К книге
Люди живут семьямиЧасть четвертая. 1
84%
Часть четвертая. 1
56

До конца учебного года осталось еще три месяца, а на уроки ходить становилось все трудней и трудней – так и подмывало проехать мимо Ново-Белицы, мимо своей школы, поблескивающей под утренним солнцем зеленой крышей, просидеть в вагоне до Гомеля, сбегать в кино, пошастать по городу.

Артем с Максимом (их давно уже не называли Артемкой и Максимкой, разве что мать когда-никогда оговорится) учились вместе, в одном девятом «Б» классе, вместе ездили на поезде, так как и в Сосновке, и в Метелице были школы-четырехлетки.

Первый урок начался обычно, но в середине, когда русичка Алла Петровна погоняла троих по домашнему заданию и приступила к объяснению новой темы, вдруг зазвенел школьный звонок. Все понимали, что это какая-то ошибка, однако оживленно захлопали крышками парт, загалдели, кто-то успел выскочить в проход.

Русичка с недоумением поглядела на свои наручные часики и сердито застучала мелом по доске, рассыпая крошки:

– Вы куда? На место! Урок не окончен! Я кому сказала, урок не окончен, это по ошибке. Обрадовались!..

Но звонок, с короткими перерывами, не успевая затихать, все звенел и звенел.

– Корташов, – попросила Алла Петровна Артема, сидевшего за второй партой в крайнем ряду, – сбегай узнай.

Не успел Артем выскочить из класса, как в дверях столкнулся нос к носу с директорской секретаршей.

– Всем – в вестибюль! – выпалила та.

– Что такое?

– В вестибюль, – повторила секретарша каким-то не своим голосом и, бледная, перепуганная, с широко раскрытыми блестящими глазами, побежала к следующему классу.

– Передали по радио, да? – спросила взволнованно русичка, подходя к двери.

– Всем – в вестибюль, – ответил Артем, пожимая плечами, и первым рванулся по коридору к лестнице, с третьего на второй этаж, где располагался просторный пустой зал с несколькими дверями в длинной стене: средняя из них – учительская, а через учительскую – кабинет директора, куда вызывали только в особых случаях, его, например, всего два раза за пять лет для основательного разноса, когда стоял вопрос об исключении за прогулы. Оставили единственно за хорошую учебу.

Многие побывали в том кабинете, из сосновских почти все, за исключением девчонок.

По гулким коридорам и лестницам уже выбивали беспорядочную дробь сотни башмаков, все классы стекались в зал-вестибюль. Толком никто ничего не знал, все спрашивали друг друга, стараясь перекрыть общий гвалт, отчего шум крепчал, перекатывался, ширился, как ветер с наступлением грозы.

Артем пристроился на подоконнике напротив учительской и поглядывал по сторонам, отыскивая рыжую голову Максима. Такую же рыжую, как и в детстве. С восьмого класса их перестали стричь «под Котовского», разрешив носить чубы, и теперь Максимовы волосы курчавились лепестками подсолнуха, Артем же носил длинную, постоянно сползающую на глаза челку, которую то и дело приходилось откидывать назад, дергая головой.

– Ну чего тут? – спросил Максим, протиснувшись к подоконнику.

– А я знаю?

– Наверное, Сталин умер, он же болеет. Или – война. Неспроста все это.

– Да ну-у, скажешь! – хорохорился Артем, разыгрывая невозмутимого человека, на самом же деле волновался и с нетерпением ждал, когда объявят, в чем дело.

Максим верно сказал: неспроста, никогда еще такого не было, чтобы урок прерывали, да не в одном классе – по всей школе. Мысль о смерти Сталина как-то не укладывалась в голове, войны тоже быть не могло, потому что какой дурак полезет на них теперь, когда они сильнее всех, жить, что ли, надоело?

Ждать пришлось недолго, дверь учительской распахнулась, и вышел директор в сопровождении завуча и нескольких учителей. С первого взгляда было заметно, что они расстроены: понурые, пригорбленные, молчаливые, никакой строгости на лицах, лишь – растерянность и неподвижные глаза. Весь зал на удивление дружно, без окриков и предупреждений, мгновенно притих, даже малышня приумолкла.

– Дети, – сказал директор с хрипотцой и хыкнул, восстанавливая голос. – Дети, наберитесь мужества узнать… услышать… Вчера, пятого марта, в девять часов пятьдесят минут вечера после тяжелой болезни скончался товарищ Сталин.

