К книге
За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники КиприанаКиприанов след. Глава 3
42%
Киприанов след. Глава 3
23

Слово «Екдыход» в устах жителей северного Приобья издавна имело два значения. Так называли праздник веселья и пляски в дни больших охотничьих удач или в дни, предшествующие началу частых здесь межплеменных войн. Но так называли и совет старейшин всех дальних и ближних народов тундры и леса.

Собирались на такой совет только в самых исключительных случаях, когда опасность становилась реальной, грозила всем, от мала до велика.

Нынче этот час пришел, и связан он был с появлением в Тобольске большого русского шамана, бороться с которым здешним людям было не под силу. Тревога повисла над стойбищами, а за нею начались споры, доходящие порой до ожесточенных, кровопролитных столкновений. Одни говорили, что нужно покориться и служить новому сильному богу, другие яростно сопротивлялись этому, доказывая, что вместе с новой верой придет гибель для всех людей тундры и леса.

Самыми непримиримыми в этих спорах были охранители золотой бабы и всех дел ее – охотники племени ызык. Они и сегодня во время совета постоянно вмешивались, перебивали степенный ход разговоров, а многие их слова звучали с неприкрытой злобой и угрозами.

Кодский[23] Алач, тот самый, что в дни своей молодости выкупил у кучумовских воинов панцирь Ермака и привез его в дар на капище золотой бабы в Белогорье, сказал сейчас:

– Люди ызык! Ваше зло недостойно настоящих охотников. Пусть говорят все.

Ызык, хотя их было и немного, вновь зашумели, но большинство согласились со словами Алача, и ызык пришлось смириться.

Спорили и курили уже по шестой и седьмой трубке, когда на совете появился вогулич Тызейка. Он не был ни главой, ни старейшиной рода, но как известный всем удачливый охотник имел право присутствовать здесь.

Он тоже раскурил трубку, помолчал, как было заведено в таких случаях, и лишь потом сказал, хитро улыбаясь:

– Однако речь про большого русского шамана ведете, а он ведь близко.

– Как, откуда, што говоришь ты? – послышалось со всех сторон, и многие тут же принялись испуганно оглядываться.

– Близко, говорю, – вновь значительно повторил Тызейка, довольный тем, что слова его вызвали такой переполох.

Один из ызык, мрачный, сутулый, вскочил, закричал хрипло что-то непонятное, размахивая руками.

Он был уже на склоне жизни, но стариком его вряд ли можно было назвать, так был он ловок и быстр в движениях. Если к этому прибавить его озлобленность, звериную настороженность и крадущуюся неслышную походку, то он скорее смахивал на молодого зверя, наметившего себе очередную жертву.

У него было имя, но называть его этим именем никто не решался. Если нужно было обратиться, то говорили так: «Послушай, человек, служащий ей…», и на это он откликался охотно.

Вдохнув побольше воздуха, он вновь закричал, но теперь слова его можно было разобрать:

– Смерть этому русскому шаману, смерть! Такова воля золотой владетельницы…

– Нет! – тоже резко вскричал Алач. – В день Екдыхода охотник не бьет дичь, воин не поднимает копье на врага, таков наш закон, и ты его хорошо знаешь!

Старый ызык, злобно сверкнув глазами, нехотя присел у костра, а тем временем на поляне, где шел совет, появился Киприан в сопровождении Герасима и еще двух монахов.

Киприан шел налегке, в суконном подряснике, опоясанный сыромятным охотничьим ремнем, такой же скуфейке и охотничьих сапогах-броднях. В правой руке его был батожок, вырубленный, как видно, здесь же, в лесу; левой рукой Киприан придерживал висевший на груди старинный золоченый крест – единственную дорогую вещь из его более чем скромного убранства.

Алач, довольно хорошо изъяснявшийся по-русски, встретил Киприана достойно, усадил рядом, спросил о здоровье, и хотя после этого ему полагалось продолжительное время молчать, не утерпел, подивился:

– Про Екдыход знаешь, по тайге ходишь – не боишься, какой ты люди – не пойму?

– Такой же, как и вы все, и страх мне ведом, только вера моя в Господа Бога нашего сильнее страха любого. От веры этой и сила моя, и сломить эту веру нельзя.

