Без малого восемь лет ждал Тимофей часа, когда сойдет с поезда и ступит на песчаную платформу своей родной станции. И вот этот час настал. Он стоял у зеленого станционного навеса и озирался по сторонам, выглядывая сельчан-попутчиков. Так хотелось увидеть кого-нибудь из своих, поговорить по дороге, расспросить обо всем. За две версты пути столько узнать можно и – сразу, не изнывая от нетерпения, которое все нарастало, вызывая томительный зуд в теле. И чем ближе к дому – тем сильней.
Но никого из метелицких с поезда не было. Даже школьников. Сегодня первое июня, значит, начались экзамены, и они готовятся дома. А может быть, в Липовке открыли десятилетку, в Ново-Белицу уже не ездят? Нет, вряд ли. Прося написала бы.
Тимофей еще раз окинул взглядом пустую платформу, поглядел в хвост удаляющегося поезда и зашагал по дороге. С утра тут прошел несильный дождик, и ступать по мягкой влажной земле было приятно и радостно. Деревянный протез его не стучал, как на городском асфальте, будто сигнал «посторонись», – бесшумно опускался на податливую землю, оставляя на ней круглые вмятины. По бокам дороги в обе стороны нескончаемой гладью простирались поля, а над ними розовым колесом повисло закатное солнце; зеленые сочные стебли жита вытянулись уже выше колена и шевелились, будто живые, от легкого ветерка, перешептываясь весело и безмятежно. Впереди, на взгорке, виднелась Метелица, чуть в стороне от нее – детдом, за которым лежало болото, густо поросшее камышом.
Вдыхая полной грудью полузабытые запахи полей, придорожных трав и земли самой, Тимофей переполнялся радостью и умилением от встречи с исконно родным, знакомым до каждого бугорка, до каждой ложбинки местом. Он шагал вольно, распахнув ворот сорочки, не чувствуя натертой культи, словно показывал себя всему вокруг – житу, дороге, травам, одинокому клену в поле: глядите, это я, Тимофей Лапицкий, домой вернулся. Проходя узкий мосток через ручей, пересыхающий обычно к середине лета, остановился на минуту с тем же чувством: вот он я, цел и невредим. А ты все бежишь, не пересох еще? Ну беги, беги, а я иду. Домой иду.
Ничего вокруг не изменилось, все на своих местах, все как и прежде, разве что бегущие напрямик через поле столбы электролинии были внове. Прося писала об электричестве в Метелице, и тогда Тимофей порадовался за своих сельчан – это означало, что послевоенную разруху преодолели. Радовался он и сейчас, глядя на прогнутые нити проводов, облюбованные стайками острохвостых ласточек.
Так и вошел в Метелицу. Вошел и не узнал деревни. Если поля и окрестности ее оставались без перемен, то сама улица изменилась по сравнению с сорок пятым, стала похожа на довоенную. Последний раз он ее видел в белых срубах, обгорелых стволах верб, с торчащими трубами печей на пепелищах, с разбросанной вокруг строительной щепой. Теперь же Метелица выглядела обжитой и успокоенной от века, словно тут и не бушевала война, не полыхали пожарища. У заборов и палисадников, как встарь, копошились куры, хрюкали свиньи, почесывая о плетни свои задубелые от грязи бока, взлаивали собаки в подворотнях, на штабелях бревен, что-то не поделив, колготела детвора, и по всей улице, то там, то здесь были разбросаны коровьи лепехи.
Никого из взрослых он не встретил: время предвечернее – одни еще не вернулись, другие хлопотали по дому. Завалинки начнут осиживать часа через три, в начале сумерек, перед приходом метелицкого стада. Детвору же он не знал – послевоенная – и его не знали, хотя и здоровались по-деревенскому.
Тимофей торопился, высматривая старую отцовскую хату, и все внутри у него было напряжено до предела. Дома ли Прося и Анютка? Какие они теперь, сильно ли изменились? Он бы ускорил шаг, мигом проскочил оставшуюся сотню метров, но тяжелая деревянная нога его припечатывалась к земле, словно к магниту, не давая разогнаться.
