К книге
За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники КиприанаКиприанов след. Глава 13
60%
Киприанов след. Глава 13
33

Как правило, каждое утро Герасим сообщал Киприану о городских новостях и о происшествиях, если таковые были.

Вот и в это утро он начал с того, что рассказал о ночных событиях у Софийского храма.

– Ломились туды дикарские люди, зачем, пошто – неведомо! Привратника убили на церковном подворье и еще двух стрельцов из караула, што подоспели к месту шума того.

– Господи, – устало проговорил Киприан, – когда же мир воцарится на земле здешней?

Герасим сокрушенно развел руками:

– И это еще не все, владыко: ины, тож дикарские люди, числом поболе, и у крепостных ворот шум учинили – рубились яростно, пытаясь в город пробиться, но тут у них промашка вышла: у стрельцов подмога под рукой оказалась, да и вогулы помогли, те, што вчерась крестились, и новы, што креститься намерились.

– А ведь множится число человеков таких, – теперь уже удовлетворенно сказал Киприан, – и по округе тобольской, и далее, и свет Христов все равно воцарится на земле сей.

Дважды еще бесчинствовали ызык и запуганные ими охотники из других племен в Тобольске, пытаясь проникнуть в Софийский собор и на архиерейское подворье, пока обозленный этим воевода Годунов не устроил им «строгую заставу»: в сеть двойных, умело расставленных караулов и засад попались большинство нападавших.

Киприану запомнился один из них, совсем молодой охотник ызык – раненный несколько раз, с окровавленной головой и руками, загнанный стрельцами в угол подворья, он, размахивая длинным зазубренным ножом, бился до конца. Уже умирая, перед тем как упасть, успел крикнуть несколько слов Киприану, объяснивших тому и ожесточенность, и до предела злобное упорство нападавших.

– Ты, большой русский шаман, ты все равно умрешь! Так велит закон охранителей Юмалы. Отдай ее камни, отдай – смерть будет ходить за тобой постоянно!..

Теперь уже Киприан знал, насколько серьезна такая угроза. И решил расстаться с камнями, но сделать это по-своему.

В праздник Крещения Господня на льду Иртыша собралось немало народу: были здесь почти все тобольские жители, много пришлого люда – рыбаки, дальние и ближние охотники, купеческое сословье, лесные и тундровые обитатели.

Всеобщее внимание привлекала прорубь: не очень широкая, но продолговатая, затейливо украшенная по краям разноцветными лентами, бумажными цветами, а также искусно намороженными ледяными узорами.

Киприан в праздничном облачении перед тем, как освятить воду, обратился со словом к собравшимся.

Голос его звучал, плыл над праздничной прорубью, курившейся морозным дымком над замерзшим, вспученным голубоватыми льдинами Иртышом.

– Прежде чем крест – символ святой веры нашей – коснется воды и мы с вами возрадуемся и возликуем душой, я хочу освободить вас от наваждений, навеянных злобой людской и безверием. Вот у меня в руках тряпица, а в ней три самоцветных камня с идольского капища.

Киприан приподнял ладонь, и все увидели, как засверкали, заструились радужными отсветами, словно ожившие под солнцем, камни.

– Вижу, – продолжал Киприан, – как прельщает вас сия красота, но это одна видимость, идольский обман, ибо камни сии напитаны ядом – несут погибель каждому, кто коснется их, и не место злу сему среди людей!..

Киприан перевернул ладонь, раздался легкий всплеск, и густая на вид с изморозью вода тут же, расступясь, подхватила дьявольский подарок ызык.

Кто завздыхал, кто заохал, кто испуганно вскрикнул, а несколько вогуличей и зырян, недавно принявших крещение, забормотали что-то, принялись неумело креститься, а Киприан, омыв руки в проруби, вновь продолжал речь:

– Нет более идольского наваждения! Скажите об этом всем людям и по всем краям, где побывать доведется, вода же – творение Господне всегда будет светлой и чистой, как слеза ребенка, и никакие козни врагов веры нашей не замутят ту воду отныне и вовеки!