Старый ызык не выдержал, сорвался с места, изрытая проклятия и брызжа слюной, подскочил к Киприану и совсем близко, в двух-трех шагах от него, выхватил из-за пазухи небольшую, в ладонь длиной, статуэтку. Изображала она фигуру женщины, обнаженной до пояса и укутанной, судя по массивным складкам, в тяжелую бугристую материю.

Можно было подивиться умению мастера, создавшего столь высокое произведение искусства. Поражало все, даже самые мельчайшие детали статуэтки: взнесенная в гордом движении голова с пышными длинными волосами и совершенной красоты лицом, такие же плечи и чуть разведенные, будто готовые к объятию, руки.

Желтоватый, с оранжевыми отблесками металл, из которого была отлита или выточена статуэтка, казалось, специально подчеркивал ее необычное, а может, и вовсе неземное происхождение.

Как выяснилось, старый ызык знал русскую речь нисколько не хуже кодского князька Алача. Высоко подняв статуэтку над головой, все так же злобно он выкрикивал в лицо Киприану:

– Вот она – малая тень золотой владетельницы! А если бы ты увидел ее всю, в твоих глазах навсегда бы потух свет, а сердце навсегда превратилось бы в камень!.. Разве может вот это, – ызык презрительно ткнул пальцем в крест на груди Киприана, – как и вся твоя вера, пересилить волю золотой владетельницы? Нет, нет и еще тысячу раз – нет!

Все старейшины и главы родов, с затаенным вниманием наблюдавшие эту сцену, обратили взоры к Киприану, ожидая его ответа. Он легко приподнялся, снял с груди крест и, держа его перед собой, шагнул навстречу корчившемуся от злобы старому ызык.

– За крестом этим – символом веры моей святой – стоит добро, за твоими идолами, хоть и лепы они вельми, – Киприан указал на статуэтку, – стоит зло, значит, пропадут-источатся идолы все от мала до велика, а кресту святому быть во славе вечно!

– Нет! – закричал, затрясся ызык с сузившимися от бешенства глазами. Он взмахнул статуэткой, намереваясь ударить ею Киприана, но тот шагнул еще ближе, протянув крест к самому лицу старика.

…Вот оно… – снова возникло из тайного, недоступного человеку бытия чувство удивительной уверенности и силы вместе с ощущениями и мыслями, которые раньше никогда бы не пришли к нему.

Ведь был уже смиренный, подавленный раскаянием сотник Хлынов, были почти бездыханно лежащие перед ним на архиерейском дворе ызык, и вот опять сейчас этот их соплеменник, который тоже смирится перед крестом; когда это случилось, душу Киприана охватило смятение.

Не глядя на притихших, изумленно покачивающих головами старейшин родов и всех, кто был сейчас на поляне, Киприан пошел по тропинке, ведущей в глубь леса. В сопровождении тоже притихших, задумчивых монахов.

Всегда легкий на ходу, почти не устающий в дороге, Киприан шагал сейчас, тяжко спотыкаясь, так как сомнения, охватившие его, были более весомыми, чем самая изнурительная усталость.

«Откуда все это являлось к нему? Господи, вразуми, вразуми, Господи! – смятенно думал он. – Могу ли я, достоин ли творить такое?»

Герасим, почувствовав, что Киприану не по себе, участливо склонился, спросил на ходу:

– Притомился, владыко?

– Нет-нет, – ответил Киприан, – с Богом поспешаем…

Желая подбодрить Киприана, Герасим сказал:

– Те-то, што на поляне остались, в один голос молвили: «Креститься будем, однако под рукой быть хотим Киприана твово».

– Да не под моей, а под Господней рукой ходить надобно! – в сердцах воскликнул было Киприан, но, тут же устыдившись этого, уже миролюбиво проговорил: – Думаю, не сразу, с опаской, сомневаясь и пугаясь порой, но придут ко Господу люди пределов югорских: в сие верю свято.

– Воистину так! – согласно пробасил Герасим.

Когда Киприан сообщил Годунову о намерении отправиться в дальний поход по Югре с монахами и воинскими людьми, тот воспринял это с неприязнью, и разговор у них получился тяжелый. Вернее, Киприан больше молчал, а говорил-уговаривал его Годунов.

