– Се есть пастырь нрава необузданного и о кротости, его сану должной, от веку не помышляющий, – не раз говаривал о Варсонофии архиепископ Тобольский Киприан, но тут же, как бы оправдывая неистового мангазейца, обычно добавлял: – Но правда и то, что в делах и борениях за веру православную и справедливость человеческую он – истинный подвижник без корысти и юродства.
Многие приближенные Киприана знали о расположении его к Варсонофию, поэтому и сходило ему многое с рук, на чем иные спотыкались, а то и голову теряли.
Случалось, Варсонофия хвалили и большие и малые люди, но больше жаловались на него, так как во многих своих богоугодных делах не знал Варсонофий ни меры, ни жалости, ни поблажки, если кто-нибудь на пути его становился.
И похвалы, и жалобы, и людские пересуды, его касаемые, мало заботили Варсонофия, потому что большую часть жизни он пребывал в каком-то причудливо-туманном мире, где все было подчинено выдуманным им законам и правилам, где отрицалось все, что не подчеркивало приверженность к вере, и где жертвенность во имя этой веры считалась наивысшей людской добродетелью.
Жил Варсонофий где и как придется, часто впроголодь, одет был скудно, зимой и летом носил одну и ту же старую, подбитую облезлым мехом рясу, и вообще на себя почти не обращал внимания. Но все это, как и постоянные посты вместе с молитвенным усердием, было бессильным даже в самом малом поистощить или смирить могучую плоть Варсонофия, его громоздкость и силу.
– Наделил Господь отца нашего, Варсонофия, от щедрот своих, – говорили о нем в Мангазее. – Силен он в вере, в подвигах своих и рукой тверд, яко Голиаф…
Единственным богатством Варсонофия был оправленный в серебро наперсный кипарисовый крест, поднесенный в свое время Киприаном – архиепископом Тобольским. «Крестом этим, как и верою своею, я бодр, – не раз повторял Варсонофий, – поэтому и Богу, и людям в тяготах их служу верно».
Как-то в предвечернюю пору, когда сумерки, скапливаясь на задворках, уже выползали на мангазейские улицы, Варсонофий возвращался из церкви. Он шел, по обыкновению погруженный в свои мысли, почти не замечая ничего вокруг, потому и не сразу услышал раздавшееся неподалеку негромкое:
– Батюшка, эй, погодь-ка, сделай милость!
Варсонофий остановился, а когда поднял голову, то увидел перед собой молодую женщину, лицо которой как бы перечеркнуло горе или болезнь, глаза глядели скорбно и потерянно.
– Ты меня, што ль, молодица?
– Тебя, батюшко, тебя… Федорой кличут меня, муж мой – литец-искусник здешний, Афанасий, слыхал поди?
– Знаю такого – мастер преотличный.
– Так нет его уже, нет! – Она горестно поникла головой, и в голосе ее послышались слезы.
– Как так? – изумился Варсонофий. – Я ж его днями зрил.
– Сгубил его вместе с Корнилкой и другими вольными людьми воевода, сыроядец ненасытный!
– Ну, помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его! – быстро закрестился Варсонофий. – Достану я воеводу того, дай срок…
– Вот и я о том же, – подхватила Федора, – ноне я не за молитвой к тебе, а совета для.
– Молви, голубица неутешная.
– Грех хочу на душу взять – сердце горит; а што, ежели воеводу того из пищали достать? Я могу, я же дочь стрелецкая.
– Постой, – неожиданно усомнился Варсонофий, – а может, все ж то слух облыжный и жив Афанасий твой и иные мирские с ним?
– А ты на Посаде побывай, знаешь, каков там стон да плач об убиенных стоит? Так как же быть мне, батюшко? – вновь спросила она, с трудом сдерживая слезы. – Ужель и это злодейство воеводе с рук сойдет?
– Иди с Богом, дочь моя! – Он широко благословил Федору. – Гнев свой да печаль молитвой уйми, а о всем остальном я заботу поимею.
