– Говорят, людям свойственно ошибаться, – рассуждал Макгахан, часто поглядывая на молчаливого князя Насекина, без устали шагавшего из угла в угол маленькой комнатки офицерского госпиталя. – Я принимаю эту аксиому с одной поправкой: людям свойственно ошибаться в других. Понять человека постороннего куда сложнее, чем не понять. А мозг склонен избирать путь наименьшего сопротивления, и потому мы скорей с легкостью объявляем другого глупцом, легкомысленным, ограниченным или еще с бог весть каким дефектом, чем пытаемся встать на его точку зрения и принять или хотя бы понять его правоту. В сущности, каждый человек говорит на своем языке, оперирует своими категориями, и человечеству предстоит преодолеть не только языковой барьер между нациями, но и научиться наконец попросту понимать друг друга.
Он завел неопределенную и необязательную беседу давно, как только вошел и увидел князя. Увидел его сосредоточенный взгляд, нервозную подвижность, странный румянец на впалых щеках; Насекин был серьезно болен («надорван» – как про себя определил это состояние корреспондент), и Макгахану показалось, что князя необходимо отвлечь от какой-то мучающей его навязчивой идеи. И он начал разговор, надеясь включить в него больного, может быть, рассердить или обидеть, но увести от изнурительных дум.
– Душа человеческая сложна, а разум – причудлив и неоднозначен: только дети и гении размышляют на общечеловеческом языке. Я прожил весьма пеструю жизнь, вдосталь помыкался по свету, и знаю, что неграмотный кочевник нисколько не глупее своего ровесника, получившего образование в Кембридже или Сорбонне. Сумма знаний современного цивилизованного человека в восьмидесяти случаях из ста напоминает мне банковские вклады: их заботливо хранят, но ими почти не пользуются. А истый сын природы должен пускать в оборот все свои знания, иначе он просто не выживет. И это придает его жизни тот смысл, которого мы лишены.
– Смысл, жизнь, – вдруг странным резким голосом перебил князь. – В жизни нет никакого смысла, потому что нет самой жизни. Жизнь – всего-навсего смерть, растянутая на неопределенный срок. Попробуйте поискать смысл в смерти – это куда плодотворнее, Макгахан.
Корреспондент помолчал, с грустью глядя на князя, по-прежнему нервно метавшегося по комнате. Опыт не удался, и Макгахан тут же отбросил его, заговорив куда серьезнее и тише:
– Друг мой, мне довелось повидать такое, чего не в силах описать и куда более талантливое перо, чем мой корреспондентский карандаш. Поверьте, я не из породы равнодушных, а тем паче – толстокожих: события, свидетелем которых я был, сократили мои дни на этой земле. Да, в каждом из нас сидит зверь. Сидит на цепи, откованной веками цивилизации. Но парадокс заключается в том, что, если человек сам спускает этого зверя с цепи, общество дружно объявляет его уголовным преступником, стоящим вне закона. Но если этот же самый закон спускает с цепи зверя, то человек уже не несет никакой ответственности перед обществом: удобно, не правда ли? Мое отечество лихо сметало с лица земли индейцев, а ваше с той же лихостью расправилось с черкесами – это, так сказать, видимые следы зверя. А вот когда очаровательная, тонкая, вполне цивилизованная леди спокойно объясняет вам, что негры – полулюди, это уже следы невидимые, следы следов. Это уже результат всей системы управления государством, открыто или подспудно воспитывающим национальную обособленность и неприятие других народов.
– Вы пытаетесь оправдать убийц?
– Я не оправдываю убийц, я хочу понять, почему человек становится убийцей и нет ли в этом нашей общей вины.
Насекин перестал метаться и остановился перед Макгаханом. Помолчал, в упор глядя лихорадочно поблескивающими глазами.
– Как считаете, человек рождается в мучениях?
– Библия утверждает это, – улыбнулся американец.
– Библия утверждает мучения женщины, а я спрашиваю о младенце. Вы помните свою боль при рождении?
– Нет, естественно. Но, полагаю, не потому, что ее не было, а потому, что не было памяти.
– Значит, боль есть только тогда, когда есть память? Нет памяти – нет боли?
– Простите, князь, это софизм.
– Софизм, – задумчиво повторил Насекин. – Человек рождается, не ощущая боли, а умирает в мучениях – тоже софизм? Женщина, отдающаяся по любви, испытывает неземное блаженство, а при насилии – ужас, боль, отвращение: тоже софизм? Что есть смерть – последнее мгновение жизни или первый миг небытия: опять софизм? Не слишком ли много софизмов для того, чтобы выстроить закономерность, Макгахан?
Американец не спешил с ответом, понимая, что Насекин и не нуждается в нем. Ответ заключался в самих вопросах: оставалось лишь изложить то же самое, но в утвердительной форме. Нет, князь был не надорван – князь был сломлен: корреспондент окончательно понял это. Вялый, анемичный, всегда избегавший активной жизни, борьбы и страсти, утверждавший себя лишь ленивой снисходительной иронией, он не вынес, да и не мог вынести, первого удара. Макгахан отдавал себе отчет в беспощадности этого внезапного удара: оказаться не только свидетелем зверств башибузуков над мирными жителями, но и убить при этом насильника – испытание явно не по силам. Насекин не только видел убийц и убийства – он сам стал убийцей: совесть раздвоилась, разошлась на непримиримые полюса, и согласовать ее уже было невозможно. Эта раздвоенная совесть разрывала Сергея Андреевича изнутри, и Макгахан не знал, чем тут можно помочь.
– Хорошо бы вам переменить обстановку, князь, – сказал он, мучительно ощущая собственную фальшь. – Хотите посетить Америку? У меня добрых полторы тысячи друзей, и каждый с радостью примет вас. Новая страна, новые люди…
Князь улыбался. Корреспонденту показалось вдруг, что улыбается он так, как улыбался ранее: с бледной иронией. Это обнадеживало, и Макгахан оживленно, с юмором начал описывать свою родину, всячески стараясь заинтересовать Насекина. Князь продолжал все так же улыбаться, но спросил вдруг, перебив на полуслове:
– Вернемся к закономерностям софизмов, Макгахан? Вы не беретесь их сформулировать?
– Ох князь, князь, – сокрушенно вздохнул американец. – Дались вам эти софизмы.
– Мы все – убийцы, – медленно, почти торжественно сказал Сергей Андреевич. – Все, Макгахан, без малейшего исключения. Убийцы – правители, бросающие народы, точно стаи волков, уничтожать друг друга. Убийцы – политиканы всех мастей, натравливающие эти народы. Убийцы – священнослужители, благословляющие войны и казни. Убийцы – вы, господа корреспонденты, и вы, господа писатели, возвеличивающие собственную нацию и уничижающие всех инакомыслящих. Убийцы – жены, ласкающие своих мужей, пропахших кровью, и дети, по неведению играющие с ними. Убийцы все. Все!.. – Князь торопливо вытер мокрое от пота лицо и продолжал уже спокойнее: – Это – констатация сущего, причина спрятана глубже. Всего одна причина, выступающая в разных обличьях: ложь. Человечество лжет, Макгахан, лжет привычно, убедительно и даже искренне, ибо разучилось уже говорить правду. Спросите почему? Да потому что все, все до единого, преследуют какие-то цели – будь то чин или должность, власть или слава, деньги или наслаждения. Потому-то и лгут монархи и президенты, чиновники и философы, верующие и атеисты, образованные и необразованные, мужчины и женщины: ведь при достижении цели не стесняются в средствах, и ложь – лучшее из средств. И она стала единственной формой общения, доступной, понятной и принятой всем миром, и говорящих правду в лучшем случае объявляют сумасшедшими. Ложь есть величайшее достижение цивилизации, она совершенствуется из года в год и будет совершенствоваться всегда, постоянно, пока не уничтожит человечество, как ржавчина уничтожает железо. – Он замолчал, устало поникнув, ссутулившись. Помолчав, сказал тихо, почти умоляюще: – Я устал, очень устал, Макгахан. Извините, придется лечь.