– Воля твоя, владыко, но, думаю, тебе не по сану, не по месту в таку дорогу пущаться… Нехристей лесных и тундровых на твоем пути будет немало, да все со злом, с умыслами подлыми. От них крестом единым не оборониться, а я тебе в охрану ни стрельцов ноне, ни казаков дать не могу – все в разгоне…

Хитрил, лукавил воевода, мог послать людей, но не хотел из-за вечной неприязни к заметно растущему влиянию Киприана. Киприан это хорошо знал, однако вида не подал, сказал соглашаясь:

– Ну что ж, пойду со мнихами[24] своими да охотников с десяток прихвачу, с Божией помощью не пропадем.

Зеленоватые кошачьи глаза воеводы на обрюзгшем, с резкими морщинами лице едва заметно сузились.

– На Божию помощь уповать – дело святое, – желаю, штоб сбылись упования твои.

Они холодновато простились друг с другом и разошлись, будто и не было между ними разговора.

Все это ничего не прибавило и не убавило к мнению Киприана о тобольском воеводе. Был тот далеко не глуп, но ленив и завистлив, и зависть эта очень часто подавляла в душе все остальные чувства, а порой толкала на необдуманные поступки и даже подлость. Его доносы на Киприана уже были в Сибирском приказе в Москве, жаловался Годунов и своим приятелям-боярам. И те не преминули передать эти жалобы в удобное время самому патриарху, не зная того, что у последнего накопилось немало слезных грамот и на тобольского воеводу. В результате скорый на решения патриарх Филарет велел тут же направить в Тобольск верных ему людей, наделив их большими правами «для разбору дел сиих и истины установления».

Это были: дворянский сын – сыщик (следователь) Иван Спасителев и подьячий Арефа Башмаков. В делах письменных Башмаков был сродни Савве Есипову, любил излагать все виденное и слышанное на бумаге, да столь успешно, что впоследствии собрал, или, как тогда говорили: «сбил воедино измышления и повествования о чудесах, персонах и протчих лицах, на путях и дорогах дальних встреченных».

Именно так называлась небольшая книжица, отпечатанная во Львове в одной из монастырских «друкарен», или печатней. Так именовались в те времена небольшие типографии, а вернее, примитивные печатные станки с набором неуклюжих буквиц и различных цветистых заставок, прообразов современных клише.

После смерти Арефы Башмакова последний экземпляр его книги (а выпущено было их всего десять) был похищен или утерян. И только в 1877 году малоизвестный петербургский историк Андрей Николаевич Метлицкий случайно нашел книжицу Башмакова среди других старинных полуистлевших книг в архиве столичного университета.

Метлицкий как мог восстановил текст, что-то подработал, что-то дописал сам, и уже в обновленном виде книга Арефы Башмакова была вновь издана таким же малым тиражом.

Вот одна из страниц этой книги, где рассказывается о встрече автора с архиепископом Киприаном.

– А случилось сие в лесу, на пути во град сибирский, Тобольском именуемый. Ехали мы в возке треконно с сыщиком государевым Иваном Степанычем Спасителевым, а с нами полусотня казаков верхами для бережения и присмотру.

На одной из опушек лесных навстречь себе узрели мы людей – то ли монахов, то ли охотников видом. В подрясниках аль кафтанах суконных, на главах малы монашески шапки-скуфейки, на грудях – кресты, у них же воинский да охотничий запас в аккурате.

Вел их монах, и лицом, и осанкой заметный, смотрит ясно и чисто… Мы с Иваном Степанычем к нему под благословение подошли, вопрошали уважительно: куды, мол, путь держишь, отче? На што он ответствовал тако:

– И у вас, и у нас путь един: веру да правду утверждать на землице российской, – только мы ее ныне к людям диким покуль нести повинны, а вы чрез спросы-расспросы добиваться ее будете…

Выходило так, будто монаху сему ведомо, куды и пошто мы направляемся. Мы с Иваном Степанычем подивились, конечно, а монах сей с печалью эдак, оглядев нас, молвил:

– В суетах да страстях низменных пребываем, а добро творить минуты единой нет.

В сей момент казаки наши – ертаульные[25], што наперед нас посланы были, вернулись, прискакав отревоженные, молвили, што рядом, за бугром, людишек диких скопище немалое: оружны, злы, бой принимать, видно, придется…

Услышав сие, монах тот чудной нахмурился:

– Вот-вот, един наш резон – бой да свара! Повремените с боем, с теми людьми, что за бугром кучкуются, я сам потолкую.

