К книге
За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники КиприанаКиприанов след. Глава 2
40%
Киприанов след. Глава 2
22

Киприан спал самую малость, зимой вставал еще затемно, да и летом первая заря всегда заставала его на ногах. Помолившись, садился к столу, где ждали его стопа чистой бумаги и десяток тщательно очинённых гусиных перьев, еще с вечера заготовленных архиерейским подьячим Саввой Есиповым.

Видом Савва был невзрачен: простоватый, рыжеволосый, веснушчатый, курносый; но стоило приглядеться к подчеркнуто внимательному, оценивающему взгляду его глаз, а главное, послушать его, как сразу становилось ясно: умом этот человек наделен недюжинным, даже отменным.

Все это сразу заметил и оценил Киприан, встретив Савву в одном из пермских монастырей по пути в Тобольск, позвал с собой, «отпросил» его у местного игумена и, как оказалось, не ошибся. Савва, считай, стал правой рукой Киприана в духовных, светских и иных делах, служил честно, говорил если что, то всегда к месту, открыто и без подобострастия, что высоко ценилось Киприаном.

В это утро Савва, чего с ним никогда не бывало раньше, прервал Киприана во время его письменных занятий.

– Милости прошу, владыко, што обеспокоил тебя, – дело неотложное.

– Поведай.

– В нижнем посаде, у базара, вогуличи бунтуют, понаехало их с оленьими упряжками… Боюсь, как бы со стрельцами не сшиблись.

– Сие воеводы дело.

– Оно так, но воевода ноне в отъезде, а там, у базара, его приспешник первый, сотник Акимка Хлынов лютует, вогуличей тех бьет нещадно. Они ясак исправно сдали, а Акимка вновь за ясаком поехал: стойбища их позорил, девок молодых в аманаты[18] набрал, вот вогуличи и явились правду искать… Верно, туды отец Макарий пошел, но ему, думаю, не совладать с Акимкой: жесточь его безмерна, да и пьян он к тому же.

Киприан гневно свел брови:

– Жесточь и глупость наши известны, от них и беды многие, и горести, пойдем ужо…

Киприан в сопровождении Саввы и двух монахов, Германа и Серапиона, служивших у него еще с Новгорода, появился на базарной площади вовремя. Несколько избитых, связанных вогуличей валялись в пыли у ног Акимки Хлынова, а он, кудлатый, багроволицый, поигрывая плетью, зычно препирался с архимандритом Макарием.

– Не лез бы ты, отче, в дело государево, воеводой сказанное, тебе о грехах наших молиться, а нам нехристей породы всяческой бить да к земле гнуть!

– Дважды говорю тебе, Аким, развяжи вогуличей, отпусти девок их, грех берешь на душу великой!

– А ништо нам, отмолим, то ли отмаливали, – кочевряжился Аким, потом загоготал зычно и вслед загоготали не менее его пьяные стрельцы.

Один из вогуличей, тоже окровавленный, в разорванной кухлянке[19], подскочил к Макарию, почти срываясь на крик, зачастил:

– Твоя что говорил, как в тайга был у нас, когда крест шею вешал, Богу своему приводил? Бог добрый, люди его добрые… вот эти, они? – указал он на злобно загомонивших стрельцов. – Такой веры людям нашим не надо, такой веры мы бежать будем, уйдем в дальний лес – никто не найдет!..

– Замолчь, пес! – замахнулся плетью сотник Хлынов. – Я тебя в землю вобью за слова сии воровские!

Всей громадой тела он надвинулся на вогулича, но тот, приземистый, тщедушный, не отступил, бесстрашно ярясь, закричал:

– Моя – не пес. Ты пес, что людей грызешь-убиваешь!

– Стрельцы! – заходясь в неистовстве, завопил Акимка Хлынов – бей их всех без разбора – разборы потом наводить будем!

Макарий с крестом в руке шагнул было ему навстречу, но Акимка повел лишь рукой, и старый священник пушинкой отлетел в сторону. И тогда из-за упряжек, кучно стоявших у пригорка, на пути Акимки Хлынова встал Киприан. Несмотря на то что одет он был предельно просто: в скромном старом подряснике, суконной накидке и иноческой скуфейке, многие на площади узнали его, стали сдергивать шапки, креститься.

