К книге
За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники КиприанаКиприанов след. Глава 12
58%
Киприанов след. Глава 12
32

С благословения Киприана Савва вел «Памятные записи», то есть то, что в наше время называют дневниками. Как всегда, и здесь пригодился совет Киприана: «Не мудрствуй и не тщись красно расписывать то, что запоминания достойно, надо чтоб всегда к делу шли любые труды твои».

В один из дней Савва писал: «А ныне к нам, по слову самого патриарха, его святейшества Филарета, прибыл константинопольский иеромонах Амвросий. Особ таковых в наших пределах мы досель и близко не зрели: важен, дороден, сановит видом, ряса шелковым рубчиком отливает. На груди малый крест золотой с жемчугом и другой крест, поболе, в камнях самоцветных».

Владыка, хоть и в чистой, но в старой рясе да с простым кипарисовым крестом, как родственник бедный гляделся рядом с константинопольским иеромонахом, однако принимал его неприветно, даже сурово и такие речи вел:

– Ты, мол, почто изукрасил столь себя – в шелках да камениях сюда явился? Тут не видами прелестными похваляться надобно, а вурманы да в дичь тундрову наладиться, а туда с тебя какой ходок?

Иеромонаха того за ненадобностью да с неудовольствием великим в обрат отправив, владыка Киприан попутно и за купцов тобольских принялся: «Вы, старатели, торговые дела верша, о совести людской и вовсе забыли, – молвил владыка, к купцам тем обратясь. – Обман, обмер, обвес – вот три кита, на коих все зиждется у вас. За сие благословения буду лишать, а то и отлучать от храма! Люд сирый в обиде великой на вас – глядите у меня!»

Купцы, намерившиеся после встречи преподнести владыке Киприану цепь златую с ликом Спаса на камне янтарном, замешкались, засуетились, не зная, как и быть им дале. Глядя на это, владыка неожиданно молвил:

– Цепи едины признаю – духовные, коими мы с верой нашей святой на веки вечные связаны. А сию цепь златую, что от меня покуда таите, отдайте на благие дела: сиротам, воителям увечным, невестам, кои без приданого горюют, и впредь чтоб я вас с подношениями на пороге у себя не видел!

Испуг купцов был велик. Одни тут же на исповедь в храм намерились, другие поспешили незаметно убраться из города: «…А сохрани нас, Господи, от провидца сего! Коли он цепь златую, спрятанную до времени в соседнем покое у приказчиков, увидеть смог, то и остальные дела наши заранее узрит. Грешной душе возле святой быти не должно!..»

«А еще довелось мне, – писал далее Савва, – побывать да слышать, како беседу вел владыка Киприан с мудрецом и рассудителем мыслей, шейхом Аль-ас-Селимом, что с караваном купцов бухарских прибыл во тобольский град из стран вельми дальних».

Шейх тот, по его словам, в учениях разных преуспевший и языкам многим обученный, и русскую речь ведал:

– А скажи мне, Киприан-ага. – Тако он по-своему уважительно владыку величал. – Правда аль нет, будто ты наделен даром чудеса творить и читать в сердцах людей будущее их?

– Тебе ль, мужу, в умствованиях умудренному, – отвечал Киприан, – тако молвить? Един Бог наш и ближние Его к сему причастны, нам же грешным сие не по разуму, не по чину духовному.

– Однако есть немало людей, кои свидетельствуют о том, что на их глазах творил ты чудеса свои, – настаивал Селим.

– Сие лишь знание натуры человеческой и доброе желание распрей людских и жесточи избегнуть, – устало отвечал Киприан. – А ну, дай-ко руку твою, шейх. – Тот опасливо, но все же протянул руку Киприану. Он опустил ее на стол и прикрыл ладонью. Сейчас же глаза Селима потускнели и, хотя он не закрыл их, лицо его приобрело сонное, усталое выражение.