И верно: когда люди те, считай, што нас в полукруг обступили, монах сей един безбоязненно к ним вышел с крестом в руке. Што он им молвил, я не слышал – далеконько было, но далее зрел, как людишки те, приблизившись к монаху и оружие побросав, выкрикивали, причитали што-то по-своему и руки к нему тянули, а он молвил им ответно, благословляя толпу людишек тех. Мы вдругорядь подивились всем увиденным, а когда Иван Спасителев спросил одного из монахов, кто, мол, сей проповедник удивительный, то так ответствовали ему: «Сие архиепископ всея Сибири – Киприан!»

А далее в труде своем Арефа Башмаков пишет, что ни ему, ни Ивану Спасителеву видеть таковых пастырей больше нигде не доводилось. Ни в чем, даже в самом малом, не кичился Киприан саном своим высоким и в общении с людьми был предельно прост, хотя Башмаков сразу понял, что простота эта была не от притворства показного, а от ума светлого, которым был отмечен каждый поступок Киприана.

В этом не раз убеждался Арефа, уже будучи в Тобольске, беседуя с Киприаном и с людьми, окружавшими его. Запомнились Арефе и многие высказывания Киприана, слышанные во время проповедей, ну вот хотя бы это: «Вопрошали меня не единожды, како мыслю я о тех людях, кто, будучи добрыми прихожанами церкви нашей, злату-узорочью и иным богатствам перво место дают, жаждут иметь их все более и более…

Отвечал я на это, что вера наша православная дает нам не только радость и силу душевную, но и испытаниям всяческим подвергает. Выдержит их человек – утвердится в вере достойно и, как гнилая кора с дерева, спадут с души его и жадность, и неприязни, и злобствований тьма. А не будет того – сгинет человек в сонмище греховном и следа доброго о себе не оставит».

Три огромные ели, будто облитые густой изморозью изумрудно-зеленых иголок, венчали гребень городской Троицкой горы. Выкроив в сутолоке дел редкое для него свободное время, Киприан приходил сюда, располагался на широкой скамье, специально сооруженной для него Саввой Есиповым, просматривал духовные и иные грамоты, страницы летописей или просто сидел, думал, полузакрыв глаза, ощущая на лице сдержанную, струистую силу ветра. Стоило приподнять голову и оглядеться, как взору открывалась такая ширь, что Киприан каждый раз невольно восхищался этим, оттаивал душой.

У пристаней крайних домов нижнего посада иртышская вода отливала мрамором с серовато-серебристыми разводами. Далее тянулись еще более светлоструйные привольные плесы, а за ними многоводье буйствовало уже в полную силу, разливалось и вправо и влево, где заречные леса уступали место береговым бледно-желтым песчаным скосам впадающего здесь в Иртыш Тобола… Вот и сегодня Киприан долго сидел тут, устремив взор к туманным далям заречья, пока не услышал за спиной легкое, осторожное покашливание. Оглянувшись, он увидел виновато склонившегося Савву.

– Что тебе?

– Худа весть, владыко, потому и обеспокоил тебя здесь, штоб ины люди не слыхали.

– Молви, Саввушко.

– Вчерась в кельице твоей письменной кто-то чужой побывал.

– Опять, что ль?

– Опять, владыко… – Ты прошлый раз подумал: ошибся я; ан нет, вновь, вишь, злодеи насмелились.

– В кельице той, как ты сам знаешь, Савва, перья гусины да листы с письменами, богатств-узорочьев там отродясь не бывало.

– А труды, труды твои, владыко? «Как приидоша в Сибирь», почитай, уже сбита вся: листы перебрать, пересчитать, проверить – и делу конец.

– Кому докука в трудах моих?

– Значит, есть кому, недаром в другой раз злодеи роются, листы высматривают.

Киприан чуть поморщился, и Савва понял, что тот недоволен этим разговором.

– Разреши, владыко, разговор сей закончить: на кого подумать в таком разе? Наши охранны монахи верней да чистей чистого, иной какой человек на подворье твоем – сразу видно, тогда кто же в келью наведывается?

– Вот ты и посмотри попристальней, Саввушко, ин и высмотришь кого…

– Уж я посмотрю, владыко, дай срок.

– На том и покончим, шествуй с Богом.

