Третий день блаженствовал Тимофей в домашней обстановке, отдыхал душой и телом, бездельничая и отъедаясь на деревенских харчах. Все было вкусным, казалось необычным, как внове, всего хотелось испробовать. Приходили гости, одно застолье сменялось другим, и Прося едва успевала готовить. Но делала она это с удовольствием, радуясь каждому новому гостю. Не забыли ее мужа люди, не перестали относиться к нему, как и прежде, с уважением, а значит и к ней, к хозяйке дома. В субботу, до обеда, Тимофей успел лишь оглядеть двор, хозяйство и наметить кое-какие дела. Надо было подправить загородь на делянке, иначе скотина вытопчет все посевы, обновить обветшалые ступеньки крыльца, подлатать крышу повети, в которой зияла внушительная дыра, и много еще других хозяйственных дел предстояло. Только сейчас не до них.
Утренним поездом приехала Ксюша с семьей, вчера под вечер явилась дочка – прямо к столу, за которым уже сидели Глаша с Лазарем, жалуясь на Поливанову, вспоминая «своего» Сашку, а в пятницу он допоздна проговорил с Яковом и Еленой Павловной, превратившейся из долговязой, точно Анюта сейчас, девчушки – выпускницы педагогического училища – в статную степенную женщину, мать двоих детей.
Яков был все таким же подвижным и неугомонным, будто время не имело власти над ним. Он пришел первым, спустя полчаса, как Максим сбегал в контору. Ввалился возбужденный, веселый, облапил Тимофея, трижды кольнул его в щеки своими прокуренными усами и засуетился, ощупывая плечи, похлопывая по спине, оглядывая со всех сторон.
– А ты молодец, Антипович! Выглядишь подходяще. Никак блинами кормили?
– Культя помогла, – улыбался Тимофей.
– Это как же?
– В конторе сидел. Лесоповальщик-то из меня никудышный.
– Вот уж верно: счастье с несчастьем двор обо двор живут. Как, хозяйка, готовилась мужа встречать? Давне-енько я не выпивал…
Потом пришла Елена Павловна, и они просидели за столом до полуночи. Яков обещал прийти и сегодня, тем более что хотел повидаться с Ксюшей и Демидом (с ним он собирался поговорить о каких-то запчастях для машины), но вот уже скоро двенадцать, а его все нет.
– Ну что, Ксюша, дождемся Якова? – спросил Тимофей, когда они встали из-за стола.
– Прямо не знаю. Времени мало.
– А вы идите, – посоветовала Прося, собирая пустые тарелки. – Демид останется – потолкуют сами. Идите, идите, Якова я задержу до вашего возвращения.
– И то верно, – согласился Тимофей и поглядел на сестру. – Лопату возьмем?
– Там обкопано, на Радуницу была. Пошли так.
Тимофей еще не видел могилы отца, и они с Ксюшей собирались на метелицкое кладбище. Хотелось проведать батьков вдвоем с сестрой, поговорить наедине, по-родственному. Так оно и складывалось: Демид оставался дожидаться председателя, Анюта помогала матери по дому, а Максим с Артемом, только позавтракав, убежали на улицу к друзьям-товарищам.
День выдался жарким, надо было пойти в одной рубашке, но к летней одежде никак не подходит картуз, прикрывающий стриженую голову, и Тимофей с неохотой надел пиджак. Они шли по улице рядом – брат и сестра, некогда самые уважаемые люди в Метелице, – то и дело раскланиваясь с сельчанами, отвечая на приветствия, приостанавливаясь, чтобы перекинуться словом-другим, и идти по родной деревне было приятно и немного стеснительно. Слишком уж с откровенным любопытством глядели на них, слишком широко и не все искренне улыбались. Теперь Ксюша – гостья в Метелице, и Тимофей после долгой отлучки испытывал похожее чувство. Однако это не могло пересилить их радостного возбуждения от встречи друг с другом и со знакомыми людьми, от сознания, что они снова вместе на родной земле. Яркое солнце входило в зенит, высвечивая каждую веточку в плетнях, каждую травку под заборами и их, Тимофея и Ксюши, улыбчивые лица. Тимофей понимал, что его улыбка со стороны может показаться глуповатой, серьезнел, но, поглядев на улыбающуюся сестру, снова заражался ее настроением.
