскудной крайности.

Минули с той поры годы, я давно не живу в том доме. Уехал на Восток строить железную дорогу, потом гидроэлектростанцию. Бывая с подрастающими своими сыновьями и дочерью в родном городе, я захожу в старый свой дом, вижу Густелевых у подъезда. Сам Густелев, огрузневший, кричит мне издали приветствие и, хромая, идет навстречу. Валентина же смущенно стоит и руку первой протянуть мне не решается; в лице ее желтизна, что бывает, когда с печенью неладно, и ничего-то в ней не осталось от той прежней женщины, и даже мягкость из голоса ушла.

Мне странно вспоминать, что эта женщина могла когда-то поселить во мне высокое волнение.

А каким все было в ту пору высоким – и небо, и облака, и синие сумерки, и беззвучный полет белых птиц над рекой!

Предыдущая главаГлава 32 из 43Следующая глава