Обещания маркизы Монтеспан, переданные Катерине Гибуром, были исполнены.
Купленный ценою золота палач подвергнул приговоренную лишь подобию пыток, а главный палач Парижа, любовницей которого она была, удостоил ее последней милости, избавив от ужасных страданий на костре.
Однако, маркиза не чувствовала себя защищенной от всевозможных опасностей, несмотря на то, что отравительница до последнего отрицала свои связи с ней.
Задержание госпожи Дэзэльё беспокоило маркизу. Хоть наперснице и было выгоднее всего молчать, но она, может быть, ослабеет пред угрозами Лувуа или поддастся на хитрости Ларейни. Следовало бояться важных разоблачений.
События должны были подать маркизе к этому повод.
В то время как пламенная палата неустанно преследовала свои цели, главный начальник полиции с похвальным усердием со своей стороны долго, ежедневно допрашивал обвиняемых.
Поставленная в тупик вопросами, потерявшая стойкость, Маргарита Вуазен, дочь Катерины, первая после Лезажа решилась на признание.
Маргарита выразила негодование, узнав, что маркиза, так же сильно виновная и являющаяся причиной всех несчастий матери, не добилась избавления Катерины Ваузен от ужасной казни. От чрезмерной любви к матери, которая покинула этот мир, девушка одинаково возненавидела фаворитку, Лезажа, Романи и аббата Гибура, поэтому без колебаний открыла все. Не желая никого щадить, она прямо заявила, что маркиза Монтеспан приходила на улицу Борегар искать средства отравить герцогиню Фонтанж.
– Романи, – уверяла она, – должен был стать исполнителем преступления, и это решение не было принято только потому, что маркиза Монтеспан потерпела неудачу в других своих делах, из-за которых другие заговоры остались без последствий. По счастью, Романи не мог попасть к герцогине Фонтанж и посягнуть на ее жизнь. Но с тех пор моя мать несколько раз носила порошки в Сен-Жермен и Кланьи. Также она часто зажигала хворост, читая смешные и странные заклинания, в которых слышалось имя маркизы Монтеспан и короля, говоря: «Хворост, я тебя сжигаю. Не тебя я сжигаю, а тело, душу, ум, сердце и сознание Людовика Бурбона, чтобы он не мог ходить туда и сюда, не знал ни отдыха, ни сна, не исполнив воли маркизы Монтеспан».
Порошки, которые ее мать вручала маркизе, были любовные порошки, и маркиза Монтеспан должна была заставить короля их принять. Эти порошки были освящены под дароносицей во время мессы, которую служил по этому случаю аббат Гибур.
Кроме того, Маргарита утверждала, что присутствовала на одной мессе, которая служилась аббатом Гибуром на животе маркизы Монтеспан, и Маргарита слышала, как ясно было произнесено имя Людовика Бурбона.
Это важное обвинение, столь тяжкое для маркизы, было по всем пунктам подтверждено аббатом Гибуром. Только Романи и госпожа Дэзэльё продолжали отпираться.
Начальник полиции с сильнейшим беспокойством оценивал последствия таких разоблачений, если молва о них достигнет судей пламенной палаты.
В длинном письме на имя монарха он доносил о полученных заявлениях и с откровенностью, делавшей честь его прямодушию, прибавлял:
«Я совсем не думаю, что теперь надо доказывать очевидность всех этих деяний и сообщать народу. Напротив, я задумываюсь, что случилось бы, если бы благоразумие короля не дало ему предвидеть (как оно сделало) все неудобства, какие заключаются в этом деле. Его величество, благодаря Божьей милости обладающий превосходным умом короля и владыки, проверил все факты. А если бы он этого не сделал, согласно взглядам короля, судьи и отца своих подданных, то в этом случае долг и обязанность тех, кого королю угодно назначить для этого дела, – смиренно молить его величество прежде всего проверить дело и обсудить его, как подобает, по-божески, королю и его слугам. Если потребуется правосудие короля и его представителей в столь неприятных обстоятельствах, следует ли обнародовать все ужасы, о которых говорили и которых еще прибавится впоследствии? Или можно поступить иначе? Признаюсь, что мой разум меркнет при рассмотрении всех обстоятельств, которые я пробовал исследовать, как судья и как подданный. И какие бы по долгу службы я ни делал усилия, чтобы отрешиться от всего, кроме исполнения долга, не могу согласиться с тем, что может быть предложено как надежное и справедливое решение. С одной стороны, надо опасаться распространения ужасных слухов, чьих влияний и последствий нельзя предвидеть. С другой стороны, по-видимому, нельзя скрыть подобного зла, столь давнего, которое только что обнаружили в царствование великого короля, в руку которого Бог вложил столь великое могущество и безусловную власть.
