К книге
Дорога в легендуЛюди, возьмите красоту. 13. Москвич Арсений Иванович. – Затянувшийся разговор
53%
Люди, возьмите красоту. 13. Москвич Арсений Иванович. – Затянувшийся разговор
23

К нам в пятикоечную комнату подселили очень рослого худого человека, он входил, пригибая голову, и когда стоял в комнате перед своей койкой, тоже пригинал голову, чтобы не доставать макушкой потолка. Пиджак и штаны на нем были затертые и обвислые и настолько далекие от ныне рекламируемых образцов мужской одежды, что невозможно было определить, когда, в какие далекие годы это изготовлялось. Такие же немодные были на нем ботинки, закругленные и покоробленные в носках, когда-то, лет двадцать назад, подобные выдавались железнодорожным рабочим как спецовка.

– Меня Арсением Ивановичем зовут, – сказал он хрипло, раскланиваясь с высоты.

Было раннее утро, в синеватом текучем мóроке прятались горы; мы еще лежали в постелях, подтянув к подбородкам толстые льняные простыни, и он раскланялся каждой койке в отдельности; сперва Фомкину, располагавшемуся у подоконника, потом Максиму Федоровичу, потом мне, потом койке Аркадия, хотя она была пуста – неисправимый наш ветрогон ночевал где-то на стороне.

Открыв мягкий кожаный чемодан, охваченный ремнями, человек опустился на колено и долго молча перекладывал вещи в тумбочку, выдвигая и задвигая ящики. А управившись с перекладыванием, он толкнул чемодан под провисшую койку, снял с себя пиджак, рубаху, остался в майке, она у него голубенькая с красной окаемкой. Сел к столу, принялся растирать помазком белую пасту, выдавливаемую из тюбика в серые, притененные ложбинки щек.

В цветной майке он гляделся еще более долговязым, костистым, после Фомкин скажет: «Вот бы к нам в колхоз стога метать, цены бы не было мужику».

– Из Москвы из самой товарищ, – приоткрыв дверь, сообщила администраторша, когда новопоселенец, побрившись, ушел куда-то. – Каждое лето наезжает, Арсений Иванович-то. Воду меряет.

Вид у женщины был явно горделивый, она, сообщая, хотела, чтобы и мы загордились оттого, что такой важный жилец с нами.

Туман и низкие облака говорили, что и в этот день нам маяться в Таштыпе, никуда не улетим. Максим Федорович пошел на почту, чтобы позвонить в Абазу жене, старик Фомкин, пошатавшись по двору, раздобыл у гостиничной уборщицы корзину, пошел через узкий, из двух бревен, мосток над, речкой, на ходу обернулся и крикнул мне:

– Сметану тут готовь, не лентяйничай, поспрашивай по дворам. Грибы жарить станем.

Ходить мне по дворам и спрашивать сметану не пришлось. Едва затылок старика скрылся за мостком, за кустами, как на середине улицы, из текучего от земли вверх тумана объявился Аркадий. Физиономия масленая, причесанные, прилипшие ко лбу волосы, грудь выдвинутая. В руках он держал большую стеклянную банку.

– Держи. О вас не позаботься, дак вы… – щедро протянул он банку мне. И, сладко потягиваясь, поглядел на небо. – А я, между прочим, согласен, чтобы недельки этак две вертолета не было.

– Что ты! – сказал я.

– А что, – моргнул парень припухшим, с пунцовыми подтеками левым глазом. – Молочко парное. Сметаной вот обеспечила. Чего же еще надо? И, между прочим… – Аркадий еще подмигнул. – Поджениться по-настоящему можно. В ажуре со всех сторон. Все при ней.

– Ох, будет тебе в ажуре, – спустился с крыльца почты Максим Федорович, он был вялый, мятый, безделье на него действовало. – Будет как раз в ажуре. Дотрясешь ты своими штанами. Подженят они тебя. Соберутся как все в Красноярске, отыщут, так уж наверняка подженят. По системе йогов не отпыхаешься. С голым задом по проспекту пустят.

– Хы-хы, – реготал Аркадий, вскидывая физиономию к небу, довольный таким разговором.