Федора покорно склонила голову и уже направилась было прочь, как ее придержали, подхватили под руки два здоровенных парня угрюмого вида, в надвинутых на брови суконных колпаках и в одинаковых темно-серых кафтанах, которые носили обычно воеводские слуги. Парни эти с утра ходили по пятам Федоры, но делали это так умело, что нельзя было подумать, что они следят за нею. Мало ли на мангазейских улицах бродило всякого пришлого люда, да и своих городских бездельников хватало.
Федора улыбнулась было растерянно, но, так как парни не отпускали ее, покраснела и сердито свела брови.
– А ну, бродяжьи души, вот я вас!..
– Не ты нас, – осклабился парень, выглядевший поздоровее, помоложе да поухватистей, – а мы тебя приберем. Слышали вот недавно, как ты здесь самому воеводе грозила, балоболка посадская, вот мы тебя пред его очи и представим.
– Да пропадите вы пропадом, собачьи души! – закричала, забилась Федора в руках у воеводских слуг, и на крик ее тут же стали сбегаться люди. Со всех сторон только и слышалось:
– Свара аль драка?
– Кого схватили?
– Жаль, не тебя, есть хватать за што!
– Вон те двое мордастых ширятся, видать, послухи воеводские… Отпустите бабу, вы, упыри!
– А ну, прочь с дороги! – властно выкрикнул все тот же молодой парень. – По слову княжьему творим сие.
Молчавший все это время Варсонофий вдруг закрестился быстро, как бы очнувшись ото сна, и тут же, потеснив любопытных, встал перед слугами, что по-прежнему не отпускали Федору.
– Не трожь бабу, велю!
Воеводские слуги, как сговорившись, равнодушно и нагло оглядели Варсонофия, и тот, что был постарше, не сказал, а как бы выплюнул слова:
– Не совался бы ты, поп, покудова цел, в дела воеводские.
– Я поп людям добрым, а не прихвостням княжеским. А за то, што с саном моим не считаясь, таки речи ведешь, я тя благословлю…
Слуга подбоченился было: кому, мол, грозишь… но Варсонофий тут же неуловимо быстро и на вид несильно ткнул его кулаком в грудь. Слуга захрипел, взмахнул руками и отлетел в сторону на добрую сажень. Вокруг одобрительно зашумели, а кто-то восторженно крикнул:
– Ай да удостоился благословеньица!..
Все это не смутило, а только сильней обозлило воеводских слуг, и они тут же, но уже вдвоем ринулись на Варсонофия.
– Люди, што ж вы глядите?! – Истошно визгливый голос одной из посадских старух не то что резанул – ударил по ушам. – Нашего праведника бьют!
Стоящие неподалеку тундровые охотники тут же устремились на помощь Варсонофию, но тот в этот миг, рассердившись по-настоящему, наотмашь резанул по скуле слугу, того, что был помоложе. Ноги его тут же оторвались от земли, и он, тяжело перевернувшись через голову, плюхнулся на землю. Второй слуга схитрил, отпрыгнув было в сторону, собираясь напасть на Варсонофия сбоку, но тот, мгновенно повернувшись, встретил его таким ударом, что слуга, проехав на спине добрый десяток шагов, вовсе сникнул и затих.
– Так его, по-нашему! – восторженно загалдели, замахали руками охотники и уважительно стали кланяться Варсонофию. – Спаси тя Христос, отче, кулак у тя преотменный, завидно даже.
– Кулак-то кулак, да и сам не будь дурак, – сердитой скороговоркой ответил Варсонофий и так же сердито крикнул все еще неподвижно стоящей Федоре: – К дому свому поспешай, аль не понятно?
Сразу все пришло в движение: толпа засуетилась, стала убывать на глазах. Посадские старухи подхватили под руки Варсонофия и Федору, почти насильно потащили к ближайшему проулку. Вскоре на месте недавней схватки остались лишь двое воеводских слуг. Один сидел посреди дороги, оторопело моргая глазами, другой безуспешно пытался встать на колени, изо рта его вылетали протяжные стоны.
