К книге
За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники КиприанаКиприанов след. Глава 11
56%
Киприанов след. Глава 11
31

Судьба, которой и врагу не пожелаешь, выпала на долю Авдейки Крякутного. Ранее он о таком и подумать не мог, считал себя человеком удатным, которому счастье само в руки шло, а тут получилось прямо как в сказке: «Нате вам лиха поболе, пользуйтесь…»

Все знали, сколь на виду он был во тобольском граде – чином невелик, а дела обделывал не столь уж и малые… Порой и достаток с дел тех имел тайный да дорогонький: один кушак шамаханский с каменьями, полученный в новогодье от бухарских купцов, чего стоил… – А ноне что? Господи, подумать страшно!

За то время, пока Авдейка Крякутной крутился на ближайших дорогах у Тобольска, он окончательно потерял человеческий облик: зарос до неузнаваемости волосами, одежда его была похожа на истлевшую дырявую рогожу, ноги обмотаны тряпками и кое-как скрученными жгутами из травы.

Первое время, пугаясь каждого лесного шороха или вскрика птицы, он прятался в корнях высохших сосен или в ямах у осевших от сырости стенок оврагов, потом нет-нет да и выползал – присматривался, что там и как на ближних дорогах, тем более что с едой у него было вовсе плохо – и без того малые запасы совсем истощились.

Поголодав два-три дня, он вынужден был просить подаяние: выбирал где-нибудь на видном месте такой уголок, где его было видно встречным и сам он мог наблюдать за ними издалека. Ну а в том, чтобы пожалостливей да поболезненней речи убогим голосом вести, тут у Авдейки равных не было. Как заведет бывало: «…Да родимые мои – люди дорожны, сердцом добры да пригожи! Да от сего-то сердца малую толику просит вас раб Божий Авдей оторвать да напитать меня, страждуща, да три дни во рту крошки не имеюща!..»

Понятно, что после таких слов прохожие, не раздумывая, отдавали Авдейке лучшее, что у них было из дорожной еды. Когда же путники стали пугаться вида его страхолюдного, он стал пользоваться этим, нападая на одиноких странников или странниц, собравшихся на богомолье. Неожиданно выскакивая из-за кустов, Авдейка дико вскрикивал, угрожающе размахивая батогом, – странники с испуга бросали котомки с немудреным дорожным запасом, убегали куда глаза глядят, что и нужно было Авдейке. Он хватал добычу, бросался в другую сторону, петлял, как заяц, чтобы на всякий случай запутать след.

Была у него и берлога – песчаная яма, которую он выкопал под корневищами высохшей до звона матерой сосны.

Однажды утром, когда он, по обыкновению, вышел на свою «охоту», ему встретился путник, в котором он хотя и с трудом, но узнал тобольского сотника Акимку Хлынова.

Собственно, слово «узнал» можно было употребить здесь с большой натяжкой, так как от прежнего Акимки Хлынова, знаменитого гулевана и пьяницы, известного скандалами, драками и иными неблаговидными похождениями, было в этом путнике только лицо, да и то изменившееся, будто обновленное, что ли.

Всегда полные разбойным блеском глаза Акимки смотрели сейчас мягко, непривычно задумчиво. Даже походка его изменилась, не была такой разболтанной, как раньше, а ступал он как-то незаметно и легко, будто каждый шаг доставлял ему радость.

Авдейка намерился было по привычке выскочить из-за кустов, хоть и в шутку, но пугнуть старого знакомца. Но раздумал и на дорогу вышел неторопко.

Хлынов ничем не высказал удивления, увидав в таком виде Авдейку Крякутного, сказал ему негромко и спокойно, будто они виделись только вчера:

– Здрав буди, брат, далеко ли путь твой будет?

Авдейку и сейчас, несмотря на его положение, не оставляло извечное ехидство, и он задиристо ответил:

– В братьях-то мы с тобой отродясь не хаживали, сотник тобольский, или кто ты теперь есть?