У хаты председателя остановились. Яков заметил их, помахал в окно и вышел на улицу в майке, наспех заправленной под ремень. Поздоровавшись и извинившись перед Ксюшей за свой вид, он растерянно развел руками.
– А я к вам собираюсь, жена вон рубашку доглаживает. Куда это вы?
– На кладбище, проведать, – сказал Тимофей. – Мы скоро вернемся, ты иди к нам, Демид поджидает. О чем хотел с ним?..
– Коленвал нигде не достану. Так я это… подожду тогда.
– Чего ждать, – вмешалась Ксюша. – Пока договоритесь, и мы придем.
– Да вместе хотелось, я ж его не знаю.
– Ничего, чарку выпьете – найдете общий язык. Он у меня любитель этого дела.
– Я тоже не против, – усмехнулся Яков. – Ладно, шагайте, торопиться не буду.
– Оно и видно: торопишься, – в тон ему заметил Тимофей. – Солнышко макушку припекло.
– Э-э, Антипович, забыл колхозную жизнь. Председатель успел по полям набегаться. – Яков подмигнул ему и кинул озорной взгляд на Ксюшу, мол, как я братца твоего?
Они втроем весело рассмеялись.
– Гляди дождись нас, – наказал Тимофей, трогаясь дальше по улице.
Когда отошли шагов на двадцать от председательского двора, Ксюша сказала:
– Молодец Яков, не унывает. Сколько помню его – все такой. После войны в колхозе было хоть ложись да помирай, а он бодрился. И вот, вытянул. Теперь колхоз на хорошем счету.
– Может, потому и вытянул, что не унывал.
– Может. – Она помолчала. – Маковский, тот строгостью брал, а этот больше шутками да прибаутками.
Услышав имя довоенного председателя, Тимофей со стыдом вспомнил, что до сих пор так и не поинтересовался его могилой: перенесли останки на поляну, к Розалии Семеновне, или вместе их – на кладбище, или оставили на последней стоянке партизанского отряда?.. Еще в сорок четвертом – сорок пятом отец и Яков не раз говорили, что надо похоронить командира отряда с почестями, но так и не успели до ареста Тимофея.
– Ксюша, а Маковский… он что, там же или на кладбище? – спросил он и потупился, досадуя на себя: как же мог не вспомнить о Григории!
– Прося, значит, не писала?
– Да вот…
– Схоронили, все как полагается. Уже в сорок восьмом, без меня. По лесному шляху, где орешник начинается, знаешь поляну? Ну вот, там под березой вместе их и похоронили. Памятничек поставили, ограду аккуратненькую. Я была там прошлым летом.
Дальше они шли молча, думая каждый о своем.
Григория Маковского Тимофей видел в последний раз в сорок первом, когда они, узнав о приближении немцев, бежали из деревни всем миром и не успели уйти. Взвод мотоциклистов настиг их за выгоном, у самого леса. Тогда Григорий походил больше на военного, нежели на председателя колхоза: в галифе и сапогах, перепоясан широким офицерским ремнем, с наганом на боку. Таким и остался в памяти. Потом, до самой гибели командира, они общались только через связную Любу да один раз через Савелия, которого Тимофей отправил в отряд при первом удобном случае.