Недоброжелателей в Мангазее у Варсонофия хватало, но доброхотов все же было больше, поэтому путь его с богомолками в поисках надежного убежища на ночь был краток. Второй квартал еще не минули, как навстречу выскочили две бабы, опрятно одетые, голосистые, зачастили с поклонами да с приговорками:
– Да уж к нам, к нам, батюшко-праведник наш, пожалуй. Зайди, осчастливь, сделай милость, хлеба-соли откушай, заботы молитвенные отринув на час-другой.
Суеты всякой Варсонофий не любил. Поэтому баб этих встретил неприязненно:
– Ноне не молитвенные, а иные заботы печалят душу…
– Так оно, так, милостивец, – дружно подхватили бабы, не выпуская рукавов Варсонофия, – однако ж просим к нам.
Варсонофию не оставалось ничего другого, как согласиться, и он только спросил, направляясь к дому: «Сами-то вы чьи будете?»
– Здешние, здешние, батюшка, сестры мы, Марфа да Секлетея, – Ануфриевы дочери-квасоварки.
На что был безразличен Варсонофий к еде, и особенно к напиткам, но тут и он подивился щедрому хлебосольству сестер-квасоварок. Как-то незаметно, но очень скоро заставили они стол посреди горницы берестяными туесами и кедровыми малыми лагушками, в которых шипели, бродили, пофыркивали искристыми пузырьками молодые и застарелые выдержанные квасы. Были здесь квасы на меду, на ягодах тундровых и лесных, хлебные с горчинкой – жареной корочкой, тминные, грибные, на толокне, на березовых и иных почках, на травах и еще бог весть на чем сваренные: коричневые, золотистые, розовато-веселые с пенными разводами и тихим и громким шипением.
Старшая из сестер, Секлетея, едва что не светилась гордостью, угощая дорогого гостя, – вот, мол, как мы можем… – и тут же посерьезнев, с поклоном поднесла один из туесов Варсонофию:
– Вкуси, отче, сего кваску, без похвальбы скажу: ядреней его вряд ли ты в Мангазее сыщешь.
Всего два глотка добрых сделал Варсонофий, и сейчас же приятная, легкая теплота растеклась по груди, и неиспытываемая ранее бодрящая свежесть коснулась мягко, чуть кружа голову. «Вот бы так все было добро да ладно в житии человеческом, – неожиданно для себя подумал Варсонофий, – как бы тогда мир Господен лепотой всяческой оделся…»
Видя, что гость их задумался, шепча что-то про себя, Секлетея, Марфа, а за ними и остальные бабы-богомолки потихоньку, одна за другой опустились на колени, застыли, едва дыша, произнося про себя привычные слова молитв да с благоговением поглядывая на Варсонофия.
Никому бы из них и в голову не могло прийти, что этого человека, праведника и подвижника, чуть ли не святого, по их понятиям, мучают за последнее время тяжкие для него сомнения. Случись в прежнее время такая вот драка с воеводскими слугами, он долго бы каялся, молил прощения у Бога, проклиная себя, обещая твердо нигде и никогда не повторять подобного, ныне же с удивившей его злостью только и подумал: «Поделом им – псам, и впредь не крестом, кулаком учить их надобно!»
Вскоре в сенях дома сестер-квасоварок послышался громкий стук, голоса, топот ног, затем дверь в горницу широко распахнулась, и на пороге появился тиун – воеводский пристав с двумя дюжими стрельцами. Тиун, толстый и пышноусый, отдуваясь, по очереди осмотрел собравшихся и, задержав взгляд на Варсонофии, поклонился ему, однако не с почтением, а как бы мимоходом.