Грибы были на ужин – целая жаровня. Максим Федорович пригласил к столу и москвича.

– Арсений Иванович, пожалуйста.

– Нет, нет. Извините, я вообще не ужинаю, – сказал Арсений Иванович, он полулежал на кровати с книгой. – Извините. У меня, если я ужинаю, то бессонница.

– Значит, по науке живешь, – сказал Фомкин, неся ложку в рот, в тоне его было осуждение.

После некоторого молчания новый жилец отложил книгу, потер впалые виски.

– От науки, если по большому счету, по высшему-то счету, откровенно сказать, ждать нечего, – заговорил он, продолжая растирать виски. – Что она – наука? Ничего уж. В ближние-то столетия. Ждать нечего. Решительно ничего, надо сказать, не намечается. Никаких открытий. Не предвидится. Это уж верно. Как ни крути. Я вот сейчас читаю и думаю. Как ни крути, да. Открытия – они зачем? Чему, в конечном итоге, служить должны? Открытия-то. Да ведь ясно. Тому, чтобы у человека человеческого прибавилось. Как раз человеческого, а не прочего. Вот оно что. В чем штука-то. Не быстрее, скажем, меня перекинуть из Москвы в Париж, а из Парижа на Курильские острова или же сюда вот. Нет, не это определяет… И не то чтобы дать мне и моей супруге, сидящей в меховых тапочках перед телевизором, двойную порцию масла на ужин. Не то… – Арсений Иванович не глядел на нас, а как бы нас в комнате даже не было и он говорил сам с собой. – А то, чтобы осчастливить… В этом штука. А оно – как? Пока же открытия только об одном: ублажить мои сиюминутные, и даже не сиюминутные, а сиюсекундные потребности… Это нам дай, это подай. Вот что. Сенсация? Ну, на этот счет еще прямее, примитивнее. Да. Самой громкой сенсацией века сможет стать то, что окажется, вся вот матушка Сибирь под собой таит не один океан нефти, а, скажем, целых пять. Да, пять – погоризонтально. Как и подземные воды. Один, э-э, под другим, океаны-то. Верхний, средний, нижний… Ну и что? Сенсация! В итоге-то?.. Говорим вот, что Сибирь держится на трех китах, как раньше говаривали – вся земля на них держится. Правильно, дескать, говорили раньше – первый кит – нефть, второй кит – металлы, третий кит – электричество. И вот что мы сделаем с этими китами? Собираемся. Вернее, давно делаем. И сделаем. Что? А вот: нефть выкачаем и сожжем в моторах. Металлы переплавим во всякие механические и немеханические штуки, на поделки, и себя, значит, этими поделками обставим. С электроэнергией тоже что-то сделаем. Что выходит? А то, что китам будет конец. Вот оно – будущее, вот она – наука! Чего ждем, что получим?..

– Заходил я вот в местный магазин, глядел. – Фомкин поскреб ложкой по жаровне. – Магазин на две половины поделен. Угол завален разным товаром: шапки, плащи из капрона, чулки тоже из капрона… «Что, – спрашиваю, – не берут?» «Нет, – отвечает продавщица, – не берут, оттого и уценили». В другой стороне продавец другой и товар у ней свой: бутылки с банками. Ну, бутылки – товар ходкий, а банки красивыми пирамидами до потолка так и стоят. «Что, – спрашиваю, – не берут?» «Нет, – говорит продавщица, – не берут». «А куда ж потом их?» – интересуюсь. А продавщица отвечает: «Дак спишут, когда совсем срок хранения выйдет». «А списанное куда?» – спрашиваю. Отвечает: «В столовую, куда ж еще». Вот ведь хитрость-то. И в нашей деревне так, и в другой так, и в третьей… В столовой съедят – не съедят, а выручка будет.