Все погибли. Никого не осталось. Потому и стало возможным его осуждение. Теперь для него многое прояснилось, стало понятным все то, что казалось невозможным, недоступным здравому рассудку в сорок пятом году. Хоть и с запозданием, но он понял, что случайностей в жизни не бывает. Все закономерно, имеет свое начало, первопричину и свой конец. Да-да, и конец имеет, вот в чем штука. И это вселяет уверенность, позволяет смотреть на жизнь шире и спокойнее. Любое зло имеет свой конец, бессмертно лишь добро. Вот именно: добро, потому что оно творит жизнь, а зло уничтожает. Но, к счастью, не до конца.
– Не до конца.
– Ты что-то сказал?
– Сказал?.. Нет, ничего.
Ксюша поглядела ему в глаза и, помедлив, спросила:
– Ну, как он тебе?
– Кто?
– Демид, конечно.
– Не знаю, что и сказать, – замялся Тимофей.
– Что думаешь, то и говори, я не обижусь.
Они вышли за околицу, и теперь никто из сельчан не встречался, не перебивал разговора.
– Говори, не бойся. Туман в моих глазах давно рассеялся, – усмехнулась она.
– Что можно понять в человеке, посидев с ним каких-то пару часов? Первое впечатление зачастую обманчиво.
– Ну-ну, не виляй, – подбодрила его Ксюша.
– Не понравился – вот тебе и весь сказ.
– А почему? Что не понравилось?
– Кто его знает… – пожал плечами Тимофей. – Красивый, здоровый, самолюбивый, ячества много. Не верю я таким людям. Какая-то приблатненность, нагляделся я на таких. Он, видно, считает, что если я из заключения, то и говорить со мной надо на блатном языке. Вот и подстраивается. Это глупо само по себе, и то, что подстраивается, тоже неискренне. Прямота его, этакая распахнутость кажутся мне наигранными. Есть люди, для которых эта «простецкость» – манера поведения. Многие клюют. Видишь, я с тобой откровенен, теперь ты начистоту: во многом ошибся?
– Кое в чем ошибся, но и в точку попал, – сказала Ксюша совершенно равнодушно, и это немного удивило Тимофея. – Себялюбив – это правда. Чванства тоже хватает, не говоря уже о ячестве. Блатнежи ему не занимать – его кровное, а вот насчет наигранности промахнулся. Такой он и есть.
– Слава богу, хоть в одном промахнулся. А то нарисовал тебе портретик.
– Эге, Тима, его еще дорисовывать надо.
– Чего ж ты тогда… – начал Тимофей и осекся.
– Сошлась чего? Да кто ж его знал, что такой. Поначалу шелковым был, интересным. Прося тебе говорила, что он товарищ Левенкова? Ну вот, у Левенкова и познакомились.
– И до сих пор терпишь?
Ксюша посерьезнела, вздохнула протяжно и покачала головой.
– Судьба, знать, такая наша бабья – терпеть. Прогоняла я его, уезжал, опять вернулся. Поверила. Ай, чего там говорить! – махнула она. – Но ты не подумай, что я поневоле. Нет. Пока держится в рамках, а распустится – выгоню. Ты меня знаешь.
– Знаю, знаю, – усмехнулся Тимофей.
– Ладно, Тима, как сложилось – так сложилось, поздно переиначивать. – Она снова повеселела и заулыбалась. – Не все так страшно, как представляется.
Тимофей видел, что сестра недоговаривает, не хочет плакаться – расстраивать его, и чувствовал какую-то смутную, не объяснимую словами обиду на жизнь. Ей-то, Ксюше, за какие грехи такое «счастье». За всю жизнь мухи не обидела, умница, красавица… Она и сейчас в свои тридцать семь – глаз не отведешь, а связалась с каким-то пройдисветом. Такой ли ей муж нужен? Он украдкой поглядывал на сестру и любовался ею. Дама! Настоящая дама, только приодеть пофасонистей. И что она нашла в этом Демиде? Что-то неприятное в нем показалось Тимофею с первого взгляда, и потом, чем дольше они разговаривали, тем сильнее становилась неприязнь. Что-то знакомое и отталкивающее…
«Точно, – догадался он вдруг, – вылитый Захар». Только сейчас до него дошло, кого напоминает Демид. Фигурой, повадками, самодовольным взглядом – Захар Довбня. Таким он выглядел, когда Тимофея увозили в машине: стоял у своего двора, возле свежеобтесанных бревен, с топором в руке – сильный и самоуверенный.