– А поведай-ко нам, добрый молодец, кто ты есть на самом деле и почто к нам явился? – к великому изумлению Саввы, спросил у шейха Киприан.

– А зовут меня Ахмет, – начал медленно он, – царевич я, из второго колена рода Кучумова, и к тебе пришел, штобы выведать, верно ли, ты маг и чудотворец, а ежели сие так, то увезти тебя силой в улусы наши дальние…

Услышав это, Савва разволновался до того, что на глазах его показались слезы.

– Владыко святый, отче Киприане! – да растолкуй ты мне, Христа ради: ежели не чудо сие, то што тогда?

– Не смущай душу сомнениями, Савва, – ласково проговорил Киприан, – и дело свое письменное дале веди, занося на листы бумажные, пред тобой лежащие, словеса лжеца сего.

Он отнял руку от руки татарского царевича, и тот сейчас же встрепенулся, удивленно посмотрел на Киприана.

– Прощения прошу, о мудрейший, я, кажется, задумался?

Киприан ничего на сказал в ответ, повернулся к Савве:

– А покличь-ко ты мне Герасима да еще двух монахов из стражи его.

– Так здесь они, за дверью, – заторопился Савва.

Когда Герасим и монахи вошли в светлицу, Киприан сказал им, указывая на своего гостя:

– Окажите, отцы честные, почет сему воину, – проводите не только с подворья, но и до ворот городских, ибо он не токмо воин, но и царевич сибирский – Ахмет, сын Кармая, и почет ему к лицу будет.

Лицо Ахмета вытянулось, нагловато-снисходительная ухмылка сменилась растерянностью, он пробормотал что-то непонятное и, приложив руку к груди и склонившись в поклоне, попятился к двери.

– Вот те и мудрец – Аль-ас-Селим, – развел руками Савва, – каков прикинулся…

– Лжеца и врага отличить легко, – устало проговорил Киприан, – потрудней бывает с теми, которые, в глаза глядучи и другом нарекаясь, лжу с изменою творят.

«Тако и не ответил мне тогда владыка на вопрошение мое, – продолжал свои записи Савва, – и я наконец постиг, што вопрошать о сем не надобно и што святость или величие таковых особ, как владыка Киприан, людскому понятию неподвластны».

У городских ворот, как и следовало ожидать, царевича Ахмета встретили богато одетые, увешанные отборным, дорогим оружием всадники. Они почтительно приветствовали его, подали редкой белизны коня с единственной черной отметиной на лбу.

Ахмет, перед тем как сесть в седло, отвел в сторону Герасима, сказал ему, как равный равному:

– Передай мой поклон своему хозяину – великому русскому имаму. Хотя он враг мне и всему роду нашему, я почитаю его за мудрость и силу, дарованную небом. Скажи также слова тайные, предназначенные только ему: пусть бережется, ибо смерть ходит по пятам его… Почет сильному, но дважды и трижды почет мудрецам и провидцам на земле нашей!

Вновь приложив по восточному обычаю руку к груди, он легко, словно его что-то подбросило с земли, взлетел в седло. Всадники во главе с царевичем Ахметом давно уже скрылись среди мелколесья на опушке коренного бора, а Герасим все еще смотрел им вслед, размышляя над только что услышанными словами: «Смерть ходит по пятам его…» – Да боже ж мой! – разве допустит небо, штоб свершилось тако? Нет-нет, того быть не должно – не должно.

– Отче Герасим, – тормошили его монахи, – пошто ты тревожен столь и не в себе будто, аль хворость прикинулась?

– Поспешаем ко владыке, – прервал их Герасим, – дело есть, его касаемое…

Монахи тут же направились вслед за быстро шагающим Герасимом.

В одну из ночей пьяный до исступления воевода Годунов, в кровь исхлестав плетью сопровождающих его казаков, стал ломиться на подворье дьяка Ковырина.

– А ну, Степка, открывай каки есть запоры-щеколды, а то по дощечке разнесу врата твои проклятущи!