– Владыка, владыка… – шелестом разнеслось окрест. Лишь один Акимка Хлынов по-прежнему был в запале, тащил, уцепив за волосы, двух вогуличей. Именно в эту минуту его полубезумный, дикий взгляд задержался на лице Киприана, на редкость спокойном, разве что холодноватом чуть-чуть, но за этим спокойствием уже чувствовалось приближение грозы, не просто там грома с дождем или сверкания молний, а грозы невиданной, неслыханной доселе, которая ударит раз и вмиг сметет, испепелит его… Так, во всяком случае, показалось Акимке, мгновенно пронеслось в его воспаленном мозгу, а душа его, все существо вдруг забилось, затрепетало от неведомого, но уже близко подступившего страха. Уже растерянный, подавленный, он едва насмелился еще раз взглянуть на Киприана и, как подкошенный, рухнул к его ногам.

Народ сначала вблизи, а потом и окрест притих, и тогда над площадью явственно разнеслись судорожные всхлипывания и причитания все еще стоявшего на коленях Акимки Хлынова.

– Владыко, помилосердствуй, владыко, прости, николи того не сотворю, николи! – как нашкодивший мальчишка, повторял он, и эти слова, слова человека, не знавшего ранее удержу ни в гульбе, ни в лихоимстве, не то что удивляли, а пугали людей.

Не глядя больше на Акимку, Киприан подошел к стрельцам, виноватым, испуганно притихшим, сказал кратко, указывая посохом на вогуличей:

– Отпустить всех!

Стрельцы, едва не сбивая друг друга с ног, бросились выполнять сказанное Киприаном, а он направился к ожидавшим его монахам.

– Владыко святый! – будто падая в пропасть, отчаянно выкрикнула какая-то баба с полубезумными глазами, бросаясь вслед за Киприаном. – Благослови!..

– Несуразное несешь! – рассерженно прервал ее Киприан. – До святости всем нам, как до Бога с земли этой грешной. А благословить – не благословлю! На глазах ваших что творилось, и ни один человек, кроме отче Макария, за людей сих сирых не вступился. Стыдно!..

Народ на площади вновь притих, были слышны лишь гортанные выкрики вогуличей, торопливо подгоняющих оленей уходящего обоза.

Назначение Киприана главой новой сибирской епархии и прибытие его в Тобольск было с неприязнью воспринято здешним воеводой Матвеем Годуновым. Властный, не терпевший ни в чем возражений, он давно привык считаться только со своим мнением.

Внимательно приглядевшись к Киприану, он с первых дней понял, что человек этот никогда не пойдет у него на поводу и все дела свои будет вести самостоятельно. Такого доселе не бывало в тобольских пределах, и Годунов насторожился.

Внешне их отношения не могли вызвать нареканий: в беседах Годунов был сдержан, в меру почтителен, церковные службы не пропускал, под благословение Киприана подходил первым, но далее этого дело не шло. Помощи от воеводы ни в больших, ни в малых делах не было, более того, Киприан все явственнее ощущал умело продуманное противодействие его замыслам и делам.

Что ж, ему встречалось и не такое, в одной Москве насмотрелся на злокозненные ухищрения тех, что вкруг трона царского вьются. Он давно привык надеяться только на Бога да на самого себя и думал, что и здесь, в Тобольске, эта надежда его не подведет. Уже были отправлены монахи и охотники в березовские и обдорские остроги, в Мангазею, на Надым-реку и в Белогорье, что стоит у устья Иртыша и где, по словам остяков и вогуличей, расположено капище главного идола всей Югры – бабы златой.

Теперь вот новое, наиважнейшее, как считал Киприан, дело предстояло ему. В один из дней он сказал Савве:

– Пройдись-ко, друже, по улицам тобольским, поспрошай, проведай, где ноне живут-обретаются воители славные – Ермака Тимофеича други-товарищи. Поклонись-ко им от меня, пускай в воскресенье ближнее к обедне пожалуют, слово приветное им сказать хочу, а тебе, человеку письменному, при сем быть неотложно надобно.