Но вот наконец знакомый палисадник, размашистый, весь в цвету, единственный уцелевший в войну сиреневый куст, а рядом, у калитки, тонкая фигура молодого хлопца, выгладывающего из-под руки навстречу косым лучам клонящегося к горизонту солнца.
«Максим, точно. Кому еще быть?» – подумал Тимофей взволнованно. Не успел он ступить и десяти шагов, как на улицу выбежала Прося, заметила его и рванулась навстречу – простоволосая, босиком, как была, видно, на кухне, занимаясь стряпней.
Она подбежала к Тимофею, остановилась на мгновение, будто наткнувшись на препятствие, и тут же кинулась на шею, едва не сбив его с ног, расплакалась навзрыд. Он и сам расчувствовался, к горлу подступил комок, но тут, посередине улицы, пускать слезу было совсем уже ни к чему.
– Ну что ты, успокойся, – забормотал Тимофей, гладя жену по волосам. – Вернулся вот, цел, как видишь. Пойдем к дому.
– Щас я, щас… Ох, Тима… Заждалась… Дай хоть гляну… – выдавливала Прося каждое слово через всхлип, не отрывая мокрого лица от его щеки. – Щас я… Вот и все, пойдем. – Она потерлась о рубашку, вытирая слезы, и отстранилась, забегала блестящими глазами.
– Пошли, пошли, вон люди начинают выглядывать.
– Ай, люди… Чего они мне.
– Все-таки…
– Во-во, «все-таки» – не больше.
Они направились к дому, не находя слов от волнения, радостные оба, счастливые, взбудораженные долгожданной встречей. У калитки их поджидал Максим, переминаясь с ноги на ногу и с любопытством погладывая исподлобья. Тощая фигура его кособочилась, будто ему было неловко за свое присутствие.
– Ну, здравствуй, Максим!
– Здравствуйте, – ответил тот смущенно, и Тимофей уловил в его голосе настороженность, робость; отметил это вскользь, но особого значения не придал.
– Вытянулся, брат, совсем молодой человек.
– Растут, Тима. Ой, растут, – зачастила Прося. – Анюту и не узнаешь – невеста.
– Ее нету?
– Завтра приедет. Суббота завтра, она всегда на воскресенье является. Максим, Дружка привязал? Псина злющий, еще цапнет.
– А Валет что ж?
– Подох Валет, давно уже. Как батька помер, так он: ни есть, ни пить… На пятые сутки и подох. Ну, да чегой-то мы не о том. Пошли в хату.
В отцовском дворе ничего не переменилось: высокая яблоня у окна, приземистый плетень, отгораживающий сад, поветь с дровами в углу, хлев, собачья будка, даже корыто с водой стояло все на том же месте, под плетнем, а над ним, на растопыренных обрубках лозы, торчали кверху донышками оранжевые глиняные кувшины. Достаточно было одного взгляда, чтобы все это восстановилось в памяти, стало привычным, обыденным, словно отлучался он из дома на день-два, а не на долгих восемь лет. Тимофей с жадностью втянул носом терпкий запах деревенского двора, поднялся по скрипучим ступенькам и, очутившись в трехстене, с облегчением, шумно вздохнул – наконец-то дома! Сколько раз он рисовал в воображении, как переступит порог родной хаты, оглядится – что переменилось в обстановке? – и по давней привычке сядет к столу у окна, выходящего в сад, передохнуть с дороги, остудить разогретую от ходьбы культю. Самые приятные это были минуты.
Он так и сделал: поставил чемоданчик на лавку, повесил на гвоздь картуз и присел на старую, сделанную еще отцовскими руками табуретку, блаженно вытянув протез. Прося умостилась напротив, еще раз оглядела его в упор быстрым взглядом и, не в силах удержать свою радость, озорно хохотнула.