– Уймись, Матвей Семеныч! – пытался усовещевать воеводу дьяк Ковырин. – Ночь на дворе.

– А по мне што ночь, што день, – желаю беседу с тобой поиметь и на чисту водицу тебя, заплутая, вывести!

Дьяк Ковырин, скрепя сердце и ругая в душе воеводу нещадно, все же вынужден был открыть калитку и впустить его в дом.

Ковырин был вдовцом, и все хозяйство в его доме вела сестра Пелагея, та самая, что приходила за благословением к Киприану.

Непривычно строгая, исхудавшая, забывшая напрочь о своей извечной шальной игривости, она стояла сейчас у стола, поджав губы, и встречала на правах хозяйки гостя.

Сенные прислужницы уже успели уставить стол скляницами, кувшинами и берестяными туесами с винами, медами и пивом – торопливо таскали блюда с яствами и подносы с закусками.

К удивлению Ковырина, ожидавшего, что воевода тут же примется за винопитие, тот и чарки малой не пригубил, а сидел за столом, зло поглядывая на хозяина и Пелагею, будто выжидая чего-то…

– А вот и не буду пить у тебя, Степка! – пристукнул кулаком по столу воевода. – Ибо ты есть змей подколодный, хитрован, за моей спиной дела непотребны творящий!

– Господь с тобой, боярин! Пошто речи таки ведешь в дому моем? Служу царю и делу своему по совести, и о том тебе известно.

– А вот и нет, нет… – протянул Годунов, пьяно мотая головой. – А ну, поведай, кто у тебя вчерась с посулами был и за што тебе посулы те дадены были?

«Господи, Господи, Господи! – холодея от страха, трижды повторил Ковырин. – И откель же аспид сей о том прознал? Не иначе шептатели его средь челяди дворовой обретаются…»

Ковырин тут же заговорил быстро, сбивчиво, пытаясь разубедить воеводу, но, к радости своей, увидел, что тот уже спит, уронив голову на стол и блаженно причмокивая губами.

«Вот ирод-то, вот ирод!» – едва не воскликнул Ковырин, теперь уже с нескрываемой ненавистью глядя на Годунова. – «Ведь пьян через край, а о делах, да еще столь тайных, помнит… – Господи, што же будет теперь?» – безнадежно вздохнул Ковырин и, так и не найдя ответа, понурясь, вышел из светлицы.

«Бес меня попутал, бес, – размышлял он позднее, лежа на лавке. – Ведь давал же зарок себе, ни в каки таки дела с посулами не вязаться, и вот – нате вам!.. Но опять, ежели взять с другой стороны…» Он словно возвратился на сутки назад, видел и слышал все, что ему говорили эти нехристи – дикарские люди.

Впрочем, один из них, моложавый и лицом вроде бы пригожий, если бы не шрамы на щеках, одетый в черную оленью кухлянку и такие же сапоги, по-русски говорил вполне сносно.

– Ты, дьяк Степан большой человек, но ты и добрый… – Воевода кричит, ты молчишь. Воевода плетью бьет, ты в сторонке стоишь. Наш народ тебя любит, подарки шлет. Вот возьми, сделай милость.

Он высыпал на стол перед Ковыриным семь радужно посвечивающих камней величиной чуть поменьше голубиного яйца. Цвет их менялся на глазах, стоило чуть отвести взгляд или склонить голову. Из небесно-розового они становились дымчато-фиолетовыми, а призрачно-лазурные отблески их сменялись блекло-тревожной синью.

При виде такого богатства сердце Ковырина радостно забилось, но вслед за этим он ощутил подползающий по-змеиному страх: «Ох, велика, велика будет цена самоцветам сим! Однако за што же жалуют столь нехристи сии?»