– Владыко! – прочувственно произнес Савва, на которого словно водой родниковой плеснуло. – Сие дело великое, не мене того. Все сотворю тут к пользе, не имей заботу.

Будто краями сошлись дальние и ближние годы, когда в первое же воскресенье после этого разговора Киприан, окончив службу, поднялся на амвон и провозгласил:

– Братья и сестры, люди тобольские и всея югорской земли! Ныне в храме сем имеет быть оглашение благодарное и поклон наш нижайший воителям российским, подвиг великий во славу земли своей свершившим.

Обычно во время церковных служб, даже больших, праздничных, Киприан был строг, сдержан, и хотя служил истово, торжественных, тем более цветистых фраз избегал, елико возможно. Сейчас же именно проникновенная торжественность слов Киприана заставила многих приумолкнуть, и даже легкий говорок, всегда возникающий в храме после окончания службы, на этот раз стих. Да и то, что последовало затем, показалось необычным: иподиаконы[20] прямо перед амвоном расстелили цветастый ковер-дорожку, расставили на ней тринадцать скамеек-седунцов, также покрытых ковровыми накидками, затем потеснили прихожан, так что к седунцам тем образовался в толпе широкий проход, ведущий к главному входу в храм. Вскоре, по знаку Киприана, стали оттуда появляться один за другим Ермаковы воители: кто хромая, кто припадая на костыль, а кто и браво еще шагая, – седые, в шрамах, в обветшалой, но тщательно отстиранной и починенной одежде. Савва каждого из них называл – представлял Киприану:

Сафонтий Афанасьев.

Казарин Дубровский.

Курбат Иванов.

Конан Никитин.

Ларюк Марков.

Корех Михайлов.

Смирной Яковлев.

Неудача Поклонов.

Вишняк Сергеев.

Сухан Артемьев.

Лащук Машонкин.

Дружина Щедров.

Небажен Зубатый.

Киприан также каждого из них благословлял, целовал трижды, просил садиться – помогал, если надо.

Слово свое к сотоварищам Ермаковым Киприан начал не с похвал, а повел речь о том, какой след человек на земле после себя оставить должен.

– От злого, негодного человека зло и останется, от доброго – добро ширится, – говорил Киприан. – Воитель всеславный Ермак Тимофеевич, в тяготах ратных славу земле российской добывая, и о добре николи не забывал, – милостив был к народам здешним – людей малых да сирых не обижал, тому же учил сотоварищей своих. Велик и незабываем след деяний Ермаковых, а значит, и ваших, други мои, – поклонился Киприан смущенно слушающим его ветеранам.

Далее Киприан сообщил о том, что он приказал записать в синодик здешнего собора имена Ермака и его сподвижников, погибших в сражениях при покорении Сибири, а также велел каждогодно в неделю Православия соборному протодиакону поминать вышеназванных лиц, возглашая им вечную память.

О том, как архиепископ Киприан принимал и привечал Ермаковых воителей, еще долго вспоминали и судачили в городе. Особенно же удивило всех то, что после приветствия в храме Киприан пригласил их в свой дом на трапезу и первым поднял и выпил добрую чарку вина за их здравие.

А еще рассказывали в Тобольске, что дворянский сын Сысой Трапезников, приехавший из Москвы по приказным делам, как-то встретив на архиерейском подворье Киприана, подошел под благословение, завел разговор, а потом, как бы от простоты душевной, спросил:

– Правда аль нет, а может, навет худой, владыко, будто б ты, предстатель духовный царя и патриарха в краях здешних, с затрапезными казачишками пил вино в палатах своих?

Киприан пристально посмотрел на Трапезникова и неожиданно постучал ему по лбу согнутым пальцем.

– Чтой-то ты, владыко? – опешил московский посланец.

– Дураку и чин не в чин, коль во лбу худой начин, – присказкой ответил Киприан и, уже не глядя на Трапезникова, отправился своей дорогой.