Савва низко поклонился и, еще более озабоченный, стал торопливо спускаться по тропинке, осторожно оглядываясь на неподвижную, будто застывшую, фигуру Киприана.

Вечером, когда Киприан уединился теперь уже в «письменной келье», Савва созвал к себе всех охранных монахов.

– Братие! Поведать вам хочу о заботе одной… Забота сия чести нашей поруха, владыке же отвлечение от дел праведных – беспокойство лишнее.

Он подробно рассказал о происшествии в «письменной келье» Киприана и тут же спросил:

– Како быти в таком разе, братие? Совета жду вашего.

Отвечал-басил, как всегда, Герасим, старший по чину и по годам:

– Такого, штоб спать-дремать, владыку оберегая, у нас и в помине не бывало – каждый шаг к нему под присмотром, и тебе Савва сие ведомо. Грешное изреку: может, тут козни этих, нечистых, прости господи!.. Герасим, прервав речь, сокрушенно развел руками.

Монахи зашумели, кое-кто из них завздыхал облегченно: дескать, нашей вины в сем деле нет – но тут же возмущенно заговорил Савва.

– Стыдитесь, православные, о чем речи ведете, – да любые козни нечистых бессильны пред лицом владыки; думаю, тут ино дельце проглядывает, – чую, сумел тут какой-то человечишка исхитриться, и найти его нам надобно всенепременно!

Монах Еремий, рыжий и веснушчатый до изумления, но статный могучей плотью, уверенно заявил:

– Тута один путь: к бабке Феклисте, что проживает в нижнем посаде, идти надо. Сия бабка годами еще и не так стара, но мудрена и толкова вельми! – Разводит бобы, гадает и на черемухе молотой, и на гуще квасной, и все к порядку, к делу, и само верно, што все по правде! Пред людьми не юлит, на поклоны да на уступчивость не щедра, отсюда и уважение к ней в народе велико…

– Пусть это и так, – досадливо проговорил Савва, – но нам зачем бабка сия?

– А ты поспрошай у охотников, у людей дела морского, – вел свое Еремий, – они те порасскажут, как она им пути-дороги предсказывала, и зло и добро на дорогах сих, и как все по ее вышло.

– Можно еще и Щербу поспрошать, – неожиданно предложил молодой монах, – Щерба тот первейший во граде тобольском оторва-ухарь, может, он наведет на след какой?

– Ведаю Щербу того, – сумрачно, словно ему было неприятно произносить это имя, проговорил Герасим, – греха в ём столь, што подумать страшно, одначе попытать стоит – завтра и отправлюсь, хучь неухватный он.

Как в воду глядел Герасим. «Ухватить», то есть отыскать, Щербу ему удалось назавтра лишь поздно вечером, да и то стоило это немалых усилий.

На окраине нижнего посада, у одного из первых наскоро срубленных заезжих домов, ютились несколько таких же невзрачных лачуг, а рядом приткнулся кабак. Все, кто въезжал в город или отправлялся с воинским или купецким обозом в дальний путь, останавливались здесь, чтоб пропустить «стременную чару», повидать новых людей или попросту потолкаться среди них, поговорить перед дорогой.

Самой шумной компанией здесь в этот вечер верховодил Васька Щерба: дворянский сын, отменный грамотей, писарь воеводского приказа, ныне же известный всему городскому люду пропойца, «зернщик»[26], трижды битый кнутом на городской площади.

По всему было видно, что сегодня Васька «был в накладе», то есть у него завелись денежки после завершения какого-нибудь очередного темного дельца, и он спешил по широте душевной поскорее избавиться от них: угощал прилипших к нему, будто мухи, таких же, как сам, бедолаг-нищебродов.

– Братие! – восклицал он с большой медной чаркой в руках. – Братие: не согрешишь – не покаешься! Пей не в поспех, а за мой грех…

Собутыльники со всех сторон тянули к нему чарки, смеялись, всхлипывали, размазывая слезы, несли несуразное – буйная разноголосица волнами ходила по кабаку.

Некоторое время Герасим, перешагнув порог, брезгливо разглядывал открывшуюся перед ним картину разгула, морщился, с трудом сдерживая негодование, потом, растолкав по пути сидевших на полу пьяниц, подошел к Щербе.

– Пойдем-кось, адов сын, на ветерок вольный, перемолвиться с тобой о деле одном надобно.