Киприан, склонившись над прорубью, опустил крест в тяжко струящуюся ледяную воду, потом, подняв его, благословил всех собравшихся вкруг проруби людей.

Племя ызык ушло из истории Севера вместе со своим главным идолом – золотой бабой, так, во всяком случае, говорилось в преданиях, долгое время бытовавших на побережье хладных югорских морей. Охотники в предгорьях одного из самых диких и отдаленных хребтов Таймыра Бырранга видели, как последние из ызык сначала везли, а потом тащили на руках нарты с лежащей там статуей женщины, укрытой до пояса изумрудно-желтым покрывалом.

Видно, там, в одной из бесчисленных скальных расщелин, и была спрятана – засыпана камнями и глыбами не тающего здесь льда золотая баба – один из самых зловещих идолов Югры, а участвующие в этой «погребальной церемонии» ызык тоже, согласно преданию, ушли из жизни вместе со своей повелительницей – бросились в пропасть и разбились об острые камни ревущего внизу горного потока.

В быстротекущей реке времени затерялся след племени ызык, о котором и до этого старались не вспоминать, а если и вспоминали, то только с ненавистью и презрением.

Минуло триста с лишним лет, и вот один из ученых-историков, исследуя и сравнивая многочисленные варианты якутского эпоса «Олонхо», рассказывающего о древнем божестве якутов – медной бабе Дъэс Эмэгэт, встретил на страницах летописи название неведомого ему народа – ызык, будто бы служившего золотой владетельнице Юмале – старшей сестре Дъэс Эмэгэт, И уж, конечно, никто не вспомнит сегодня о том, что конец могущества одного из самых влиятельных югорских племен идолопоклонников предопределил и ускорил своими деяниями скромный тобольский архиепископ Киприан Старорусенников.

Как-то на одной из стрелецких застав, в двух днях езды от Москвы, был задержан бродячий монах. На вопросы стрелецкого сотника отвечал уверенно, хотя при этом белесые глаза его над мягкой припухлостью щек хитровато поблескивали.

– Откуда бредешь, отче? – продолжал расспрашивать сотник.

– А из Сибири самой, брат, оттуда буду, – отвечал монах.

– Ух ты! – уважительно протянул сотник. – А ноне куды путь твой будет?

– А в Покровскую обитель, што под Москвой, – пояснил монах.

– Ну, дай бог, дай бог!.. – Сотник, разленившись от давнего и безвыездного сидения на заставе, перекрестился, зевая, и, видя, что с этого нищего монаха ему взять нечего, хотел было уже отпустить его, но неожиданно для себя передумал.

До того как он попал на стрелецкую заставу, ему пришлось много лет служить в порубежной охране. Там он перевидел не одну сотню людей, что шли в ту или иную сторону через рубеж Московского государства, и научился порой безошибочно распознавать их подлинную суть.

Вот и на этот раз какое-то смутное чувство недоверия возникло у сотника при разговоре с монахом. Может, в этом виноват был говор того, в котором, несмотря на его обычность, нет-нет да и проскальзывали звучания слов, непривычные русскому уху.

– Отче, а пошто тебе бить ноги после такого пути? Вот сейчас гонцы наши на патриарший двор грамоту повезут, так ты с ними и отправляйся.

Монах на сотника посмотрел странно: то ли не понимая его слов, то ли не зная, что отвечать ему, однако тут же согласился, поблагодарил за заботу, за хлеб-соль и спокойно уселся в возок, запряженный тройкой, как на подбор, статных саврасых коней.

В это время сотник, отведя гонцов в сторону, наказывал:

– Вы, други-голуби, будучи на дворе патриаршем, спровадьте-ка сего слугу Божия к отцу Иринарху, што посольские и иные тайные дела ведает, пущай он поспрошает монаха этого.

Отец Иринарх, поговорив малое время с монахом, сказал:

– А пойдем-ко, раб Божий, со мной, удостоишься ты чести великой: предстанешь пред очи самого святейшего патриарха.

Монах и тут, словно такие слова он слышал каждый день, ничуть не смущаясь и не выражая беспокойства, направился вслед за Иринархом.

