Вместе с радостью общения с таким человеком, как Киприан, немало и сомнений пришло в душу Макария.
Как всегда в трудных случаях жизни, он и здесь обратился к молитве – молился подолгу, горячо, щедро облегчая душу проникновенными обращениями к Богу, но все было напрасным.
С первых дней пребывания в Тобольске Киприан стал для Макария человеком, пред которым он искренне преклонялся. Да и как могло быть иначе, если в каждом поступке, почти в каждом слове Киприана чувствовалась какая-то особенная, непонятная сила, суть которой Макарий не мог постигнуть?
«Как принимать, как считать его? – мучился в раздумьях Макарий. – Не осмелюсь, да и грешно рассуждать о святости этого человека, но с другой стороны, кто поведает мне, каков он на самом деле? Господи, избави от мыслей, душу и плоть терзающих, просвети, надоумь, укажи верную дорогу».
А тут еще воевода, будь он неладен, не упустит случая, чтобы не остановить где Макария, не завести разговор о Киприане. Вот и сегодня после службы, едва Макарий вышел из храма, воевода тут как тут:
– Како ты мыслишь, отче, о том, што владыко наш в путь столь страдный пустился, на который и не каждый ратный человек отважится?
– Мал я, воевода, и чином, и духом, чтоб деяния владыки Киприана судить, – отвечал Макарий, – ему, стало быть, видней.
– Ему-то видней, – недовольно повторил воевода, – а вот ежели случится што с ним, храни нас, конечно, Господи, от сего, кто тогда в ответе будет?
Макарий на это ничего не сказал, поклонился низко воеводе, пошел своей дорогой. Воевода недовольно посмотрел ему вслед, подумал, будто жалуясь кому: «Ох, отцы-святители, наперед меня наровите все, наперед дорожку власти моей преступаете; а я ведь в третьем лице царского роду, како же терпеть такое? Аль не богомолец я, аль што супротив веры нашей православной творю? Ох, нельзя так со мной-то, нельзя…»
После отъезда Киприана по его просьбе Макарий временно переселился в архиерейский дом. Жил он в прирубе рядом с «письменной кельей» владыки, наблюдал за ней, приставил даже особо сторожить ее двух монахов. Те дело свое вели отменно: спали поочередно, глаз не спуская с двери, ведущей в доверенную им келью, так что пройти сюда ни явно, ни тайно никто не мог.
Была и снаружи крепкая стража из монахов, оставленных Герасимом. Все это делалось по просьбе архиерейского подьячего Саввы Есипова, а сам Киприан и не подозревал об этом. Макарий и в этот вечер проверил, ободрил стражу и, помолясь, успокоенный, отошел ко сну.
Низкое небо, не то что темное, а будто нарочно измазанное сажей, плотно прикрыло тобольские улицы. Горе было путнику, который направился бы куда-нибудь в этот час, так как он не мог ничего различить перед собой даже на расстоянии вытянутой руки. И все же такой человек нашелся. Судя по тому, как он шел, вернее, пробирался вдоль домов, можно было сказать, что путь этот был ему известен.
У архиерейского подворья, там, где ограда вплотную подходила к дому Киприана, человек этот, медленно подтянувшись на руках, очутился вскоре на коньке кровли и заскользил по ней, направляясь к слуховому окну у печной трубы. В каждом его движении было что-то змеиное, прилипчивое, он как бы втискивался в поверхность кровли, пока не нырнул, вернее, не протиснулся в узкое отверстие слухового окна. Здесь на чердаке, была полнейшая тьма. Вскоре этот человек осторожно разгреб песок подле печной трубы, раздвинул две короткие доски, прикрывающие небольшой лаз, и опять, извиваясь, теперь уже ногами вперед соскользнул вниз, очутившись в чулане письменной кельи Киприана.
Здесь он повел себя смелее, так как был уверен, что никому и в голову не взбредет подумать о том, что при наличии такой стражи да еще в такое время кто-то осмелится проникнуть в келью самого Киприана. Видно, знал этот человек и о том, сколь плотны и хорошо обиты телячьей кожей двери письменной кельи, потому что, вытащив из кармана кресало и трут, безбоязненно вздул огонь в припасенном им заранее небольшом потайном фонаре.
Протаивая на стене желтовато-малиновыми бликами, колыхнулось робкое пламя, попутно осветив блудливо бегающие глаза и потное от напряжения, вытянутое лицо воеводского подьячего Авдейки Крякутного – ибо именно он был тем, кто проник, и уже не в первый раз, в эту келью Киприана.