– Беда совсем в другой плоскости, – страдальчески сказал москвич Арсений Иванович, подбирая под плечо подушку. – В другой категории. Общественное мнение меня подталкивает… К чему? А к тому, чтобы я, значит, потреблял больше. Если я куда-то без особой нужды слетаю самолетом, и то уж, говорят, хорошо государству. Потребил самолет, потребил горючее, потребил время у кассира, продающего самолетные билеты… Что еще потребил? Ну, в общем, какой-то там план я поспособствовал выполнить своим полетом, а план, известно, дело государственное, от его реализации идет прибыль в общий государственный котел. Значит, что? Польза уже всему государству, а отсюда и всем нам. Так? А мне-то тот полет был вовсе без нужды. Какая штука! Без нужды, а всем польза, в том числе и мне, коль котел-то наш общий. Вот как устроена вся механика! Собачонка ловит свой хвост – разве не важное у нее занятие?

Старик Фомкин передвинулся вместе с табуреткой к стене и полотенцем вытер забагровевшую от еды, оросившуюся капельками пота широкую, мягкую, с наплывом переносицу.

– Если из земли выковырнем лишний кубометр залежей, – продолжал с хриплостью Арсений Иванович, – если спилим в лесу лишнее дерево, если добудем лишнюю тонну бензина, соткем лишний метр… Не тот, заметьте, метр, какой так уж остро, позарез нужен, а лишний, сверх плана, сверх нормы, метр платьевого полотна; перевезем невесть куда лишнего пассажира; продадим в магазине лишнюю бутылку или чего-то еще больше, чем в минувшем году, а следовательно, и купим… Вот куда, на какую цепочку цепляется, на какую спираль выходит! А коль больше произведем, больше купим, то, следовательно, больше и в квартиры свои притащим всего-всего… этого добра. А следовательно, чаще станем сменять, уж, может, по пять раз в день, свои рубашки, штаны, шарфы, наряды… А следовательно, больше и сожгем… Ну да, мы же мебель старую, замененную, сжигаем всю. Бумагу тоже сжигаем. И обувь, какая накапливается, туда же, в костер кидаем. И что же? В итоге – что? Богаче и счастливее мы от всего этого станем?

– Вопрос серьезный. Очень серьезный, – кряхтел Фомкин, потея. Он коротко взглядывал на Максима Федоровича.

– Как-то читал я дневник одной русской графини, – сказал Максим Федорович. – Дама неглупая и порядочная. В четырнадцать лет начала она вести свой дневник и перестала в восемьдесят. Так вот… Опыт жизни, так сказать, при высоком достатке… При том достатке, которого нам никогда не иметь. И слава богу, что никогда не иметь. Достаток был очень высокий. А счастьем там, на тех этажах, и не пахло. Те же болезни, те же стенания, жалобы, только помноженные.

– Но, простите… – нетерпеливо встряхнулся Арсений Иванович. – Кто же станет наивным нашим согражданам глаза на это открывать? Если не вы, работники телевидения, так кто? Вот буквально вчера в Абакане, в гостинице, перед поездкой сюда, по телевизору фильм смотрел. Из жизни во Франции. Про так называемый высокий свет. Какой там высокий свет? Сквозные залы, обеды, катанья, роскошные амурные штучки… И прочая дребедень. Гляжу на соседей слева, на соседей справа. А телевизор в холле. Гляжу на соседей. Две не совсем уже молодые дамы аж щеками горят – интересно так уж им, нравится. Другие тоже реагируют. Фильм кончился, один товарищ огляделся вокруг себя – скромненький холл, пластмассовый, похожий на перевернутое ведерко, абажурчик над головой, скучные, в скромных пижамах, совсем неинтересные люди, обычные, безликие. Огляделся так вот и в раздражении кивает на телевизор: «Утопают в роскоши, негодники». О чем тут первая мысль должна появиться у думающего человека? Как вы считаете – о чем? Говорим про них, из того мира, когда ладони уж больно зачешутся, когда хотим этак развенчать: «Утопают в роскоши, такие-сякие!» При этом какой смысл-то вкладываем? Какой? Будто утопание в роскоши равнозначно блаженству, вознесению на седьмое небо. Вот как! Ну а кому не хочется блаженства? Кому? Вот и держит обыватель в тайности мечту своей жизни, да и не особо в тайности. Впрочем, какая уж тут тайность, если газеты изо дня в день трубят одно и то же: больше, больше люди, человечки, давайте потребляйте, иначе… Что иначе? Иначе отстанем от этого самого гнилого капитализма.

