Мангазейское море встретило путников приветливо – не то что уж совсем смирило свой беспокойный, коварный нрав, но ветер дул вполсилы, и длинные пологие волны едва заметно покачивали струги.
К полудню Бровин привел струги к невысокому, резко очерченному каменистыми гранями мысу, на вершине которого высился крест в три-четыре человеческих роста, вырубленный из лиственницы. По всему было видно, что стоял он здесь не одну сотню лет: почернел от времени, покрылся плесенью, но все ж у перекладины можно было разглядеть вырубленный знак – символ триипостасного Бога: треугольник со «всевидящим оком», издревле встречающийся на Руси в росписях часовен и храмов. Виднелись и полустертые слова: «Идоша из Новгорода во Югру, лета 6701[33], воевода Силантий Кочевин со товарищи, поимя с собой попа Ивана Легена, сей крест водрузили во имя Спасителя пресветлого душ наших – Иисуса Христа, до сих пор с молитвой Господней дошедши…»
Разобрав слова, вырубленные на кресте, и растолковав их спутникам, Киприан продолжил:
– Более четырех сотен лет тому назад народ христианский побывал здесь, дела свои с именем Бога творя. Всегда будет славно место сие!
– Справедливы слова твои, владыко, – почтительно поддержал его охотник Бровин. – Недаром отец Филипп здесь бывал и службы правил, и крестил люд иноплеменный.
Киприан, редко высказывающий поспешность или нетерпение в делах, на этот раз заметил недовольно:
– Когда ж мы лицезреть будем подвижника сего? Словом перемолвиться с ним ох как надобно!
– К вечеру аль к утру – будем всенепременно, – заверил Бровин.
Встреча их произошла намного раньше, да еще при таких обстоятельствах, о которых ни Бровин, ни Киприан не могли и предположить.
«Велик Господь в благодати своей, – размышлял Киприан, стоя у основания креста и разглядывая открывшуюся перед ним перспективу – соприкосновение двух великих пустынь: моря и тундры. – Вон сколько простору и легкости душевной окрест…»
В море, скупо подсвеченном неласковым осенним солнцем, властвовали серые краски – от блекло-стальных до тревожных жемчужно-матовых, тут же исчезающих на глазах.
Пестрота тундрового разнотравья поражала взгляд, притупляла его, лишала зоркости, поэтому Киприан сразу и не разглядел в дымке испарений на прибрежной полосе два больших, быстро сближающихся пятна переливчато-белого и черно-коричневого цветов.
Прошло еще несколько минут, и вдруг один из самоедов, сидящих в струге, прерывающимся от волнения голосом воскликнул:
– Нявотава ты Нглика! – И тут же замахал в испуге руками, как бы отталкиваясь, избавляясь от того, что ему пришлось увидеть.
– Что он сказал? – быстро осведомился Киприан.
– Нявотава ты Нглика, – повторил Бровин, – это по-ихнему: «Бег оленя злого духа» – встречный олений бой, или по-российски – «сшибка».
Теперь уже хорошо можно было разглядеть два оленьих стада, мчавшихся навстречу друг другу, ведомых несколькими упряжками с той и другой стороны, которыми управляли люди, отчаянно размахивавшие на ходу оленьими арканами, или тынзянами – по-здешнему.
– Белое стадо – это наши, там отец Филипп! – теперь уже возбужденно, быстро выговаривая слова, продолжал Бровин. – Черных оленей ведут ызык. Кто ранее вон того бугра на мысу достигнет, за тем – удача! Отставшему же не токмо позор, но и смерть неминучая: на узкой полосе над обрывом олени на оленей не пойдут, значит, им один путь: вниз, на камни, на погибель верную!..
– Господь всемилостивый! – широко перекрестился, волнуясь, как и все, Киприан. – Да почто ж зверование такое, да еще и с протопопом русским во главе?
– Воля твоя, владыко, деяния людей судить, – обидчиво поджимая губы, ответил Бровин, – но протопоп сей, отец Филипп, тако молвил мне недавно: «Трижды и трижды тяжек мне грех самый малый, но и пред грехом новым не отступлюсь, коли польза от него вере нашей православной будет». С погибелью рядом в сей час отец Филипп, спаси его, Господи!
Меж тем оба стада вырвались на самый малый отрезок каменистой полосы над обрывом. Издали бег их казался одинаковым, и определить, кто идет быстрей, было невозможно.
Всеобщее возбуждение нарастало: стрельцы, охотники, самоеды – все, кто окружал в эти минуты Киприана, взволнованно переговаривались, переходили с места на место, даже вскрикивали порой: задором и тревогой были полны людские взгляды.
Еще минута, другая, третья… – стремительность бега дошла до предела, олени мчались, едва касаясь копытами травы, будто взлетая порой в воздух над каменистой, отшлифованной ветрами площадкой.