Поворачивая фонарь из стороны в сторону, Авдейка тщательно осматривал полку за полкой, перебирая рукописные листы, пока не обнаружил на самом верху желаемое: летопись Киприана «Как приидоша в Сибирь». Была она тщательно завернута в пергамент и перевязана крепкой бечевой. Авдейка развернул ее, тщательно осмотрел, пересчитал и уложил листы и аккуратно опустил в заранее припасенный небольшой плоский мешок из промасленной парусины. Тем же путем Авдейка благополучно выбрался обратно и, так и не замеченный никем, скрылся, будто растаял в окружающей мгле.
Не повезло Авдейке только дома: как ни был он ловок и осторожен, проскользнуть тайно в спальный прируб ему не удалось. Вместо того, чтобы спать-почивать на широкой постели, покрытой медвежьей шкурой и перинами, его жена, Аграфена Кузьминишна, которой он боялся больше воеводы, подбоченясь, встретила Авдейку на пороге прируба.
– Это где ж тебя, бесово отродье, носило в пору таку? – многозначительно угрожающе начала Аграфена. – Добры люди третий аль четвертый сон видят, а он – нате вам: явился, будто ни при чем, да еще приволок мешок какой-то!
От этих слов Авдейку будто перекосило – он затрясся, замахал руками на Аграфену.
– Молчи, молчи, Богом прошу, то дело тайное, страшное, ежели дознается воевода, што ты о сем проведала, обоим нам на дыбе висеть!
Эти слова могли испугать кого угодно, но только не Аграфену. Рано потеряв мать, она воспитывалась на руках отца, бывалого казачьего сотника, делила с ним все невзгоды и превратности походной жизни, была смела, метко стреляла, отлично держалась в седле и, по шутливому выражению ее отца, «вполне могла сойти за доброго казака».
Опустив на момент руки, Аграфена вновь круто подбоченилась, как была в полотняной рубашке до пят и с распущенными до колен косами, шагнула к Авдейке.
– Это тебе, воеводскому шпыню-наушнику да добрых людей обижателю, надобно дыбы бояться! Чую, ох, чую, опять пакостное што творил…
– Аграфена! – попытался было построже прикрикнуть на нее Крякутной. – Како возьму вот в руки плеть!..
– Плеть, на меня? – Аграфена едва не задохнулась от негодования, и ее привлекательное, тонких очертаний лицо будто яростью вспыхнуло. – Да я тебя самого в плети возьму! А ну, выкладывай, какое еще паскудство творил ноне в ночи?
– Да што ты, да што ты, Аграфенушко! – сразу смирившись, заюлил Крякутной. – Тайное, ох, тайное дело сие, уволь – не могу…
– Молви враз! – не отступала Аграфена. – Супротив кого сети вьешь, на кого капканы навострил?
Крякутной совсем обмяк, ткнулся на колени перед Аграфеной и по лицу его потекли самые настоящие слезы.
– Аграфенушко – мой свет, душу мою пожалей, что страхом да горечью источается. Коли скажу тебе да проговоришься ты где, гибель нам неминучая – подумай о сем.
Аграфена могла вот эдак вмиг отбросить и ярость свою, и презрение, и, приникнув к мужу, прижаться трепетно, жарко обвить руками шею, зашептать с придыхом:
– Ну што ты, што томишься столь, свет мой Авдеюшко, не гнети сердечко тако вот… Едино слово молви-растолкуй, а я его беречь буду, да рази ж я, сотникова дочь, подведу чем супруга богоданного мово? Молви, молви же, супротив кого вы с воеводой ополчились?
– Ой грех, ой грех! – часто закрестился Авдейка и, как бы падая с высоты, со стоном не произнес, а вытащил из души своей три слова:
– Супротив владыки самово…
Аграфена глянула на него непонимающе. Только что ласково-добрые глаза ее наполнились холодноватым презрением, и она, трижды перекрестившись, легко оттолкнула Крякутного.
Он знал, как Аграфена боготворит владыку, и, предчувствуя новые нападки с ее стороны, пополз к ней на коленях, умоляюще протянув вперед руки.
– Сникни, пес! – холодно бросила через плечо Аграфена и, ткнув ногой Авдейку, захлопнула перед самым его носом дверь, ведущую в спальный прируб.