Немало взлетов и падений на извилистом жизненном пути осталось за плечами бывшего боярина Федора Никитича Романова, а ныне великого государя, патриарха Московского и всея Руси Филарета.

Естественно, что многочисленные последователи и приверженцы его, как и не менее многочисленные противники, по-разному оценивали его духовную и государственную деятельность, но в одном они были едины, считая Филарета человеком редкого ума, который интересы Русской Церкви и Московского государства всегда ставил выше самолюбия и разных личных амбиций.

Именно это вдохновляло и поддерживало его в годы лихолетья на Руси, вело сквозь частокол козней и заманчивых предложений при «дворах» Дмитрия-самозванца и Тушинского вора, помогало отринуть боярские интриги и западни, щедро расставляемые на его пути.

А мог ли он забыть то время, когда, будучи ростовским митрополитом, был взят в плен поляками вместе с царем Василием Шуйским, воеводой Шейниным и князем Голицыным?

Девять долгих лет провел Филарет в заключении в Мариенбургской крепости под Варшавой, откуда вышел лишь в 1618 году, после заключения Деулинского мира с поляками, достойно вернулся в Москву, стал патриархом всея Руси и наставником своего сына, царя Михаила Федоровича Романова.

Вряд ли бы нашелся другой человек, сумевший столь терпеливо и разумно нести на плечах груз, доставшийся ныне Филарету. Несмотря на тяготы патриаршего служения, почти всегда он был полон уверенности, прочной обстоятельности в поступках, начиная от самых важных и кончая простыми, житейскими.

И вот пред этим человеком, который практически держал в руках все бразды правления Московским государством, предстал монах, проведенный в патриаршие покои отцом Иринархом.

Одутловатое, с набрякшими подглазными складками лицо Филарета было заметно усталым, во взгляде отсутствовало любопытство. Опытнейший царедворец, изощренный в тонкостях общения с людьми, он сразу понял, что пред ним человек, который выдает себя совсем не за того, кем является на самом деле. Потому Филарет и спросил прямо, с легкой неприязнью в голосе:

– Ну, раб Божий, так кто ж ты такой?

Монах, понимая, где он находится и что за человек перед ним, лукавить не стал. Отогнув полу заношенной суконной рясы и перекусив зубами несколько ниток, достал из складок ее небольшую грамотку на плотном пергаменте, развернул и с поклоном подал патриарху.

Тот, перевидав на своем веку немало грамот, летописей, больших и малых бумаг, был удивлен искусством, с которым была выполнена именно эта грамота. Ниже замысловатого разноцветного герба римской курии[44] такими же цветными, глянцево отсвечивающими красками было выведено: «Легат его святейшества Папы, Джироламо Поссети, служа Богу и римскому престолу, удостоенный многих его благодеяний и наград, отпущен нами в Московию, Мунгалию и иные полуночные страны для того, чтобы увидеть и описать жизнь, чаяния и веру тамошних людей, ибо поиск добра и правды всегда был высшим символом святого папского престола, благословенного небом и всемогущим Богом!»

Патриарх Филарет, хорошо знающий латынь, прочел грамоту раз и другой и, снисходительно улыбаясь, так же, по-латыни, сказал:

– Почто ж ты, удостоенный столь высокого звания и доверия своего папы, в чужом образе и одежде, яко тать разбойный, по земле нашей шествуешь?

– Великий государь! – почтительно отвечал Джироламо, кланяясь при этом столь грациозно и учтиво, что Филарет тут же подумал: «Научен, истинно, бывал при дворах особ высоких ранее». – Взял бы я на душу грех великий, если бы речь моя лживой была. Не прими в обиду, но на дорогах и заставах Руси вашей я бы со своей грамотой далеко не ушел… Везде просят и по добру, и со злом налог подорожный и раз, и два, и три, а то и выбивают его силой… Со мной были вначале значительные суммы, я отдал их, отдал одежду и припасы и остался в рубище, которое мне бросили из милости, чтоб я не был гол и бос. И тогда я понял, что единственный способ продолжать путь далее – это стать бродячим монахом, их всегда привечали на Руси.