Подобное зло появлялось и в другие века, и вследствие ли государственных соображений или вследствие упадка государственной власти, как только знатные личности оказывались замешанными в эти несчастные дела, действие правосудия почти всегда прерывалось. Может быть, король, способный, благодаря своей просвещенности, различать, что справедливо, а что худо, истребит эти ужасные преступления, оскорбляющие величие самого Бога, и накажет тех, кто замешан в эти дела об отравлении, – этих гнусных людей, называемых законом врагами рода человеческого. Ведь расследование подобного дела предпринималось принцем, братом вашего величества, но откладывалось под благовидными предлогами, которыми привыкла прикрываться ложная политика. Вот, однако, такое же происшествие, такие же причины и такие же затруднения, какие появлялись когда-то, и в этом стечении обстоятельств я снова признаю, что не могу из-за моих особых взглядов проникнуть сквозь густой сумрак, который меня окружает.
Я прошу дать мне время, чтобы обдумать это лучше, но, может быть, после того, как я хорошенько об этом подумаю, то увижу еще меньше, чем сейчас. Я уже знаю, что есть много неудобств в том, что я предлагаю, и что было бы приличнее, насколько позволяет суть этого несчастного дела, поскорее его закончить. Но после того, как я хорошо обдумал и рассмотрел все, что доступно моему разуму, я не могу предложить ничего другого, как только искать новые доказательства и между тем ожидать помощи Провидения, которое при самых неудачных начинаниях, какие можно себе вообразить, позволяет разобраться в бесконечном количестве странных дел, что необходимо для решения большого дела. Все, что до сих пор случилось, заставляет меня надеяться, и я очень сильно на это уповаю, что Бог окончит исследование этого омута преступлений и в то же время укажет средство выбраться из него, и, наконец, подскажет королю решение, которое надо принять в столь важном случае».
О, ужасные, бесконечные, мучительные часы, проведенные королем при чтении и перечитывании всех фраз этого доклада и выискивании мельчайших нюансов в обвинительных документах этого дела!
Раздавались голоса, воззвания жертв, взывавших к справедливости. Но мог ли Людовик обнародовать подобный скандал, не омрачив блеска двора и безжалостно поразив ту женщину, которую когда-то любил, и которая была матерью его детей?
И, однако, вопреки столь серьезным обвинениям, какие ему пришлось выслушать и какие еще предстояло услышать, в его душе оставались сомнения.
Никогда король, несмотря на его решительность, обычно ему свойственную, не проявлял столько неуверенности. Желая, во что бы то ни стало, выйти из этой неопределенности, он снова вызвал в Сен-Жермен министров Лувуа и Кольбера, а также Ларейни.
Когда они собрались в кабинете короля, он сказал им со своей обычной любезностью.
– Господа, зная вашу преданность мне, я с полным доверием призвал вас сегодня… Я обращаюсь к вам, чтобы рассеять тревогу, терзающую меня при виде столько преступлений и несчастий.
Министры и начальник полиции поклонились.
Король с минуту собирался с мыслями.
Видимо его охватило волнение.
– Узники моей Венсенской тюрьмы, – сказал он, – обвиняют знатных лиц. Они осмеливаются даже произносить имя маркизы Монтеспан… Что за выводы, господа, вы делаете из свидетельств этих презренных? Прошу вас говорить без обиняков.