– Может быть, позвать врача или сестру?
– Как всегда, ищете лекарство от всех болезней? Но вы мне уже прописали его: когда нет памяти, нет и боли, – князь грустно улыбнулся. – Я неуклюже шучу. Прощайте, друг мой.
– До завтра, князь. – Макгахан пожал вялую руку Насекина. – Я задержусь здесь и буду вашим частым гостем, если не возражаете.
– Бога ради, – вздохнул Сергей Андреевич, садясь на постель. – Мне всегда приятно видеть вас.
Корреспондент был уже в дверях, когда услышал тихий смешок. Оглянулся: князь, улыбаясь, смотрел на него.
– Знаете, какая забавная мысль пришла мне в голову, Макгахан? Смерть – последняя неприятность, которую человек доставляет своим друзьям. Неплохо, а?
– Слишком цинично для смеха, – проворчал американец. – Сочините что-нибудь поостроумнее – посмеемся вместе.
И, еще раз поклонившись, вышел из комнаты.
Добровольческий отряд братьев Рожных, оставаясь у переправ, все более превращался в санитарный кордон: участились случаи сыпного тифа, грозившего лавиной ринуться в Россию с обозами погонцев и эшелонами раненых. Не хватало медикаментов, палаток, дезинфицирующих средств да и просто обслуживающего персонала: вместо того чтобы разворачивать отряд, братья-близнецы все нерегулярнее и неохотнее пересылали деньги. Их подачек теперь еле хватало на самое необходимое, и Маша, собрав добровольцев, вынуждена была скрепя сердце объявить, что жалованья более не будет, а потому она никого не вправе задерживать. Многие санитары, два врача и некоторые из сестер милосердия ушли; оставшимся пришлось не только сортировать больных, не только ухаживать за ними, но и самим стирать грязное, усыпанное вшами белье.
Из Смоленска вернулась Глафира Мартиановна. Леночка была благополучно доставлена, обласкана, зацелована и без малейших проволочек принята в семью. Сама Глафира Мартиановна также была зацелована, снабжена на дорогу грудой провизии и посылок, множеством сентенций и одним категорическим приказом Маше: найти и немедленно вернуть в Смоленск Ивана. Маша и сама искала брата, но он доселе так и не появился.
– Не беспокойтесь, Мария Ивановна, обоз на внутренних маршрутах используется, – успокаивал Рихтер. – Коли транзит получат, так уж меня не минуют. Тотчас же и доложу.
Глафира Мартиановна спокойно восприняла проведенные Машей меры, признала их разумными, но сказала:
– Не спасет это нас, Мария Ивановна, деньги все равно нужны. По дороге слыхала я, что Рожных сейчас в Кишиневе. Справьтесь и, если там они, поезжайте и востребуйте.
Рихтер проверил телеграфным запросом. Слух подтвердился: братья-миллионщики добивались каких-то поставок.
– Газетками их припугните, газетками, – советовал он. – Эта братия не любит огласки.
Маша уже несколько дней скверно себя чувствовала, но никому не говорила. Ехать на свидание с братьями могла только она, поскольку являлась их доверенным лицом и начальницей отряда и, кроме того, лично знала одного из патронов. Владели ею и частные соображения: она ни на миг не забывала о Беневоленском и намеревалась добиться того, что ей было обещано. Маша хорошо помнила свидание в Москве с Филимоном Донатовичем Рожных, его отменную любезность, благовоспитанность и умную иронию, знала, что он спас от суда Аверьяна Леонидовича, и упорно верила, что их неприятности и затруднения основаны лишь на недоразумении и что при свидании все образуется само собой.
– Сестру милосердия сняли с транспорта, – сказала Глафира Мартиановна, когда Маша уже собиралась в дорогу.
– Тиф?
– Вероятно, горячка. Высокая температура, бред.
– Глафира Мартиановна, пожалуйста, отправьте ее в военно-временный госпиталь: там и врачи, и медикаменты. Попросите Рихтера, он поможет. У нас оставлять никак не возможно, сами по тифу ходим.
Машу ждала коляска, и, хотя ей хотелось повидать снятую с транспорта сестру милосердия, времени уже не было. Глафира Мартиановна обещала тотчас же условиться о переводе заболевшей, перекрестила на дорогу, и Маша выехала к ближайшей железнодорожной станции, имея рекомендации генерала Рихтера на случай непредвиденных осложнений.
До Кишинева добралась она вполне благополучно. С трудом сняв номер в дешевой гостинице, к вечеру разыскала братьев Рожных. Оставив записку с просьбой принять ее по неотложному делу, вернулась к себе, полагая, что свидание может состояться только на следующий день. С дороги она чувствовала себя разбитой, ощущала жар и головную боль, надеялась к утру отдохнуть и прийти в себя. Но отдохнуть не пришлось: получив ее записку, Рожных тотчас же отрядили за нею коляску.
– Рад, душевно рад, – добродушно улыбаясь, сказал рослый мужчина, как только Маша вошла в гостиную. – Не забыли еще, кто таков я и чем отличен? Осмелюсь напомнить, что я – Филимон Донатов Рожных, а от брата Сильвестра родинкой отмечен. А это, стало быть, братец мой, Сильвестр Донатов Рожных – без родинки.
Братья различались, правда, не только родинкой под глазом у Филимона, но и манерой поведения. Сильвестр был молчалив и куда более скован в движениях: поклонился издали, неуклюже. Зато Филимон говорил не переставая, улыбался, усаживал Машу и вообще всячески проявлял повышенное внимание к ее визиту.
– Как доехали, Мария Ивановна? Сами понимаем, что с дороги вы, что устали, однако прощения просим за нетерпение наше. Отдохнуть вам не дали, обеспокоили. Но – дела, дела, любезная Мария Ивановна, дела да любопытство. Я, признаться, сомневался поначалу, да брат Сильвестр настоял: уж очень ему с вами познакомиться хотелось, очень. Много я ему о нашей московской встрече рассказывал, что он и проявил нрав свой купеческий. «Желаю, – говорит, – сей же момент почтение свое Марии Ивановне засвидетельствовать…»
Брат Сильвестр молчал, ничем не выражая своего особого рвения «засвидетельствовать», а Филимон говорил и говорил, будто боялся, что коли замолчит, так начнет говорить гостья, и ему придется выслушать то, чего не хотелось выслушивать.
– Не прикажете ли чаю или кофею? Мы, признаться, кофей не уважаем, но чайком балуемся.
– Благодарю, Филимон Донатович. Нам необходимо поговорить.
– Это само собой, само собой, это и за чаем можно. Брат Сильвестр, распорядись-ка насчет чайку да угощения.
Сильвестр сразу же вышел. Филимон проводил его взглядом, вздохнул, сказал доверительно:
– Косноязычен немного. Конфузится.