Довелось Киприану побывать и на острове, в устье Вагая, где погиб Ермак. Вагай – река дальняя. Вволю накрутившись среди лесных завалов и болот, впитав их тяжкую прозелень, у этого островка она щедро отдавала свои воды мутно-серому приволью иртышских плесов. И Киприан, и все бывшие с ним охранные монахи и казаки с затаенным вниманием слушали совсем старого, ссутулившегося над клюкой человека в казацком жупане, шапке с кистью и добротных постолах – мягких сапогах, сшитых из сыромятной кожи.

Два продолговатых шрама на лице с длинными седыми усами придавали ему выражение подчеркнутой суровости, но все еще внимательные, особой зоркости глаза нет-нет да и полнились почти молодым задором, стоило ему произнести любимую, видно, у него фразу: «А тогда мы, помню, казаковали там-то вот и там…» Это был один из самых молодых когда-то подъесаулов Ермака, Истома Копельшин, четырнадцатый из оставшихся на сегодня в живых «ермаковичей». Судьба занесла его в Мангазею, но, услышав от тобольских купцов, что владыка Киприан намерился собрать и особо приветствовать сподвижников Ермака, Истома с теми же купцами вернулся в Тобольск, хотя дорожные тяготы и многие непогоды не позволили ему успеть ко встрече владыки со старыми казаками.

Киприана он заинтересовал особо, и не только подвигами и воинской славой на водных и сухопутных дорогах Сибири, – Капельшин был единственный на сегодня свидетель гибели прославленного покорителя Сибири.

– Ты, Истомушко, неторопко все обскажи, – ласково говорил ему Киприан. – Так, молвишь, на этом вот самом месте и зрел ты в остатний раз Ермака Тимофеевича?

– На этом-то – на этом, но я был не здесь, а вон напротив – через протоку бугорок под сосновьем, все, как было, оттуда зрел.

– А как это получилось, что ты там очутился в момент сей, а товарищи твои на острове?

– А меня туды с вечера послали, там заводь – рыбно ловище отменно, а я рыбак, считай, с пеленок. Вот и велели мне: «Добудь, Истома, рыбки поболе, покуда мы поспим время малое…»

– Почто ж малое? – поинтересовался Киприан.

– А так сам атаман наказал – видно, чуял неладное. Купцов бухарских, коих мы встречать вышли, и в помине не было, а вот следов кучумовской стыри[21] повидали немало.

– Ну и добыл ты рыбы?

– Добыть-то добыл и, притомившись, так придремал у водицы самой.

– Ты вот что поведай мне, Истомушка, – все так же ласково и уважительно, как и в начале разговора, продолжал Киприан. – Похвалялись мне князья татарские, которые из мирных, будто кучумовские вои Ермака и содругов его, считай, сонными взяли, пред тем на острове дважды побывав?

– То я слышал не единожды и на тундровых дорогах, и в Мангазее самой – сие похвальба вражья пустая и ничто больше. Николи не бывало в войске Ермаковом, даже опосля самых тягостных побоищ, штоб без присмотру стан свой на ночь оставлять. Костры сторожевые на острове держали всю ночь, а я, дважды просыпаясь от неудобья на песке лежучи, сам зрел костры те, а на третий раз уже от свары воинской проснулся. Нас-то с Ермаком Тимофеевичем было четыре десятка всего, а кучумовских воев и не перечесть – от стыри их в глазах рябило, – стеной непробиваемой шли… Што я мог поделать, хуч бы и протоку переплыл в помощь дружкам-товарищам своим? Богу помолившись, в тобольский острог метнулся, благо лодчонка под руками была, – предупредить, врага перенять, да уж, видно, поздно было…

– Не кручинь себя, Истомушко, – подбодрил его Киприан, – все ты творил умно, по-Божески, како вою доброму творить надобно. Значит, на этом вот месте и стоял в остатний раз Ермак Тимофеевич? – вновь спросил Киприан.

– Да, тут оно и есть, – уверенно отвечал Истома Копельшин. – Вот два камня на бугре песчаном… От камней этих и шагнул в воду батька наш, от ворогов отбиваючись…

– Помолимся, братие, помянем российского доброго человека и дела его, – обратился Киприан к монахам и казакам, а когда был отслужен молебен, он долго еще стоял на берегу, внимательно оглядываясь по сторонам, будто хотел навсегда запечатлеть в памяти это отныне святое для него место.