– А есть я ноне просто-напросто человек божий, – приветливо отвечал Аким, – тако и именуй меня.

Авдейка, никак не ожидавший такого ответа, даже растерялся:

– Это как же понимать сие, в монахи, што ль, подался грехи замаливать, аль ино што?

– Грехов моих, Авдеюшко, мне не отмолить до смерти самой, а вот послужить Господу Богу нашему как сил моих хватит намерился. Во граде мангазейском обет принял: паломничество свершить на острова Соловецкие, в монастырь тамошний. Поклонюсь в Тобольске владыке Киприану, чтоб благословил меня на сей путь, ибо отступаться в замысле таком никак нельзя.

Авдейка некоторое время растерянно смотрел на Акима Хлынова, не зная, что ему ответить, потом вдруг выкрикнул злорадно:

– Иди, иди, там тебе воевода давно кнут приготовил!

– Ежели человек душой всей к Богу привержен, то разве ж кнут иль другие напасти могут его испугать? Пробовал я не раз кнута воеводского, како от службы отказ взял, и на дыбу меня вздернули, а милостью Божией жив, как видишь…

Эти слова окончательно вывели из себя Авдейку, и он чуть не набросился на Акима:

– Што ж такое сотворилось с тобой, поведай ты мне, Христа ради?

– А то, брате, што раз единый довелось мне перемолвиться с владыкой Киприаном словцом заветным, и словцо то душу мне перевернуло, и понял я, сколь велик дух человека сего и сколь низок я пред ним в падении своем мерзостном.

Авдейка растерянно промолчал, а Аким, уже направляясь в путь, негромко и по-особому проникновенно проговорил:

– Иди-ко ты, брате, во тобольский град да попроси благословения владыки Киприана на жизнь праведную, ведь все равно ты придешь к нему, душой грешной изнывая, аль пропадешь в дебрях лесных, яко зверь, в капкан загнанный, а иного не будет, не надейся…

Он помахал Авдейке рукой и, уже не оглядываясь, скрылся вскоре среди деревьев.

Пробравшись в свою берлогу, Авдейка долго валялся на постели из пожелтевших листьев, все прикидывал, как ему быть далее?

«А может, и верно, побывать в Тобольске, пробраться туда как-нибудь половчее? Да еще ночью, но не затем, штоб повидать Киприана, а посчитаться кое с кем, к примеру, с женушкой богоданной – свет-Аграфеной, аль и с воеводой самим, я ведь в странствия духовны не намерюсь, како Акимко Хлынов!..

Сколь воевода тот изгалялся надо мной за службу верну? А вдруг и мне выйдет удача воеводски ребрышки холены пощекотать? Во тобольский град направлюсь, и немедля!» – решительно заключил Авдейка.

…И направился он, и выпала ему удача пробраться к самым воеводским хоромам – известно, как на это дело он ловок был, и даже удалось узреть то, что редко кому удавалось в тобольском граде. Строго берегся воевода от глаз чужих, а тут, видно, промахнулся – в полураспахнутое окно жарко натопленной светлицы хорошо было видно, как отводил душу – гулял воевода Матвей Годунов.

На столе питий и яств – не перечесть, а дебелые, одна другой краше, сенные прислужницы все подносили и подносили серебряные подносы с едой и скляницы с вином и медами.

– Любо, любо тако-то вот душе отдохновение дать, штоб она затрепетала да помягчала, голубушка! – блаженно щурясь, покрикивал воевода Годунов.

Стоявший за окном на карнизе крыши Авдейка с первых минут стал поеживаться от злого осеннего ветра, а вскоре и вовсе замерз, чувствуя, как по груди и спине расползается холод.

«Про отдохновение ведет речи непотребец сей, – все более и более коченея, возмущался Авдейка, – а ну-кось, вот сотворю ему отдохновение ино…»

Некоторое время страх все еще сдерживал его, потом Авдейка вдохнул побольше воздуху и, ломая широкую створку окна, ввалился в светлицу к воеводе, успев все же устоять на ногах.