Будь Щерба потрезвей, он бы и не подумал сопротивляться, Герасима знали и уважали все от мала и до велика в городе, но в эту минуту хмель пересилил разум, и Щерба закочевряжился:

– А кто ты есть таков, штоб я веления твои сполнял?.. – Ступай восвояси, не чини препон питию нашему…

– И верно, и тако оно! – зашумели со всех сторон собутыльники Щербы, а двое из них, кряжистых, длинноруких, угрожающе придвинулись, встали, нагловато усмехаясь, по бокам Герасима. Тот, и не взглянув на них, вновь обратился к Щербе:

– Вдругорядь молвлю тебе: пойдем-кось отсель, нужон ты мне.

– Ха, нужон, а я без желанья на то! – упивался своей, пусть и временной, независимостью Щерба.

Длиннорукие парни перемигнулись и, вцепившись в локти Герасима, потащили было его к выходу. Видя это, Щерба и его товарищи едва что не завыли от удовольствия, но длилось это миг-другой, не более. И сделал-то всего Герасим, что плечи развел да встряхнулся чуть, но длиннорукие вмиг отлетели в стороны: один закрутился на месте, ткнулся головой в стену, другой, перевернувшись несколько раз, заскользил по мокрому, грязному полу.

Герасим, не меняя холодновато-брезгливого выражения лица, протянул руку, взял за ворот Щербу и легко, будто тот ничего не весил, выхватил его из-за стола и направился к выходу.

Посетители кабака вмиг притихли, их будто ветром сдуло с пути Герасима, целовальник же, могучий громоздкий старик, выйдя из-за стойки, низко поклонился Герасиму и, опередив его, торопливо распахнул дверь.

Пройдя по темному, промозглому от сырого ветра переулку, Герасим, все еще не выпуская – придерживая Щербу за локоть, вывел его на берег Иртыша. Вода, едва различимая в сумерках подступающей ночи, шумела тревожно, вспучивала пенные наносы у каменистых россыпей.

– Герасимушко, свет! – заюлил, запричитал Щерба, хватаясь руками за суконный подрясник Герасима. – Пошто привел сюды, што надумал?

– Все мы грешны еси, но ты грехом трижды пронизан, посему и в воду шествуй, – сурово велел Герасим, – скверну смой, што в душе и в мыслях твоих, а опосля и разговор поведем о деле.

– Так хлад же лютый! – едва не плача, вновь запричитал Щерба, – лед-то вона у берега. И ветер жжет нестерпимо…

– Ступай! – только и сказал Герасим, но так, что Щерба, крестясь, всхлипывая и пугаясь каждого шага, боком приблизился к воде и, отчаянно выкрикнув, как был в одежде, окунулся раз, другой и третий. Стужей до боли свело тело, и, уже плохо соображая, Щерба вновь очутился на берегу перед Герасимом.

Далее ему показалось, что он бредит, потому что теперь уже Герасим, но только молча, неторопливо проделал то же самое: вошел в воду, окунулся трижды и, подойдя к Щербе, опустился рядом с ним на колени.

– Помолимся, брате, во искупление грехов наших, што творим от неразумья да скудости душевной.

– Так оно, тако, – повторял, колотясь в ознобе, Щерба, не понимая, сам он говорит или кто-то подсказывает ему эти слова.

Ветер, словно нарочно набрав к этому часу побольше сил, вдруг завыл злобно, протяжно, вздымая в воздухе песчаные вихри, принялся исступленно хлестать ими вокруг, уже готовый вступить в схватку с подступающей снежной пеленой.

Герасим и Щерба в задубелой, похрустывающей льдом одежде, словно не видя и не чувствуя того, что творится вокруг, по-прежнему стояли на коленях и, с трудом разжимая сведенные стужею губы, повторяли друг за другом слова молитвы, которую они никогда не знали, не слышали до этого, но которая будто сама собой пришла к ним именно в этот час испытаний, и это было во много раз весомей и значительней тепла и покоя, так необходимых им сейчас.

Может быть, впервые в жизни они подошли к рубежу, за которым человека ждет истинное озарение и он чувствует, что вера его в Бога обретает почти осязаемые черты, наполняя его душу и все сущее вокруг светом и великой любовью к людям.

Предыдущая главаГлава 23 из 55Следующая глава