По залу прошелся вздох – тихий, как шепот сосен под ветром, и опять все затаили дыхание. В груди у Артема что-то напружинилось, собралось в комок и застыло в ожидании.

– Перестало биться сердце гениального соратника Ленина, – продолжал директор срывающимся голосом, – нашего мудрого вождя и учителя, нашего любимого Иосифа Виссарионовича… – Голос его опять захрипел, и опять он хыкнул несколько раз. – Дети, бессмертное имя Сталина будет вечно жить в наших сердцах! Почтим его память молчанием.

Круглые щеки директора побагровели, он быстро-быстро заморгал и торопливо приложил к глазам носовой платок. Не скрывая слез, плакали учителя, стоящие за его спиной, плакал всегда нахмуренный и сердитый завуч, со всех сторон слышались всхлипывания.

Как Артем ни крепился, но слез удержать не смог. С первых слов директора они начали подпирать к горлу, щекотать в носу, туманить глаза и наконец прорвались. И он не стыдился их, не думал о том, что его могут увидеть плачущим. Сейчас он ни о чем не думал и никого не замечал. Так прошло несколько минут.

– Дети, – послышался снова директорский голос, – сегодня занятий не будет. Идите домой.

Расходились тихо, не торопясь, без обычного гвалта и толкотни, разве что бестолковая малышня суетилась и попискивала, как всегда.

В классе, заталкивая в сумку тетради и учебники, Артем спросил Максима:

– Ты куда сейчас?

– Поеду обеденным. Подождем?

– Долго. Наши собираются пешком.

– Тогда – пока.

– Бывай.

Можно было сходить в кино или просто погулять по Ново-Белице, только ничего не хотелось, даже не хотелось ни о чем говорить.

С Лешкой Скорубой и долговязым Санькой Колмаковым они вышли на улицу, где отдельной группой человек в десять собрались все сосновские – с пятого по десятый классы. Всей группой они и двинули по проулку, мимо базара, на сосновский шлях. Дорога была привычной и знакомой до каждого кустика на обочине, до малейшей колдобины в разбитой колее. За многие годы сосновцы истоптали ее и валенками, и ботинками, и босыми пятками, облазили все окопы в округе, старые траншеи и канавы, все ягодные и грибные места. Обеденный поезд шел раньше окончания занятий, вечерний слишком поздно, и дожидались его разве что в сильную непогоду, затянув туго-натуго пустые животы.

По дороге, возле базара, на широком застекленном щите прочитали в «Правде» сообщение о смерти Сталина: «Перестало биться сердце соратника и гениального продолжателя дела Ленина, мудрого вождя и учителя Коммунистической партии и советского народа…» – все те же знакомые и привычные, как грамматические правила, слова, какие произносил директор полчаса назад, какие мог сказать без запинки Артем и любой из его одноклассников. От привычности этих накрепко заученных, ежедневных газетных и трибунных слов разбирала досада, и то чувство общей беды, которое было в Артеме во время школьного митинга, начинало притупляться, понемногу покидать его.

У щита толпились люди, переговаривались, вздыхали, дымили папиросами. Чаще всего слышалось растерянное:

– Что ж-то будет теперь?

– А все, что хочешь. И на Западе хвост могут поднять. Так и до войны недалеко.

– Не полезут, это им не сорок первый.

– Ой, страшно! Чего будет?

– Да ничего не будет! – прохрипел кто-то.

– Кто ж править теперь станет?

– Найдутся, – отозвался тот же хриплый голос.

Но тут же раздался строгий басок:

– Что-что? Кто это сказал?!

Толпа притихла и быстро разошлась. К газете уже подходили новые люди, заводили новые разговоры.

День выдался ясным. Солнце пригревало плечи, снег размяк, легко уминался под ногами, кое-где начинал подтаивать и оседать, покрываясь крохотными воронками, и в них, в этих воронках, ярко поблескивали капельки только что образовавшейся воды. Деревья раскинули по сторонам свои бурые ветки, топорщились тонким гольем, и весь лес, просвеченный насквозь солнечными лучами, походил на причудливо сплетенную, бесконечную, сколько видит глаз, решетку.

Артему хотелось нарисовать все это – по привычке, как он делал всегда при виде необычного, понравившегося ему пейзажа, но сегодня было не до зарисовок. Ему поскорее хотелось узнать, как воспринял смерть Сталина отчим. Разговор, услышанный у газетного щита, озадачил его, вернее, не сам разговор, а пренебрежительный тон и слова мужика с пропитым хриплым голосом. Подобное он слышал от отчима, но тот – особая статья.