Тимофей покривился от навязчивых воспоминаний и, чтобы отогнать их, заговорил:
– Не жалеешь о переезде?
– Жалей не жалей… Не могла я тут оставаться после смерти батьки.
– А там как, на заводе?
– Так себе. Оно бы можно работать, да начальник наш чистая сатана, никакой управы на него нет. Что захочет, то и вытворяет, а поперек слова не скажи – матюкается. Люди уже стали жаловаться то в управление, то в райком. Да где там! Еще хуже. Теперь злой, как муха осенняя, дескать, я вам нажалуюсь!
– Жалуются, говоришь? Это хорошо.
– Чего ж хорошего.
– А того, что еще год назад не жаловались. Так? Ну то-то. Хорошо, Ксюша, если люди жаловаться начали, значит, конец их близок…
– Чей конец?
– Да таких вот безуправных, как начальник твой.
– Ну-у, сказал… Наш Челышев сам кому хочешь концы наведет.
– Ничего, до поры. Скоро многое переменится, помяни мое слово. Уже начало меняться, только ты не замечаешь.
– Дай-то бог, коли так, – сказала Ксюша и, поглядев вперед, вздохнула с облегчением. – Ну вот, считай, добрались.
Дорога пошла вверх, на взгорок, на котором и покоилось метелицкое кладбище. Засаженное тополями и сиренью, оно высилось тенистой рощицей среди полей, привлекая к себе взгляды прохожих. Видно, крепко заботились предки о загробной жизни, если выбрали для него самое сухое и удобное место в округе. В любую непогоду здесь можно было пройти, не замарав ботинок, в любую жару отыскать прохладу. Первые лучи утреннего солнца и последние закатного касались кладбищенского взгорка, словно приветствуя сначала усопших и прощаясь с ними с последними; самый легкий ветерок залетал сюда, давал дыхание тополям, трогал листву как податливые струны невидимого инструмента, рождая чуть слышную плавную музыку. Кладбище было заметно издалека, и вид его всегда приносил успокоение, напоминая каждому о кратковременности, быстротечности как радостей земных, так и обид.
Тимофей с Ксюшей прошли к могилкам родителей и остановились у двух одинаковых холмиков с одинаковыми же синего цвета крестами. У изголовья, за крестами, будто объединяя две могилы, кудлатился размашистый куст сирени, отяжелевший от крупных гроздьев раскрывшихся цветков. Холмики аккуратно подправлены, очищены от прошлогодних листьев, от бурьяна, и свежая густая трава мягким ковром расстилалась на них. Сестра, конечно, позаботилась. И кресты, видно, и лавочку обновила в этом году. Молодец, не забывает родителей.
– Воздух-то какой! – вдохнул Тимофей смешанные запахи сирени, всевозможных трав, полевых цветов. Огляделся и присел на лавочку, вытянув перед собой деревянную ногу.
– Расцвело все – вот и воздух, – отозвалась Ксюша, усаживаясь рядом.
Позади лавочки высился тополь, и солнечные лучи, пробиваясь через листву, небольшими пятнами освещали землю у ног, два холмика, кресты, таблички с цифрами, выписанными на них масляными красками. На материнской: 1875–1936, на отцовской: 1871–1946. Слабый ветерок шевелил листву дерева, и солнечные пятна передвигались, плясали, будто живые.