Он спросил об этом у незваных гостей, и все тот же, ладный, со шрамами на щеках, улыбнулся вроде приветно, с почтением ответил:

– Говорю, признаем тебя человеком большим, почтение оказываем и поклон…

Ковырин не мог объяснить себе, почему вдруг эти слова так не понравились ему? С другой стороны подумать, так ведь и верно, немала он фигура во тобольском граде…

Проводив охотников, Ковырин долго сидел за столом, так и эдак перебирал камни, примерял к пальцам, будто они уже были вделаны в приготовленные для этого кольца, не замечая того, что за ним в этот момент внимательно наблюдает Пелагея. Наконец, не выдержав, она насмешливо кашлянула, и Ковырин тут же, как ужаленный, дернулся, прикрыл камни ладонями и лишь после этого повернулся к Пелагее.

– Ты? Ох, спаси господи! А я-то думал, што иной кто… Иди, иди, почивать пора.

– Боишься, што я камни твои угляжу? – едко проговорила Пелагея. – Не думала, братец, што ты жаден столь, руки-то вон, как у менялы какого аль у купца-прохиндея, трясутся.

– Не бабье сие дело, Пелагеюшко, не бабье, – уже немного справившись с испугом, отвечал Ковырин. – Камушки сии – мелочь, они для забавы более.

– Ага, для забавы, а я вот намедни зрела на базаре, как за единый такой камень татары отдали бухарцу целый табун коней!

Опять и опять вспоминая этот разговор, Ковырин всю ночь, так и не заснув, проворочался на лавке: вздыхал тяжко, пробовал молиться, не представляя, как он утром будет разговаривать с воеводой.

«Донесли ему, донесли, но кто? Пелагея – не в счет, дворовые разве, но окна в светлице высоки, ставни плотны, с улицы не заглянешь… Ох, знать бы, што известно ему?» Постепенно этот вопрос оттеснил все другие вопросы, и Ковырин буквально не находил себе места до тех пор, пока воевода не проснулся и не потребовал его к себе.

– Ну, душа твоя в разнохлест, – хмуро начал воевода, – ответствуй, пошто нехристи вчерась у тебя роились, аки пчелы?

«Не знает…» – с радостным облегчением подумал Ковырин и сейчас же на ходу, воспрянув духом, уже бодро зачастил:

– Так те нехристи, боярин, в зиму стадо олешек пригнать сулились, спрашивали, какова им корысть за сие будет?

– А не врешь? – подозрительно посмотрел на него Годунов.

– Как перед истинным! – сложил молитвенно руки Ковырин.

– Праведны все стали, приучил, прибрал вас к рукам Киприан, – проворчал Годунов и, схватив со стола высокий жбан с медом, уже не чинясь, жадно припал к нему губами.

Цифра семь, имеющая магическое значение во многих странах Востока, была не менее почитаема и у северных племен. С этой цифрой было связано немало легенд, поверий, а то и законов, обуславливающих людскую жизнь, так как она могла принести и нежданную радость, и скорую, подчас мучительную, смерть человека.

Конечно, обо всем этом не мог знать тобольский дьяк Степан Ковырин, как и о том, что могли предвещать подаренные ему семь самоцветных камней. Окончательно замученный страхами, сомнениями, а более всего жадностью, он все же решился однажды и велел позвать к себе тобольского менялу и купца турка Ибрагима, давно и прочно обосновавшегося в городе.

– Привезли мне вот тут как-то из тундры камешек, – небрежно и, словно невзначай, повел речь Ковырин, – так вот не знаю. Детишкам его на забаву отдать, аль цена у него какая есть?

Ибрагим долго вертел камень в руках, поглядывая на него и так и эдак, потом достал из-за пазухи круглое толстое стекло и уже через него обозревал камень, и лишь потом почтительно обратился к Ковырину.