Когда Артем ходил в третий – четвертый классы, то верил отчиму, что бы тот ни говорил, сейчас же, после трехлетней его отлучки, все виделось по-другому. Он уже не был для Артема непререкаемым авторитетом, не восхищал своей расхристанной удалью и бычьей силой, более того, зачастую вызывал неприязнь и желание спорить. Да и как тут можно соглашаться, когда все самое хорошее, что ни делалось в стране, почему-то вызывало в нем насмешку и раздражение, будто один он умница, а остальные дураки. Стоило появиться в газете статье о Комсомольске-на-Амуре, как тут же следовала ухмылочка и воркотня: «Комсомольск… Тоже мне придумали название». Знаменитый Беломоро-Балтийский канал вызывал в нем откровенную злобу. Мать страшно пугалась, шикала на него что есть мочи, но отчим гнул свое и похохатывал, как бы дразнясь. Скажи такое кто другой, Артем не задумываясь назвал бы его контрой. Но в том-то и дело, что отчим никакой контрой не был, просто чесал языком сдуру что попадя, считая себя умнее других.

Вообще отношения у Артема с отчимом стали сложными после его возвращения.

* * *

Еще в сорок девятом мать прогнала его, а перед этим прогнал Каторжанин: отобрал машину и уволил с завода за пьянку.

Заявился отчим конечно же снова пьяным и с бутылкой в кармане. Выставил ее на стол, плюхнулся на табуретку и приказал:

– Дай что загрызть да садись – обмозгуем это дело. Ишь, гад, он еще и милицией угрожает. А плевал я на него и на милицию! Чихал с высокой колокольни, мать его перемать!.. Ты мне даешь стакан?!

– Ложись спать, Демид, сегодня мы с тобой ничего не обмозгуем. Ложись, завтра.

– Чего? Стакан дай!

– Ну и пей, – вскинулась вдруг мать. – Пей и убирайся! Хватит, сыта по горло!

– Ах, вон ка-ак, и ты гонишь. И тебе я не нужен. Никому не нужен. Чихать! – Он сорвал пробку с бутылки, налил полный стакан и одним духом выпил.

Мать кивнула Артему и хотела выскользнуть из дома, но отчим заметил это и вытянул руку, перегородив дверь.

– Нет, постой! Посто-ой, давай до конца. Гонишь? Не нужен? Никому не нужен? – Он вытаращил красные глаза и заскрипел зубами. – Зарежусь! Ты этого хочешь – получай, душа из меня вон! Где бритва?

– Да ты что, Демид, – прошептала мать, бледнея, – ошалел? Завтра поговорим, проспись, чего сегодня… пьяный ты. Ложись, Демид, я так, понарошке. Никто тебя не гонит.

– Где бритва?! – Отчим кинулся к шкафчику, перевернул там всякие мелочи. – Бритва… А-а, я ж ее Петру отдал. Артемка, мигом к Андосову, бритву мою… вернет…

– Я н-не знаю, – выдавил через силу Артем, поглядывая на мать. Коленки его подрагивали, в груди захолонуло от страха.

– Кому сказал! Ну! И чтоб ни слова там – прибью!

Артем вылетел из кухни, ничего не соображая, ни о чем не думая, двигаясь, как заводной. Единственное, что стояло в голове, – это вернуться скорее, ведь мать одна осталась.

Старшего мастера не оказалось дома, бритву отыскала полуслепая баба Марфа. Если бы бежать надо было чуть дальше, может, он и пришел бы в себя, позвал кого-нибудь на помощь, но Андосов жил по соседству, чуть ли не крыльцо в крыльцо. За десяток шагов туда и обратно не успел опомниться, так и вернулся с бритвой в руках.

– Вот, – протянул Артем бритву.

Отчим уставился на него ошалело, какое-то время молчал, меняясь в лице, потом вдруг рявкнул во все легкие:

– Змееныш! И ты моей смерти ждешь! – От страшного удара по руке бритва улетела за печку, под топчан. – Прибью-у!

Он поднялся было с табуретки, но мать встала между ним и Артемом, вся бледная, тяжело дыша.

– Не смей! – взвизгнула она. – Не смей ребенка трогать!

Ее неожиданный крик приостановил отчима, будто протрезвил на минуту. Этого было достаточно, чтобы выскочить из дома.

Ночевали они у чужих людей.