Затем, обращаясь только к Ларейни, он сказал:
– Вам первому слово. Не вы ли высказали мне несколько дней назад ваши опасения? По-видимому, вы приписывали большую важность расследованию вашего сыщика Дегрэ, и, думаю, я угадал, что вы были почти убеждены в виновности маркизы, когда передавали мне пергамент и браслет.
– Это правда, государь, но сегодня я не знаю, что думать. Вот почему в моем последнем докладе я считал нужным сообщить вашему величеству о моих колебаниях. Чем более я допрашиваю виновных, чем более я сравниваю их показания, тем более я сомневаюсь… С тех пор, как ваше величество поручили мне предварительно расследовать это ужасное дело, неопределенность фактов, – что я должен признать, – и пробелы в расследовании дела заставили меня пребывать в нерешительности… Если казалось, что мои предположения до сих пор следовали в одном направлении, а не в другом, то противоречащие моему мнению подозрения и предположения многочисленнее и даже сильнее. Я сделал, что мог, когда исследовал эти доказательства и предположения, чтобы быть уверенным и убежденным в своей правоте, но я не сумел достичь цели.
Король внимательно слушал.
– Напротив, я искал, – продолжал Ларейни, – все, что могло меня убедить, что мои предположения ложны, и все равно не сумел прийти к выводам. Может быть, свойство этих необычайных дел невольно вызывает у меня более опасений, чем это допустимо. Может быть, схожесть между этим исключительным делом и многими другими подобными преступлениями, которые доказаны в этом процессе, вызывает у меня некоторого рода предубеждение… Это потому, что я не могу не видеть и не замечать, что в этом несчастном процессе есть подобные деяния, поначалу представавшие в таком же мраке, но доказанные впоследствии особым повелением Провидения, и по которым судьи пламенной палаты уже начали выносить приговоры. Может быть, особое руководство Провидения позволило судьям видеть, что с целью малейших выгод служились святотатственные мессы и совершались подобные преступления. При обнаружении стольких преступных отравлений я не могу удержаться, чтобы не думать о маркизе Бренвилье.
При этом имени, разбудившем воспоминания о трагическом прошлом, чело короля омрачилось.
– Кто бы сказал, что женщина с мягким нравом, воспитанная в честной семье, была способна на такое количество обдуманных преступлений, и что она отравила своего отца, братьев, сестру, мужа и собственных детей! Эта женщина, притворяясь набожной, развлекалась, посещая больницы и давая яд больным, чтобы наблюдать различные действия отрав, которые она давала! Кто бы мог поверить обвинителю в таком невероятном деле! Как возможно было бы доказать эти преступления, если бы Бог не попустил, чтобы несчастный Сен-Круа умер неестественной смертью и оставил после себя бумаги, изобличающие отравительницу? А если бы парламент не приговорил на основании почти по таких же обвинений и сильных подозрений лакея, которого первые судьи не могли приговорить за отсутствием доказательств? А если бы Бог не тронул сердца этого несчастного лакея, который, перенеся пытку и ничего не сказав, не признался бы в своем преступлении за минуту до казни? Это все сделал Бог, государь, допустивший, чтобы именно в последний день, когда ваше величество хотели заставить признать вашу власть в городе Льеже, презренная Бренвилье, бегавшая от наказания из города в город, записала и привезла с собой доказательства, необходимые для ее обвинения. Она первая призналась, что много лиц высшего общества было замешано в это несчастное дело о яде. Но, с другой стороны, не видели ли мы, государь, другой искусной отравительницы, госпожи Гранж? Она была допрошена, судима, приговорена за другие преступления, а затем, наконец, подверглась пытке и умерла, не признавшись ни в одном малейшем деле об отравлениях. И, однако, после ее казни разве не нашли целый ворох улик против этой презренной? Во скольких отравлениях она участвовала? Вот почему, государь, ввиду стольких противоречивых примеров, я не сумел бы, не осмелился бы ни заявить о чем-то уверенно, ни выразить убеждение, которое могут уничтожить новые факты. В данный момент сто сорок семь заключенных еще находятся в Бастилии и Венсене, а в их числе нет ни одного, против кого не было бы значительных улик, изобличающих в отравлении, в кощунстве и беспутстве… Человеческой жизнью публично торгуют, и яд – единственное средство, которым пользуются в семейных затруднениях. Теперь ясно видно, что вообще святотатство, беспутство, мерзости распространены в Париже, в деревне, в провинции… Много есть подобных отдельных фактов, относительно которых существуют не только подозрения и предположения. Они доказаны по всем обычным правилам правосудия, и, несмотря на все это, я не смею еще сказать, справедливы ли они.