Увидав его, одна из прислужниц, выкатив от ужаса глаза, закричала дико, метнулась к двери, а воевода, оседая от страха на пол, закрестился быстро-быстро, заикал, пытаясь что-то сказать или позвать на помощь.

И Авдейка тоже закричал, даже присвистнул по-разбойному, пьянея от столь удачной буйной потехи. Он схватил со стола увесистую иноземную скляницу с вином, глотнул из нее раз и другой, размахнулся, намереваясь бросить ее в воеводу, но тут в светлицу ворвались стрельцы. Поначалу, увидав Авдейку, они попятились испуганно к двери. Тот, воспользовавшись этим, бросился к окну, но сзади грохнул выстрел, обожгло, тупо ударило в спину, и Авдейка, как был со скляницей в руке, разливая вино, которое уже смешивалось с капающей из рукава кровью, медленно осел на колени и упал на бок…

В это время Киприан в сопровождении Герасима и Саввы медленно шел вдоль крепостной стены у архиерейского дома. Они неторопливо беседовали на ходу, но Киприан вдруг прервал речь, остановился, горестно поникнув головой, и Савва, хорошо разглядев это при лунном свете, озабоченно спросил:

– Ты што, владыко, аль вспомнилось што не к месту?

– Пришел все же, – непонятно проговорил Киприан, – только не туда, куда ему прийти надобно было…

– Не возьму в толк, владыко, о ком ты речь ведешь?

– Помолимся, братие, о душе грешной, ибо не сумел человек сей возвыситься и понять, сколь пагубны житие и деяния его – и в жизни прошедшей, и в момент сей, когда он душу эту отдал на суд Божий…

Герасим и Савва недоуменно переглянулись, помолились и уже молча направились вслед за Киприаном.

Назавтра, когда весть о происшествии в воеводском доме пошла гулять по Тобольску и выяснилось, что пытался убить воеводу не кто иной, как бывший подьячий Авдейка Крякутной, Савва спросил Герасима:

– Отче, теперь ты понял? Это ведь об Авдейке вчера владыка речь вел, будто сам в тот секунд побывал в воеводском доме.

– Понял, чего уж тут… Молчим все, в страхе душу источая, а сказать напрямки не насмелимся: провидец владыка наш, осиянный духом и мудростью свыше, и мы тому, Савва, первые свидетели.

– Я лишний раз и подойти к нему боюсь, хоть и верю в чистоту и святость помыслов его, – откровенно сказал Савва.

– Истинно так, – поддержал его Герасим, – однако на этом и кончим разговор сей, ибо не нам судить о человеке, вознесенном святостью столь высоко над нами.

Савва ничего не сказал в ответ, лишь задумчиво посмотрел на Герасима, вздохнул и перекрестился.

Ничто так не угнетало Киприана за последнее время, как вести, поступающие из Мангазеи. Вот и сейчас, сидя у распахнутого окна, он, хмурясь, слушал Савву, только что закончившего беседу с двумя мангазейскими посланцами.

– Сии люди надежны вельми, – говорил о посланцах Савва, – по «нити Божией»[41] в пятый раз пришли, да и проверены мной не единожды. Благодать Божья и успокоение никак не снизойдут на град мангазейский, одна свара сменяет там другую. Людишки мирские, охотники вольные да и попросту люд разбойный вечно колобродят, а недавно и того хуже приключилось: воеводы тамошние меж собой схватились, власть не поделив, война там идет, малая, уж какая, но война!

Киприан ничего не сказал в ответ, лишь вздохнул тяжко, по-прежнему глядя в окно.

День этот еще с утра был пасмурным, а сейчас, к вечеру, непогода по-настоящему показала свой нрав. Попеременно то дождь, то ветер били-раскачивали распахнутые створки окон, а сорвавшись вниз с Троицкого бугра, где располагалось архиерейское подворье, тот же ветер уже буйствовал вовсю: вздымал раскатистые пенные валы на приволье иртышских плесов, гнал-прижимал к земле и без того низко скользящие торопливые облака.