– Филимон Донатович, я приехала, чтобы переговорить, – начала было Маша, но Рожных, широко улыбаясь, замахал руками:
– Помилуйте, Мария Ивановна, помилуйте! Успеем еще, наговоримся, а покуда – отдыхайте, не стесняйтесь. Да, так о брате Сильвестре я начал…
Слушая его вкрадчивый голос, Маша ощущала, как постепенно гаснет в ее душе решимость выложить все, что накопилось, с той резкостью, которую заслуживали эти братья-миллионеры. Как человек открытый и прямодушный, она не умела менять планов на ходу в зависимости от обстановки и, предполагая, что встретят ее хотя и вежливо, но сухо, не могла перестроиться, столкнувшись с предупредительной, почти льстивой манерой хозяина. Ей уже казалось неудобным и неуместным требовать, доказывать, добиваться; ее угощали, с ней говорили дружески, доверительно, мягко, но говорили о предметах, далеких от тех проблем, из-за которых она предприняла эту поездку. А голова разламывалась от боли, во всем теле ощущался жар, и у Маши уже недоставало сил прорваться сквозь пелену вежливых, добрых и таких необязательных слов.
– …мы – дремучие, Мария Ивановна, дремучие. Батюшка наш, царствие ему небесное, вообще грамоты не знал, самоучкой до чтения да письма дошел. Но, правда, нам с братом Сильвестром в коммерческом заведении приказал закончить, в городе Женеве: не случалось бывать? Вот там-то и довелось нам познакомиться…
Именно в этом месте брат Сильвестр и подал впервые голос. Он лишь слегка заикался, да некоторые слова давались ему с трудом.
– П-позвольте конфекты рекомендовать.
– Благодарю, Сильвестр Донатович. Я, собственно, хотела…
– Да, мало образования, мало, – вновь заговорил Филимон, рассеянно перебив ее. – Скажете, читать, мол, требуется, самим образовываться; да ведь дела, любезная Мария Ивановна, дела все времечко занимают. Как преставился наш батюшка, так и завертелись мы с братом Сильвестром…
Сквозь недомогание, головную боль, журчанье вкрадчивого голоса Маша вдруг уловила смысл оговорки Филимона, которую поспешно пытался затушевать брат: «Женева. Познакомились…» И скорее по наитию, чем по догадке, спросила, прервав безостановочную болтовню:
– В Женеве вы познакомились с Беневоленским? Да, да, припоминаю, он рассказывал.
Беневоленский не рассказывал Маше ничего подобного: она играла, обманывала и, чтобы скрыть неудобство, сразу же поднесла к губам чашку. Но повисшая над столом пауза и быстрая, но не ускользнувшая от нее переглядка братьев убедили в правильности внезапно мелькнувшей мысли. Она не умела хитрить и лукавить, но братцы сами были хитрецами наивысшей пробы, сами вели игру, и это давало ей право продолжать.
– Помню, помню, – задумчиво сказала она. – Какой-то кружок, брошюрки, дебаты.
– Увлечение молодости, – нехотя сознался Филимон, помолчав.
Тон его сразу изменился. Исчезла вкрадчивая любезность, радушие, улыбчивость: все это Маша не просто видела, а ощущала своим лихорадочно обостренным восприятием. Даже головная боль куда-то отступила, оставался лишь жар во всем теле.
– Поэтому вы и вытащили его из тюрьмы, – она горько улыбнулась. – Испугались, что расскажет о ваших увлечениях молодости, и постарались отправить подальше?
– П-позвольте, – сказал Сильвестр – как многие заикающиеся, он питал склонность именно к тем словам, которые труднее всего ему давались. – Мы не имеем чести знать господина Беневоленского.
– Ладно, чего уж там, – грубовато перебил Филимон. – Все верно, брат Сильвестр, и хитрить нам негоже. Только насчет того, что испугались мы, это вы напрасно, Мария Ивановна. По доброму знакомству услугу оказали, из дружеских чувств. А беспокойство ваше понимаем и сами беспокоимся. Запросы много раз посылали, да все без толку покуда.
Маша уже не верила ни единому его слову. От Беневоленского избавились как от нежелательного свидетеля, искать его не собирались и сделали бы все возможное, чтобы пресечь попытки любого, кто пожелал бы заняться поисками. Прозрение глухой, безнадежной болью отозвалось в сердце, но Маша не могла позволить этим господам увидеть ее боль. Заставила себя улыбнуться, сказала сдержанно:
– Оставим клятвы, господа. Я поспешила к вам отнюдь не в надежде услышать что-либо о господине Беневоленском. Я приехала напомнить, что вы не держите собственного слова, что не просто неприлично само по себе, но и ставит наш отряд в положение затруднительное.
– Помилуйте, Мария Ивановна, – вновь благодушно заулыбался Филимон. – Дела, знаете, дела.
– Не с руки нам это, – сухо кольнув ее глазами, сказал Сильвестр. – Мы – люди купеческие, у нас каждая денежка свой счет знает. Войне конца не видать, и в п-прорву эту нам капиталы бросать никакой выгоды нет.
– Денег, главное, денег свободных нет, – поспешно добавил Филимон. – Тут подряды предлагают, тоже на благо Отечества. А долг свой патриотический мы с лихвой оплатили. С лихвой, Мария Ивановна, дай Бог каждому истинно русскому патриоту стольким пожертвовать.
– Русские патриоты жизнями жертвуют, а не рублем, – сказала Маша, вставая. – Благодарю за разъяснения, господа, иллюзий более не питаю. А что касается стоимости вашего патриотизма, то о сем вы скоро сможете прочитать в газете.
Рихтер был прав: при упоминании о газете лица братьев вытянулись совершенно одинаково. Они снова быстро переглянулись, а затем Филимон опять заулыбался, засуетился, зажурчал добродушно:
– Мария Ивановна, голубушка наша, мы же, так сказать, в общих чертах трудности свои обрисовали. Нет, нет, святое дело не позабыли, что вы, что вы, как подумать можно. Большие суммы, правда, не обещаем, но долг и слово свое купеческое исполним, о чем и сомневаться вам не следует. И о господине Беневоленском, то бишь Прохорове…
– Не надо, – обрезала Маша. – Не утруждайте себя господином Прохоровым, а тем паче денежными переводами. Извольте вручить мне чек на расходы по отряду согласно этому расчету, – она положила на стол заранее составленную ведомость. – Если завтра к вечеру я не получу требуемой суммы, мне придется обратиться за помощью к газетам. Всего наилучшего, господа патриоты.
Через несколько дней Маша вернулась в отряд с чеком на шесть тысяч. Жар, головная боль и внезапные ознобы уже не оставляли ее – она понимала, что серьезно больна, но упорно верила, что это всего-навсего простуда, что нужно лишь отлежаться, отдохнуть и все будет хорошо. И всячески скрывала, как ей скверно, скверно по-настоящему не только из-за болезни, но и из-за того, что пути ее с Аверьяном Леонидовичем Беневоленским стараниями братьев-патриотов разошлись отныне надолго, если не навсегда.
– Вы горите, – всполошилась сдержанная Глафира Мартиановна. – В постель. Немедленно в постель!
– Ничего, Глафира Мартиановна, ничего, дорогая, это так, простуда, – жалко улыбалась Маша. – Ну, как дела у нас? Все ли ладно? Одеяла получили?
– Получили. Ложитесь же, Мария Ивановна.