Назавтра, как отчим ни уговаривал мать, как ни просил прощения, щедро пересыпая заверениями и клятвами, она велела ему уходить. На три дня он исчез из поселка, потом снова объявился, и опять начались уговоры, клятвы, заверения, но мать оставалась непреклонной. Опасаясь появления пьяного отчима ночью, они поставили надежные запоры, шофер «полуторки» Никола приделал к ставням сквозные винты, чтобы можно было закрываться изнутри. Недели полторы жили, как в крепости, прислушиваясь к улице и вздрагивая при каждом подозрительном шорохе. Вскоре отчим завербовался, устроил последний дебош в сосновском магазине и уехал куда-то на Север – за длинным рублем и поскорее с глаз долой.

И вот прошлой осенью он снова объявился и сумел-таки войти в доверие к матери. Теперь они снова жили вместе, отчим ездил на работу в Гомель и склонял их перебраться туда. Артем особо не возражал против переезда, поскольку в городе, во Дворце имени Ленина, работала хорошая изостудия; он бывал там, его рисунки понравились руководителю Григорию Павловичу, старому опытному художнику. Но мать колебалась, опасаясь оказаться у отчима в зависимости. Пить он, конечно, не бросил, однако стал знать меру и не дебоширил, помня материн наказ: «При первом скандале уйдешь!» Артем с ним ладил, но близко к себе не подпускал, не откровенничал, как прежде, не позволял вмешиваться в свои личные дела и называл его Демидом Ивановичем, со стыдом вспоминая, что этого человека он когда-то признавал папкой.

* * *

С работы отчим пришел навеселе и на материн укоряющий взгляд ответил миролюбиво:

– Надо же было помянуть отца народов.

– Угу, была б причина, – кивнула она и, вздохнув, повторила уже слышанное Артемом много раз: – Что теперь будет…

– Хлеб, небось, не подорожает, – ухмыльнулся отчим.

– Как ты можешь! – нахмурилась мать и загромыхала в печке горшками, доставая ужин.

Отчим ничего не ответил, только ухмыльнулся еще раз и, сдернув с гвоздя полотенце, вышел в коридор, к умывальнику. Ополоснув руки, он вернулся в кухню и, кряхтя и отдуваясь, стал расшнуровывать ботинки. В последнее время он располнел, отрастил круглое пузо, с трудом нагибался, едва дотягиваясь короткими толстыми пальцами до шнурков. Мать выставила ужин, и они втроем уселись к столу.

Опорожнив тарелку борща и принимаясь за жареную картошку, отчим сказал, будто начатый разговор и не прерывался:

– А вот могу, Ксения. Могу, потому как даны мне богом язык и голова.

– Никак веровать стал? То-то бога часто вспоминаешь, – ответила мать, имея в виду его матерщину.

– Это я к слову.

– Всем даны головы и языки, а злобствуешь почему-то один ты.

– Один? Да ты что, глухая? Прислушайся к народу.

– Ай, не хочу я ни к кому прислушиваться. Народ, он всякий. Навидалась в войну.

– И Тимофей всякий?

– Тимофея ты не трогай, он никогда ни на кого не возводил напраслины.

– Однако ж не мне тебе напоминать, как с ним поступили. Да разве с ним одним!

– С Тимофеем другое. Тимофей попал в круг обстоятельств, зла ему никто не хотел, разве что Захар.

– А чего он попал в этот круг? Попал ведь, смог попасть. Не сам же он создавал их.

– Ну, это от людей не зависит.

– Зависит, еще как зависит. И в первую очередь от нашего любимого…

– Хватит! – оборвала его мать. – Ешь, а то стынет.

Артем не мог больше слушать разглагольствования отчима и встал из-за стола.

– Ты чего не ешь? – спросила мать.

– Сытый!

Он вышел в комнату и прикрыл за собой дверь, но голоса из кухни доносились отчетливо. Отчимов гудящий:

– Горяч парень. Не нравится ему.

И материн приглушенный:

– А чему нравиться? Не стоило при нем затевать этот дурацкий разговор.

– Пускай слушает, взрослый уже. И с головой, разберется.

– Ох, накличешь ты беду языком своим!

Замечание отчима, что Артем с головой, льстило его самолюбию, однако разобраться он ни в чем не мог. Как можно говорить такое о великом человеке! Как у него язык поворачивается! Вся школа плакала, даже завуч, сухарь черствый, и тот не сдержал слез, а этот, красная самодовольная морда, ухмыляется как ни в чем не бывало. Да скажи подобное кто-нибудь из сосновских пацанов, он ему сопатку раскровянит.

«Зальет свои безики и выставляется! От этой водки уже мозги набекрень», – думал Артем и сердился на отчима.

Предыдущая главаГлава 56 из 67Следующая глава