Они, как на подбор, были похожи одно на другое: багрово-фиолетовые, с мрачными синеватыми размывами, и это неизвестно почему внушало Киприану тревогу. Где-то он уже видел такие облака и такое необычное небо… Память, всегда безотказно выручавшая его, на этот раз никак не хотела подсказать нужный ответ, и он, непроизвольно поведя плечами, повернулся к Савве.

– Мангазея, Мангазея, – многозначительно повторил Киприан, будто и не прерывался их разговор. – Побывать бы нам там надобно, своими глазами все оглядеть, на путь добрый наставить кой-кого построже, а так вот, от воздыханий наших – толку мало.

– Жалко дел, тобой замысленных и к деяниям не приведенных, владыко, – робко поддержал его Савва, – жалко, што от свар тех в Мангазее вере православной ущемление выходит и пути ей к краям хладным не будет покуль.

– Так оно, брате Савва, – потому и ноет у меня сердце и сна, считай, что нет, – отвечал Киприан, будто недовольный сам собой за эти слова.

Он и верно проводил ночи то ли в забытьи, то ли в полудреме, когда перед глазами роились, проходили вереницами образы никогда не встречавшихся ранее людей, раскрывались притуманенные далью картины невиданных земель, возникали панорамы моря, исходящего испарениями в жаркой истоме или засыпаемого хлопьями снега, и над всем этим непременно то лениво скользили, то устремлялись вперед багрово-фиолетовые облака…

И в эту ночь ему не спалось, к тому же Киприан вспомнил, что именно такие облака он видел сегодня под вечер из окон своей светлицы. От этой мысли у него сжалось сердце, он приподнял голову над подушкой и тут же бессильно опустил ее назад. Он вспомнил, да, он вспомнил, чем памятны для него эти облака. Ведь это они почудились ему тогда на заснеженной зимней дороге, идущей от сетерии королевского судьи Карла Эрландера, – почудились, разошлись в стороны, открывая картины неведомой земли, зарослей остролистых карликовых деревьев и песчаных холмов, меж которых бесконечной вереницей проходили согбенные, запыленные странники, едва переставляя в кровь разбитые ноги.

Что это, вновь то же видение и в эту ночь?

Опять из толпы странников, как и тогда, вышел тот же старик и, подойдя к Киприану, с трудом приподнял низко опущенную голову. На этот раз взгляд его не был столь отрешенным и далеким от земных забот и, видно, потому он и спросил Киприана голосом, похожим на шелест высушенного солнцем ветра, указывая на своих спутников.

– Видишь их, постиг ли ты, куда и зачем идут они?

– Нет, – в замешательстве ответил Киприан, – нет, отец…

Старик укоризненно покачал головой, и в глазах его мелькнуло сожаление.

– Истину бытия человеческого, так и не найденную ими на земле, они ищут здесь, ибо мала была их вера в Господа нашего Иисуса Христа, и потому они обречены на скитания, пока свет этой истины не прольется в их души и они обретут наконец вечный покой.

– Что же делать мне, отец, научи? – в замешательстве спросил Киприан.

– Ищи и ты, ибо в поиске этом укрепится вера твоя, и ты приблизишься к истине…

Старик, уже не глядя на Киприана, повернулся, пошел, вздымая пыль, к своим спутникам и скоро затерялся среди них, уходивших к горизонту, где по-прежнему колыхались, громоздились одно над другим зловещие, багряно-фиолетовые с синими размывами облака.

Некоторое время Киприан лежал, боясь не только пошевелиться, но и двинуть пальцем, потом медленно приподнялся, оделся на скорую руку и, ополоснув лицо дождевой водой, скопившейся за минувший день в кадушке у входа в светлицу, направился к храму.

Весь остаток ночи он провел в молитвах, стоя на коленях у единственной свечи перед образом Нерукотворного Спаса, доставленного в Тобольск странниками из Соловецкого монастыря.