– Разумно, – одобрил патриарх, – и то, что ты про порядки наши на дорогах молвил, тоже верно, знаю о сем… Дай срок, будет укорот лиходеям! – Он в сердцах пристукнул посохом об пол.

Некоторое время в патриарших покоях царила тишина, потом Филарет, видно, справившись с охватившим его раздражением, уже более миролюбиво спросил:

– И где ты был, Джироламо, доколь путь твой продлился?

– Продлился он до славного града тобольского, откуда намеревался я с караваном в пределы государства Бухарского направиться и далее в Мунгалию, но там война уже который год идет, и дороги туда путникам мирным нет.

– Почто град тобольский славным именовал? Он нелеп покуда, мал, нищ, грязен.

– Все истинно так, великий государь, но там немало людей, достойных уважения за искусства различные и труды, и, конечно, первым среди них следует назвать архиепископа Киприана.

– Вот как, – заинтересованно спросил Филарет, – а почто?

– Он удостоен от Бога не только прозорливостью и великим умом, но и другими качествами, свойственными людям, отмеченным самим небом. Я не только слышал об этом, но и видел многое своими глазами. Не знаю, как у вас, а у нас он бы был назван избранником Божиим.

Филарет принялся подробно расспрашивать Джироламо о Киприане, и беседа их затянулась надолго. В конце ее Филарет спросил:

– Почто ж ты не подошел к нему как-нибудь, не завел беседу?

– Великий государь! Я знавал Киприана еще в те времена, когда он, будучи архимандритом новгородского Хутынского монастыря, был с посольской миссией на землях шведской короны. Я рискнул ему еще тогда предсказать большое будущее, и, как видно, не ошибся.

– Большое? Но ведь архиепископ – чин духовный не самый большой на Руси…

– Я не о значении чина веду речь. Киприан велик сам по себе и поднимется на стезе духовной еще выше, дайте срок.

– И все же, почему ты не подошел к нему? – настаивал Филарет.

– Я не хотел предстать пред ним в таком виде, а говорить правду о себе не имел права, – глядя прямо в глаза патриарху, ответил Джироламо.

В свою очередь, Филарет ответил одобрительным взглядом.

– За то, что не лукавил ты и был честен в своих словах, я отпускаю тебя с миром. Отец Иринарх вручит тебе подорожную грамоту, с коей ты беспрепятственно пойдешь по Руси к мунгальским пределам путем, каким тебе надобно, но только сними это одеяние монашеское и облачись согласно сану и положению легата римского, деньги на сие тебе будут выданы, затем шествуй с Богом!

Когда Джироламо со словами благодарности на устах и вновь раскланявшись придворным манером, скрылся за дверью, Иринарх недовольно произнес:

– Прости, великий государь, ведь ведомо тебе, что доброта не всегда ко двору…

– Пускай идет, – ответил Филарет, – нам он ныне известен, а пригляд за ним обустроить надобно… – Вели, чтоб людишки из тайного приказа сим делом как надобно занялись.

– Сделаю, великий государь, – почтительно ответил Иринарх.

Оставшись один, Филарет долго сидел, полуприкрыв глаза, и хотя ему не хотелось сейчас ни беспокоиться, ни думать о ком-нибудь, мысли о Киприане никак не оставляли его.

Почему имя этого человека все чаще и чаще звучит на патриаршем дворе? Почему сам Филарет, особенно за последнее время, вспоминает его дела, рассуждения и поступки и, что самое удивительное, не всегда может дать им правильное толкование, ибо у него попросту нет слов для этого? Как это понять? Неужто и впрямь благодать Господня коснулась этого человека?

– Нет, нет, – взволнованно шептал он, – грешны мы, грешны пред Господом, чтоб сотворилось такое…

Филарет – человек решительный всегда и во всем, наделенный способностью находить выход из самых сложных и, казалось бы, неразрешимых положений, бывало, терялся, если на его пути возникали сомнения, касаемые одухотворенности того или иного человека. В тот далекий век слишком трудно было провести границу, да еще четкую, между настоящей верой и суевериями. Никому бы не признался Филарет, что все эти разговоры и вести из Сибири, касаемые Киприана, не только смущали душу, но и всегда оставляли в ней тревожный след.