Уложив Машу, Глафира Мартиановна бросилась к генералу Рихтеру: своим врачам она не доверяла. Рихтер немедленно разыскал самого Павла Федотыча. Старый доктор внимательно осмотрел больную, а выйдя из комнаты, сокрушенно развел руками.
– Тиф.
– Не отдам! – решительно объявила Глафира Мартиановна. – Пусть здесь лежит, сама за нею ходить буду.
– Ах, Господи, Господи! – в отчаянии крикнул Рихтер. – Ах, Господи, мало мы жертв войне отдаем, так хоть солдатами. А тут – женщина, святая душа, ее-то, ее-то за что? – Он горестно покачал седой головой, вытер слезы, вздохнул. Сказал тихо: – Князь Насекин застрелился ночью. Глядите, чтоб Мария Ивановна о сем не узнала.
Кольцо Плевненской блокады с каждым днем стягивалось все туже. Захватив опорные пункты турок на Софийском шоссе, Тотлебен обрек армию Османа-паши на голодный паек и столь непривычную для нее экономию боеприпасов. Русские копали день и ночь, постепенно приближаясь к турецким позициям. Это сковывало Османа-пашу, мешало маневрировать резервами, то есть вышибало из его рук ту козырную карту, с помощью которой он малой кровью отражал все предшествующие штурмы. Талантливому и решительному турецкому полководцу отныне отводилась роль, противоречащая его характеру.
– У турок на три-пять дней продовольствия, – сказал Тотлебен. – Учитывая это, полагаю, что Осман-паша попытается прорвать осаду. Прошу командира гренадерского корпуса Ганецкого и генерала Скобелева быть предельно внимательными.
Вечером 27 ноября турки прекратили ружейный огонь против частей генерала Скобелева. Обеспокоенный тишиной, Михаил Дмитриевич приказал привести войска в боевую готовность и выслал усиленные секреты. Через час один из секретов привел перебежчика, оказавшегося турецким барабанщиком.
– Осман-паша с рассветом уйдет из Плевена.
Скобелев тут же телеграфно уведомил Тотлебена и Ганецкого, корпус которого прикрывал Софийское шоссе, и отправил охотников в турецкие траншеи. Охотники вернулись скорее, чем он предполагал: траншеи оказались пустыми.
– Вперед, – распорядился Михаил Дмитриевич. – Занять траншеи и неотступно следовать за противником. Бой не навязывать, пусть выкатываются из города.
Получив сообщение от Скобелева, Ганецкий распорядился выслать дозоры и сторожевые посты к Плевне со строгим приказом не открывать огня и не мешать противнику выходить из города.
– Гренадеры встают быстро, а посему солдатам спать, – сказал он. – Тревогу играть по моей ракете, а отсюда следует, что господам офицерам придется бодрствовать.
Ночь на 28 ноября выдалась темной и холодной. Сторожевые посты и охотники-разведчики ничего не видели, но слышали нарастающий гул, шум шагов и скрип обозов; не сомкнувший всю ночь глаз Ганецкий получал донесения об этом через каждые полчаса.
– Видеть, видеть, а не слышать, – ворчал он. – Глаза надежнее.
Туманная предутренняя мгла долго не давала разведчикам рассмотреть, что происходит возле переправ через реку Вид. Легкий мороз покрыл инеем низменную пойму реки, и отсветы изморози вместе с туманом закрывали видимость. А шум все нарастал и нарастал, и когда наконец утреннее серебристое марево стало рваться и таять, передовые посты увидели противника.
Рядом с каменным мостом через Вид турки за ночь успели навести еще один – из тесно составленных повозок, покрытых досками и фашинами. По обоим этим мостам сплошным потоком шла пехота, выстраиваясь в боевой порядок на противоположном берегу. Не успевшие еще переправиться густые массы аскеров, артиллерия и обозы покрывали весь плевненский берег: Осман-паша бросал на прорыв всю свою армию.
– Слава тебе, Господи! – торжественно перекрестился Ганецкий, получив донесение от постов. – Сигнал! И общая тревога!
В небо взвилась ракета. Не успела она разорваться, как по всей линии русских войск зарокотали барабаны. И тотчас же турецкие батареи с возвышенности у моста и ниже по течению открыли огонь. Бой начался; еще били барабаны, еще выстраивались колонны, а Ганецкий, пришпоривая коня, уже мчался к передовым траншеям, занятым сибирскими гренадерами.
– С праздником вас, Иван Степанович, – приветствовал старого генерала командир 3-й гренадерской дивизии генерал-майор Данилов. – Противник стремится в бой, не закончив переправы.
– Кто это впереди, с биноклем? Усищи из-за щек торчат?
– Представитель главнокомандующего генерал Струков. Прибыл час назад.
– Что насмотрел, Струков? – спросил Ганецкий, подъезжая к личному представителю главнокомандующего.
– Две особенности, Иван Степанович. Во-первых, турки не ведут ружейного огня, а во-вторых, машут развернутым знаменем. – Струков протянул бинокль. – Извольте взглянуть.
Ганецкий сдвинул на затылок фуражку лейб-гвардии Финляндского полка, которую надевал только в боях, и по-стариковски неторопливо взял бинокль. Приладив, долго всматривался в турецкие цепи, спешно развертывающиеся в заиндевелой низине.
– Что не стреляют, понятно: патронов мало, – сказал он, возвращая бинокль. – А знамя поглавнее. Оно зеленое, Струков, это – знамя Пророка, и, значит, отступать они не будут. Ну что ж, тем лучше. Данилов, передвинь Малороссийский полк, а резервы пока береги. Мне точно знать надобно, куда Осман рвется: к Софии или к Дунаю. Это тебе поручаю, Струков. Не упусти момент, куда их обозы заворачивать начнут.
– Они пошли в атаку! – крикнул Струков. – Да как стремительно. Черт возьми, молодцы турки!..
– Артиллерии открыть огонь, – спокойно распоряжался Ганецкий. – Ну, сибиряки, вам насмерть стоять. Насмерть, братцы.
Аскеры с ружьями наперевес мчались через поле. Русские батареи открыли огонь, осыпая атакующих шрапнелью, но турецкие солдаты, закаленные штурмами и железной дисциплиной, сегодня не замечали ни пуль, ни снарядов. На месте убитых появлялись новые воины, зеленое знамя металось вдоль всего фронта; турки неудержимо рвались вперед. Им предстояло пробежать по низменной равнине, и они пересекли ее, несмотря на то что гренадеры на последних сотнях шагов начали залповый огонь. Аскеры падали десятками, живые, не задерживаясь, топтали мертвых и раненых, и дикие крики «алла! алла!..» уже заглушали ружейную пальбу.
Вслед за атакующими на рыжем жеребце ехал всадник в черном. Когда аскеры, добежав до первой линии траншей, ворвались в нее, завязав штыковой бой, он придержал коня, безотрывно наблюдая за битвой и мановением руки посылая в атаку все новые и новые таборы. Вокруг свистели пули, над головой рвалась шрапнель, жеребец, приседая, прядал ушами, но Осман-паша не ведал страха.
Свежие таборы турок накатывались на первую траншею, где шла ожесточенная рукопашная. Большая часть сибиряков легла в этом бою, выиграв несколько драгоценных минут. Завладев траншеей, турки без малейшей передышки ринулись на вторую линию, но часть их, внезапно изменив направление, атаковали батарею девятифунтовых орудий. Прислуга была переколота, и лишь фейерверкер Карабанов, уложив троих банником, сумел уйти живым. К тому времени аскеры ворвались во вторую траншею, но тут подоспел Малороссийский полк. Гренадеры с ходу бросились в бой, помогая изнемогавшим сибирякам; все смешалось во второй линии – сибиряки, турки, украинцы; лязг оружия и рев сотен глоток.