– Зело гневен на тебя воевода, отче Варсонофий, за то, што ты людишек его тако прибил. Вот пришли за тобой, приказано доставить. Честью не пойдешь – силой поведем.
Сестры-квасоварки, Федора, а за ними и другие богомолки тут же подняли вой и плач, окружили плотно Варсонофия, открещиваясь от тиуна и стрельцов, как от нечистой силы.
– Цыц – иродово семя! – пытался унять их тиун. – Вот я вас батогом!
– Бабе своей грози, козел брюхатый, – взвилась Секлетея, – а в моем дому божьего человека не трожь! Вот как возьму ухват, так он почище батога твово будет!
– Да чего смотреть на них, бабы, – поддержала Секлетею Федора, подскочила бесстрашно к тиуну, скрючив пальцы, нацелясь ему в лицо, вот-вот ногтями вцепится: – Ты, што ль, мужа мово, Афанасия, на съезжей пытал, ты, ну, говори, говори… Все вы зверье, зверье, прихлебатели, лизоблюды воеводские, разом бы вас всех в куль да в реку!
Тиун попятился от ошалело наседавшей на него Федоры и вдруг, задев каблуком за порог, тяжело упал, загрохотал в сенях, скатился по ступенькам вниз. Богомолки победно и радостно заголосили, бросились, толкаясь, в сени, Варсонофий последовал за ними и уже оттуда крикнул тиуну, матерно ругавшемуся внизу:
– Иисус Христос – добра сосредоточение, когда надобно было, и бич в руки брал, изгонял людишек подлых из храма. Тута не храм, однако тебя за речи предерзостные тако бы изгнать нужно было, да вишь как бабы распорядились…
– Ну, гляди, гляди, поп, – продолжал неистовствовать внизу тиун, – вернусь с караулом добрым – зараз и тебя, и чертовок здешних на аркане к воеводе поведу!
Не успели немного утихнуть страсти, вызванные этим событием, как новая, теперь уже более серьезная, опасность надвинулась на подворье сестер-квасоварок. За Варсонофием явился все тот же тиун, с ним подьячие и уже десяток стрельцов. Они вмиг окружили дом, а шестеро самых дюжих из них с веревками в руках ввалились в светлицу, рванулись с криками и матерным лаем на Варсонофия.
Тот в эту минуту ублажал себя квасом, держал пузатый кедровый лагушок. Им он и встретил шедшего на него крайним здоровенного рыжеволосого стрельца. Удар был настолько сильным, что обручи не выдержали – полопались, вкруг брызнуло квасом, посыпалась кедровая клепка, а стрелец, рухнув на колени, прокатился на них добрую сажень.
Это не испугало других стрельцов, и они насели на Варсонофия слева. Один успел накинуть ему на плечи и затянуть вокруг шеи веревку, но Варсонофий поднатужился, крутнулся волчком, что было удивительно при его массивной фигуре, и тут же снизу хлестко резанул по скуле стрельца, держащего веревку. Тот тут же отлетел к стене, двоих других Варсонофий сумел посильнее стукнуть лбами и тоже отбросить в сторону, еще одного он выбил пинком с лестницы вниз, а последний из стрельцов, не дожидаясь очереди, когда им «займется» Варсонофий, высадил слюдяное оконце и бросился бежать…
И все же через несколько минут, ворвавшись еще большей толпой, стрельцы осилили Варсонофия, так укрутили его веревками, что он мог едва двигаться, с трудом переставляя ноги. Досталось и богомолкам: хлестали их плетьми нещадно, но, несмотря на это, с рыданиями, возгласами, а то и с проклятиями бежали богомолки по улице вслед Варсонофию.
Федора была и здесь впереди всех. Шубейка ее, крытая лиловым сукном, мельтешила то там, то здесь, концы узорчатой шали бились над головой.
– Люди, люди, што ж это?! – в голос причитала Федора. – Ужель попустим, ужель праведника нашего, пред Богом заступника, на мучения воеводе-зверю отдадим?