– Если ты спрашиваешь о цене, то должен тебе сказать, что у этого камня цены нет. Собери деньги всех здешних купцов, прибавь к ним богатства идущих в город караванов, и то это будет лишь малой каплей того, что мог бы стоить этот камень. Я за всю свою жизнь впервые держу в руках такое чудо! Береги его, о, начальствующий, ибо приобрел ты богатство великое…

У Ковырина закружилась голова, он подскочил к Ибрагиму и, брызгая слюной и задыхаясь от волнения, воскликнул:

– Никому, никому штоб о сем не молвил, штоб словечка где не прослышалось!

– Я знаю свое место, господин, – склонился в поклоне меняла, – соблюдение тайны – главное в нашем деле.

– Смотри, а то и голова с плеч! – Ковырин от столь радостной вести, сообщенной ему менялой, подбодрился и, уже по привычке важничая, бросил: – Иди, да о словесах моих помни!

Ибрагим, униженно поникнув, мелко засеменил ногами, как бы в усердии великом, и быстро проскользнул в дверь светлицы.

Конечно, дьяку Ковырину было сейчас не до того, чтобы приглядывать за Ибрагимом, а случись такое, Ковырин, говоря словами того времени, «враз бы пришел в остуду», то есть бы остыл мгновенно от мечтаний своих.

Вернувшись в свою лавку, Ибрагим велел тут же седлать коней и уже через несколько минут в сопровождении двух слуг отправился в путь, снаряженный так, как обычно снаряжаются люди, отправляясь на охоту.

Немногим более часа проехал он по лесу, причем не по дороге, а вдоль русла давно высохшего, едва заметного ручья, пока путь не привел его к узкой поляне у нагромождения замшелых камней. Здесь, вкруг костра, расположились те самые «дикарские люди», которые недавно преподнесли дьяку Ковырину столь дорогой подарок.

Старший среди них, тот самый ладный охотник с двумя шрамами на щеках, встретил Ибрагима одним коротким словом:

– Ну?

– Я видел его, – так же кратко ответил Ибрагим, – он хотел узнать цену лишь одному камню…

Охотник со шрамами презрительно оттопырил губы, плюнул, и в его раскосых, угольно-синеватых глазах полыхнуло презрение.

– Жадный пес, недостойный звания мужчины! За то, что он прикасался к этим священным камням, я бы вырвал его сердце из груди, но он еще будет нужен нам, а потом…

Он вопросительно глянул на Ибрагима, и тот, догадавшись, о чем он хочет спросить, ответил:

– Одна лапа этой паршивой лисицы уже в капкане, вот-вот она попадет туда вся!

Охотник со шрамами возвратился к костру, Ибрагим так же молча уселся в седло и в сопровождении слуг направился в обратный путь.

– Степан, а Степан?

– Ну чего тебе, Пелагея?

– А пошто дикарски людишки вновь у тебя были? Ох, братец, дождешься ты, проведает воевода, не посмотрит, што ты дьяк, и поболе тебя чином на дыбе корчились.

– Ну, ну на тебя! Плетешь несуразное. У сиих нехристей о своем забота: послабление хотят хоть самое малое идольской вере своей. Сами идти к владыке Киприану боятся, вот и попросили меня.

– Господи – аль и вовсе разум покинул тебя, братец? Наш владыка чист, аки стекло венецейское, николи подношений не брал и брать не будет!

– Так сие не ему лично, а на дела богоугодные – всего три камешка просили передать те нехристи.

– Передать… вона што… ну и ты, конешно, в накладе не будешь, я ведь у тебя на столе камней поболе трех видала?

– А то как же – тако заведено издревле на Руси: я им добро какое творю, они мне сотворить повинны.

В ту ночь Ковырин опять не спал, все прикидывал, как ему повыгодней да получше пред Киприаном предстать да речь повести. Не забывал он и о наказе того – старшего из людишек дикарских: «То, что мы тебе камни дарили, это только тебе, а Киприану вашему ты вот эти три камня особо поднеси, тако у нас заведено по законам нашим».