– Ты что?
– Смешной ты стриженый.
– А-а… – Тимофей провел по трехнедельному «ежику» ладошкой и улыбнулся. – Ничего, к сентябрю отрастут, а пока что в картузе похожу.
– Кажись, полысел?
– Есть немного.
– Оно и лучше.
– Это почему?
– Солидней.
Он рассмеялся – весело, легко, как не смеялся уже много лет. Даже удивился сам себе: значит, еще не усохло в нем человеческое веселье и беззаботность.
– А ты ничего выглядишь, – посерьезнела Прося. – Разве что постарел чуток. Я тут измаялась от думок разных. Вона Захар возвернулся – кожа да кости. А был мужичиной!
– Вернулся? – переспросил Тимофей, машинально оглядываясь и отыскивая Максима. Теперь ему стала понятна его настороженность. Положение у хлопца не из легких.
– Ты Максима?.. – догадалась Прося, перехватив его взгляд. – Во дворе он, мешать не хочет. Чуткий хлопец, прямо на удивление. – Она вздохнула и потупилась. – Жалко мне его, Тима, за родного стал. А тут Захар, чтоб ему пусто, в Гомеле обосновался, забрать к себе хочет. Прямо не знаю…
– А Максим как?
– Ко мне привык, да тебя, видно, опасается. Дите же тут ни при чем. А, Тим? – спросила она вкрадчиво.
– Да-да, конечно, – поспешил успокоить ее Тимофей. – Пусть сам решает, скажи ему. И я поговорю.
– А Захар же покаянным пришел, дескать, виноватый, простите-извините. Прикидывается, паскудник, думается мне.
– Пусть его, – покривился Тимофей от неприятных воспоминаний. – Не хочу я о нем…
– А и то! – спохватилась Прося. – Во баба-дура завела патефон. Поговорим еще, потом. На стол готовить надо, гляди – и гости заявятся. Ты передохни да переодевайся в чистое. В шкафу там, в светелке.
– Какие гости?
– Ну-у, Яков-председатель, Елена Павловна – она теперь заведующей в школе, может, еще кто. К вечеру все прознают. Яков уж точно прибежит. Я так думаю: надо бы пригласить, чтоб им ловчее было. Максим сбегает. А Ксюша в воскресенье приедет. У Максима завтра экзамен, свидится с Артемом – в одном классе они – передаст. Познакомишься с мужиком ее, с Демидом… я писала тебе. Пьянчуга он, видать, не будет у них жизни. Ну, так посылать Максима?
– Пошли, – кивнул Тимофей и уточнил: – К Якову и Елене Павловне, больше ни к кому не надо. Не хочу шума.
Он видел, что жена обеспокоена будущим отношением сельчан к нему, вернувшемуся из заключения, но умалчивала, боясь огорчить своими сомнениями, и был благодарен за ее тактичность. Сам он старался не думать об этом, однако такие мысли не однажды приходили к нему, будоража воображение неприятными картинами. Все-таки он отбывал наказание, злых языков тут не избежать. В добром отношении Якова Илина Тимофей не сомневался, а вот другие…
Прося отослала Максима и принялась хлопотать у печи, обсказывая все метелицкие перемены, которых накопилось превеликое множество: одни умерли, другие переехали на новое место, третьи повырастали и поженились, – а Тимофей, заметив в зеркале отросшую за дорогу рыжую щетину (от ежедневного бритья он давно отвык), правил на оселке отцовскую бритву, с тихим удовольствием поглядывая на жену. Все такая же несуетливая, степенная, но проворная в работе, она, казалось, нисколько не постарела, разве что слегка ссутулилась, округлилась и обвисла в теле, да узелок волос на затылке уменьшился до кулака. Ее чуть напевный говор, полновесная фигура, плавные, точно рассчитанные движения создавали атмосферу домовитости, уюта, укрепляли чувство уверенности в себе и незыблемости заведенного от века размеренного уклада жизни. Он понимал, что незыблемость эта кажущаяся, ненадежная, в любую минуту по воле случая или по неразумности людской все может рухнуть, перевернуться кверху дном, как уже случалось, но хотелось верить в лучшее, продлить состояние душевной уравновешенности и покоя.