Шум на улице все больше привлекал любопытных, да и те, кто спешил по делам, тоже останавливались. Одна за одной открывались калитки подворий, люди выглядывали, а то и выбегали на улицу, спрашивали, ужасались, с оглядкой поругивали тиуна и воеводу заодно.
Улица упиралась концом в болотную низину. Здесь, у родника, курилась дымом и паром большая мыльня – городская баня под горбатой крышей, плотно покрытой дерном. Только входили в нее с разных сторон бабы и мужики, а так мылись и парились вместе.
Из-за домотканого рядна, прикрывающего боковой вход, нет-нет да и выскакивали распаренные до малинового цвета мужики и, закрывая стыд веником, бухались, гогоча и выкрикивая, в небольшое, подернутое льдом озерцо перед родником и вновь бежали париться.
Путь стрельцов, плотно окруживших связанного Варсонофия, проходил как раз мимо бани. Не успели они миновать ее, как из-за угла показался Савватий. Одет он был празднично. Короткий полушубок рысьего меха был расстегнут у ворота, а по поясу был туго стянут алым кушаком с серебряными бляхами. На густых, все еще непокорных кудрях красовался зеленого бархата колпак с собольей опушкой, тюленьи сапоги рябили бисерными узорами.
Савватий подождал, пока стрельцы с Варсонофием подошли ближе, уважительно поклонился тиуну.
– Бог в помощь на дельце добром; службишку правите?
– Сам видишь, – неприязненно покосился на него тиун. – Однако с дороги сходи – беседу вести с тобой неколи.
– Пошто ж неколи, аль уж и впрямь недосуг такой? – усмехнулся, спрашивая как-то непонятно, Савватий. Вы свое спроворили, вона как божьего человека упеленали, теперь постой, потолкуем…
– Я тебе не баба толки-ростолки разводить, – хмуро отговорился тиун, хотя на сытом лице его мелькнула растерянность. – Добром говорю, целовальник заказной, службишку нести не препятствуй.
– Так ведь служба службе рознь. – Савватий усмехнулся еще шире, приятетвенней, так, словно вел беседу с самым добрым и дорогим ему другом, но у тиуна от этой улыбки засосало под ложечкой, и он почувствовал холодноватый пот на спине.
Безучастно глядевший в сторону в продолжение всей этой сцены Варсонофий вдруг удрученно протянул:
– Не вяжись с лиходеями, целовальник, пущай дело свое черное творят и дале…
– И рад бы не вязаться, – как бы сожалея, отвечал Савватий, – да и ведь не сам прибрел сюды – народишко послал, вона, гляди, сколь по увалу его толпится.
Все, кто стояли сейчас у бани, как по команде, посмотрели в ту сторону, куда указывал Савватий. Впереди на взгорке у дороги стояло с полсотни мужиков, судя по одежде, тундровых охотников, большинство с пищалями и луками в руках. Справа и слева от них тоже накапливался народ.
«Голытьба мирская, вона сколь их, – со страхом подумал тиун. – Ежели што, так вмиг порешат… Как же быть? Там воевода голову снимет, тут эти…» Стрельцы, не дожидаясь команды, сами изготовили к бою пищали, но, судя по их растерянным лицам, толку они от этого не ждали.
– Давай-ко, тиун воеводской, тако дельце решим, – миролюбиво предложил Савватий. – Праведника сего мы ко храму Господню отпустим, пущай за нас, грешных, молится, а то ведь, ежели бой с людишками учините – вам все равно не совладать.
Меж тем к охотникам, стоявшим на взгорке, прибавилось еще десятка три оружных мужиков, и теперь они все вместе двинулись, зашагали вниз, медленно приближаясь к бане. Савватий пригладил аккуратно подстриженную бороду, как своего, толкнул тиуна плечом: решай, мол, а то поздно будет; и тот, как подавившись, не то икнул, не то закашлялся и тут же безнадежно крикнул стрельцам:
– Отступитесь, што ж – един приму гнев воеводин, моя неуправа, мне и отвечать.