– Ну же, ну!.. – срывая голос, не выдержал Бровин, и, словно повинуясь этому отчаянному выкрику, стадо белых оленей во главе с упряжкой отца Филиппа скрылось за бугром как раз в ту минуту, когда олени ызык показались на краю площадки.
Людские крики потонули в реве оленьего стада. Несколько тягостных мгновений замешательства – и вот уже упряжки с обезумевшими в пенных хлопьях животными, а за ними и все стадо черно-коричневой массой ринулось вниз на ощетинившиеся острыми гранями камни.
Молчание, повисшее вслед за этим над площадкой у креста, нарушил первым охотник Бровин:
– Вижу, владыко, сколь тяжко тебе зреть такое, но што поделать, коли покуда в краях югорских и так вот утверждение веры православной выходит. Сам-то отец Филипп – краснословец известный, ведает, како душу людскую благорасположить для дел добрых веры православной, но покуль здесь главная вера – силе! Пересилил он нынче ызык в сшибке оленьей, значит, его правда сильнее и, считай, не одна сотня новообращенных в веру православную будет после этого у отца Филиппа. Да и другие человецы дикие над сим делом задумаются, – слух-то ведь по тундре далеконько идет, да в таки места, о которых нам покуль и неведомо вовсе.
«Знали бы о сем на Москве, – с неожиданным сожалением подумал Киприан, – ох, видно, далеки мы еще от истых забот и печалей людских… Вот взять того же Филиппа… Кто наставлял его на дела сии среди безверья и дикости крайней? Едина лишь душа его, истинно христианская, вот кому за сие поклоны земные в самый раз будут!..»
Киприан вновь вспомнил рассказ Бровина об этом удивительном человеке, о том, как безропотно и порой бесстрашно несет он свое служение, раздувая искры Божии в душах людских, сколько часовен, крестов он поставил, иных дел памятных, подлинно Богом благословенных содеял, и желание встретиться с Филиппом, посмотреть на него вблизи еще сильнее напомнило о себе.
Охотник Бровин, словно угадав это желание Киприана, вскоре возгласил:
– А вот и сам отче Филипп к нам жалует!
Он произнес это радостно, с доброй улыбкой, но тут же, словно вспомнив что-то, смешался и уже невпопад закончил:
– Жалует… да… но ведь с иной стороны отец Филипп…
– Что отец Филипп? – удивленный столь быстрой переменой в настроении охотника спросил Киприан.
– Не ведаю, како и сказать-поведати тебе, – сокрушенно ответил Бровин, – ты и не слыхивал, чай, об ыклынах-то?
– А что значит сие, ыклын?
– Так вот, оно… – запинаясь, продолжил охотник, но в это время упряжка рослых, будто облитых молоком, оленей вырвалась из-за ближайшего тундрового увала. Четверо из них шли рога к рогам, пятый, самый могучий из упряжки, шел особо, чуть впереди, и погонщик едва сдерживал его за нгэва иню – головную вожжу, прикрепленную к левому виску оленя.
– Ювэй! – будто сговорившись, вскричали в один голос самоеды Бровина и, бросившись к остановившейся упряжке, подхватили на руки погонщика и, держа его над головой, продолжая возбужденно выкрикивать, торжественно поднесли и опустили на травяной бугор рядом с Киприаном.
Бровин, низко кланяясь вновь прибывшему, радостно воскликнул:
– Здрав буди, отче Филипп!
Простое, мягких очертаний лицо, светлые волнистые волосы до плеч, на лице этом ни усталости, ни следов недавнего нечеловеческого напряжения, ни боли, взгляд открытый, ясный, словно идет он из самых глубин души… – так вот он каков, подвижник сибирский!
Киприан, переполненный чувством глубочайшего уважения к этому человеку, намерился было достойно поприветствовать его, но, присмотревшись, осекся… Так вот почему самоеды сняли Филиппа с нарт и принесли сюда на руках! Едва мягкая шкура молодого оленя, прикрывающая колени Филиппа, сползла вниз, стало видно, что он без ног…
– Дивишься, владыко? – светло улыбаясь, осведомился Филипп. – Ничего сие, пострадать вот пришлось маленько. Одначе при этом помнил всегда словеса преподобного Нила Сорского, что потери и ущемления телесны не в счет, лишь бы душа верной Богу оставалась…
– Кланяюсь тебе на слове добром, – в тон Филиппу отвечал Киприан, хотя взгляд его при этом был скорбным, жалеющим. – Как же ты попал в потерю такую?
– Содруги идолищи златого – ызык, давно по следам моим шли, в ухищрениях злобных уничтожить намереваючись, и только схватили случаем, когда часовню я рубил из плавника на берегу дальнем моря Мангазейского.
– Зверствовали, пытали? – быстро спросил Киприан.
– Похуже того сотворили, определили в «заклятые» – ыклыны по-ихнему.
– Что значит ыклын? Поведай, отче Филипп, я уже слыхал недавно о слове этом.
