Я появился на Ольхоне в конце лета не потому, что в это время здесь теплее, – в августе жене дали отпуск, а у моей тещи не болело сердце, и в маленьком самолете ей было так же хорошо, как омулю в Байкале.
Остров Ольхон покорил меня с самолета, и я, еще не приземлившись, ругнул себя, что всегда чуть не самым последним появляюсь в таких сказочных краях.
Похожих на меня, – вечно везде опаздывающих, а потом стремящихся увидеть все сразу и из-за этого упускающих самое интересное, – в городе остались единицы, а может быть, один я. Все, кого не послушаешь, везде перебывали по десять раз, а я никак дальше Тайшета не могу проехать. И дело не в деньгах, которых всегда не хватало, – ездили же другие! А мне и не надо было никуда ездить: я даже на месяц не хотел расстаться с Иркутском! Какое там на месяц – на неделю!
В Ольхонском аэропорту я решил не торопиться, чтобы хорошенько ко всему приглядеться, и через полчаса обнаружил, что все как-то умудрились на чем-то уехать в поселок Хужир, и жена с тещей взглядами, едва заметно, укоряли меня: «Ну вот, опять мы последние…» Я предпринимал меры, чтобы уехать в Хужир и до вечера найти там квартиру или хотя бы устроиться на ночлег, но мои женщины не сомневались, что до самой темноты, а может, и до утра им придется сидеть под одной из сосен возле деревянного здания аэропорта, которое к вечеру неизменно закрывалось.
К нам подошел невысокий, сильно помятый мужичонка, один из тех, что вечно бывают с похмелья, и сказал, что довезет нас на мотоцикле. Казалось, что он следил за нами из-за деревьев, поухмылялся вволю над моей беспомощностью, подождал, когда отношения между мной и женщинами немного обострятся, и появился перед нами для того, чтобы выручить и меня, и женщин… От всей его фигуры, от лица, которое и бритое казалось небритым, от одежды – добротной, новой, в первый же день выпачканной нефтью и мазутом, веяло такой бескорыстностью, что не поехать с ним было невозможно.
Когда мы, боясь, что кто-нибудь опять нас обгонит, ринулись к видавшему виды «Уралу», мужичонка, не такой и старый, как это показалось вначале, сделал другое предложение: мы можем никуда не ездить и жить у него в хорошем сарае, в котором есть все – кровати, электросвет, электроплитка и еще какие-то удобства.
Мы отказались.
Он нисколько не огорчился и, равнодушный ко всему на свете, все прибавлял и прибавлял скорость. Пять километров преодолевали не меньше часу: мы тонули в песках, которые нам все равно нравились, теща наравне с нами иногда метров по двести помогала подталкивать коляску, в которой лежали наши рюкзаки и мешок с постелью. Мужичонка нисколько не жалел мотоцикла: мотор раскалился и, казалось, вот-вот разлетится вдребезги.
С квартирой нам повезло: дом был большой, с новенькой баней, с широкой вымощенной оградой, и хозяин – единственный житель этого дома, Михаил Васильевич Васьков, оказался прекрасным человеком, но в доме не было форточек, и по ночам, на берегу Байкала, мы задыхались без воздуха. Двери на ночь открывать не разрешалось: старик боялся простудиться. Сначала он пустил нас только переночевать, но за два часа, пока мы сидели и беседовали с ним в столярной мастерской, которую мы и выпрашивали под жилье (это был маленький домик с плитой и форточкой), мои женщины Михаилу Васильевичу понравились, и он, наперекор старшей дочери, жившей неподалеку и каждый день навещавшей его, пустил нас на квартиру.
Дней через пять я заикнулся о смене квартиры, потому что каждое утро вставал с головной болью. Женщины встретили мое предложение с возмущением: они потратили столько усилий, чтобы понравиться старику, тот из-за нас поссорился с дочерью, выпил с нами водки и проговорил часов до двух ночи… По рассуждению моих женщин выходило, что мы и старика подведем, если перебежим на другую квартиру, и сами будем выглядеть не очень-то красиво. Они также не хотели расставаться с Мохтей – добрейшим рыжим псом, который хоть и неловко, но достаточно высоко подпрыгивал на привязи, напоминая своими сосредоточенными плавными прыжками огромную белку в колесе. Дочь старика откармливала его на унты. Мохтя, кажется, знал об этом и ел плохо. Он всегда восторженно встречал моих женщин: они любили играть с ним, хотели как-нибудь спасти его, и Мохтя кидался к ним изо всей силы; короткая цепь, привязанная к бане, возвращала его на место.