Побеседовав еще некоторое время и помедлив, как полагалось в таких случаях «для прилику», направились в обратный путь в Тобольск. Казаки, сопровождающие Киприана, коротко поговорив о чем-то меж собой, вскоре обратились к нему с просьбой:

– Прощения просим, владыко, а также благословения твово, поднести содругу нашему Ермаковичу Истоме «поясну почетну чашу». – Далее они намерились, было, объяснить Киприану, что это за чаша и к чему она, но он вновь, уже в который раз удивив казаков, коротко сказал: «Ведомо мне о сем дедовском казацком обычае творить таково для людей истой отваги и чести. Благословляю вас на сие!» Казаки в ответ благодарно склонили головы и тут же с низким поклоном поднесли Истоме заранее, видать, приготовленную небольшую в узорах серебряную чашу, сильно сплющенную с боков, с серебряными же кольцами-крючками для ношения на поясе.

Истома перекрестился, отхлебнул немного пузырчатого шипящего вина, пустил чашу по кругу, сам же откашлялся, достойно к месту произнес:

– Намерился я было, други-товарищи, на покой прибиваться, а выходит теперь, что ина путь у меня. С такой чашей, как у меня ноне, на печи не сидят! Верно, на кониках мне уже не казаковать, а вот на пути морском я еще буду в самый раз: и очами-глядельцами покуль в доброй поре, и разумом-памятью тверд для хожения во хлябях морских и речных такожды.

– Слава! – дружно крикнули казаки, одобряя слова Истомы, и Киприан поддержал их:

– Слава, истинно слава таковым воителям за веру и земли русские!

Он так ласково посмотрел при этом на Истому, что тот смутился, вновь закашлялся – теперь уже явно не к месту. Киприан, сделав вид, что не заметил этого, и, будто продолжая недавно прерванный разговор, спросил:

– Так, говоришь, Истомушко, с вестью столь тяжкой о погибели Ермака Тимофеича ты в Тобольск метнулся?

– Ох, метнулся, владыко, и еще хуже после вести той наши дела пошли.

– Почто ж хуже?

– Без головы, оно известно, любое дело в рассып пойдет… – Атаман сгинул, есаулов всех к тому времени кучумовски вои повыбили, и пошел меж казаков спор-разлад, како дале жить, каково творить. Тут и до драки и стреляния друг в друга доходило, – верх взяли те, которы назад за Рифейски горы и дале на Дон звали. Таковым большинством и ушли – бросили острожек тобольский на дым и раззор. Остальные сами по себе разбрелись кто куды. Един разумный человек тогда среди нас оказался, инок монастыря Соловецкого Феодорий Смоляный, надоумил грамотку о делах здешних царю и патриарху на Москву отправить, а уж дошла-нет тая грамотка – мне неведомо. Сам же Феодорий, и пастырь, и воин преславный, после того с иноками же дале в путь отправился по югорским пределам к морю Мангазейскому, по слову, говоренному ему самим Ермаком Тимофеичем, то мне доподлинно известно, сам видел и слышал.

– Терпелив и любознателен человек российский, – задумчиво проговорил Киприан, – видно, сердце Ермаково и далее к землям неведомым рвалось…

– Это уж верно, – почему-то тяжко вздохнув, согласился Истома.

Происшествие на базарной площади тобольского посада, когда Киприан смирил взглядом единым пьяные беснования сотника Акимки Хлынова, приобрело неожиданно широкое звучание по всей Югре. Имя Киприана все чаще упоминалось в беседах и спорах, а из ближних и дальних стойбищ стало все больше наезжать лесных и тундровых жителей, которые по приезде сразу же начинали расспрашивать, где дом большого русского шамана именем Киприан и где вообще его можно увидеть. Были и такие, что издалека заводили разговор о том, что, мол, вера югорских людей поослабла и пришло им время принимать веру сильного русского Бога.