Занимая выгодное географическое и административное положение центра Сибири тех времен, Тобольск был, по сути дела, небольшим поселением. Два десятка кривоватых улиц верхнего и нижнего посадов, три церкви, монастырь, несколько воинских да купеческих складов – вот и весь Тобольск. Верно, была еще просторная каменистая площадка у реки, громко именуемая базарной площадью, окруженная скопищем диковатого вида лачуг и чумов, покрытых берестою и оленьими шкурами. Именно здесь шел торг, слава о котором доходила не только до берегов хладных морей, но и до степей Джунгарии, монгольских ханств и Китая.
Какого только народа не перебывало здесь: татары пригоняли табуны отборных коней, бухарцы приводили караваны верблюдов с коврами, оружием и восточными пряностями, самоеды из дальних тундровых поселений везли на больших, обтянутых оленьими шкурами лодках сушеную и соленую рыбу, шкурки песцов, лисиц, иной тундровой живности.
Бывали здесь и иноземцы со своим товаром, толкался на торжище и «тайный» народ: беглые из Москвы и иных российских пределов, иноземные «выглядчики» – распознаватели, а попросту – шпионы закордонных государств, бродяги неизвестного роду-племени и, как везде на Руси, пропащий запойный люд, готовый заложить последнюю рубаху за чарку вина.
Воевода Годунов торжища особо не жаловал, однако не упускал случая, чтобы собрать ту или иную дань, для чего посылал стрельцов и казаков «потрясти торгователей и менятелей», особо наказывая не упускать при этом иноземных торговых гостей. Те, зная любовь воеводы к поборам и подаркам, сами шли к нему, несли кто что мог, стараясь завоевать расположение всесильного тобольского вельможи.
Вот и сегодня посетил Годунова важный немецкий купец Иоганн Дамлер, не убоявшийся долгой и столь опасной в то время дороги в Сибирь. Мысли он излагал цветисто и вычурно, касаясь не только дел торговых, но и распространяясь о духовных делах, что весьма удивило Годунова.
– Ты, господин купец, – говорил он, – будто наш протопоп какой российский – все о вере да о вере, а о торговле твово интересу мало есть.
– Какой бы веры не был человек, ему известно, что церковь всегда благословляла торговлю, отсюда и речи мои, – щуря маслянисто отсвечивающие, не в меру бойкие глаза, отвечал Дамлер. – Разве можно, к примеру, обойти вниманием деятельность вашего архиепископа Киприана? Имя его и труды известны далеко за пределами Московии. Кстати, вы, господин Годунов, знакомы с его трудами?
– То мыслителей и иных филозофов дело, а нам сие ни к чему, – внешне равнодушно отвечал Годунов, скрывая свою тут же появившуюся заинтересованность.
– Это я к тому, – продолжал Дамлер, – што приобрести такие труды не отказался бы любой солидный европейский негоциант, – понятно, за весьма высокую цену…
«Чудеса да и только, – лихорадочно размышлял Годунов, – значится, мы в деле сем с Дамлером этим, как две утки, што с разных сторон к одному берегу стремятся, и интерес у них один. Ежели бес Авдейка не сплошает на этот раз, то Киприаново писание будет у меня в руках… А уж с тебя, друг милый, – мысленно обратился он к Иоганну Дамлеру, – я за сие дельце спрошу ой как не мало, да не монетой звончатой, а узорочьем расплачиваться будешь – камешками ясными», – проговорил про себя, блаженно улыбаясь, Годунов.
– Василько, а Василько – живой ты аль нет? Откликнись Бога для.
Васька Щерба, услышав, что его зовут, застонал, закашлялся, кое-как повернулся к двери чулана и увидел в ее проеме женщину в большом бухарском платке.
– Будто ты, Аграфена? – приглядевшись, спросил он.
– Я, я, Василько, принесла тут тебе кое-што из снеди да словцом перекинуться намерилась.
Васька благодарно покивал головой, помолчал… После пытошного подвала воеводы он почти не говорил, потому что и рот раскрывать лишний раз не хотелось. Боль будто навсегда поселилась в теле – переливалась волнами от головы к ногам и обратно. В таких случаях Ваську корежило, тошнило, и, чтобы сдержать стоны, он крепко-накрепко стискивал зубы.
Здесь, в старом доме одинокой вдовы на окраине Тобольска, Ваську устроила Аграфена Крякутная, дальняя родственница по материнской линии, после того как по ходатайству Киприана Ваську, едва живого, отпустили «наволю».