Острое, лимонно-шафрановое пламя свечи едва заметно колыхалось, и так же неуловимо легко расплывались по стенам храма блеклые отсветы, чтобы тут же исчезнуть в окружающем мраке.

– Господи, Господи Иисусе пресветлый! – словно в забытьи, повторял Киприан. – Или грехи мои безмерны, или оступился я где, неся имя Твое людям? Почто же сомнения гнетут душу мою, почто же видится такое? По силам ли мне, грешному, истину бытия человеческого сыскать, как старик тот в видении молвил?

Лик Спаса, освещенный только до половины пламенем свечи, казался то близким, то далеким, но странно, что Киприан при этом все время ощущал взгляд, словно исходящий на него из этих глаз, не укоризненный, а удивительно проникновенный и теплый, такой, словно Киприан и впрямь удостоился небесной благодати.

Слеза скатилась из глаз Киприана, и он, задыхаясь, трепеща весь, склонился в земном поклоне, упал перед иконой, широко разбросив руки.

Боярский род Ордын-Нащокиных был издавна известен на Руси. Воеводы и послы – знатоки тайных и прочих письменных дел, они всегда ходили у верхних палат Русского государства, недаром и решил патриарх Филарет отправить одного из Ордын-Нащокиных – боярина Андрея – в Тобольск с особо тонким и щекотливым поручением.

Патриарх сам собирался наставить на дорогу тайного посла, но простудился, занедужил и поручил это сделать отцу Иринарху – «правой патриаршей руке», как звали его меж собой на Москве.

Бывший игумен Зимовейского монастыря, начавший свою службу в Москве еще при патриархе Гермогене, отец Иринарх всегда был молчалив и предельно сдержан, хорошо знал цену слову и вообще больше слушал, чем говорил. Он никогда не кичился своим высоким положением и к людям, особенно если видел в них доброе начало, был внимателен и приветлив. Именно так он встретил боярина Андрея.

– Знаю тебя, считай, что с лет малых, знаю и ценю за неподкупность твою и справедливость. Оглядись там, в Тобольске, неторопко. Помни, что Киприану патриарх верит неотступно, но ведь идут и идут оттуда грамоты на него – как сие происходит? Иль козни то воеводские, который никак с возвышением духовным Киприана примириться не может, иль ина причина? Побывай не токмо во граде тобольском, но и в иных местах, где деяния Киприановы заметны: обскажешь все, что видел, что слышал, как на Москве в обрат будешь.

Боярин Андрей Ордын-Нащокин, разменявший пятый десяток жизни, сам про себя говорил: «Не весьма видом вышел», – был низкорослым, поджарым, подвижным. Сановитости аль «породности» боярской и близко не было в его лице – простоватом, курносом, и только глаза поражали подчас тонкой проницательностью взора, светясь умом и открытостью душевной.

Ни одному человеку, кроме царя, не сказал патриарх Филарет, куда и зачем он отправляет боярина Нащокина, зная, как любопытны и пролазны к секретам государевым не токмо небольшие, но и самые сановитые мужи русского государства.

– Поначалу появись во граде тобольском, – поучал Иринарх, – яко человек малый, купецкий аль посадский какой, на глаза Киприану и воеводе не попадайся. Меж народу походи, послушай, что молвят во храмах, когда служба идет, проведай, сколь люди к вере прилежны. Через время какое, когда час выйдет к тобольским правителям являться, обскажи им не скрывая, сколь обеспокоены мы шатанием умов, неустроенностью душевной и легковерьем, кое у них поселилось прочно, и что за это мы взыщем с них вдвойне строго!

Под видом пермского купеческого сына, имевшего должную грамоту, почти месяц пробыл боярин Нащокин в Тобольске и окрест его. Умение располагать к себе людей разных сословий и званий всегда помогало ему, помогло и на этот раз. Многое довелось услышать боярину и мелочного, и весьма значительного, и даже такого, от чего он, человек привычный к жизненным испытаниям и передрягам, невольно крестился и менялся в лице.