В окно, которое со двора, звенел, колотился дождь в сгущающихся сумерках. Однако на завтрашний день радио объявило ясную, солнечную погоду. По этой причине мы легли в постель рано, собираясь перед полетом выспаться хорошо. Бензин, сказали нам в аэропорту, завезен.

Но разговор затянулся. Сон отошел.

– Санитарный врач к нам из Абакана приезжал, лекцию делал. Под дождем, говорит, при нынешней экологической обстановке быть человеку нельзя, – размышлял Фомкин, выложив бурые кисти рук поверх простыни на живот. – Химия, говорит, попадет. И хлеб, говорит, по этой причине, когда из магазина несешь, в пленку его надо класть. Тоже, говорят, дождь попадет, а от него опять же химия. Ладно, тут пусть будет по его. Но как же?.. Мы малину едим, клубнику едим, на эту ягоду пылинка сядет – уж не смывается. Все лето под дождем. Тут как быть с химией? Или вон сено в стогах под дождем, трава под дождем, коровы едят, мы молоко пьем… Как, разве та самая химия тут не доходит? Вот я и думаю…

– В этом деле я не силен. Не силен, – говорил новопоселенец. Ноги он просунул между прутьями кроватной спинки и его голые, крупные, раздавленные, в жилах ступни торчали, светились в полусумраке на метр за кроватью. – Меня другое вот занимает. Вся Хакасско-Минусинская котловина (а это сотни километров туда и сюда, в одну сторону и в другую, в ней города, рудники, новостройки) расположена так, что под ней, вернее, под верхним земляным слоем скопилось много пресной воды. Огромное озеро. Чуть ли не во всяком месте колодец, вырытый на глубину девять и двенадцать метров, достигает этого озера. Ценнейшее богатство. Отфильтрованная, чистейшая вода. Закрытый природный резервуар, ничто в него сверху не упадет, не засорит, никакой ил не заведется, лесосплава там быть не может, как на верхних водоемах. Второй Байкал. Выкачивай, бери для питья, для орошения. Хорошо! Не убывает, пополняется. Так и идет круговоротом. Я сказал: ничего сверху не попадет. Было. Теперь другая картина. Только один завод, который в Абакане, спускает в это озеро каждый месяц десять тонн мазута. Известно: один литр нефтепродукта делает непригодными миллион литров воды. Непригодными ни для питья, ни для орошения.

– Да что же это выходит?! – Под Фомкиным взвизгнула провисшая сетка, он сел. – Мы на четвертой бригаде как раз бурением воду на полив берем. Там у нас опытные сорта пшеницы.

– Ну, вот, значит, еще два-три года поберете, поорошаете, а потом и… ша. Выкидывай трубы, сматывай шланги.

– Как же это? У нас же там богарный способ не пойдет. Место не то. Как же?

– А подсчитайте. Десять тонн множьте на миллион. Да в другой месяц еще столько. В третий месяц столько. В четвертый… А за год? А за два? Это один завод так загаживает. Да второй, третий… Да десятый… Это уж не озеру быть надо, а океану подземному, чтобы выдержать. Но ваше бригадное поле с какими-то там сортами – пустяки.

– Как – пустяки?

– Пустяки, – отвечал ровным голосом новопоселенец, светясь ступнями ног в сумраке. – По сравнению с общей бедой… Завод и сам встанет. Потому что его рабочие ту воду пьют. Другие заводы встанут. Кинутся протягивать трубы к дальним рекам.

– Дак в реках-то воды осталось много ли? Хватит разве? У нас вон речка Атояшка весной дурит, а летом овце по колена. Отчего она дурит? Отчего летом пески да галька?

– Верно, из рек воды всем не хватит. Хоть полностью их в трубы тут возьми, запакуй. А отчего Атояшка ваша весной дурит? Так ведь ясно. Причина нехитрая. Кедрачи в верховьях счистили, в Саянах. Оттого летом маловодье. Так и выходит, когда верховья, истоки, оголяются: весной наводнение, а летом безводье… Я говорю на заводе: не хороните мазутные отбросы в землю, не хороните. Не слушают. Говорю и лесозаготовителям: не берите кедрач по горам, не надо, оставьте. Не слушают опять же.