Может, случись такое раньше, Васька от Аграфены, жены его злейшего врага, помощи бы не взял, а тут куда ему было деваться, изувечили его на пытках – подумать страшно…
– Так вот, Василько, – продолжала Аграфена, – говорю, словцом перемолвиться желаю, ибо дело есть неотложное, владыки нашего, преосвященного Киприана, касаемое.
Она коротко рассказала Ваське, как подкараулила и встретила мужа минувшей ночью и как сумела вырвать у него признание.
– Вот оно што!.. – Васька заволновался, с трудом уселся на лавке, упираясь плечом в стену. – Значится, он у владыки в доме побывал и мешок какой-то оттуда приволок?
– Ну, мешок-то мал, а в ём бумаг кипа – листы исписаны черным да киноварью.
– Ты откель знаешь?
– Подсмотрела, Василько, – взяла грех на душу, когда ирод-то мой листы эти в мешке полотняном на чердаке у нас прятал.
– Аграфена, велико благо сотворишь, коли место то на чердаке мне укажешь.
– Господь с тобой! Куды тебе: хворый да побитый, поди, и близко не доберешься туды?
– С Божьей помощью и доберусь, и листы те укрою, для владыки Киприана сие надобно.
– Так как же оно, выйдет ли? – засомневалась Аграфена.
– Пошли, пошли, тут же, немедля, твой-то христопродавец где?
– С воеводой укатил на охоту – быть бы им пусто!
– Вот и ладненько… – Ты мне все растолкуй здесь, как оно там, на чердаке, и што, а уж к дому я один побреду, неладно, штоб нас вдвоем люди узрели.
– Быть посему, – покорно произнесла Аграфена и истово трижды перекрестилась.
Через пару дней воевода Годунов вновь принимал у себя купца Иоганна Дамлера. Они пили вино, мед, неторопко, задушевно на вид вели беседу, как два закадычных друга, пока Годунов не сказал негромко, вроде ненароком:
– В прошлый раз, господин Дамлер, вы имели любопытство осведомиться о трудах нашего преосвященного владыки?
– Именно так, – тоже вроде бы без особого интереса ответил купец.
– Могу посодействовать вам в сем предмете, однако лицо, могущее предоставить сии бумаги, запрашивает цену весьма и весьма высокую.
– Какую же?
– Не в деньгах, не в деньгах, уважаемый господин Дамлер, потребно ему узорочье: жемчуг гурмицкий[34] аль камни самоцветны.
– Да, но прошу вас, скажите сколько?
Годунов, лихорадочно подсчитывающий что-то в уме, будто споткнулся, замялся даже, что с ним бывало редко, едва сдерживая алчный блеск глаз.
– Ну, оно, это… Давайте тако вот сотворим: я у того лица бумаги сии попрошу, вы посмотрите, тогда и о цене по-настоящему речь поведем.
– Што ж, я согласен, и, как понимаю, сия беседа приватная, строго меж нами?
– Истинно, истинно так, – обрадованно подхватил Годунов, – глядишь, и сладимся меж собой.
Проводив купца, он тут же вызвал к себе Крякутного.
– Ну, Авдей, лет до ста молодей! – с присказкой, да еще добродушно эдак, встретил Годунов своего помощника в разных, а тем паче в тайных делах. – Како наше дельцо-то особо?
– Дельце – тьфу для умельца! – тоже присказкой ответил Авдейка. – Все слажено-улажено, ждет часу да приказу твово.
– Ты ноне в ночь листы Киприановы забери и сюды доставь, но тайно, тайно твори сие, штоб комар носу не подточил.
– Да, батюшко, да, кормилец наш, да в лучшем виде справлю.
– Ладно, ладно, кормилец, – отмахнулся Годунов. – Знаю вас, шпыней… – Ступай.
Он еще долго прикидывал так и эдак, чего можно взять с того купца, и вереницы таинственно поблескивающих камней будто наяву проплывали перед его глазами.
Вечером этого же дня в покоях воеводы грянул гром – ну, уж если и не гром, то гроза разразилась небывалая.
К ругани и крикам воеводы здесь привыкли давно, но на сей раз он превзошел самого себя: хлестал плетью – бил-катал по полу ногами Авдейку Крякутного. Глаза воеводы побелели от гнева, кровоточили искусанные в ярости губы, прерывистая злобная хрипота перемежалась с его криками, делала их и вовсе невнятными.