Король испытывал нечто вроде облегчения, видя, что глубокое изучение дела о яде изменило первоначальное мнение начальника полиции. Эта длинная речь не служила ли доказательством в пользу сомнений, которые, несмотря ни на что, Людовик упорно сохранял относительно виновности маркизы Монтеспан?
Что касается Лувуа и Кольбера, то они оставались бесстрастны. Ни одно движение не выдавало их мысли.
– Ваши сомнения – мои сомнения, сударь, – сказал монарх. – Благодарю вас, я доволен, что вы столь искренне открыли мне свои мысли… Но что предпринять среди этих тяжелых и томительных тревог? Вот что меня мучит… Ах, господа! Народ не подозревает, какие, иногда сильные, огорчения держат, как клещами, души королей!
– Государь, – возразил Ларейни, – поверьте, что ваши верные слуги разделяют эти тревоги… Но, может быть, к лучшему, что все эти преступления раскрылись в тот момент, когда ваше величество оканчивали Нимвегенским трактатом большую и тяжелую войну, и что вы смогли освободить свое государство от несчастья, быть может, более жестокого, как любое другое. Ведь, чтобы достичь того, чего вы достигли, требуется не только власть и твердость вашего величества, но также вмешательство Провидения… Ваше величество, наделенное духом мудрости, возвышенным умом, который вам дал Бог, велели судьям быть справедливыми и разъяснили им свои намерения и их долг в столь верных и точных выражениях, что они никогда не изгладятся из памяти тех, кто их слышал. С того времени стало особенно очевидно: ваше величество, наученные законом Бога, знали лучше, чем кто-либо о том, что судить такого рода преступления положено исключительно королям… Эти преступления – оскорбления величества божественного и человеческого. И, конечно, нет ничего серьезнее, нет ничего важнее, как полное и совершенное освещение этих дел и наказание подобного рода преступлений.
Голос Ларейни, возвысившийся при произнесении последних слов, сделался суровее:
– Однако, вот, без сомнения, самое большее из всех затруднений: следует ли оповестить народ о такого рода деяниях и столь вопиющих беззакониях? Послужит ли это во славу Бога, в интересах короля и государства, а следовательно – для блага правосудия?
Ларейни замолчал. Король глубоко задумался. Наконец он прервал молчание и, обращаясь к Лувуа, сказал:
– Теперь за вами очередь, сударь, высказать мнение.
Лувуа поднялся.
– Государь, мой долг приказывает мне говорить с полной откровенностью. Прежде всего признаюсь, что я не разделяю колебаний начальника полиции. В душе и совести я вижу в этом гнусный заговор, направленный против вас и вашей августейшей семьи… Теперь я уверен, что ваши враги избрали Вуазен для расстановки ловушек и сетей, в которые неминуемо должны были попасть вы, ваше величество… Благодарю Провидение, что эта ужасная женщина не могла привести в исполнение преступления, которые она решилась совершить… Впрочем, ей легко было в этом преуспеть, потому что та, которой вы вполне доверяли и покрыли благодеяниями, та, которая ежедневно имела к вам свободный доступ, маркиза Монтеспан, – так как надо ее назвать, – должна была сделаться орудием, конечно бессознательным, столь гнусного злодеяния, что мысль не может остановиться на нем без содрогания!..
При этом столь явном обвинении Людовик задрожал.
Осторожный Ларейни холодно взглянул на Лувуа. Столь твердая уверенность удивила его. Сам Кольбер задрожал…
После минутного печального размышления король сказал:
– Я вижу, сударь, что ваше мнение не изменилось.
– Увы, государь, разве у нас теперь нет убедительных доказательств, которые подтвердили показания, сделанные перед начальником полиции?