– Тако у ызык заведено: малых врагов, кто супротив идола их златого идет, тех бьют на месте, больших, средь коих и я, видать, числюсь, подвергают шаманским заклятиям и, отрубив ноги, бросают в тундре, чтоб другие, кто христианству привержен, знали о том и ужасались…
– И страдальцы, ыклыны сии, все Богу душу отдают тут же?
– Почти все, но кое-кто и в живых ходит, вот как я примерно, да еще и ратоборствую помаленьку за веру нашу православную!.. Так разреши же, к слову говоря, владыко, на то и впредь благословения твоего попросить.
– Отче Филипп – душа Божия! – Голос Киприана, когда он произносил эти слова, подрагивал от волнения. – Недостоин я благословлять тебя – твоего благословения прошу, ибо есть ты истый воин Христов!
Киприан опустился пред Филиппом на колени, смиренно сложив руки, затем его примеру последовали все, кто был в это время на каменистой площадке у креста.
Если бы можно было глянуть сейчас на все происходящее с высоты птичьего полета, то выяснилась бы любопытная картина. Прав был Филипп, говоря о том, что ызык давно по следам его шли, следили почти беспрерывно. Следили они и сейчас от небольшого тундрового увала слева, хотя на этот раз их интересовал в первую очередь Киприан, а уж потом – Филипп. Еще дальше, примерно за версту от этого места, в глубоком распадке у берега были спрятаны три оленьи упряжки с воинами, готовыми по первому зову «снять», а если потребуется, и отбить своих тайных соглядатаев. Отбивать было кому, на такие дела посылали у ызык самых сообразительных и бесстрашных воинов. Именно трое таких и лежали сейчас среди низкорослых кустарников на вершине увала. Лица их были сумрачно-бесстрастны, взгляды насторожены.
Самый молодой из них сказал:
– Я бы смог отсюда достать стрелой их главного тобольского шамана, ну и этого поганого ыклына заодно.
– Да, ты бы смог, – поддержал его второй воин-ызык, – верность твоего глаза известна в тундре.
– Нельзя! – как отрубив, прервал их разговор третий – могучий пожилой воин. – Они должны еще живыми пасть у ног золотой владетельницы, где мы набьем их рты пылью с ее одежды, затем поджарим им пятки и вырвем сердца!
Видимо, недовольный тем, что его собеседники не очень-то старательны в порученном им деле, он окинул их презрительным взглядом, процедил сквозь зубы:
– Настоящие охотники ызык глядят за врагом, не отрывая глаз, не чешут языки шелухой бабьих слов.
Молодые охотники потупились и теперь уже, словно боясь оторваться от земли, застыли, вытянув в показном старании шеи.
В это время к Киприану, все еще оживленно беседующему с Филиппом, подошел Евпатий.
– Прости, владыко, есть словцо неотложно к тебе.
– Внимаю, сыне мой.
– Охотники наши только что досмотрели вблизи худое: ызык догляд добрый за нами учинили. Вон у воды в кустах на горушке трое сидят, а далее, в распадке, упряжки оленьи наготовлены с людьми.
– Считаешь, дерзнут напасть?
– Нет, владыко, покуль побоятся… У нас и народу поболе, да и оружны мы покрепче их стрел да копий. И все ж считаю, что трогаться нам с места сего надобно.
– И то верно, – поддержал его Филипп, – на небо гляньте: по краям его облака будто к самой водице прижаты, значит, погодушка вас покуль не потревожит, да и ветерок намерился вам попутный.
– Тогда простимся, други, да и в путь, – заключил Киприан и тут же троекратно расцеловался с Филиппом – благословил на разлуку и на путь дальний.
Киприановы струги медленно вытягивались один за другим, огибая мыс, за которым ждала их неохватная даль Мангазейского моря. Здесь до самого горизонта щедро расстилали воды полосы матово-серебристых сказочных полотен, изредка волнуемых тугим холодноватым ветром.
Под стать здешнему морю удивительными были прозрачность и голубизна северного неба, при взгляде на которое душа полнилась покоем и радостным теплом и таяли заботы и тяготы повседневной жизни. Думая об этом, Киприан благодарил Господа за радость простого человеческого бытия, за то, что и он в меру своих стремлений и способностей может принести добро и пользу людям, идущим с ним рядом по торной дороге жизни.
Много похожих мыслей приходило на ум в это время и Филиппу. Его оленьи упряжки, как и Киприановы струги, плыли средь буйной красы тундрового моря, туда, где за горизонтом едва проступали-просвечивали белизной снежных вершин отроги Северного Урала, или Рифейского камня, как именовали их тогда.
Филиппу – человеку истинной доброты – были глубоко противны свары, а то и прямые схватки с ызык и их последователями. Ему, «малому служителю Бога», как называл себя в душе Филипп, все это было не с руки, но он шел смело, не задумываясь, навстречу любому страху, ибо за ним были свет и его вера в небесное предназначение любого человека творить добро людям.