– Что же вы как специалист в этой области собираетесь делать? – как-то неуверенно спросил Максим Федорович, скрытый в темном углу.

– А я уж ничего. Психология людская испорчена. А тут уж я не специалист. Не знаю, – отвечал Арсений Иванович.

– А где они, специалисты, по этой самой… по этой психологии? – сам себя спрашивал в углу Максим Федорович. – По исправлению телевизоров встречал я специалистов. По исправлению церквей – тоже встречал. А вот по… людской психологии, ей-богу, что-то не припоминается, встречал ли когда.

– Так вот и живем, – протяжно, как-то сдвоенно, с натугой выдохнул новопоселенец. – Систему телевизора худо-бедно все ж умеем наладить, как уж там, говорю, ладно иль не совсем, но научились, а вот систему своей психологии, тут уж… того. Руки вверх. Да-а, живем так.

– У нас в колхозе есть Степка. Он весь год босым ходит. Телятник сторожит, – сказал Фомкин после долгого молчания, когда окно сделалось густо-синим, а мрак в комнате сажево-черным, и я думал, что уже все заснули. – Председатель ему радиоприемник на каждую ночь выдает, чтобы не спал. Он слушает. Все новости первым узнает. Когда объявили о том, что будут на Енисее Красноярскую ГЭС ставить, он прибежал утром ко мне и спрашивает: «А зачем?» Потом рудник на Tee стали строить, он опять: «А зачем?» Потом завод под Абаканом, в степи, он с тем же вопросом ко мне: «А зачем?»

Фомкин умолк и скоро этак плавно, мягко запосвистывал носом. Мне хотелось, чтобы старик не уснул, а продолжил рассказ, намерился спросить его, ну и что, мол, однако меня опередил Максим Федорович, он подал голос из угла и, кажется, толкнул засыпающего соседа:

– И что?

– Что? – отозвался Фомкин, перестав сипеть носом. – Дак этот… ваш Степан… Что ему в ответ-то?

– А-а. Так что ему. Я говорю ему: «Дурья голова, говорю. Америку-то догонять надо или не надо!» Не понял. Опять же: а зачем, говорит. Я ему: да как же зачем, дурья твоя голова, все ясно и понятно, а тебе неясно и непонятно! Он крутит белками. С изъяном он, бедняга. Бобыль. Это, говорю, наш лозунг первый: догнать и перегнать. Все крутит белками. Железа, говорю, больше, машин, говорю, больше, обувки разной больше… Штиблеты, ботинки, сапоги. А он свое: а зачем? Разве, говорит, босому не легче бежать, чем в сапогах? Я, говорит, босой-то, его, американца того, сразу догоню, если он в сапогах-то топает. А потом уж он меня, говорит, босого ни за что не догонит, ни когда по траве, ни когда по снегу.

– Ыик-ыик-ыик… – послышалось на койке у левой стены. Это смеялся новопоселенец. – Так, значит, и это… ыик-ыик. Значит, так и говорит: его, босого, американцу не догнать ни за что, Степана-то. Ыик-ыик…

Утром я раскрыл глаза, Арсений Иванович уже сидел за столом, растирал помазком на подбородке пасту, отчего лицо его длинное казалось двухэтажным, гляделся в квадратик зеркальца. В дверь заглянула дежурная и сказала, что Максима Федоровича вызывает почта. Вернулся он, я спросил:

– Что там? Не Красноярск интересовался нашей работой?

– Да нет, Абаза. Валя… Собирается сюда к нам. – Максим Федорович нагнулся и вытянул из-под койки рюкзак.

– Ну и пусть приезжает. Тут маршрутный автобус, – сказал я. – Полчаса езды. Что она? Не помешает.

– Что – пусть? Что? – Максим Федорович уставился угрюмо и раздраженно, он был какой-то загнанный. – Что? Не брать же ее с собой в горы. У нее, понимаешь… У нее суставы опухают. Нельзя ей в горы. Давай-ка торопись, скорее. Собирайся. Иначе прикатит на этом самом маршрутном и… тогда попробуй отговорись от нее. Звонил я вот сейчас на аэродром. Вертолет под заправкой. Полетим.