В углу патриаршей светлицы перед оправленной в серебро лампадой венецианского стекла стоял небольшой, не очень-то видный иконостас. Потемневшие, местами полустертые краски икон, трещины и вмятины на их поверхности, следы потерянных или похищенных окладов говорили о том, что этому иконостасу много-много лет. Он и впрямь был прислан на Русь еще давно из Константинопольской патриаршей обители и ценился Филаретом очень высоко.

– Господи! – опустившись на колени и подняв лицо к иконостасу, смятенно шептал Филарет. – Почто посылаешь сомнения такие? Ведь ведаешь же ты, что за спиной моей в смутах, крови и раздорах государство Московское, како же мне его в руках держать, коли я сомневаться учну?

В светлицу, как всегда, неслышно вошел было Иринарх, но, увидев, что патриарх молится, так же неслышно прикрыл дверь.

Знаменитый сибирский воин и охотник мурза[45] Молдабек, прозванный «черным всадником лесов», одинаково ненавидевший и русских, и своих сородичей – татар, говорил:

– Если многие тысячи наших воинов не смогли разбить жалкую кучку пришельцев во главе с Ермаком, то чего стоит такой народ? Где былая слава наших багатуров, ходивших в конных туменах великого Чингиза? Где наши воины сегодня? Они слабы, как женщины, жирны, как бараны на пастбищах, глупы, как бестолково ревущие ослы, а мечи их давно заржавели в ножнах.

В своих дальних и ближних походах, наводивших страх на все население лесного края, мурза Молдабек был излишне строг, даже безжалостен, но всегда справедлив. Никто не мог припомнить случая, чтобы он обидел слабого или наказал безвинного.

Знал о Молдабеке и Киприан и даже не раз высказывал пожелание встретиться с этим необычным человеком, и каково же было его удивление, когда однажды поутру, появившись в светлице, Герасим сказал:

– Владыко милостивый! Не сочти за труд, глянь в оконце, гость незваный к тебе…

Киприан подошел к слюдяному окну и распахнул его. Прямо перед воротами архиерейского подворья, построившись почти правильными рядами по восемь всадников, стояла конная сотня во главе с мурзой Молдабеком.

Киприан сразу узнал его по описаниям очевидцев. Вороненый, окантованный серебром шлем, черная кольчуга с наградным серебряным орлом, на крыльях которого заметно выступала арабская надпись, меч в черных ножнах, черные сапоги и даже конь у Молдабека был вороной – густогривый красавец, нервно перебиравший передними ногами.

– Позови мурзу в покои, встреть достойно, – велел Киприан Герасиму.

Молдабек вошел, поклонился, как равный равному, и, видимо, уже зная обычай русских, снял шлем, положил рядом на предложенную ему скамейку.

– Велик Аллах в деяниях своих: он всегда приводит мудрого к мудрому, глупца к глупцу. А жаждущего знаний – к равному ему, чтобы сравнить и оценить правильной мерой их мысли, – сказал по-арабски Молдабек, словно собираясь смутить Киприана словами незнакомой речи.

Всего лишь две-три секунды потребовались Киприану, чтобы собраться с мыслями. И вот уже, к удивлению Молдабека, зазвучала ответная речь по-арабски, но с не знакомыми ему витиеватыми отступлениями.

– Ты привел, о воин, изречение мудреца древности, Сина-ибн-Фаткула, но недоговорил, к сожалению, его до конца.

– Ты знаешь и это? – изумился Молдабек.

– Знаю, ибо подлинная мудрость всегда вызывает великое уважение людей. Так вот, Сина-ибн-Фаткул молвил далее: «Но трижды и трижды будет мудр тот, кто, сломив гордыню свою, приходит к врагу с миром, а не с мечом в руке…»

– Теперь я убедился, что вера твоя сильнее нашей, – горестно понурившись, уже по-русски ответил Молдабек, – если направляют ее к сердцам людей такие, как ты…

– Воин Молдабек! Мы с тобой отдали дань мудрости, – веско проговорил Киприан, – теперь молви, что привело тебя ко мне?