– Не боись! – подбодрил его Савватий. – Ежели што, я и за тебя словцо замолвлю… – Он тут же оттеснил стрельцов, вытащил из-за пазухи небольшой охотничий нож и вмиг срезал веревки, стягивающие плечи и руки Варсонофия.
– Шествуй с миром, отец честной, – поклонился Савватий, затем, повернувшись к тиуну, уже погромче, так, чтобы слышали все остальные, произнес: – Еще одно дельце тебе поведаю, слуга воеводской: узнал я, что народ мирской о злодеяниях супротив сего отца честного в Тобольск преосвященному Киприану отписали, и тот, думаю, не токмо с воеводы спросит, но и дале о том на Москву отпишет, самому патриарху, то-то шуму учинится!
Тиун при этих словах испуганно закрестился, махнул рукой, обращаясь к стрельцам: «Пошли, чего здесь ждать», и те, боязливо поглядывая на приближающихся мирских, направились вслед за тиуном, который, чтобы хоть чем-то показать себя, старался идти медленно, хотя в душе у него все кипело: «Рвань, рвань мирская, ну, погодите, найдет князь на вас управу!»
Еще с десяток шагов, и баня бы осталась позади, но тут то ли случайно, то ли нарочно из крайних дверей в клубах пара выскочила, сверкая плотно сбитым телом, нагая баба с веником в руках. Видно, затем, чтобы ее не узнали, она обмотала голову платком, и лишь в узкой щели у лба по-разбойному поблескивали глаза.
– Эй, слуги воеводские! – пританцовывая на обледенелой земле крепкими, полными ногами, закричала она стрельцам. – Зачем и куды тиуна повели, пошто бережете его столь охранно? Сюды его гоните, я его, голубочка, вот эдак и вот эдак попарю! – И она, чуть нагнувшись, принялась бесстыдно нахлестывать себя веником по крутому заду под дружный гогот и свист мирских, окруживших Варсонофия.
Тиун едва не завыл от такого поношения, однако и здесь виду не подал, лишь гадливо плюнув в сторону, ускорил шаги.
– Ну, пошто приуныл, целовальник мангазейской? – с шутливой торжественностью приветствовала Скорбеева Савватия, когда тот зашел поутру в ее горницу. – Пошто невесел и заботен столь?
– Фырчит, сил набирает народ, кружит, взбухая, как брага добрая в бочке дубовой, – словно думая вслух, произнес Савватий. – Ежели проглядим – вырвется, шуму и гаму без пользы натворит.
– А мы не проглядим, – властно посмотрев в глаза Савватия, сказала Скорбеева, – то нам никак невозможно – проглядеть…
– Истинно, Марфа Ильинишна. – Савватий помолчал, вздохнул тяжело. – Ране николи не гнули меня так заботишки, вот как ноне гнут. Душой, видно, поисточился от неправд великих, што над людьми творят. Нет им ни ходу, ни воли, да што там воли, – гневно напрягся Савватий, – вздохнуть порой свободно – и то часу и места нет. А тут еще бедуны эти, аманаты разнесчастные, што в загоне у воеводы томятся. Тиранят их безмерно ежедень. Пятеро уже Богу душу отдали, а воеводе все мало, все выкупы с них выбивает, сыроядец злоклятый! Пусть не нашей, не русской веры люди тундровые, но ведь люди же! – с неожиданной страстью и болью воскликнул Савватий: – И у них тоже, поди, душа плачем изошла.
– Это так, Савватий друже, но прошу: не тирань ты сердце ни себе, ни мне. Неужто мы, за волю и правду радея и бедуя оттого безмерно, других в горести оставим? Не бывало такого меж людей вольных.
– Ай, надумала што? – обрадовался Савватий.
– Да уж постаралась, – так же светло и открыто ответила Скорбеева.