Ковырин с жадным вниманием разглядывал кусок невиданной доселе ткани: искристой, в розовых разводах, в которую были плотно и глубоко вшиты три поблескивающих гранями камня.

Надо было видеть, как кланялся, как витийствовал перед Киприаном дьяк Ковырин, расписывая покорность и доброту людей дикарских и некрещеных покуль, дерзнувших обратиться к Киприану с просьбицей малой и с подношением сиим.

Киприан, по обыкновению, был приветлив и слушал Ковырина, как казалось, с интересом, поглядывая то на него, то на камни, вшитые в затейливую тряпицу, развернутую подобострастно улыбающимся дьяком. Когда тот закончил речь, Киприан поднялся из-за стола, подошел почти вплотную к столь любезному дарителю.

– Хочу вблизи глянуть на тебя, ибо не могу уразуметь, как это жадность отвратная в человеке может его на смертный грех толкнуть?

– К чему ты это, владыко милостивый? – смешался Ковырин. – Грех смертный… – аж внимать такому страшно.

– А не страшно, что камни гибельные мне принес? Охраной они напитаны стародавней: в каждой малой трещинке, что и глазу не углядеть, отрава та таится, – коснись перстами, и вот она, смертушка!

Ковырину стало плохо. Он схватился за горло, рванул ворот кафтана, и окладные жемчужные пуговицы дождем сыпанули на пол.

– Крикни там монахам, – велел Киприан Савве, – пущай на подворье сего грешника спровадят, а далее помыслим, како с ним обойтись.

Примерно через час, кое-как добравшись до дома, Ковырин застал там полный разгром: ворота и двери в подклети были распахнуты, дворовые мужики и бабы согнаны и закрыты в кухонном прирубе, сестра Пелагея бесчувственно лежала на пороге светлицы. Когда с помощью сенных девок ее кое-как привели в чувство и она, открыв глаза, увидала брата, то тут же, воскликнув: «Степушко, живой!» – разрыдалась.

Пелагею не надо было просить, и она немедля поведала о том, что произошло в их доме.

– Эти дики-то нехристи, што намедни были у тебя, – это они, они!.. Яко вихорь ворвались на подворье, пошли все бить-ломать, где, мол, хозяин, ты то исть, пытать-расспрашивать, когда возвернется от владыки Киприана?

«Знали, знали проклятущие, што я туды намерился…» – убито подумал Ковырин, а Пелагея меж тем продолжала:

– Опосля за меня принялись: мол, отдавай сейчас камни, кои брату твому намедни вручали! Я поначалу в спор с ними вошла: «Нет, мол, не ведаю, где камни те», так тот, у которого на щеках отметины, плетью и благословил меня…

Ковырин, чувствуя все еще не оставляющую его боль под сердцем, подошел к поставцу с посудой, просунул под него руку. Здесь, в бревне, был выдолблен тайник, где у Ковырина хранились браслеты, кольца, иноземные золотые монеты и куда он также спрятал самоцветные камни.

Он пошарил там рукой, отодвинул поставец, выбросил из тайника на стол все, что хранилось там, к удивлению Пелагеи, которая и не предполагала о таких богатствах, собранных ее братом.

– Все на месте, лишь камней нет, только их и ухватили нехристи, – странно безразличным голосом проговорил Ковырин.

– Братец, и ты о сем тако спокойно молвишь? Богатство ушло, чай, немалое?

– А провались оно пропадом и богатство всякое, и камни те! Через них мне конец жизни выходит, можешь ты о сем помыслить?

– Так поведай, поведай, братец! – засуетилась Пелагея.

– А тебе другие поведают, вот-вот явятся на подворье стрельцы по мою душу да поволокут к воеводе ответ держать…

– Што ты натворил еще, молви немедля!

– А ништо, так, дельце малое… Владыке нашему отравы преподнес всего-навсего, понятно тебе?