– Чаша добра склонилась в твою сторону, и хотя ты враг мне, я говорю: десять тысяч всадников стоят у Абалака, поднимайте своих воинов, грядет час битвы!

– Кто ведет всадников тех?

– Мой брат – мурза Ельчибей, но я не признаю его! Он безмерно жаден, хитер, как трижды уходившая из капкана лиса, и любит махать мечом за спинами других… Он не воин, а трусливый пес, догрызающий остатки еды на чужих пирах.

Прощаясь с Молдабеком, Киприан вновь по-арабски сказал:

– Слава добру и стражам его.

– Слава мудрости! – ответил Молдабек, склоняясь перед Киприаном.

Немного погодя, предугадывая ожидаемый им наказ Киприана, Герасим спросил:

– Сказать воеводе?

– Да, но пусть это сделают другие, ты же побыстрей отыщи охотников: вогулича Егора и Ермаковича Евпатия, пускай кличут урманных стрелков своих, готовят припас воинский и все, что для боя потребно. Найди, и кого в ближайшие стойбища послать: сзывайте сюда остяков, вогуличей, иных племен людей, особенно тех, кто крещение принял. Скажите, что на то мое слово и благословение есть, с Богом, отче Герасим!

Воины Ельчибея подступили к Тобольску на второй день поутру, и было их значительно больше, чем говорил мурза Молдабек: в толчее уже привычных глазу татарских халатов мелькали одеяния бухарских воинов. «Видно, пришли с караваном и прятались до времени», – решил стоявший на городской стене Киприан.

Среди наступавших можно было увидеть и идущих особняком тундровых самоедов, и большую, человек в триста, толпу якутов. «Сии тоже в память идолища златого на нас изохотились, – вновь подумал Киприан. – Ох, живуче зло!»

Собственно, крепостью тобольские оборонительные сооружения можно было назвать с большой натяжкой. По сути дела, город опоясывали стены из массивных лиственниц, по углам невысоко возвышались несколько сторожевых башен, да опоясывал все это земляной ров, сухой по причине отсутствия воды на горе.

Правда, у ворот, обращенных в сторону нижнего посада, откуда наступал Ельчибей, высились две бревенчатые площадки с установленными на них пушками, да слева, у потайного проема в стене, роилась конница – три казачьи сотни, скопившиеся в Тобольске перед дальними походами.

Киприан в окружении сторожевых монахов во главе с Герасимом был у малой крепостной башни, когда увидел, что к нему направляется довольно солидная процессия. Впереди ее важно вышагивал игумен мужского Никольского монастыря Филофей, за ним парами шли монахи, молчаливые и, по всему видно, испуганные.

Нельзя сказать, что Киприан не любил Филофея, но относился к нему с прохладцей. За все время пребывания в Тобольске Филофей ничего не сделал для того, чтобы благоустроить обитель, на монахов посматривал свысока, любил краснобайствовать, а то и похваляться, что-де скоро он будет у самого патриарха в наипервейших ходить.

– Владыко пресвятый! – торжественно провозгласил Филофей, подойдя к Киприану. – Вот прибыли мы со словом Божиим, дабы ободрить воинов, поднять дух их и внушить…

– Погоди, отче Филофей! – перебил его Киприан. – Слово Божие и так у каждого из нас в душе, ибо с минуты крещения носим мы его с собой, а ноне… – Он повысил голос, обращаясь уже и к монахам, и к стрельцам, стоящим окрест. – Ноне наипервейшая забота каждого – это град наш и церкви Божии от ворога оборонить! Во церквах городских и монастырских покуда службам не быть! Весь причт церковный и монахи – все на стены! И топором, и лопатой, и тасканием бревен и камней послужим общему делу, ежечасно и ежеминутно Спасителя нашего Иисуса Христа об избавлении от ворогов умоляя в душе.

– Владыко, да как же сие? Непорядок это и прочее, – по-прежнему напыщенно продолжал Филофей, – сан мой велит…

– На Руси были святители, и делами, и саном ой как повыше нас с тобой, – вновь перебил его Киприан, – и то труда, как бы тяжек он ни был, не бежали, а уж нам, людям малым, самое место тут первыми быть!