Даже привычные к княжеской жесточи стрельцы и казаки и то дивились на этот раз, как безжалостно расправляется воевода с аманатами. По его приказу их держали в загоне, как скот, – не кормили и не поили по нескольку суток да еще в утеснениях таких, что доселе в Мангазее и не видывали.
Дошло до того, что пьяный стрелецкий сотник Фадейка Сомов, не таясь, кричал в «Сговорной избе»:
– Все мы пред Господом ответчики, а каково мне и подобным ответ держать, коли во греху да в крови по горло ходим? Народишко этот тундровый жгем, изничтожаем, головы рубим!..
Сомова пытались урезонить, просили помолчать, даже стукнули в запале по шее, но он и тогда, как его тащили за двери, все равно кричал свое: – Саблю честную стрелецкую пошто на позор обрекли? То не мой грех, воеводской, с него Господь спросит!..
При этих словах люди вздыхали, крестились, кое-кто и отворачивался: я, мол, не слышал… но каждый по-своему сочувствовал Сомову, зная, что за свою смелость ему придется расплачиваться большой платой. Так бы, наверное, и было, если бы не нашлись добрые люди, не предупредили наутро Фадейку о том, что вчерашние слова его стали известны воеводе, и он готовит расправу строптивому сотнику.
Фадейка – душа гулевая, полжизни провел в походах, чин сотника, как говорится, «на саблю взял», в решениях был скор. Воеводских милостей дожидаться не стал, уже в полдень был у мирских, да не у кого-нибудь, к самой Скорбеевой добился, заявил без лишних разговоров:
– На Русь поможешь понадежнее добраться – цену высокую дам за это.
– Вона как! – удивилась Скорбеева. – И што ж то за цена?
В горнице, кроме Скорбеевой, никого не было, но Фадейка все равно, как считая, оглядел углы, даже в закуток за печью заглянул и только после этого повел речь.
– Ты, Марфа Ильинишна, не сомневайся, я балоболить не обучен, говорю, высока цена! Доподлинно знаю, кто и как намерился Мангазею в день единый на распыл-пепел пустить…
– Ну-ну. – Скорбеева уже с интересом ждала продолжения его слов.
– Ручательство давай, что будет мне отсель надежной дорога.
Скорбеева тут же подошла к иконам в углу горницы, перекрестилась, торжественно произнесла:
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа верой и честью обещаю стрельца сего, честного, на Русь добром и без опаски скоренько отправить.
Фадейка тоже перекрестился, заговорил теперь уже торопливо:
– Аманатов среди, што мы в тундре понахватали, есть трое совсем нездешних охотников из мест шибко дальних, и, што удивительно, речь нашу один из них хорошо понимает.
– А ты к чему это?
– А к тому, што вскорости их охотники да здешние самоеды, объединившись, на город пойдут.
– И это они сами тебе сказали?
– Скажешь, как в неволе окажешься, да вырваться оттуда захочешь – тут уж ничего не жалко. Вот… Фадейка, покопавшись во внутреннем кармане кафтана, вытащил и бросил на стол перед Скорбеевой несколько камешков, слабо поблескивающих острыми гранями. Луч солнца – случайный, неяркий – тоже упал на стол и словно вызвал к жизни таившуюся в этих камнях красоту и силу. Они вспыхнули, заиграли золотистыми, бледно-синими и голубоватыми переливами.
– Вот, – вновь повторил Фадейка, – столь же еще обещали, если на волю им выбраться помогу.
– Тех охотников достать надобно, – задумчиво произнесла Скорбеева, с трудом отводя глаза от притягательной игры света, что все еще щедро излучали камни. В ту же ночь, по сговору с казаками воеводской стражи, трех охотников, о которых говорил Фадейка Сомов, мирские тайком доставили к Скорбеевой.
Низкорослые, курносые, с чуть выдающимися скулами, светлоглазые и светловолосые охотники резко отличались от самоедов и иных здешних жителей, особенно старший из этих охотников, изможденный и по виду совсем больной старик.