Авдейка, старавшийся вначале что-то объяснить, оправдаться, вскоре замолк и теперь, сдержанно постанывая, старался лишь прикрыть голову руками.
Всклокоченный, изорвавший на себе рубаху, воевода наконец чуть остыл и, схватив стоящий на окне деревянный жбан с квасом, долго и жадно пил, потом швырнул уже пустой жбан в Авдейку и почти рухнул на стоявшую у стены лавку.
– Слушай, пес, трижды кнутом ободранный, слушай и не моги в ответ и словечка малого молвить, – презрительно бросил он скулившему по-собачьи Авдейке. – Три дни тебе сроку положу, не боле: иль ты писания Киприановы, столь подло у тебя украденные, отыщешь, иль молись в час остатний: на площади прилюдно кнутами забью, ты меня знаешь, гнида!
Авдейка, скорчившийся в углу, сунулся вперед – упал на колени.
– Значит, понял, – проговорил воевода, вытирая рукавом губы, – с тем и сгинь!
Авдейка, как был, согнувшись, на четвереньках пополз к двери, а воевода, плюнув ему вслед, отвернулся.
Авдейку, когда он немного отдышался от «воеводского поучения», доставили, а вернее, привели домой под руки двое писцов из приказа.
Лежа на лавке, Авдейка долго не отвечал на вопросы и сетования Аграфены и лишь через некоторое время спросил, не глядя на нее:
– Зришь, што воевода сотворил со мной?
– Да как же, как же, Авдеюшко, зрю воочию: воевода наш, прости господи, кат и лиходелец известный.
– Так, так оно, – будто соглашаясь с Аграфеной, поддержал ее Авдейка, – а ты не знаешь, за што он вот тако зверовал?
– Так откуль мне знать, Авдеюшко, со зла небось.
– Аграфена… – безнадежно протянул Авдейка. – Бога побойся: бумаги те, што добыл я от Киприана, с нашего чердака пропали, а ведали о бумагах тех ты да я… – вот и прикинь: не верну я сии бумаги воеводе, под кнут аль топор пойду!
– Да што ты, я-то тут при чем?
– Сгинь с глаз, волчица, злобой вскормленная, нет моей веры тебе и николи не будет отныне!
– Терплю, потому што хворый ты, а то б я тебе показала волчицу… Сам виноват, што в подлость сию влез: недотепа, недотыкомка, слизняк поганый!
Аграфена выскочила из прируба, изо всех сил хлопнув дверью. Авдейка застонал, с трудом повернулся на бок, закрыл глаза.
Последнее время воевода Годунов частенько звал к себе Крякутного, был с ним, на удивление покладистым, и будто случайно спрашивал:
– Ищешь, подла душа?
– Батюшко, да я… – заводил обычно Авдейка.
– Иди, иди – вновь ищи, носом рой по-собачьи, но штоб бумаги те у меня были, архиереюшко-то наш вот-вот явится.
Авдейка хорошо понимал, что с приездом Киприана вести спросы-расспросы будет во много раз трудней, да и опасней: у Киприана доброхотов в городе, считай, что пруд пруди, во всяком разе, поболе, чем у всех набольших тобольских людей. «Ох, спеши, спеши, Авдеюш-ко! – сам себя подгонял он. – Не ко времени, ой, не ко времени Киприанов-то приезд сей…» Авдейка и про сон, и про еду порой забывал – волком рыскал по городу и по окрестным местам его, не жалел ни посулов, ни денег – где уговором, где угрозами все выпытывал с плетью в руке, а то и лестью захлебываясь, деваться ему некуда было, – знал, воевода не отступится… Наконец, после долгих и безуспешных поисков удача улыбнулась Авдейке. Его соседка – квасоварка Секлетея, рассказала, что видела на подворье Крякутных Ваську Щербу, который будто бы искал там что-то, ходил, вынюхивая, приглядывался да присматривался и вообще вел себя как-то странно. Авдейка сразу насторожился, «взял след» и вскоре отыскал еще одного свидетеля, старого стрельца Сысоя, который видел, как Васька шел от подворья Крякутных и нес под мышкой большой полотняный сверток.
«Так, так, – лихорадочно соображал Авдейка, – значится, все это – Васькина работа и ее, ее – Аграфены-ведьмы, родственничку помогала, ну, погодь!..»