– Свят, свят, свят! – в испуге запричитала Пелагея, но Ковырин, уже не слушая ее, ожесточенно сбросил на пол сразу ставшие ненужными его богатства и, пошатываясь, будто пьяный, вышел из светлицы.

– «Каждый, кто хоть раз посмотрит на священные камни золотой владетельницы Юмалы или, хуже того, дерзнет прикоснуться к ним, – должен умереть!» – так издавна гласит закон племени ызык.

Согласно этому закону и Киприан, и дьяк Ковырин были уже приговорены к смерти, а камни, к которым они прикасались или могли прикоснуться, обязательно должны были быть возвращены на капище золотой бабы и занять свое место в семи драгоценных гирляндах у ее ног.

Камни, которыми ызык заманили Ковырина, чтобы он отнес яд Киприану, были уже на пути к капищу. Самого Ковырина убили, когда он возвращался вечером на свое подворье. И лишь Киприан, который, как видно, так и не коснулся отравленных камней, был жив, здоров и не досягаем для ызык. Днем он постоянно ходил в сопровождении двух или трех монахов, ночью же охрана архиерейского подворья удваивалась.

Все это вызывало недовольство Киприана, и как-то раз он даже сказал Герасиму со столь не свойственным ему раздражением:

– Недостойно чину духовному тако охранным быть. Я архиерей, а не военачальник аль особа государственная.

– Владыко, не гневись на сие: вот изведем, даст Бог, идольску проказу, тогда и шествуй како душе угодно.

Однажды в сумерках Киприан, шедший с Герасимом и еще с одним монахом, встретил Пелагею. Увидев Киприана, та смутилась, даже сжалась вся, отступила в сторону.

– Како поживаешь, Пелагеюшко? – неожиданно ласково спросил ее Киприан.

– Живу, владыко, как Бог даст. Брата вот ходила в церкву поминать.

– Божье дело, – одобрил Киприан и, как бы продолжая давний, но прерванный в свое время разговор, по-прежнему ласково произнес:

– Знаю, знаю, чего спросить намерилась, – горю твоему сочувствие имею, однако, как и ранее, скажу: монастырь – не твое место, доброй молитвенницей можно и в миру быть, ежели у тебя к делам богоугодным душа расположена.

Пелагея всплакнула и прошептала что-то тихо-тихо, но Киприан услышал ее.

– Благословения просишь? Что ж, ныне сие к месту, не так, как прошлый раз.

Он благословил Пелагею и, погладив ее бережно по склоненной голове, будто малого ребенка, направился дальше.

В 1623 году тобольский Троицкий собор в подражание новгородскому и в память того, что Киприан провел детские и зрелые годы на новгородской земле, стал именоваться собором Святой Софии, Премудрости Божией. Это еще раз ощутимо задело воеводу Годунова.

Расхаживая из угла в угол по светлице, взъерошенный, опухший от вчерашнего пиршества, Годунов не говорил – будто бросал слова в лицо стоявшему у стола подьячему Феоктисту, заменившему пока убитого дьяка Ковырина.

Феоктист, несмотря на молодость, в делах письменных и прочих был куда как ловок. А уж слушать умел людей набольших, особенно воеводу, до удивления прилежно.

– Как же сие понимать? – вновь возвеличили тако Киприана: «Ах, собор, как и в Новгороде, стали именовать! Ах, Киприан родом с земли новгородской!..» Да мне-то што в этом? Почему мне, боярину родовитому, почета такого нет, как Киприану? Пошто он все наперед меня выходит? Я, я перва голова во тобольском граде!

– Ах, боярин, – как можно более миролюбиво отвечал Феоктист, – да разве ж кто может спорить с этим? Да не рви ты себе сердце докукой, в баньку ступай, раненько натоплена, приготовлено все как надобно!

– И верно речешь, ох, попарюсь всласть! – Годунов потянулся, зевая, развел плечи в предчувствии банного приятства, но в этот момент в светлицу боком протиснулся дворовый слуга, оповестил:

– Владыка Киприан к тебе пришедши, боярин.