Лицо короля выражало глубокую печаль.
– Показания, – продолжал министр, – аббата Гибура и сообщников Вуазен совпали в столь исключительных и ужасных подробностях, что трудно вообразить, чтобы многие личности могли придумать их и сочинить все одинаково, без ведома друг друга. Чтобы говорить так об обстоятельствах, надо, чтобы они случились. Вы спрашиваете: с какой целью эти злодеи могли совершить столь чудовищные преступления? Эту цель легко понять. Гибур признался, что произносил заклинания на смерть вашего величества. Он также признался, что госпожа Дэзэльё знала об этом замысле. Дочь Вуазен решилась на признание. Один только Романи отрицает и отговаривается незнанием об этих преступных намерениях… Но Лезаж и две другие сообщницы Вуазен, Филастр и Трианон, разве не подкрепили показаний Гибура? И этот план предстояло, как утверждают, исполнить посредством ядовитых порошков, врученных маркизе Монтеспан, порошков, которые она должна была дать вашему величеству сама…
Ларейни прервал эти речи Лувуа:
– Позвольте мне, сударь, смиренно заметить вам, что те же самые обвиняемые, допуская, что их показания правдоподобны, признали, что эти порошки следовало вручить маркизе Монтеспан под видом любовных и что, обманув ее, они воспользовались бы без ее ведома ее рукою для совершения преступления… А это, во всяком случае, ослабляет роль, которую играла маркиза, согласно этим самым показаниям. Эта хитрость, я должен признаться, могла бы казаться правдоподобной, так как не впервые отваживаются на такую уловку. Вот вам пример – Карл II, король Наваррский, граф Эврэ, мстительный и злой принц, которому попытка отравить Карла V, в то время дофина, была приписана не без причины. Желая отомстить своему зятю, он обратился к племяннику, сыну того же графа де Фуа, и выразил ему сожаление, что его отец живет в несогласии с его матерью. Он сказал ему, что существует любовный порошок, и что если сын найдет средство дать его принять отцу, то последний немедленно призовет жену. Молодой принц, пламенно желавший примирения отца с матерью, получил порошок и втихомолку дал принять его отцу. На следующий день последний умер в самых ужасных страданиях.
– Согласен, сударь, – возразил министр. – Как и вы, я тоже убежден, что маркиза Монтеспан не могла заведомо согласиться на столь гнусный поступок; но, тем не менее, из этого не следует, что не существовало плана, согласно которому дело шло о чем-то против священной особы короля. Путешествие, которое Вуазен совершала в Сен-Жермен, чтобы вручить его величеству прошение, как доказано на допросе, не может не вызывать беспокойства более, чем все остальное. А какую же прямую выгоду могла иметь эта презренная в смерти его величества? Без сомнения, ей за это заплатили… Гибур, со своей стороны, признал, что он неоднократно служил святотатственные мессы, целью которых было заклинание на смерть самого короля.
– Конечно, сударь, все это, по-видимому, дает вам повод… И однако, – прибавил начальник полиции, – доказательства и предположения, какие можно применить к этим особым деяниям, совсем различны, когда эти деяния отделены и извлечены из главного хода дела и когда множество других противоречивых фактов отрицают первые. Нельзя сказать, что деяния разъяснены, насколько они могут быть разъяснены, пока следствие не вполне окончено, и пока все обвиняемые не были судимы… То есть когда следствие не завершено относительно особых деяний и относительно сообщников, которых обвиняют заключенные. Также надо признать, что разум омрачается пред целью, которую преследовало подобное бесчестное преступление… Смерть его величества!.. Но какая выгода маркизе Монтеспан в этом отвратительном злодеянии? Трудно полагать без более убедительных доказательств, что она была способна на такой замысел, главным образом потому, что этот замысел не отвечает никаким ее выгодам… Согласно показаниям даже Гибура, этот преступный план был составлен в 1676 году… Необходимо предположить, что в марте 1679 года, когда маркиза Монтеспан пришла к Вуазен со святотатственной целью, и даже ранее этого самого времени, маркиза имела цель и побудительную причину, так трудно объяснимую, что мой разум отказывается понимать ее…
Таким образом перед удрученным монархом развернулось все дело фаворитки.