В Москве при взгляде на сибирские дела все казалось малозначительным и простым: «Ну, бунтуют кое-где нехристи и протчий люд разбойный, ну, творят непотребства супротив власти московской и веры православной, так того и здесь, на Руси, немало есть. Гляди, пройдет срок и в той Сибири уймутся людишки, московская сила любую ину переломит…»

В том, что людишки «униматься» не собирались, боярин Нащокин убедился воочию.

Однажды на постоялом дворе он случайно попал в компанию сборщиков ясака, только что вернувшихся из отдаленных югорских пределов.

Был в той компании заметный и лицом и словом протопоп Симеон, к которому все присутствующие, несмотря на их развязность и наглый бесшабашный вид, относились с большим уважением.

– Не приучен наш народ сибирский жалобы свои казать, да и толк каков с сего, – степенно вел речь протопоп Симеон. – Вот ты, сын купецкий, ты много чего повидал-поездил по нашим и иноземным краям, а того, что в землице сибирской нашей творится, и не ведаешь…

– Так ты растолкуй мне, – отвечал Нащокин.

– Растолкуй… – со вздохом повторил Симеон, – душа у нас изболелась по правде истинной. Воевода наш тобольский, хоть он и наболыпой человек в краях здешних, к правде той, прости, Господи, меня грешного, и близехонько непричастен: на что уж жаден безмерно, но жадности его и корыстолюбию, как и жесточи к людям сирым, конца и не видится.

– Ино дело – владыка преосвященный Киприан… – При упоминании этого имени все тут же оставили чарки и скляницы с вином, дружно встали, каждый перекрестился. – Вот кто истый святитель да совести людской указчик, – продолжал Симеон. – Вера наша православная вон как при нем утвердилась и вширь пошла, да и язычники, что лютовали безмерно, тоже в отступ тронулись, и перво-наперво тут Киприанова рука, дай ему, Боже, здравия на лета долгие.

– То нам более иных известно, – вмешался в разговор один из тиунов[42], мрачный и рыжий до огненности. – В местах, где ране креста и не видывали, волею владыки Киприана ноне и часовни, и церкви малы появились – уходит народ от деревянных идолов своих – сядаев, да и от главного идола – бабы златой стал отходить понемногу.

– А чудес, чудес сколь за владыкой Киприаном числится! – добавил еще один сборщик. – Владыка истый провидец и воин Христов, недаром люди, особливо народ сирый, привержен к нему столь!

– Сие и не по нраву воеводе нашему – корежит его, на всякие лихоимства толкает, прости, Господи! – проговорил Симеон. – Вздымем же чары, други мои дорожны, и ты, сын купецкий, с нами, и изопьем вина во здравие владыки Киприана! – Все поднялись и дружно осушили чары.

Обо всем этом и о многом другом, виденном и слышанном в Тобольске, рассказал по прибытии в Москву патриарху Филарету боярин Ордын-Нащокин и, уже заканчивая рассказ, заметил:

– Словеса гладки и ины восхваления не нужны лицу таковому, как владыка Киприан, ибо он выше сует житейских, в благости своей ко Господу пребывая!..

Видя, что слова его заставили задуматься патриарха, Ордын-Нащокин негромко добавил:

– Мнится мне, по разумению моему, што не дело такову особу, яко владыка Киприан, в столь дальних местах держать – на Москве, у престола государей наших царя и патриарха владыка сей боле пользы принесет на благо государства Московского.

– Дело молвишь, боярин, поразмыслим о сем, – сказал, уже отпуская Нащокина, Филарет, – таковые истые сеятели святости и добра нам ох как потребны!

Разные люди и по разным причинам шли к Киприану: казаки перед дальним путем в тундру и к хладным морям, купцы, загрузившие кочи[43] или собравшие оленьи обозы для торговли, охотники в предвкушении таежных или тундровых удач, – все надеялись получить благословение Киприана, услышать хоть несколько напутственных слов на дорогу.