– Прикажете поторопить резервы? – нервничая, спросил невозмутимого Ганецкого начальник штаба полковник Маныкин. – Ординарец сообщил мне, что малороссийцы потеряли трех батальонных и свыше половины ротных командиров, Иван Степанович.
– В третьей линии задержим: там – архангелогородцы с вологодцами, у них с турками особые счеты, – спокойно сказал Ганецкий. – Впрочем, для солдатской уверенности прикажите Лашкареву стать позади третьей линии. А резервы придержите: я еще не понял, куда рвется Осман-паша. Коли противник не спешит с резервами, то и нам торопиться не след.
Яростного порыва турок хватило, чтобы выдержать рукопашную и взломать вторую линию обороны, но силы их уже были подорваны. Вырвавшись из траншей на предполье третьей линии, они бежали тяжело и медленно. Заметив это, опытный командир 1-й бригады 5-й пехотной дивизии генерал-майор Рыкачев приказал своим архангелогородцам и вологодцам открыть залповый огонь. Встреченные залпами, уже выдохшиеся аскеры залегли, ожидая помощи из глубины, откуда по обоим мостам все еще переправлялись войска и артиллерия. В штурме наступило некоторое затишье, пользуясь которым Лашкарев развернул позади третьей линии своих спешенных кавалеристов.
– Турецкие обозы и артиллерия смещаются к левому флангу! – неожиданно крикнул генерал Струков.
– Вот куда он рвется: к Дунаю, – спокойствие вдруг оставило Ганецкого. – Фанагорийцев и астраханцев на левый фланг! Бегом!
Ординарцы помчались к резервам, но старый генерал уже не мог ждать. Теперь, когда Осман-паша наконец-таки открыл свои карты, когда выяснилось, что отчаянный натиск на центр был всего лишь отвлекающим маневром, Иван Степанович отчетливо понял бой. Следовало перекрыть дорогу к Дунаю, встретить Османа-пашу контрударом свежих частей, окружить в низине и добить. Все решала быстрота, и Ганецкий, вскочив на коня, помчался навстречу подходившим резервам.
Фанагорийский гренадерский полк имени генералиссимуса графа Александра Васильевича Суворова-Рымникского, князя Италийского, поспешал к месту сражения бегом. Ганецкий встретил его на подходе, придержал коня.
– Молодцы, фанагорийцы! – срывая голос, прокричал он. – Вот так и в атаку: с ходу, с бега! Помните, чье имя вы носите, ребята!
Фанагорийцы и следовавшие за ними астраханцы, не перестраиваясь, с марша ударили в штыки на том фланге, против которого Осман-паша нацелил свои резервы, артиллерию и обозы. Завязалась рукопашная, увидев которую Рыкачев бросил вперед свои испытанные в двух Плевненских штурмах полки. Вологодцы и архангелогородцы смяли турок, на их плечах ворвались сначала во вторую, а затем и в первую траншеи. Офицеры Сибирского и Малороссийского полков, спешно собрав уцелевших гренадер, неожиданно ударили во фланг турецким резервам. Турки смешались, дрогнули, но не побежали, а отошли в относительном порядке. Рукопашные схватки кончились: начинался затяжной огневой бой. Выдвинув вперед стрелков и развернув артиллерию, Осман-паша под их прикрытием собирал новый кулак. На рыжем скакуне – личном подарке султана – турецкий полководец метался по фронту, приводя в порядок свои войска. Его черную фигуру все время видели наблюдавшие за боем офицеры штаба.
В начале двенадцатого часа фигура грозного турецкого командующего пропала из глаз наблюдателей, скрытая густым снарядным разрывом. Не оказалось Османа-паши и тогда, когда рассеялся дым. И еще никто не успел высказать какого бы то ни было предположения, как турецкий огонь стал резко ослабевать, а стройные колонны изготовившихся к бою аскеров забеспокоились, задвигались…
– Неужели Осман-паша погиб? – растерянно спросил полковник Маныкин. – Турки подаются назад… Турки бегут, Иван Степанович, бегут!
Неудержимая паника охватила турецкие войска, еще совсем недавно столь ожесточенно и неустрашимо штурмовавшие русских гренадеров. Стрельба прекратилась почти повсеместно, фронт дрогнул, и таборы ринулись к переправам, назад в Плевну.
– Общая атака! – крикнул Ганецкий. – Огонь по мостам. Прижать к реке и уничтожить.
Русские войска дружно бросились в атаку, артиллерия громила мосты, где творилось нечто невообразимое. Турецкие солдаты кулаками и оружием прокладывали себе путь сквозь встречные колонны, ломая перила, сбрасывая в воду людей, повозки, орудия.
– Победа, – с облегчением вздохнул Струков. – Это победа, Иван Степанович!
– Не торопись, сглазишь, – проворчал старый генерал. – Солнышко всходит, но еще…
Он вдруг замолчал: на мосту через Вид в копошащейся людской массе кто-то отчаянно размахивал белым флагом. Флаг колебался, исчезал, но возникал снова.
– Прекратить огонь! – крикнул Ганецкий. – Остановить войска.
Трубы запели отбой, отзывая атакующих. Смолкла артиллерия, ружейная стрельба, крики: на залитое кровью, заваленное телами убитых и раненых поле сражения словно обрушилась тишина. Иван Степанович вздрогнувшей рукой снял фуражку, широко, торжественно перекрестился.
– Дай поцелую тебя, Струков. Кончилась Плевна.
Русские войска, ставшие там, где застали их трубные звуки отбоя, в полной готовности наблюдали за спешным отступлением турок на другой берег. В этом отступлении уже не было паники – турецкие офицеры сумели навести порядок, – на мосту по-прежнему размахивали белым флагом, но никто не торопился сообщить русскому командованию, что Плевненский гарнизон готов сложить оружие. Минуты тянулись, безмолвное противостояние продолжалось, белый флаг развевался, а ясности не было. Ганецкий спокойно выжидал, но молодые офицеры его штаба уже выказывали нетерпение.
– Очередная хитрость, господа. Осман понял, что здесь ему не прорваться, и сейчас ударит в другом месте.
– Что будем делать, Иван Степанович? – тихо спросил Маныкин. – Вдруг они и вправду перегруппировываются под белым флагом?
– Попросите румын занять Опанецкие высоты артиллерией.
– Румыны уже сделали это.
– Хорошо. Уведомите Скобелева, что противник отходит в Плевну.
Ординарец с этим уведомлением был тотчас же послан, но Михаил Дмитриевич к тому времени уже вошел в брошенный Османом-пашой город. Скобелевцы продвигались осторожно, не вступая в соприкосновение с противником, а лишь занимая оставляемые им укрепления и кварталы. Скобелев хотел избежать боя в городе и строго-настрого приказал не открывать огня без особого на то приказа. Он намеревался ударить туркам в спину, пройдя Плевну, чтобы в пойме реки зажать их между гренадерами Ганецкого и своей дивизией. Но турки прекратили бой раньше, чем он успел втянуться в город; Скобелев остановил продвижение и начал спешно подтягивать резервы и артиллерию. В это время его и застал ординарец Ганецкого.