Как ни хотелось ему поскорее заполучить Киприановы писания, он понимал, что грозит ему в случае неудачи, и решил действовать наверняка. «Воеводу подыму на дельце сие – шум-гам начнется, а я тихонько сам добуду и уж на сей раз из рук не выпущу».
Узнать, где обретается ныне Васька Щерба, не составляло большого труда для Авдейки.
Ночью, прихватив с собой двух приказных, он явился в дом вдовицы и, вытянув плетью спящего Ваську, тут же сбросил его с лавки на пол.
– Молви в единый дух, гнида, где листы?
– Каки листы, ты пошто, яко тать в нощи, явился? – зевая, отвечал Васька.
– Гнида, она и есть гнида! Я тебя на сей раз в пытошну не поведу. Тута же, за амбаром, костерок налажу, учну пятки жечь, покуль не скажешь, што надобно, пес скверный!
– Не, Авдейка, не я пес, а ты, – голос Васьки был на редкость спокойным, – и не то што скверный, а самый преподлый, псина! Ты огненным пытанием меня застращать хочешь? Напрасно… Имя пресветлое владыки Киприана и труд его письменный я тебе, псу воеводскому, на поругание не отдам. Это последний глас мой и боле гласу того тебе, упырю, не слыхивать.
…Корчился, извивался над огнем Васька Щерба. Углилось, тлело мясо на его ногах, но он так и умер, не сказав ни слова, оставив ни с чем ошалевшего в яростном нетерпении Авдейку.
От очередной неудачи тот готов был выть, бросаться на стены и, уж совсем потеряв голову, метнулся в нижний посад, где, он знал, гостила у отца Аграфена.
Приказные, два здоровенных бестолковых парня, испуганные смертью Васьки Щербы, едва не плача, просили отпустить их, но Авдейка, словно помешанный, выкрикивая ругань и угрозы, гнал их перед собой, взбадривая на ходу плетью.
Отец Аграфены, сотник Кузьма Шорин, был в этот час в карауле, в доме же в его отсутствие правила всем Аграфена, она и подошла вместе со стариком – дворовым сторожем, к воротам подворья, в которые бешено колотил Авдейка.
– Это кто ж тут шуму столь учиняет, да еще в час такой, а ну, ответь?
– Я те отвечу, я те отвечу, лиходельница! – продолжал неистовствовать Авдейка. – Открывай сей час, да к воеводе на правеж готовься, а то калитку вышибу!
– Авдеюшко, супруг мой богоданный. – В голосе Аграфены послышалась издевка. – Счас отворю, фонарь вот вздую…
Как ни бился Авдейка, а ему все ж пришлось подождать малое время. Но вот калитка распахнулась, и на пороге ее встала Аграфена с фонарем в левой руке и с короткой пищалью – в правой.
– Хватайте, хватайте ее! – истерично выкрикнул Авдейка, но приказные, увидев пищаль у Аграфены, испуганно затоптались на месте, и тогда сам Авдейка, взвизгнув от злобы, бросился вперед.
Ударил выстрел, Авдейку отбросило в сторону, и он почувствовал, как плечо его стало влажным и горячим.
– Убила, догрызла волчица! – слезливо завыл он. – Это как же?
– А вот так, пес! В три мужика да на одну бабу идти… Жаль, сбегли пособники твои, я б и их пугнула ладно!
– Умираю, люди! – продолжал канючить Авдейка.
– Не помрешь, я те мимо плеча целила – чуть задела, а нужно было бы по-настоящему!
– Сдох, только што сдох на пытке твой родственничек, Васька Щерба! – окрысился Авдейка. – И ты сдохнешь, коли не отдашь сей секунд листы Киприановы!
– Дурнем был, дурнем и на тот свет явишься – откель у меня листы те? Сгинь, ненавистный, а то еще стрелю!
Аграфена захлопнула калитку, Авдейка же, постанывая и придерживая рукой окровавленное плечо, побрел восвояси.
Наутро вновь зашумели-заговорили в Тобольске люди. Весть о том, что вытворял, как зверствовал ночью ненавистный всем Авдейка Крякутной, быстро разнеслась по дворам.
К полудню стали собираться у воеводского крыльца казаки и стрельцы, охотники и ремесленники с нижнего посада, служилый, торговый и разный гулящий люд. Все требовали воеводу, и он скрепя сердце вынужден был выйти к народу и сообщить, что вор и ослушник Авдейка Крякутной сбежал, затаился неведомо где, что за ним послана погоня-розыск и что, как схватят его, будет ему и кнут, и дыба.