Не было такого, чтобы Киприан отказывал кому-нибудь из посетителей. Он принимал всех, кто приходил к нему за советом или помощью, но особенно был внимателен в тех случаях, когда заходил разговор о вере. Здесь он подолгу и терпеливо беседовал, всегда находил простые и в то же время самые убедительные слова. А заканчивая разговор, предлагал:

– А теперь, по доброму русскому обычаю, направимся-ко в храм Божий, где вознесем хвалу Господу – огласим здравие всем людям сущим на земле нашей святой российской. От мала до велика и от моря до моря.

В те дни, когда Киприан служил в храме, а потом обращался с проповедью к собравшимся, здесь негде было яблоку упасть. Когда он видел, как люди вслушиваются в каждое его слово, как трепетно ждут духовных наставлений или простых житейских советов, он был по-настоящему счастлив. Впрочем, бывало и так, что это счастье омрачалось легким облачком грусти, стоило Киприану спросить самого себя: «А достоин ли я права поучать людей? Не прельщаю ли себя мыслью о том, что в чем-то, пусть и малом, но выше их? Понимаю ли, сколь грешно и пагубно для души истинно верующей дерзать как бы в самолюбовании обращаться к Богу от имени людей сих?»

Каждый вечер перед сном, после положенного молитвенного правила, Киприан некоторое время как бы вел беседу сам с собой. Он задавал вопросы, спрашивал, порой придирчиво, даже сердито, и сам же отвечал, стараясь, чтобы ответы эти звучали убедительно. Все, что удавалось и не удавалось сделать за день, все упущения, а то и достижения подвергались пристрастному обсуждению, и нередко Киприан восклицал с горечью:

– Мало, ох как мало творим мы дел благостных, все неумение наше, лень, а то и глупость людская, прости меня за словеса сии, Господи!..

А ведь и вправду было порой так, что сердце стыло от обиды. Скрытая, упорная неприязнь воеводы нет-нет да и вставала преградой на пути Киприана. Вести худые одна за одной шли из урманов[22] и тундры. Уже к полусотне был счет монахов, протопопов и иных посланцев Киприана, не вернувшихся в Тобольск. Власть десятков мелких идолов, а более всего таинственной золотой бабы, все явственней ощущалась Киприаном, – росло, словно на дрожжах, сопротивление Православию.

– Владыко благий, – докладывали вернувшиеся живыми из тундры его посланцы, – где там крещение принимать людишкам тамошним диким: идольство черное сидит в сердцах их неизбывно!..

«И тако оно есть, – горестно вздыхал Киприан, – но есть и иная дорога к сердцам тем, коей мы не отыскали досель, но должны отыскать всенепременно!»

Вечерами, особенно ближе к осени, Тобольск засыпал рано: редкие прохожие и сторожевые дозоры на улицах, сонные выкрики стрельцов на крепостных стенах: «Слушай!..» – вот, пожалуй, и все, что нарушало покой отходящих ко сну тобольских жителей.

В один из таких вечеров Киприан стоял на взгорке у ворот архиерейского подворья. Было полнолуние, и пронизанные светом слоистые полосы призрачно-синего неба чередой уходили к едва проступающей вдали ломкой линии заречных лесов. Тишина и покой, будто разливавшиеся вокруг, дыхание холодновато-пронизывающего ветра, – все это хоть и в малой мере, но восполняло силы, щедро отданные дневным делам и заботам. Задумавшись, Киприан чуть прикрыл глаза и вдруг услышал в ближних кустах у ограды треск ветвей и чей-то приглушенный, испуганный окрик:

– Эй, это я!..

Киприан не то что испугался, но подивился этим словам, в свою очередь также негромко окликнув неизвестного:

– Кто ты? Выходи!

Ветви зашевелились еще сильней, и из-за кустов появился щуплый видом человек с лохматой головой. Он опасливо приблизился к Киприану, и тот сразу узнал в нем того самого вогулича, которого он защитил тогда на базаре от посягательств пьяных стрельцов. Тем временем вогулич достал из-за пазухи небольшой крест на шнурке, неумело крестясь, пробормотал:

– Молитву забыл, однако… Здравствуй, здравствуй, большой шаман-владыко. Так тебя велел называть протопоп Филипп, который крест этот на шею вешал.

Киприан улыбнулся:

– Здравствуй, добрый человек, – почто днем не пришел, ночью, как вор, крадешься?