– Прекрасно, – сказал Михаил Дмитриевич, прочитав записку. – На одиночные выстрелы противника не отвечать. Сейчас главное – выдержка.
Турки выслали парламентера лишь после того, как отвели все части за реку. Они стояли там огромной копошащейся массой и, по всей видимости, возвращаться в покинутый город не собирались.
– Адъютант его высокопревосходительства Османа-паши Нешед-бей, – по-французски представился парламентер.
– Я буду вести переговоры только с вашим командующим, – сказал Ганецкий.
Стоявший рядом Струков перевел его условие Нешеду-бею. Адъютант горестно развел руками:
– Осман-паша ранен, ваше высокопревосходительство.
– Опасно? – быстро спросил Ганецкий, не дожидаясь перевода.
– Прострелена нога. К счастью, кость цела, как говорит его врач Хасиб-бей.
– Слава богу, судьба бережет хороших полководцев. – Иван Степанович помолчал, размышляя. – Струков, напиши Осману-паше, что я буду вести переговоры только с его особо уполномоченным на то представителем.
Струков тут же написал записку. Ганецкий подписал ее, не читая, отдал Нешеду-бею.
– Поезжай-ка и ты к Осману, Александр Петрович, – вдруг сказал он. – А то разведем тут канцелярию.
– Благодарю, Иван Степанович, – заулыбался Струков. – Для меня это – большая честь.
– Условие одно: полная и безусловная сдача, – торжественно напутствовал старый генерал.
Струков выехал с ординарцем, казаком-коноводом и адъютантом Османа-паши Нешедом-беем. Они на рысях миновали расположение русских войск, усеянное трупами поле и придержали коней у моста. Навстречу верхом ехал турецкий паша в сопровождении офицера с белым флагом. Приблизившись, паша остановился, по-восточному, прижав руку к груди, поклонился Струкову, сказав на хорошем французском языке:
– Тахир-паша, начальник штаба армии его высокопревосходительства Османа-паши.
Отрекомендовавшись, Струков спросил, имеет ли паша полномочия от командующего.
– Армия сдается, – вздохнул Тахир-паша. – Поскольку Осман-паша ранен и не может лично выехать навстречу вашему командующему, то он покорнейше просит пожаловать к нему. Он ожидает в шоссейной караулке.
Отослав ординарца к Ганецкому, Струков решил ждать у моста. Тахир-паша, откланявшись, ускакал, и со Струковым остался только казак да подавленно молчавший Нешед-бей. Охрана моста с откровенной ненавистью разглядывала русского генерала и донского казака и пока молчала, но весь противоположный берег, до отказа забитый вооруженными аскерами, угрожающе гудел. Ярость вышедших из боя воинов еще не улеглась, Струков понимал это; толпа демонстративно потрясала оружием и готова была в любое мгновение снова пустить его в дело.
– Ну и зверские же рожи, ваше превосходительство, – шепнул казак. – Того и гляди…
– Вот и гляди да за шашку не хватайся, – оборвал Струков. – Терпи, авось в атаманы выйдешь.
Вскоре подскакал Ганецкий с почетным конвоем улан. Струков начал было докладывать о разговоре, но старый генерал не слушал его. Вглядевшись в вооруженную наэлектризованную толпу, сказал:
– Сорвись сейчас случайный выстрел – все поначалу пойдет, опять кровища польется. Ступай к Осману, Струков. Коли подтвердит сдачу, за мной пришлешь.
Струков тронул коня. Миновав молчаливую стражу на мосту, стал подниматься по шоссе среди сплошной толчеи неохотно уступавших дорогу аскеров. За ним ехали казак и Нешед-бей. Они уже приближались к караулке – небольшой мазанке с черепичной крышей, притулившейся к горе, – когда неожиданно перед конем Струкова взметнулось зеленое знамя.
– Ла-илла, илала, ва Магомед расуль алла! – тонким голосом истошно вопил худой старик в чалме, размахивая знаменем.
– Прикажите прекратить! – резко крикнул генерал Нешеду-бею, сдерживая испуганно всхрапывающего коня. – Не хватайся за шашку, казак.
Казак послушно отвел непроизвольно метнувшуюся к оружию руку, тяжело вздохнув. Вокруг потрясали винтовками аскеры. Нешед-бей, встав на стременах, повелительно крикнул. Старик опустил знамя, юркнул в толпу, и солдаты нехотя расступились.
У караулки Струков спешился, кинул поводья казаку и, не ожидая Нешеда-бея, вошел в хижину. В первой комнате было много офицеров, повсюду валялось оружие, рассыпанные патроны и плавали густые облака табачного дыма.
– Где Осман-паша? – громко спросил Струков по-французски.
Один из офицеров молча указал на закрытую дверь второй комнаты. Генерал раздвинул стоявших на дороге офицеров, распахнул дверь и шагнул через порог.
В маленькой комнатке с единственным окошком сидел на деревянной скамье Осман-паша. Левая нога его была обнажена, над раной трудился немолодой доктор, не обративший на вошедшего никакого внимания. На командующем был черный сюртук, расшитый галунами, но без орденов; на поясе висела кривая сабля в дорогих ножнах. В углу комнаты, скрестив руки, молча стоял Тахир-паша. Струков отрекомендовался, Осман-паша жестом пригласил его сесть, но генерал продолжал стоять из уважения к раненому полководцу.
– Я имею честь явиться сюда по приказанию генерала Ганецкого, чтобы поздравить ваше высокопревосходительство с блестящей атакой и сообщить, что генерал Ганецкий ждет у моста вашего подтверждения о полной и безоговорочной сдаче.
Струков говорил по-французски, видел, что Осман-паша понимает его, но по каким-то соображениям предпочитает перевод. Переводил Нешед-бей, неслышно скользнувший в комнату вслед за Струковым. Выслушав его, паша надолго задумался. Потом медленным, ровным голосом сказал что-то своему врачу Хасиб-бею.
– День следует за днем, но Аллах не даровал нам одних удач, – тихо перевел адъютант.
– На все воля Всевышнего, – сказал Струков.
Осман-паша медленно покивал, соглашаясь. В комнате опять повисло молчание, и было слышно, как за дверью о чем-то громко спорят офицеры.
– Я покоряюсь этой воле. – Осман-паша со спокойной гордостью посмотрел в глаза Струкову. – Мои войска сложат оружие. Мой адъютант повторит эти слова вашему генералу.
Переведя это, Нешед-бей поклонился и тотчас же вышел. В комнатке вновь воцарилась тишина, но вскоре вошел молодой офицер. С удивлением посмотрев на Струкова, поклонился раненому командующему и что-то сказал. Осман-паша кивнул и чуть улыбнулся, словно ожидал услышать именно то, о чем доложил офицер.
– Пока мы дрались, генерал Скобелев занял Плевну, – пояснил Тахир-паша.
Снаружи послышался шум, офицер вышел, и тут же в комнату стремительно вошел Ганецкий. Войдя, остановился на мгновение и, сняв с седой головы повидавшую не одно сражение лейб-финляндскую фуражку, открыто протянул руку Осману-паше. С помощью Хасиб-бея Осман встал, и оба полководца крепко пожали друг другу руки.
– От всей души поздравляю, – громко сказал Ганецкий. – Вы великолепно вели атаку, великолепно, генерал! Вы навсегда сохранили высшее достояние солдата – честь своей родины.
– Кисмет! – вздохнул Осман-паша.
– Да, судьба, – согласился Иван Степанович: он не нуждался в переводчике, тут же по-турецки спросив, не беспокоит ли рана.