– Кто вы, из каких мест, чего здесь ищете? – спросила Скорбеева и тут же добавила: – Говорите правду, как есть, и мы поможем вам в тундру уйти.
– Якуты мы. Якутия – наше место за Леной-рекой, – с трудом проговорил старик и тут же так раскашлялся, что лицо его покрылось синими пятнами.
Скорбеева соболезнующе поглядела на старика, подождала, пока тот отдышится:
– Ну а здесь, говорю, чего ищете?
– А умирать к вам пришли, – просто и даже как-то буднично произнес старик.
– Вот те раз! – удивилась Скорбеева. – Пошто ж умирать?
Старик покачал головой, будто осуждая непонятливость Скорбеевой.
– Слушай и не перебивай меня, женщина, ибо совсем мало дыханий осталось в моей груди. – У вас свой Бог, у нас свой – это Дьес Эмэгэт – медная баба – повелительница воды, земли и грома. Ох, и сильна она, ох, и могуча, недаром в наших Олонхо – сказаниях древних – поют о ней:
Медная идолица злых духов —
Адьяраев,
Прославленный пляшущий истукан.
Рожденная в богатырской семье,
Медная баба – Дьес Эмэгэт.
Разбрасывая синий огонь,
Подпрыгивая и вертясь,
Песню свою завела:
«Алаатанг!.. Улаатанг!..»
Ай, боюсь…
Чего-то страшусь!
Жарко мне, голова горит…
Старик заходил весь, затрясся, попытался было встать, но тут же бессильно поник, опустил голову.
– К чему ты о сем толкуешь? – сама не зная, почему, встревожилась Скорбеева.
– Я сказал: не перебивай меня, женщина… Ай сильна, ай сильна была Дьес Эмэгэт, но и ее сломила другая сила. Золото сильнее меди, поэтому сильна дважды и трижды старшая сестра Эмэгэт – Юмала – золотая владетельница. Ее слуга, шаман Нохо, сказал нам: «Идите, якутские воины, идите вместе с нашими воинами, побейте врагов, сожгите скопище деревянных чумов, скопище крестов и безверья – Мангазею. Так велела Златая баба, она зовет вас, она не любит ждать, торопитесь!»
– Когда пойдут на город? – подступила к старику Скорбеева, но тот, издав вдруг долгий протяжный стон, вздохнул облегченно, вытянулся и затих… Скорбеева тут же принялась расспрашивать двух оставшихся якутов, чередуя русские и самоедские слова, но якуты то ли не понимали ее, то ли не хотели говорить правды – путались, отворачивались, вздыхали…
Молчавший все это время Савватий, сумрачно произнес:
– Мало бед своих да свар всяческих в Мангазее, так вона еще кака опаска ей грозит.
– Сей же час посылай в тундру в разны стороны оленьи и собачьи упряжки, – тут же велела Скорбеева, – пущай молодцы наши на дорогах посмотрят, послушают, людей всяческих поспрошают: тако дело из рук выпускать никак не мочно.
Якуты, видя, что на них не обращают больше внимания, быстро поговорили о чем-то меж собой и тут же бросились на колени перед Скорбеевой, высыпали у ее ног горстку заигравших вспышками камешков, загомонили, перебивая друг друга, на этот раз довольно понятно по-русски:
– Мы ничего, мы никакой вам вред не делали, мы посмотрели только дороги для наших воинов… Отпусти, как обещала, в тундру, а все это – тебе…
– Ишь ты! – гневно воскликнула Скорбеева. – Кроме как подкупом, по-иному не мыслят…
– И у них, видно, как у нас, – невесело усмехнулся Савватий, – тож запуган народ без меры.
– Позаботься, Савватий, – все так же сердито и хмуро проговорила Скорбеева, – камни свои пусть заберут, – и отправь якутов сих в тундру иль куда их душа желает…