За домом Васьковых, через дорогу, сверкает белизной новая изгородь, защищающая огромное поле темно-зеленого молодого овса. Около изгороди в любое время можно увидеть коров, мечтательно разглядывающих поверх изгороди или в ее просветы сочную отаву, и только одна или две, чаще всего, одной и той же масти – черно-пестрая и бурая – безмятежно пасутся в этом зеленом море. Поле с трех сторон окружает старый сосновый лес с деревьями, разросшимися как им хочется – так много для них песка и солнца! Кажется: нет прекраснее уголка на земле, чем этот остров с пасущимися коровами и козами, и лениво лежащими где им вздумается собаками! И в самом деле, не было бы счастливее уголка, если бы поминутно не сновали по песчаным дорогам, по лугу и лесу всех мастей мотоциклы. На мотоциклах здесь ездят все – дети, старики, женщины.
Все свободное время я старался проводить в лесу или на берегу Байкала. А в общем-то мне удавалось совместить и то и другое: в одном месте недалеко от поселка лес подходил к самому берегу, только надо было пройти маленькую самую настоящую пустыню – с дюнами и редко виднеющимися уродливыми деревьями, лишь отдаленно напоминающими сосну или лиственницу. Я подолгу задерживался около иссохших, окаменевших, но все еще живых деревьев… Иногда мне казалось, что на сказочный остров медленно надвигается пустыня… И тогда я спешил к морю, чтобы увидеть не ярко-желтые, слепящие глаза волны, а живые – голубовато-зеленые, с шумом выбрасывающие на берег разноцветные водоросли, мертвую рыбу, бревна из разбитых плотов, обломки каких-нибудь строений и лодок…
По утрам, вместо физзарядки, я колол старику дрова на зиму, и уходил к берегу на час или на два позже моих женщин.
Однажды, разыскивая их, я спускался с косогора, подгоняемый первыми крупными каплями дождя, редкого здесь летом, почти всегда короткого, следов которого через два часа не оставалось, – песчаная почва поглощала воду мгновенно, и от прошедшего недавно дождя оставалась едва уловимая радостная прохлада и яркое сияние зеленых трав и цветов, которые растут только здесь, на Байкале. Они кажутся диковинными, из какого-то другого, фантастического, мира, о котором они робко напоминают. Такие цветы не хочется срывать – начинаешь думать, что с каждым сорванным цветком это далекое и фантастическое отодвигается еще дальше…
На середине косогора я остановился: спуск был крутой, я хотел выбрать дорогу полегче, – и вдруг увидел, как ловко скользила между огромных валунов фигурка девушки. Сначала я подумал, что это моя жена, но тут же понял: с такой ловкостью бежать по россыпям, мгновенно появляясь из-за огромных валунов, своим беспорядочным расположением создавших множество лабиринтов, может только тот, кто вырос здесь или часто приезжает сюда.
Гибкая, стройная фигурка, то исчезая, то появляясь, стремительно двигалась в мою сторону. Я, не понимая, зачем, по самой крутизне шагнул навстречу, на миг устыдившись, что только что хотел спуститься вдоль по косогору, где дорога хоть и длиннее, но зато безопаснее. Девушка бежала ко мне и делалась все старше, старше – и на глазах превратилась в старуху! Превращение произошло так быстро, правда и обман переплелись настолько, что мне продолжало казаться: передо мной не старуха в ситцевом платье, а девчонка, для чего-то играющая старуху… Я взглядывал на огромные валуны, на лабиринт ходов между ними…
«Может быть, – размышлял я, – между валунов бежала девушка, потом она исчезла – встретилась с тем, к кому бежала, а старуха, когда я схватился за ветки кустарников, чтобы не свалиться с крутизны, появилась из-за ближних валунов и продолжила путь девушки?..»
Старуха смотрела на меня до жути внимательно, и, казалось, своим взглядом впитывала меня. Я шагнул к ней. Она расцвела в улыбке.
– Ты меня с кем-то спутал, да?
Не мог же я сказать, что спутал ее со своей женой, которой едва минуло за двадцать, и если бы сказал об этом жене, она бы сердилась на меня, самое малое, неделю.
– Я приняла тебя за инструктора… Он с такой же, как у тебя, тетрадью ходит…
Только сейчас я увидел в руках у себя блокнот, в котором я делал простым карандашом рисунки гор. Ничего не понимая, я смотрел на старуху.
– Вчера меня обругал инструктор, – пояснила она. – За то, что я залезла до половины вон той скалы. Я бы и выше залезла, да он не разрешил.
«Это я старик… У меня и в мыслях ни разу не было вслед за смельчаками подняться на отвесную, почти вертикальную скалу…»
И еще я подумал:
«Ей недоступны те радости, которые доступны мне в моем возрасте, и она последние годы, а может быть, дни отважилась сделать опасными, хотя бы в чем-нибудь напоминающими молодость… А может, она смеялась над такими, как я, кто боится рискнуть лишний раз, а то и вовсе никогда не рисковал, и по этой причине добивался своего только до половины, а потом оправдывал свою робость тем, что на большее не способен?»
Один раз она сорвалась с уступа, пролетела метра два, и снова начала карабкаться наверх… Издалека я видел, как она боролась с опасностью, но разве мог подумать, что на скалу карабкается не юная спортсменка, а старуха, которой давно за семьдесят?!