– Скоро буду ходить. Правда, в плену.
– Плен ваш будет очень недолгим. Вы слишком почетный пленник и герой Турции.
Оба генерала опустились на скамью, продолжая внимательно разглядывать друг друга. Осман-паша смотрел серьезно и грустно, а седой Ганецкий дружелюбно улыбался. И с той же улыбкой сказал:
– Прикажите же, однако, войскам сложить оружие.
Осман молчал, продолжая задумчиво смотреть на своего победителя. Ганецкий спокойно ждал, понимая, как тяжело турецкому полководцу, пожалованному султаном титулом «гази» («непобедимый»), отдать такое приказание. И все вокруг молчали, только Хасиб-бей осторожно брякал медицинскими инструментами, складывая их в коробку.
– Ваше превосходительство, – тихо сказал Струков, посмотрев на карманные часы. – Скоро начнет темнеть.
– Я прошу вас, генерал, не задерживать более с приказанием, – мягко повторил Ганецкий Осману.
– Первым его должен исполнить я. – Осман-паша тяжело вздохнул и снял с себя саблю.
Ганецкий встал. Осман обеими руками протянул ему оружие, и старый генерал столь же торжественно, в обе руки, принял его.
– Я полвека воюю с вашей страной, генерал, – тихо сказал он. – С двадцать восьмого года, во всех войнах. Но я и мечтать не смел, что когда-нибудь приму оружие из рук лучшего полководца Турции. Может быть, у вас есть какие-либо желания, генерал? Если они в моей власти, я исполню их.
– Желание? – Осман-паша чуть улыбнулся. – Я бы хотел увидеть генерала Скобелева.
– Ждите его здесь, генерал.
Осман вежливо склонил голову, вдруг резко вскинул ее и строго посмотрел на своего начальника штаба.
– Чего вы ждете, после того как ваш командир сложил оружие?
И повелительным жестом указал на дверь. Тахир-паша почтительно поклонился и пошел к выходу. Проходя, сказал Струкову:
– Сейчас армия сложит оружие. Соблаговолите присутствовать?
– Проследить, – приказал Ганецкий. – Вызови караульные команды и немедля пошли за Скобелевым.
Струков отдал честь и вышел вместе с Тахиром. В первой комнате по-прежнему толпились офицеры и по-прежнему плавали облака табачного дыма.
– Командующий сдал свою саблю, – сказал начальник штаба. – Прошу вас пройти к своим частям и обеспечить порядок сдачи оружия.
Сказав это, Тахир-паша вышел из караулки, и Струков последовал за ним. У входа стоял конвой Ганецкого. Распорядившись о караульных командах, генерал отозвал корнета и приказал разыскать Скобелева. Корнет вскочил на коня и помчался в Плевну, а Струков поспешил за Тахиром, который быстро поднимался на холм. Поднявшись, он повернулся к войскам и, воздев руки к небу, начал что-то кричать, а Струков всматривался в угрюмые лица аскеров. Исхудалые, истощенные голодом и боями, они оставались по-прежнему грозной силой, по-прежнему горели решимостью сражаться, и Александр Петрович впервые за этот день ощутил не только восторг победы, но и огромное облегчение. Самая боеспособная, сплоченная и опытная армия противника во главе с лучшим полководцем Османской империи сдавалась русским войскам.
Но сдавалась эта армия крайне неохотно. Глухой рокот пробежал по толпе, кое-где вновь упрямо взметнулись винтовки. Тахир-паша вырвал из ножен саблю, выкрикнул что-то и бросил ее к ногам Струкова. За ним стали бросать оружие офицеры, что-то объясняя аскерам, выталкивая из рядов самых несговорчивых и силой отбирая у них винтовки. Медленно началось разоружение; многие солдаты в знак протеста разбивали о камни свои прекрасные многозарядки, ломали штыки и ятаганы, разбрасывали патроны, рвали патронташи, сталкивали в воду орудия и зарядные ящики.
А над всей этой разоружающейся армией с того берега уже гремело ликующее «ура!», и первые караульные команды вступали на мост.
Победное «ура!» донеслось и до Плевны, где его подхватили скобелевские войска. Сам генерал в это время работал со штабом: распределял части в охранения, отдавал распоряжения по поддержанию порядка в городе. Только что к нему прискакал отец, получивший приказание главнокомандующего принять под свою ответственность пленных и трофейное имущество. Одновременно великий князь, уже знавший, что Скобелев-второй вступил в Плевну, сказал:
– Коли вступил первым, так и быть ему там губернатором.
В тоне Николая Николаевича-старшего звучало раздражение, вызванное стремительной самостоятельностью Михаила Дмитриевича, но старый рубака по простодушию не заметил этого, а приказ передал дословно и с удовольствием.
– Растешь, Михаил, – не без гордости добавил он. – Получается, что я у тебя в подчинении. Дожил, как говорится.
Однако Михаил Дмитриевич не склонен был разделять отцовского торжества. Он сразу понял, что главнокомандующий лишает его этим почетным назначением возможности продолжать боевую деятельность, обрекая на сидение в тылу. А за окнами продолжали воодушевленно кричать «ура!», и это раздражало.
– Олексин, узнай, с чего они там орут, – недовольно сказал он. – И разыщи Млынова.
– Не орут, а воинский восторг выражают, – строго поправил отец, когда ординарец вышел. – Османке хребет сломали, а ты – орут.
– Османке, – проворчал сын. – Нам бы таких «Османок» хоть парочку.
Вошел непривычно оживленный Млынов. Еще с порога крикнул весело:
– Ура, Михаил Дмитриевич!
– Ура, – подтвердил генерал. – Пока они там «ура!» кричат и ликуют, разыщи-ка ты мне, Млынов, у местных купцов добрых полушубков. На крайний случай, овчин: сами пошьем.
– Сколько?
– Столько, чтоб дивизию одеть: интендантство солдат без подштанников на зиму оставило. Заранее скажи, что за деньги, а то попрячут. Ступай.
Млынов ушел, более ни о чем не спрашивая. А старший Скобелев перестал безмятежно улыбаться и сдвинул седые брови.
– За какие же это деньги? – настороженно спросил он. – В карты, что ли, выиграл? Так ты в них, насколько мой карман помнит, отродясь еще не выигрывал.
– Князь Имеретинский обещал, – как можно естественнее сказал Скобелев, склоняясь над бумагами.
– Имеретинский? – с недоверием переспросил старик. – Ну, это другое дело, ежели Имеретинский.
– Корнет от генерала Ганецкого, – доложил Олексин, появляясь в дверях.
Юный корнет, розовый от воодушевления и скачки, влетел в комнату. Звякнув шпорами, доложил, что генерал Ганецкий просит тотчас же прибыть к Осману-паше генерала Скобелева.
– Какого именно Скобелева? – спросил Михаил Дмитриевич.
– Обоих, ваши превосходительства! – не задумываясь, гаркнул корнет, поскольку не получил от Струкова ясных указаний.
Оба Скобелева прискакали к шоссейной караулке, когда разоружение уже закончилось. Офицеры строили молчаливых, покорившихся участи аскеров под наблюдением русских конвойных команд, Ганецкий уехал с докладом к великому князю главнокомандующему, а всем распоряжался Струков. Он радостно приветствовал Михаила Дмитриевича, с некоторым удивлением – старика и приказал Нешеду-бею доложить об их прибытии Осману-паше.