Обычно к людям Киприан был благосклонен, терпелив, но бывало и так, что прерывал не в меру усердного жалобщика, молча указывал на дверь.

Случалось, что прямо с порога Киприан говорил вошедшему:

– Не туда, не туда ты явился, брате, ступай-ко во храм Божий, о грехах своих помолись…

Иные в таких случаях падали тут же на колени, просили простить их, каялись во лжи, плакали даже, но Киприан был непреклонен.

Ныне поутру явилась к нему сестра дьяка Степана Ковырина Пелагея – разбитная, знающая себе цену вдовица. На сей раз близкие ей люди с трудом бы узнали ее. Заметное яркой привлекательностью лицо являло сейчас собой образец кротости и смирения, взгляд всегда по-разбойному насмешливых глаз был потухшим, потерянным, даже скорбным.

Киприан внимательно посмотрел на нее, спросил:

– С чем явилась, душа Божья?

Пелагея – вся в черном, тяжко, едва что не со стоном вздохнула и, протянув руки к Киприану, попросила:

– Благослови в монастырь, владыко, не жилица я в миру, благости душа жаждет, мира, успокоения…

Киприан еще раз посмотрел на Пелагею, повернулся к стоящему неподалеку Савве Есипову:

– Сын мой, памятью тебя Бог наградил отменной, не припомнишь ли слова византийского летописца Авраамия Кудеры о лживости и словоблудии людском?

– Сейчас, сейчас, владыко, – заторопился Савва, – вот… – В летописи своей «О природе лживости и измышлениях недостойных» Авраамий тако изрекает: «…Человеку, во храм Божий пришедшему иль в ино место для беседы с особой духовной, лживость не токмо не к лицу, но и отвратна трижды есть!..»

– Слышала словеса сии? – спросил Киприан у Пелагеи.

– Слышала, – заметно бледнея и едва что не шепотом произнесла она, – прости, владыко…

– Э нет, – уже строго сказал Киприан, – самое легкое дело – нагрешить и каяться вслед: прости, мол, Господи. Господь-то простит, Он всемилостив, а ты сам каков? Душу-то, да еще крещену, почто ложью мараешь? Вот ты намедни в кругу подружек своих что молвила? «К владыке Киприану, мол, пойду, в монастырь проситься, уж мне-то он не откажет: я статна и молода, и красой да умом отменна…»

Пелагея, лицо которой изменилось до неузнаваемости, с таким страхом смотрела на Киприана, что это нельзя было выразить словами. Только что пухлые ее щеки будто ввалились, поминутно подрагивая, на лбу проступила испарина.

– Казнишься? – спросил Киприан, все еще не отводя взгляда от лица Пелагеи. – Ты не передо мной, грешным, а перед Богом казнись.

Слезы хлынули из глаз Пелагеи, и, уже не сдерживаясь, она зарыдала в голос.

Монахам стоило немалых усилий вывести ее из светлицы – Пелагея вырывалась из их рук, пыталась что-то сказать Киприану, хотя речь ее была бессвязна и невнятна.

Всегда быстрый и находчивый в делах житейских, осмотрительный и разумный в духовных делах, на этот раз Савва растерянно молчал.

– А знаешь, – неожиданно весело сказал Киприан, – иное Божье, а то и житейское дело не всегда лишь обращением к Богу закончить можно. Не будь я особой звания духовного, я бы грешницу сию, Пелагею, от души плетью попотчевал, да не единожды!..

– Владыко!.. – Изумление Саввы от этих слов было столь велико, что Киприан рассмеялся.

– Люди мы все, Саввушко, простые, грешные люди. Таковы и помыслы у нас простые, и не надо, как каждую лыку в строку, имя Господа всуе вспоминать, ибо Богу – Богово, а нам то, что человеку малому предопределено.

Предыдущая главаГлава 31 из 55Следующая глава