Начальник полиции оставался в нерешимости, настолько он был озабочен, чтобы ничего не произнести без неопровержимых доказательств. Также другое чувство руководило им – желание защитить честь короля, и мало-помалу он представил все доводы, которые могли служить оправданием маркизе Монтеспан.
Со своей стороны, Кольбер угадал ужасную борьбу, происходившую в душе короля. Как преданного слугу монарха и маркизы, его потрясало каждое обвинение Лувуа…
– Впрочем, – продолжал Ларейни, – Вуазен была подвергнута пытке, и до самой смерти она ничего не сказала. Она назвала другую причину и повод своей поездки в Сен-Жермен: она хотела сама лично подать прошение королю. Она просто просила об освобождении одного из своих друзей, по имени Блесси, заключенного в Фонтенэ у маркиза Терма. Романи, сопровождавший ее в Сен-Жермен, подтверждает эти уверения, и эта побудительная причина очевидна, ведь естественно…
– Это было бы возможно, сударь, – перебил его Лувуа, – если бы со времени казни Вуазен против нее не появилось более доказательств, чем до суда над нею. Дочь Вуазен, которая сначала защищала свою мать, затем отреклась, и ее ответы не могут оставить никакого сомнения относительно преступной цели колдуньи… Что касается пытки, перенесенной Вуазен, то я думаю, сударь, и вы также имели ту же мысль относительно этого, как свидетельствует письмо, написанное вами в прошедшем месяце, что пытка была значительно смягчена, так как венсенские тюремщики доносили, что после этого несчастная женщина ужинала с большим аппетитом, даже в самой пыточной комнате. Вы признаете, что относительно страдалицы, у которой ноги только что были разбиты испанскими сапогами, это может показаться странным. Стража, которой было поручено наблюдать за Вуазен в заключении, всегда говорила, что она прежде всего опасалась, чтобы не обнаружили чего-нибудь во время разбирательства дела по поводу ее поездки в Сен-Жермен… Более того, неестественность, с которой Вуазен хотела вручить это прошение в руки короля, подозрительна. Она просила рекомендательные письма, добиваясь личной встречи с его величеством. С этою целью она жила в Сен-Жермене, с воскресенья до четверга, как это следует из доклада Дегрэ. Не сумев увидеть его величество, она возвратилась в Париж и, как нам сказала ее дочь, должна была вернуться в Сен-Жермен на следующий день, если бы не внезапный арест. Она отвергла все предложенные ей услуги подать прошение, хотя ей обещали его вернуть после того, как король его увидит. На это она всегда отвечала, не желая даже его показывать, что ей надо подать бумагу в собственные руки… И все, что рассказывала ее дочь по этому поводу, сопровождалось такими подробностями, которые невозможно сочинить. Учитывая озлобленность, туманящую разум, и посредственный ум этой девушки, ей невозможно собрать вместе столько подробностей, не впадая ни в какое противоречие… Впрочем, прежде чем эта девушка дала показания, она сказала несколько слов двум заключенным вместе с нею. Не прибавила ли она, и очень ясно, что со времени заговора против особы короля, то есть ранее марта 1679 года, был другой план – отравить герцогиню Фонтанж. Эти оба плана исходили из того же самого источника и сосредоточивались между одними и теми же лицами. Вуазен должна была с помощью отравленного прошения действовать против короля, а Романи посредством отравленных материй и перчаток действовать против герцогини Фонтанж. Если бы Романи имел успех, то ценою его преступления была бы рука дочери Вуазен.
– Подробности, которые Романи не перестает отрицать, – поспешил прибавить начальник полиции.