Недавно подошедший воевода Годунов, услышав слова Киприана и понимая, что сейчас не до распрей и раздоров, тоже громко произнес:

– Кланяюсь тебе, владыко, за помощь, – слуги Божьи ой как подручны нам будут – забот всем хватит!

Меж тем первые ряды ельчибеевских воинов, перебегая и выкрикивая что-то, стали приближаться к крепостным стенам. Можно было различить уже и длинные лестницы, которые они несли в руках, и большие факелы с дымящейся паклей. Куски ее, привязанные к стрелам, разгораясь во время полета, могли причинить большой урон городу, сплошь построенному из деревянных домов.

«А где ж всадники?» – только подумал Киприан, как они лавой выкатились из-за бугра, сразу заполнив всю низину перед крепостью.

– Вон их сколь, трудно будет бить их, – обеспокоенно заметил Герасим.

– Силой трудно, хитростью воинской – можно. Воевода наш в делах сих, не в пример прочему, остер, – ответил Киприан, теперь уже не отрывая взгляда от поля, где вот-вот должна была развернуться битва.

Ельчибеевские воины уже зацепились кое-где за стены, но выручили стрельцы: залп их пищалей сразу же скосил десятка два нападавших, остальные отхлынули – отбежали подальше, потоптались на месте. Но, так как конница медленно приближалась, теснила их, вновь пошли на приступ. И хотя они по-прежнему выкрикивали ругательства и проклятия, размахивая мечами и копьями, было заметно, что пыл их поубавился.

– Это не воины – разный сброд, пена на волне, как их называют в татарских улусах, – сказал Годунов Киприану. – Сила Ельчибея в коннице, но он что-то хитрит, выжидает…

В это время со стороны дальнего леса к осажденным подошло подкрепление: Евпатий привел более полусотни охотников, а Егор – вогуличей и остяков, из тех, кто уже давно принял крещение и теперь служил Киприану ревностно и самозабвенно.

Помощь была кстати. Ельчибеевцам удалось в двух местах сбить со стен стрельцов, расшатать бревна, и в образовавшиеся проходы нападавшие ринулись на площадь перед воеводским домом…

Сеча была яростной, но короткой. Обозленные неудачей стрельцы взялись за сабли. Не остались в стороне и монахи, дреколье в их руках стало грозным оружием, и уже через несколько минут скоротечной схватки противника потеснили, а потом и вовсе выбили за крепостные стены.

Меж тем Ельчибей, будто не замечая того, что делается у него впереди, по-прежнему медленно приближался к городу, окруженный телохранителями. Конница ждала его знака, но он медлил, приглядывался, сохраняя на заплывшем жиром лице холодновато-презрительное выражение, чтобы окружавшие его воины видели, что он на редкость спокоен и не считает этих засевших за стенами русских противниками, достойными его высокого внимания.

Наконец, Ельчибей, напыщенно отдуваясь, велел позвать толмача.

– Возьми двух всадников, – приказал он ему, – оденьте на пики белые тряпки и поезжайте к этим паршивым стенам, где засели эти грязные собаки. Скажите там, что я выпущу их беспрепятственно из города и сохраню их собачьи жизни, если они немедля сложат оружие. В противном же случае я сожгу их город. Десять тысяч луков моих всадников выпустят десять тысяч стрел с горящей паклей, этого хватит всем тем, за стенами…

Толмач, едва не до земли кланяясь, попятился, и уже вслед ему Ельчибей крикнул:

– Первым пусть выходит, покорно склонив голову, их главный шаман и поп Киприан! Я хочу посмотреть в лицо этого человека, который принес вместе со своими попами столько вреда земле моих предков!

Толмач бросился выполнять приказание Ельчибея, а сам он, важно подбоченясь в седле, вновь воззрился на город, удовлетворенно покашливая.

Еще до его разговора с толмачом на поле появился всадник. Он ехал вначале вдоль опушки, почти невидный из-за кустов, потом показался уже на гребне травянистого взгорка и наконец направил коня вдоль длинной линии плотно сгрудившихся всадников.