– Он вас представит, а меня извините, господа. Дел по горло.
– Аскеров накормить надо, – сказал Михаил Дмитриевич.
– Хлеб сейчас подвезут, а с мясом до утра обождать придется.
Вернулся Нешед-бей и с поклоном пригласил генералов в караулку. Оба Скобелева последовали за ним; в первой комнате уже не было офицеров, а размещались тяжелораненые: здесь работал Хасиб-бей и двое русских врачей. Адъютант распахнул дверь во вторую комнату, и генералы вошли туда.
Осман-паша сидел на прежнем месте, но встал с помощью подскочившего адъютанта. С недоумением посмотрев на седого генерала, сначала почтительно поклонился ему, а затем протянул руку Скобелеву-младшему и что-то сказал, улыбнувшись:
– Его превосходительство говорит, что пожимает сейчас руку будущему русскому фельдмаршалу, – перевел Нешед-бей.
– Передайте паше мою признательность и скажите, что я искренне завидую ему. Он оказал своей родине неоценимую услугу.
Когда Нешед-бей перевел его, Скобелев представил отца. Осман-паша еще раз почтительно поклонился старику, но продолжал смотреть только на молодого генерала.
– Я отдал свою саблю генералу Ганецкому, но было бы справедливее, если бы я вручил ее вам, Ак-паша. Вы дважды заставили меня думать о поражении, а значит, дважды победили. – Осман-паша вежливо улыбнулся старику: – Я с удовольствием поздравляю вас, генерал, с великим сыном.
– Ничего, – невпопад ответил Дмитрий Иванович, растерянно погладив усы. – Пил бы поменьше, так и цены бы ему не было.
Неизвестно, как перевел эту фразу Нешед-бей, но Осман-паша тихо рассмеялся:
– Кровный скакун спотыкается чаще рабочей лошади.
Скобелева обидела эта покровительственная похвала. Он был военным не просто по призванию, а по особому складу души, где все решительно подчинялось восторженному азарту боя, ослепительной уверенности в победе, твердой убежденности в своей правоте. Он всегда уважал противника, но при этом требовал и ответного уважения. Не к себе – для этого он был достаточно самоуверен, – к русской армии.
– Этот же афоризм я могу адресовать и вашему высокопревосходительству.
Осман-паша продолжал улыбаться, но из улыбки уже уходила теплота.
– После третьего штурма с поля боя выбрался солдат. Я навестил его в госпитале, и он рассказал, как на его глазах добивали моих раненых.
– Война жестока. Кроме того, это были башибузуки.
– Это были ваши воины, Осман-паша, – отчеканил Скобелев. – Вам известно, что у нас действуют лазареты для пленных? Вам известно, что мои солдаты под огнем вытаскивают раненых аскеров, которых вы бросаете на верную гибель?
– Мне известно, что вы оказываете помощь раненому противнику, но аскер этого не знает и не узнает никогда, – сухо сказал Осман. – Аскер знает одно: с ним поступят так, как поступает он. И чтобы он не сбежал в ваши лазареты, я вынужден закрывать глаза на его жестокость. Это – закон войны, генерал.
– Это нарушение законов войны, паша. Вы не уверены в своих солдатах, а потому и повязываете их страхом за совершенные преступления. Вам не кажется, что вы заменили солдатскую честь круговой порукой бандитов?
– Мне кажется, что вы – последний генерал в истории, который еще верит в эту самую честь.
Вошел Струков, сообщивший, что по повелению великого князя Осман-паша должен отбыть в Плевну и что экипаж паши уже подан. Турецкие офицеры на руках вынесли раненого командующего и усадили в коляску, запряженную буланой парой в английских шорах. Хасиб-бей устроился напротив паши, Струков верхом ехал сбоку, а сзади двигался конвой улан и турецкая свита паши.
– Генералам и в тылу ни жарко ни холодно, – вздохнул старший Скобелев, когда остались одни. – Тебя, поди, тоже на руках носить будут, коли в плен угодишь?
– Нет уж, ваше превосходительство, я всегда застрелиться успею, – неожиданно зло отрезал сын.
В двенадцать часов следующего дня наступившую тишину вновь нарушил грохот канонады: русская артиллерия салютовала въезду Александра II в Плевну. В одном из лучших болгарских домов был сервирован завтрак для императора, особ царской фамилии, румынского князя Карла и некоторых избранных. Во дворе были накрыты столы для офицеров свиты, которым прислуживали болгарские девушки в праздничных нарядах.
В доме не успели поднять бокалов за здоровье государя, как за окнами раздался шум: турецкий полководец шел к дому, опираясь на Хасиба-бея. Русские и румынские офицеры встали, Осман молча пересек двор и сразу же был введен к императору. Низко поклонившись, остался у порога, ожидая вопросов.
– Что вас побудило прорываться? – спросил император после весьма продолжительного молчания.
– Долг, ваше величество.
– Отдаю полную дань уважения вашей твердости в исполнении священного для всех долга служения своей родине, – напыщенно сказал Александр. – Знали ли вы о полном окружении Плевны?
– Я не знал подробностей, государь, но, даже если бы я знал их, я бы все равно поступил так, как поступил.
– На что же вы рассчитывали?
– Полководец всегда рассчитывает на удар там, где его не ждут, государь. В данном случае я надеялся, что генерал Ганецкий примет мою демонстрацию за направление решающей атаки.
– В знак уважения к вашей личной храбрости я возвращаю вам саблю.
– Благодарю, ваше величество. – Паша низко поклонился.
В то время как происходила эта театральная церемония, Дмитрий Иванович Скобелев прискакал к сыну. Оба генерала были молчаливо обойдены приглашением к царскому завтраку, но старику стало известно, что Скобелев-младший утром испросил аудиенцию и был принят.
– Унижался? – загремел старик, едва переступив порог. – Сапоги царские лизал, а что вылизал? Вот что! – Он повертел фигой перед надушенной и любовно расчесанной бородой сына. – Тебе сам Османка руку тряс, а хрен вам вместо праздничка, хрен с редькой, ваше превосходительство!
– Хрен с редькой – тоже закуска, – улыбнулся Михаил Дмитриевич.
Он был в мундире, при всех регалиях и вместе с парадно одетым Млыновым деятельно накрывал на стол. Столь же парадный Куропаткин молча поклонился разгневанному генералу.
– Празднуешь? – презрительно отметил Дмитрий Иванович. – Унижение водкой заливаешь?
– Не унижение – победу, – сказал Скобелев. – Готово, Млынов? Зови. А ты, Алексей Николаевич, наливай пока. Первый тост – стоя.
Куропаткин едва успел разлить шампанское, как Млынов пропустил в комнату Олексина.
– Доброе утро, – Федор удивленно оглядел накрытый стол и парадно одетых командиров. – Звали, Михаил Дмитриевич?
– Возьми бокал. – Скобелев обождал, пока все разберут шампанское, расправил бакенбарды. – Сегодня утром государь соизволил произвести тебя в офицеры. За здоровье подпоручика Олексина! – он залпом осушил бокал, взял со стола погоны и протянул их Федору. – Носить с честью. И чтоб завтра представился мне по всей форме.
– Благодарю, Михаил Дмитриевич, – растерянно пробормотал Федор.
– Вот уж нет! – сердито фыркнул старик. – Кончился для тебя Михаил Дмитриевич, понятно? Отныне он тебе – ваше превосходительство. Так-то, поручик, и дай-ка я тебя поцелую на счастье!..