Думая о Вале, об этой доброй, страдающей женщине, я вспомнил письмо, пришедшее из Канска от читателя, который, сообщив о себе, что он двадцать лет работает наладчиком ткацкого оборудования в коллективе сплошь женском, говорил, что «беда и радость в нашей жизни от женских сердец» и спрашивал: «Чего в них больше: заботы о нас, о мужчинах, или ожидания ласки от нас?» Не помню точно, что я ему ответил на его этот чисто мужской вопрос, но помню, какой ход мыслей у меня был тогда. Ход мысли такой вот. Женщины – наши матери. Всякой матери нравится, когда сыновья ей внимание оказывают; но еще больше ей нравится самой сыновей обихаживать. А так как истинная женщина на всех мужчин глядит, как на своих детей, поэтому, что бы там ни говорили о том, что женщина нуждается в ласке, она куда больше нуждается в том, чтобы самой по отношению к кому-то проявлять эту самую ласку. И если не к кому – уж худшей беды для нее нет.

Женщина – земля, мужчина – небо. Если было бы наоборот, то на небе бы росли травы, деревья, ползали змеи, а не на земле. Не надо хотеть, чтобы небо всегда было голубенькое, ясное и солнечное. Земле это не на пользу. Вон южнее, за Саянами, пустыня. Над пустыней – куда уж солнечнее и яснее, месяцами не то что тучки, а и облачка не проплывет. И оттого-то пустыня там, пески глухие. Голубизну и ясность на небе должны сменять тучи, небесную тишину – гроза. Как освежается, какой обновленно-трепетной после грозы становится земля. Молодеет! А женщина – разве не так? Гроза – от неба. Небо – мужчина…

О пустыне сказал. Но ведь, говорят, пустыня стала не от неба, а от земли. Вот вопрос-то! Какие-то стада небережливых кочевников ископытили ее, в ее теле что-то нарушилось, она перестала рожать травы, леса, оттого и небо перестало быть живым над ней. Что же выходит? А то выходит! Берегите землю – обережете небо. Вот откуда мудрость изречения: «Беды ли, радости – объяснение ищи в женщине». Как в земле.

Вспомнилось сейчас и другое. Рассуждения самого Максима Федоровича. Это когда его первая жена не вернулась к нему из Приморья и мы с ним готовили багаж для отправки ей. Невозможно себе представить, говорил он, чтобы какие-то две птахи (ну, супружеская пара каких-то птиц, малых ли, крупных) свили себе гнездо на вершинах сразу двух деревьев, как бы близко, плотно одно к другому эти деревья ни стояли. Невозможно представить, что такое гнездо продержалось бы дольше, чем до первого малого ветерка, который раскачал бы деревья и тем самым нарушил гнездо. Однако мы, люди, сплошь строим свои семейные гнезда сразу на двух деревьях, то есть на двух гордынях, на двух самолюбиях; а потом, когда ветерок дунет, удивляемся (с нами и ученые-демографы), отчего это, дескать, у умных-то людей семья нарушилась, разводов много нынче.

Муж – не полная единица, а лишь пол-единицы, уяснено давно. С женой он – полная единица. Не с женщиной, а с женой. Жена без мужа – ноль, а с мужем – сразу десятка, червонец! Если, конечно, этот ноль по легкомыслию и задору не забежит и не встанет перед единицей.

Что? Так ли?

– Время! Время! Экономьте время! – торопит вот нас всех Максим Федорович на пути к аэродрому, оглядываясь на отставшего Аркадия, ночевавшего опять где-то и явившегося опять с банкой сметаны.

Аркадий отстает и оглядывается – с неохотой он шагает, банку под мышкой держит – не дал нам Максим Федорович сметану съесть, говорит, на аэродроме съедим или когда до места доберемся. Хо, до места! Какое это нас там ждет место!

Старик Фомкин поворачивал назад, из-за толстого своего рюкзака, голову, и левая щека его, и губы вместе с носом дергались и морщились какими-то уж очень веселыми и подвижными морщинками – ему, знать, шибко смешно видеть своего молодого друга с пузатой банкой под мышкой.

Предыдущая главаГлава 23 из 43Следующая глава