– Вот… – протянул убито Годунов, – вот оно како выходит: в баньку бедному боярину неколи сходить. Кафтан тащи! – велел он слуге. – Обувку давай праздничну – сам святитель земель сибирских пожаловал!..

Мог так боярин Годунов: с похмелья любого голову в кадушку с ледяной водой, раз и другой, и вот он вам: бодрый, свежий, вроде с прогулки неторопкой вернулся. Подошел чинно, как прихожанин добрый, к своему пастырю под благословение, помолчал приличествующе моменту, потом беседу повел о новостях городских, осведомился попутно о здравии Киприана.

– Бог милует, – так же чинно отвечал Киприан, – а вот люди разны – не очень…

– Ты это о чем, владыко, – сразу насторожился Годунов, – аль стряслось што?

– Стряслось – не стряслось, но могло быть.

Киприан молча указал Герасиму на висевшую у того на боку кожаную сумку, и Герасим достал оттуда и аккуратно разложил на столе радужно поблескивающую тряпицу с вшитыми в нее тремя самоцветными камнями.

Как ни скупы были лучи осеннего солнца, но их вполне хватило на то, чтобы вызвать к жизни чудесную красоту лежащих на столе самоцветов.

Надо было видеть при этом выражение лиц боярина Годунова и Феоктиста. Они, как бы сговорившись, затаили дыхание, подались вперед, не отводя взгляда от камней.

На лице Киприана не дрогнула ни одна черточка, и усилием воли он с трудом сдержал неприязнь, вспыхнувшую в душе при виде столь неприкрыто алчной жадности.

– Вот, – сказал Киприан, – такое подношение мне сделали, и боюсь, что и тебе и иным людям набольшим града сего такое же преподнести могут.

– Ну, коли с добром да от души чистой творят такое, то почему бы и не взять? – быстро проговорил Годунов, нервно облизывая губы.

– Боярин, боярин… – Голос Киприана прозвучал тоскливо, сожалеюще. – Камни-то ядом несмываемым напитаны – коснись их хоть мимолетно, и враз Богу душу отдашь!

– Господь с тобой, владыко! – Годунов даже отшатнулся от стола. – Да истина ли сие?

Киприан выглянул в окно. На воеводском подворье молодые стрельцы гоняли ворон. Делалось это каждое утро по приказу воеводы, так как за последнее время в крепости и на городских подворьях воронья развелось видимо-невидимо.

– А ну, молодец, – сказал Феоктисту Киприан, – вели-ка стрельцам ворону поймать и сюда принести.

Когда ворону доставили в воеводские покои, Киприан сказал всем:

– А ну, отойдите-ка от стола. Сия птица весьма прелюбопытна, и быть того не может, чтобы камни сии ее не прельстили…

Все получилось по слову Киприана.

Ворона попрыгала, даже полетала над столом и все же опустилась на камни, тут же клюнув один из них. Второй раз сделать это ей не удалось. Она тут же упала на бок, помахала лапками и, дернувшись, застыла.

Годунов побледнел и, забыв на какое-то время свою всегдашнюю неприязнь к Киприану, виновато понурился пред ним, вытирая холодный пот на лбу.

– Оповести всех людей служилых, вели им строго-настрого в жадности своей попридержаться, ибо вот куда она привести может, – указал Киприан на стол.

– Слышал, Феоктист? – обратился Годунов к подьячему. – Всех приказных старших, воинских людей, которы над стрельцами и казаками поставлены, и ину старшину городску ко мне, я им сотворю прочуханку, на камни таки и не глянут!..

Говоря это, Годунов, с трудом подавляя рвущийся из груди вздох сожаления, смотрел, как Герасим аккуратно свертывает тряпицу с камнями и укладывает ее в кожаную сумку, висевшую у него на плече.

Предыдущая главаГлава 32 из 55Следующая глава