Возвратившись в Тобольск и узнав от виновато ссутулившегося Макария о том, что какие-то злодеи сумели все же выкрасть его труд, Киприан ничего не сказал, ни словом не укорил сторожевых монахов, а лишь, склонив голову, отправился в храм, где, опустившись на колени в боковом приделе, долго молился.
Савва, увидав это и не решаясь подойти к Киприану, недвижимо стоял в отдалении, тоже молился про себя, взывая к Богу, умоляя его снизойти в помощь Киприану, ободрить его, благословить на новый, еще более значимый, труд, ибо знал, как тяжко сейчас владыке, потерявшему свое любимое детище.
Только когда Киприан закончил молиться и вышел на паперть, Савва, приблизившись, робко осведомился:
– Како же оно будет ноне, владыко? Ты столь сил отдал на дело сие, и вот оно как обернулось…
– Блаженны верующие и надеющиеся, и Бог пошлет им, – так ответил Киприан, будто размышлял в эту минуту о чем-то особо сокровенном, понятном только ему, и Савва подумал: «Может, не к месту затеял я разговор сей?»
– К месту, к месту, Саввушко, – неожиданно проговорил Киприан, чем привел Савву в полное замешательство.
«Я же не сказал сие вслух!» – едва не воскликнул он, но, смутившись, растерянно отступил.
Еще более поразило Савву то, что произошло следующим вечером. При свете двух свечей они сидели, перебирали листы старинных летописей, когда Киприан произнес фразу, которую Савва поначалу не понял:
– Слава богу, все возвращается на круги своя.
– Прощения прошу, но к чему сие, владыко?
Киприан вместо ответа велел Савве:
– Иди, там некая молодица у ворот с заботой доброй к нам, пусть войдет…
Савва подивился, но, выйдя к воротам архиерейского подворья, и впрямь увидел там молодицу с большой полотняной котомкой через плечо.
– К владыке мне, вот уж как надобно, допусти, честной инок.
– Время другого не нашла, днем хотя бы? – для порядка проворчал Савва.
– Явно не могу у владыки быть, дело тайное.
– Пойдем.
Когда они вошли в письменную келью, Киприан, благословив молодицу, сказал:
– Принесла? Ин и ладно, добро сотворила, кланяюсь за то тебе.
Молодица растерянно посмотрела на Киприана, потом бережно достала из котомки сверток с листами его летописи.
– Должна поведать я тебе, владыко, что приключилось с бумагами твоими…
– Не надобно, Аграфенушко, – с такой ласковой грустью произнес Киприан, что у Аграфены невольно защемило сердце. – Злоба и алчность людская не нам подсудны, Богу, и каждому он отпустит мерой своей. Мы же помянем раба Божия Василия, что жизни не пожалел, писания мои сберегая.
Аграфена, побледнев, опустилась на колени, за ней, не понимая, о чем идет речь, но чувствуя, что происходит что-то необычное, также опустился на колени и Савва.
– Владыка святый! – с трудом сдерживая переполнявшее ее волнение и с дрожью в голосе произнесла Аграфена. – Растолкуй ты мне, бабе глупой, чудо я зрю аль ино што?
Киприан укоризненно покачал головой.
– Сколь же скоры люди на словеса такие… – грешны мы, дочь моя, для чудес творения, сие дано Божиим подвижникам, а не нам – людям земным, сирым.
– Но ты-то, ты, владыко, како же ты о Василии и о всем, что стряслось с ним, проведал?
– Велик в доброте своей Господь, вот и вразумляет нас по малости, когда угодно Ему, – проникновенно проговорил Киприан, но Аграфена не поняла до конца его слов и, смиренно потупив голову под ласковым взглядом Киприана, покинула келью. Савва, проводив ее, уже у ворот спросил:
– Зрела?
– Ох, зрела-слышала, инок честной.
– Говорить о сем людям протчим не надобно – не любит владыка пересуды да суеты лишние.
– На том спокоен будь, – заверила Аграфена.
Савва ушел, а она еще долго стояла у калитки, мысленно перебирая слова, сказанные недавно Киприаном, и хотя смысл их не всегда был понятен ей, она чувствовала, что за ними есть что-то большое, наполнившее теплом и светом ее душу.