– Моя не вор, моя охотник Тызейка есть. Днем к тебе нельзя, стрельцы увидят – бить будут, а я со словом пришел большим.

– Молви слово твое.

– Берегись, однако: по всей тайге и тундре слух прошел, што ты против владычицы златой людей поднять хочешь, саму владычицу изгнать! – ай-ай, стрях большой, – сам пропадешь, других людей погубишь.

– Не владычица это, а идол – истукан железный иль каменный! Владетель един в мире – Бог, в нем и сила, и свет, и надежда едина на Царствие Небесное. Богу всемогущему верь, Тызейка, и сородичам своим тоже накажи. И тогда страх в твоем сердце перед идолами рассеется, а вера истинная укрепится.

– Моя понимает: твоя слова правильный, ты не боишься, я не боюсь, но все равно думать надо. Ты на время охотником стань: зверь большой стережет тебя ноне.

– Что за зверь?

– Совсем близко у стен стойбища вашего притаились люди племени ызык. Они бабы златой охрана. Хотят чумы ваши деревянные пожечь. Тебя первого убить…

– Пойдем-ко в покои, потолкуем ладом о сем… – да, – вспомнил Киприан, – како ты пробрался и через тын крепостной, и через эту вот ограду – стража ведь кругом?

– Вот видишь, видишь, – оживился Тызейка, – я вот пробрался, и другие пробраться могут! Стража ваша – худой, спать больно любят. Берегись ызык, те половчей моя пробраться могут.

Назавтра, придя к воеводе, Киприан передал ему все сказанное Тызейкой.

– Пустое, владыко, – отмахнулся Годунов, – ты персона нова у нас, а мы сиих пересказов да испугов наслушались вдоволь. А што касаемо стражи городовой, тут я их подтяну: забудут, како носом клевать, на стенах стоючи!

«Подтягивать» городовую стражу воеводе не пришлось. События опередили его. Вечером этого же дня, едва стемнело, у Воскресенских ворот начался бой. Собственно, боем это можно было назвать относительно. Выстрелы раздавались только с одной стороны – били из пищалей стрельцы и казаки, люди же племени ызык в черных кухлянках шли на приступ лишь с копьями и большими ножами в руках, – шли отчаянно, не страшась выстрелов, и кое-где казаки и стрельцы уже дрогнули, стали пятиться – оставлять стены.

Вскоре можно было уже без труда сказать, что главной целью наступающих было архиерейское подворье, вернее, дом Киприана, – именно сюда они рвались, не считаясь с потерями. Через несколько минут бой, перешедший в рукопашную схватку, вспыхнул здесь особенно ожесточенно, и неизвестно, чем бы все это кончилось, не подоспей сюда воевода Годунов. Громогласно выкрикивая страшные в своей непотребности ругательства, он, не разбирая, нахлестывал плетью стрельцов, гнал их вперед.

– Воители, трусохваты, заячья плоть! – неистовствовал воевода. – На монахов гляньте, вона как стоят!..

Архиерейская стража Киприана – соловецкие монахи, охотники да мореходцы, рослые да кряжистые на подбор – встречала осатанело наседающих ызык по-своему хватко. Несмотря на то что в руках их не было оружия, они успевали отбиваться и от копий, и от ножей пришельцев, отбрасывая их так, что те больше не поднимались с земли. Неожиданно ярко вспыхнул слева продолговатый сарай с сеном: зарево взметнулось к небу, всполохи высветлили вокруг все до малой соломинки.

В этот момент распахнулись ворота архиерейского подворья, и все увидели, как оттуда вышел Киприан. Неторопливо, будто в обыденный мирный день, он направился к тому месту, где наиболее ожесточенно бились ызык.

Старшина архиерейской стражи Герасим, непомерно широкий в плечах и на голову выше своих собратьев, в замешательстве воскликнул:

– Владыко, куды ж ты, куды?

Сердце его отчаянно заколотилось, и хотя он тут же бросился вперед, ему было ясно, что он не успеет упредить, обезопасить Киприана.