При виде его на поле вначале раздались изумленные возгласы, потом от ряда к ряду покатился сдержанный говорок, и вскоре вокруг установилась непривычная для такого часа тишина.

Конечно же, все от мала до велика узнали «черного всадника лесов» мурзу Молдабека, слава о подвигах которого давно перешагнула границы их края.

Молдабек приблизился к брату как раз в тот момент, когда Ельчибей отдавал приказание толмачу, и, конечно, слышал слова, сказанные о Киприане.

– Эй! – крикнул, подъезжая сбоку, Молдабек. – Кому это ты там велишь выходить к тебе, покорно склонив голову?

Ельчибей, будто его кто-то толкнул в спину, мгновенно оглянулся и, увидев столь нежданного и нежеланного гостя, не сдержавшись, затрясся от ярости:

– Ты, опять ты на моем пути?.. – Я не признаю тебя, я велю сейчас своим всадникам протащить тебя на аркане вон до того леса!

Пожалуй, никто и никогда еще до этого в здешних краях не слышал, чтоб вечно молчаливый и суровый мурза Молдабек так громко и от души смеялся.

– Ты?.. Меня на аркане?.. – Хохот его разносился далеко окрест, потому что и всадники, и пешие воины у стен слушали эти слова, затаив дыхание.

То, что произошло потом, еще более удивило всех окружающих. Отсмеявшись, Молдабек вплотную подъехал к Ельчибею и, схватив его за полу расшитого бисером и жемчугом халата, рывком выдернул из седла и сбросил на землю.

– Кукуч итэ![46] Еще слово, и я снесу тебе голову! – так же громко крикнул Молдабек, чтобы все слышали его слова.

– Нет, нет! – завизжал Ельчибей, катаясь по земле. – Ты не посмеешь!

– Слушайте меня, воины! – продолжал Молдабек, вымахнув саблю из ножен и держа ее над головой. – Вы знаете, что я первый враг русских и никогда не признаю их хозяевами наших земель, но сегодня они сильнее нас, да, это надо признать, ибо мы потеряли веру в наше оружие и в нашу мудрость! Назовите мне хотя бы одного мудреца в наших аилах, который бы указал нам путь к верной победе – такого нет! А вот здесь, в крепости у русских, я видел великого мудреца, который ведает и нашу, и арабскую речь, и речи иных народов. Сказано в Коране: «Мудрость неподвластна мечу», так неужели вы пойдете за этим жалким махателем саблей, – он указал на растерянно сидящего на земле Ельчибея, – чтобы повесить на вороты ваших халатов еще одну утраченную победу?

– Мы еще будем сильны! Мы еще прославим силу наших клинков, но для этого нужны терпение и мудрость, трижды мудрость, которую мы накопим в боях с врагами. Я поведу вас на нагайские улусы, мы отомстим нагайцам за позор поражений. За смерть и плен наших воинов! Вперед, и пусть ветер победы будет дуть в наши спины!

– Да будет так! – привычным кличем ответили воины все до единого и принялись радостно размахивать саблями и пиками, приветствуя своего нового вождя – столь уважаемого ими мурзу Молдабека, чья слава в бою была громкой, а рука самой верной.

Стоящие рядом на городской стене Киприан и воевода Годунов никак не могли понять, что же происходит на поле, так как толмач с посланцами до них так и не дошел, а слов противника на таком расстоянии не было слышно.

Все объяснил им всадник в богатом вооружении и одежде. Он несколько раз проскакал у самых стен туда и обратно, пока не отыскал взглядом Киприана.

– Мурза Молдабек приветствует тебя! – крикнул всадник. – Он сбросил, сбил в пыль Ельчибея и теперь ведет нас на нагайские улусы!

– Почему же вы не пошли на город? – крикнул в ответ ему Киприан.

– Потому что мудрость неподвластна мечу! – ответил всадник и, хлестнув плетью коня, умчался вслед за уходящими к дальнему лесу конными сотнями мурзы Молдабека.

Предыдущая главаГлава 33 из 55Следующая глава