Брился он долго, наслаждаясь приятным скольжением хорошо наведенной бритвы и радуясь от одной только мысли, что никуда не надо торопиться, что теперь он сам себе хозяин. Сейчас бы еще в баньку сходить, похлестать себя березовым веником, понежиться, поразмякнуть на полке. Кажется, большего удовольствия и не придумаешь.
– Банька наша не захирела? – спросил Тимофей.
– В полной исправности. Я вот управляюсь тут и истоплю. – Прося сверкнула глазами, весело заулыбалась. – Потру тебе спинку, попарю. Давно мылся?
– Да сегодня вряд ли удастся – засидимся дотемна.
– А хоть бы и до ночи. В бане теперь электричество, Максим провел, так что можно в любое время.
– Сам и провел?
– Ага, сам все. Таки смышленый хлопец! Истоплю баньку, у меня там все заготовлено – и дрова, и водица.
Тимофей поднял голову, любуясь свисающим с потолка стеклянным кругляшом, и почувствовал непреодолимое желание включить свет – какой он в старой отцовской хате, прокопченной за долгие годы гарью керосиновой лампы? Прося будто прочитала его мысли – щелкнула выключателем.
– Каково, а? – спросила горделиво. – И на керосин не надо тратиться.
– Не дождался батя, – погрустнел Тимофей. – А как он радовался первым столбам перед войной! Помнишь, белые столбы вдоль улицы? Свеженькие, пахнущие сосной…
– Помню, кто ж не помнит.
– К зиме сорокового собирались провести.
– Много чего собирались.
– Да, много… Как он умер? – спросил неожиданно для Проси и для себя самого.
– В ночь, я спала уже. Ксюша расскажет… Ты побрился, давай солью, – перевела она разговор на другое, не желая его омрачать воспоминаниями. – Ага, вон и Максим идет…
Тимофей ополоснулся над треногой и переоделся в выходное, с удовольствием отметив, что костюм и рубашка тщательно отутюжены. Значит, ждала Прося, готовилась к встрече, верила в его освобождение, хотя он не писал ей и сам не был уверен, что раньше срока вырвется на волю, потому что амнистия касалась в первую очередь и в основном уголовников. В ожидании гостей посидел еще немного у стола, поглядывая то на снующую по трехстену жену, то в окно, на отцветающий сад, и, ощущая безудержную потребность двигаться, вышел во двор. Пес тут же оскалился, натянул цепь, залился гулким лаем.
– Дружок, на место! – прикрикнул Максим и посоветовал: – Вы дайте ему чего-нибудь, он умный, быстро привыкнет.
– Верно, а то и по двору не пройдешь.
– Я принесу.
Он принес миску пахучих мослов, и они вместе принялись задабривать собаку. Дружок присмирел, взял у Тимофея, но близко к себе не подпускал: разгрызая кость, настороженно косил темным глазом и предостерегающе рычал при каждой попытке приблизиться, дескать, знай дистанцию, ты для меня чужой.
– Дружок, это свой! Свой это, – уговаривал пса Максим, но безуспешно.
– Ладно, привыкнет, не так сразу, – оставил Тимофей свою затею с приручением собаки. – У тебя что завтра? Погляжу – не готовишься.
– Сочинение. Пять тем подготовил, думаю, какая-нибудь да будет.
– Как сказать.
– В крайнем случае буду писать на свободную тему.
– А сможешь?
– У меня получается.
– А у Артемки как? Вы же в одном классе.
Тимофей хотел поговорить с ним насчет Просиных опасений, успокоить хлопца и не знал, как подступиться к этой щекотливой теме. Видно было, что и Максим ждет такого разговора. Ждет и боится, старательно пряча настороженный взгляд, не в состоянии избавиться от скованности.