Вот уж и вся стража устремилась на выручку, но в этот момент двое ызык уже напали на Киприана. Первый из них только успел взмахнуть ножом, как тут же, отбросив его, упал на землю, откатился в сторону… То же случилось со вторым охотником, потом с третьим, с четвертым, а пятый, сделав всего один шаг, схватился вдруг за голову и что есть силы закричал так, как кричит смертельно раненный зверь, чувствуя скорую погибель.

На первый взгляд, вроде бы ничего не изменилось в облике Киприана, и только лицо его, побледневшее до неузнаваемости, говорило о том, до какой степени напряжены сейчас все его чувства и устремления. Все это отражалось во взгляде Киприана. Твердость характера, умение собрать воедино волю, или то, что называют душевной силой, и подчинить ей других – все эти определения здесь не годились. Было в глазах Киприана нечто более высокое, невиданное доселе и, пожалуй, не вполне доступное человеческому пониманию, ибо как можно было воспринять то, что минуту назад произошло у архиерейского подворья?

Кое в чем это напоминало случай с казачьим сотником Акимкой Хлыновым. Но если тогда он, стоя на коленях, вымаливал прощение у Киприана, то теперь стремящиеся еще недавно к нему с ножами ызык лежали у его ног бездыханными.

Схватка затихла сама собой: только трое из нападавших сумели вырваться за крепостные стены, остальные, побросав оружие, разбрелись по площади. Некоторые из них, усевшись на земле и охватив голову руками, раскачивались из стороны в сторону, что было знаком поражения и позора, большинство же направились к Киприану и еще издали падали плашмя, затихали, ждали смерти или слова этого человека, равного, по их понятию, самому могущественному божеству.

Это не понравилось Киприану, и он, нахмурившись, крикнул стоявшему неподалеку монаху-толмачу:

– Скажи ты им, неразумным этим: пластаться, ежели грешен, поклоны бить надобно в храме Божием, пусть знают: един Бог велик – ему слава!

Воевода Годунов, не менее других изумленный тем, что ему довелось только что увидеть, подошел к Киприану, сказал без обычной норовистой ухмылки:

– Чудно ратоборствуешь, владыко, поведай, как все сие понимать?

– Едино тут понятие: коль крепка вера у человека да предан он ей ныне и присно – на всю жизнь, то не страшны ему ни страхи, ни враги, несущие их.

Годунов, сообразив, что Киприану не по душе этот разговор, все ж согласно кивнул, будто его удовлетворил ответ, и пошел к ожидавшим его стрельцам, хмуро озираясь по сторонам.

Наутро дьяк Ковырин, голова тобольского малого приказа, докладывал воеводе:

– Все по слову твому исполнил: людишек дикарских, коих вчерась опосля боя полонили, согнал и во двор острожный. Побитых закопали, пораненных присмотрели, а те, што возле владыки полегли было, отлежались, очухались, своими ногами пошли.

– Што ты о всем этом молвить мне можешь?

– Прости, воевода, не ведаю, – не ведаю, как Бог свят! Чародейством тут не пахнет, это ж архиепископ, особа, назначенная самим патриархом, но с другой стороны… – уложил злодеев в беспамятности не мечом, не пищалью, а лишь взглядом единым, крест в руке сжимая. Может, свыше ему тако дано?

– Дано… – Лицо воеводы потемнело. – Ты его, Господи, прости, еще и к лику архангелов причислишь? Давай-кось о всем этом на Москву отпишем, пущай там умники-бояре голову поломают.

– Второй раз тако творит владыко наш, – все еще задумчиво произнес дьяк Ковырин, – сотник-то Акимка уж на что был в добре, а ноне, считай, и человека нет.

– Это как разуметь?

– А так… вначале пил беспробудно, каяться являлся к владыке Киприану дважды, потом вновь в пьянство-гульбу пускался. Пробовали мы и усовещевать его, и плетьми наказывали, и службы лишали – ничего не помогло. Потом он в монахи постригся, ушел по обету через леса и тундры в Мангазею.

– И сие впиши в грамоту, што на Москву пойдет, а то как бы нам самим по примеру того Акимки в странствия не пуститься.

– Сохрани и помилуй от сего, Господи! – набожно перекрестился Ковырин.

Предыдущая главаГлава 22 из 55Следующая глава