Рядом с этими родными Тимофею холмиками, отделенные узкой межой-стежкой, горбатились другие: ухоженные, с выкрашенными крестами и пирамидами по новому обычаю, в огородных окультуренных цветах, с фотографиями, и старые, запущенные, забытые – едва приметные бугорки, укутанные буйным разнотравьем. Что верно – то верно: всякая могила травой порастает. Сколько лет этим бугоркам и кто под ними покоится, неизвестно, однако их не срывали, хотя на кладбище становилось тесно. Да и у кого поднимется рука срыть могилу, в которой, может быть, лежит его предок. Здесь только метелицкие, ведущие свой род от двух-трех, а то и одного (теперь никто не помнит) корня. Чужих на этом кладбище не было, свои и то не все. Кто считал, сколько метелицких нашло свой конец на чужой земле, особенно в последнюю войну.
«А надо бы сосчитать, – подумалось Тимофею. – Сельсовету и заняться этим делом. Сельсовету и школе». Глядя на безымянные бугорки, он подумал еще, что лет так через тридцать-сорок и родительские могилки порастут травой. Внуки разлетятся – кто досмотрит?
– Не осталось места, – заговорил он будто сам с собой.
– Зачем? – не поняла Ксюша.
– Все мы не вечны. Хотелось бы рядом с батьками.
– Ну-у, загнул, брат. Ранняя у тебя думка.
– Об этом никогда не рано подумать, – усмехнулся грустно Тимофей и поглядел сестре прямо в глаза. – Расскажи о смерти отца. Прося не стала, на тебя сослалась.
– А хорошо умер.
– Как это «хорошо»? – Его смутил такой ответ.
– Спокойно, тихо – как уснул.
Ксюша рассказала, как отец неоднократно ездил в Гомель и все безрезультатно, грозился до Москвы добраться, а уж до кого, видно, и сам не знал, потом простудился в марте, проболел всю весну, но выдюжил, окреп; как он вернулся в последний раз от следователя, уже после суда над Захаром, на удивление спокойный, равнодушный ко всему и, ничего не рассказав о своей поездке, улегся на лежанку и уже не встал. Больше всего Ксюшу обеспокоила тогда его отрешенность.
– Как подменили деда, – заключила она. – За день перед этим бойким был, шустрил по хате, грозился… Что ему там такое сказать могли?
– Да ничего, видно. Дело не в них, а в нем самом.
– Думаешь, разуверился?
– Кто его знает, может, и так. Но скорее наоборот.
Тимофей помолчал, раздумывая, как бы проще объяснить сестре свои предположения. Он и для себя не мог четко сформулировать всего того, что ворочалось в голове. Может быть, отец понял, что дело не в каком-то одном следователе, – тут не ошибка, а нечто иное, не зависящее от воли отдельных людей, – и еще понял он временность зла, и пока это время не истечет, зло не пересилишь, только шею свернешь да навредишь делу. Нет, не мог разувериться отец, не такой он человек, скорее всего, сомневался и тянул до последнего, пока окончательно не уверовал в лучший исход. С этой верой и умер спокойно. Что бы там ни говорили, а люди мудреют, лишь когда судьба покрутит-поломает их добренько. Или же под старость. Отец был склонен мудрствовать и раньше, но Тимофей до поры до времени скептически относился к его рассуждениям. Не до того было, время требовало действий, а не рассуждений. Теперь же он стал замечать за собой отцовскую склонность. Значит, в него, в батьку пошел.
– Что – наоборот? – напомнила Ксюша, прервав затянувшуюся паузу.
– Понял, что всему есть конец, все преходяще.
– Преходяще? – оживилась она. – Да-да, он говорил что-то из Библии, да я подумала, бредит. А Левенков, знаешь, сказал как: устал жить.
– Устал жить? – переспросил Тимофей с интересом.
– Ну да, устал жить.
– Хм, любопытно…
Посидели еще немного, послушали тополиный шепот, пересвист полевых пичуг, и Тимофей, привычно потерев через штанину свою культю, поднялся с лавочки.
– Ну вот и проведали батьков.
Ксюша подобрала с могилы уже прибитую дождем яичную скорлупу, оставшуюся от Радуницы, и они неторопливо зашагали к деревне.