– Артем способный, все на лету схватывает, да только… – замялся Максим и умолк.
– Ну-ну, договаривай.
– Компания сосновских хлопцев нехорошая. Прогуливают… и он с ними.
– Вы что же, не дружите?
– Дружим, а как же! Я не про то. Артем талантливый – рисует, как настоящий художник, а всерьез этим не занимается.
– Да-да, это верно: талант без труда – всего лишь красивое словцо. А как все остальные мальчики, ну… которые вместе с тобой в детдоме были? Вы дружите между собой?
– Дружим.
– Расскажи мне о них. Обо всех – кто где. – Нога у Тимофея начала млеть без движения, и он присел на лавочку под яблоней, пригласив с собой и Максима. – Учатся или уже на свои хлеба подались?
– Кто как. Валерка Юркевич – в нашем классе, Петя Вилюев работает в колхозе, Женя Лозинский – в ФЗУ, по воскресеньям приезжает домой.
– Ну? – поторопил он, когда Максим умолк.
– Что? – не понял тот.
– Остальные как?
– Кто – остальные?
– Как это «кто»? – заволновался Тимофей в предчувствии нехорошего. – Брат Лозинского Юра, Стасик и Поливанов.
Максим бросил на него испуганный взгляд и потупился, что-то соображая.
– Ты что молчишь?
– Про Сашку мы ничего не знаем. Как увезла его генеральша, это при вас еще, так и не видели больше. А Стасик и Женя… Я думал, тетка Прося писала…
– Что?! – ухватил он Максима за рукав, уже все поняв. – Говори.
– Померли они.
– Померли…
В груди у Тимофея защемило тоскливо и безвыходно. Не ожидал он такого удара – растерялся, уставясь в пустоту невидящим взглядом. Что же это получается? Стасика и Юры нет, значит, осталось всего пятеро из девяти, и еще не известна судьба Поливанова Саши. Эх, Прося, не написала! Пожалела его, побоялась причинить лишнюю боль. И вот – как обухом по голове…
Соберясь с мыслями, он спросил:
– Когда?
– Юра Лозинский в сорок шестом, а Стасик годом позднее, весной, – ответил Максим торопливо и пояснил, предупреждая дальнейшие вопросы: – Голодно было…
– Да-да, – кивнул Тимофей, с тоской отметив, что плохая еда – не главная причина смерти детей.
«Нет, не главная», – повторил про себя, хотя истинной причины он так и не успел узнать. И узнает ли теперь, неизвестно. Много лет прошло, многое переменилось, остыло в памяти, улеглось. Специально детьми никто не занимался – это ясно. Хотя нет, должно быть, Поливанова возила Сашу по больницам. Но в таком случае, если у детей какое-то опасное заболевание, о нем должно быть известно и в Метелице. Впрочем, эта дамочка, как описывала ее Прося, в деревню не поспешит, плевать ей на всех остальных. Кто же может хоть что-то знать? Чесноков! Единственно – Чесноков. Надо съездить к нему, обязательно. Вот только оглядится дома и съездит в облоно.
– А Плетнюки? – спросил Тимофей. – Дядька Лазарь и тетка Глаша ничего о Саше не знают? Они же выходили его, можно сказать, на руках вынянчили.
– Не знают и они. Гомельского адреса у них нет, а Сашка… может, он и не виноват, генеральша не пускает.
– Так-так… – Он помолчал, машинально ковыряя круглым обрубком протеза землю у лавочки. – Ты вот что, Максим. Давай сразу договоримся: мой приезд совершенно не должен влиять на твои с тетей Просей отношения. Все как было, так пускай и останется. Ты меня понимаешь?
– Да.
– И еще. Не будем ей передавать наш разговор. – Тимофей похлопал его по колену и подмигнул заговорщически. – Оставим между собой.
– Оставим, Тимофей Антипович, – улыбнулся Максим и не удержался – вздохнул с облегчением.