Моя жизнь показалась мне никчемной, трусливой, жалкой…
Капли дождя ударяли о камни и листья, ярко светило солнце, над островом не смолкал жизнерадостный гул маленьких самолетов.
Старуха увидела, что я собираюсь уйти, и стала вглядываться в меня сильнее.
– Дождя боишься?
И она протянула мне свернутый в трубочку, тонкий, как папиросная бумага, болоньевый плащ. Я отказался, спросил, как ее зовут.
– Ниной звали, – сказал она, как будто ей и в самом деле было лет двадцать.
Ее голые ноги, обутые в старенькие домашние сандалии, были бронзово-черные от загара, в свежих царапинах и ссадинах… Она оглянулась, видимо, опасаясь встречи с инструктором, легко переступила с ноги на ногу, и, глядя мне в глаза, доверительно сообщила, как будто мы с ней были давно знакомы:
– Ты только не говори ему, я ведь что выдумала: сижу вон там. – Она показала на глубокое синеющее пространство за обрывом.
– Где? – не понял я.
– Над обрывом, – весело сказала она. – Свешу ноги вниз и читаю книгу.
Я поверил ей.
– Вы можете сорваться, и никакой инструктор тогда не поможет…
– А ну его, – сказала старуха. – Он – грубый человек. Я не согласился:
– Вежливость тут может навредить…
Я не мог обращаться к ней только по имени, – все-таки, разница в возрасте была большая, – и довольно громко спросил ее отчество.
Старуха как будто не слышала моего вопроса.
Я сказал:
– У Лермонтова в «Маскараде» ваше имя…
– Я знаю, – ответила она. – Ее отравили…
Мне показалось, что передо мной – сельская учительница. Но я ошибся, и это еще больше расположило меня к моей старухе.
– Я чувствую себя моложе, когда сижу над обрывом… Хочешь посидеть?
Я представил, как сижу на самом краешке отвесной скалы, по незаметным выступам которой высоко над землей делают невероятные прыжки домашние козы, и промолчал, вспомнив, как мы с берега с изумлением следили за ними… Чья-то большая, с белыми пятнами собака вместе с нами, только чуть поодаль, долго, замерев, смотрела за козами, пролетавшими в воздухе, которых она, как и мы, наверное, приняла в это время за диких…
– Боишься, – без всякого укора сказала старуха. Взглянув на скалу, я понял, что никогда не сделаю даже попытки карабкаться по ней. Зачем? Чтобы сорваться? Другое как будто было легче – сидеть, свесив ноги, на краю обрыва… В первый же день мы приходили сюда. Я постоял на краю пропасти, но, оказывается, это был еще не самый край – два шага земли, а точнее – скалы впереди оставалось… Мои женщины вскрикнули, испугались за меняли я отступил, так как мне хотелось и эти два шага сделать… В тот раз я почувствовал, как тянула к обрыву какая-то непреодолимая сила… Я слышал, что бездна притягивает, человек не хочет и делает в нее шаг… А иногда он делает этот шаг с восторгом, граничащим с безумием…
Проговорили мы с ней минут двадцать и разошлись каждый своей дорогой, и не начинающийся дождь был тому виною – ведь можно было укрыться среди валунов на берегу, под соснами, да и возле заправочной можно было спрятаться от дождя под крышей… Тогда мне как будто не надо было встречаться с нею, – а почему же сейчас хочется и увидеться, и поговорить? Может быть, в тот раз ей нужно было поделиться какой-нибудь своей новостью, может, печалью, а может, – радостью… А я торопился, застеснялся чего-то, неловкость какую-то увидел, и уж самое никчемное, если дождя испугался… Она никак не хотела уходить, стояла в лучах солнца и дождя, похожая на колдунью, знавшая об этом мире и о себе какую-то тайну, о которой она, как я теперь понимаю, начинала рассказывать…
Я узнал, что она не любила ездить. Это у нее с войны.
Когда бежала с мешком продуктов в райцентр, – там учились ее ребятишки, – и когда кто-нибудь из колхозников предлагал место в санях или в телеге, она всегда отказывалась, говорила, что ей надо скорее. На Ольхоне она побывала один раз нечаянно, и теперь каждое лето прилетает сюда на маленьком самолете.
Совсем недавно вдруг вспомнилась она мне – тоненькая, до черноты прокаленная солнцем, с сияющими молодыми глазами, умудренная жизнью, – и все думал: почему же она не исчезла из памяти, почему за такую короткую встречу оставила в моем сердце след, какую-то царапину, которая не исчезает, и, наверное, никогда не исчезнет?
Она сказала, что живет где-то недалеко от Усть-Орды, вырастила четверых детей. Было бы семь, и она жалела трех, неродившихся, «выбитых», как она сказала, буянившим мужем, из ее короткого рассказа скорее походившего на зверя, а не на человека…
Я подумал о великом упорстве женщины, о ее неиссякаемой любви ко всему живому, дающей любовь тем, кто ее недостоин, и своей любовью помогающей укрепиться всему, что должно жить.