– И эти отрицания доказывают, что все правда, сударь, – возразил министр. – Романи, признавая, что искал возможность войти в дом герцогини Фонтанж, не знал, как объяснить причину, побудившую его проникнуть таким образом к герцогине, и был вынужден сказать, что просто не думал о цели посещения. Здравый же смысл не допускает, чтобы здравомыслящий человек мог однажды просто так войти в дом герцогини Фонтанж и считать это столь крупной выгодой, чтобы только ради этого выдавать себя за иностранного купца, имеющего куски богатой материи и выписывавшего перчатки из Рима и Гренобля… Прибавьте к этому, сударь, что сам Романи под подозрением относительно применения ядов и сношений с отравителями. Кажется, даже и это будет служить подтверждением моих слов, что Романи хотел подарить маркизу де Терму халат и ночной колпак, которые, как утверждают, он приготовил для этого случая… Но это не все. Романи старался проникнуть к герцогине Фонтанж с помощью некоей госпожи Бретеш, а дальнейший ход расследования нам представляет эту самую госпожу Бретеш как известную отравительницу. Не признала ли всех этих деяний, которые, по-видимому, ей были хорошо известны, другая женщина, Филастр, недавно приговоренная к смерти судьями пламенной палаты? Не утверждала ли она, что маркиза Монтеспан была единственной подстрекательницей всех этих преступлений?.. Эта самая Филастр призналась под пыткой, что после задержания Вуазен маркиза Монтеспан обращалась еще к ней, с целью отравить герцогиню Фонтанж.
При этих последних словах королю пришла мысль прервать мрачный разговор, но он слишком высоко ценил свой образ правителя, стоящего над всеми и выше всех страстей, чтобы показать пред подданными свою скорбь как мужчины и любовника. Поэтому король захотел выслушать до конца ужасные разоблачения.
– Действительно, сударь, – ответил Ларейни. – Филастр призналась во всем этом под пыткой, а, по моему мнению, только пытка заставила ее так говорить. Впрочем, эта отравительница отреклась от этого показания именно в тот момент, когда ее казнили. Подобные обвинения нельзя выводить из слов, сказанных во время пытки. Эти слова могут быть приняты лишь с учетом времени, когда были сказаны, других явных доказательств и здравого смысла. Если же допускать правдоподобие всего сказанного относительно плана, направленного против герцогини Фонтанж, то Вуазен и ее сообщники обдумали его между собой в марте 1679 года и в том же самом марте Вуазен была задержана. Но Филастр сказала под пыткой, что незадолго до этого Вуазен отправилась в сторону Лиона за всем необходимым для исполнения замысла, порученного ей маркизой Монтеспан. Надо принять во внимание, сударь, что в это время Вуазен и ее сообщников еще не судили. Кто мог бы отвечать, что эти преступники сохранят тайну до конца? И при такой неопределенности и справедливом опасении, чтобы их первые попытки не были обнаружены, можно ли вообразить, чтобы маркиза Монтеспан, не дождавшись, что из этого выйдет, доверилась другим для совершения подобного преступления?.. С другой стороны, Филастр совсем не давала показаний, что видела маркизу Монтеспан и что с нею говорила. Согласно ее словам, сказанным под пыткой, другой отравительнице, по имени Шаплэн, было поручено за счет маркизы Монтеспан исполнить преступный план относительно герцогини Фонтанж. Ну, хорошо, если даже правда, что эта Шаплэн говорила с Филастр, но из этого вовсе нельзя заключить, что маркиза Монтеспан заставила ее так действовать. Шаплэн могла действовать для других и в этом обмануть Филастр.
– Конечно, сударь, – перебил его министр, – надо признаться, что все эти предположения и противоречия странно тревожат ум. Однако надо признать, что, когда берешь показания, сделанные при составлении протокола во время пытки, и отпирательства, сделанные после, то находишь более соответствия и сходства в тех словах, которые произносились на допросе, чем в отпирательствах. Вот почему после признания в деяниях, которые были с точностью доказаны, и относительно которых подвергшийся пытке и очной ставке подсудимый упорствовал бы и защищался бы, многие судьи, не обращают внимания на противоположные показания, сделанные пред казнью. Судьи не принимают в расчет, что справедливее верить тому, что сказано, когда приговоренные отданы в руки исповедника и вручены последним слугам правосудия, которые пытками не злоупотребляют и не могут пользоваться ими, чтобы заставить подсудимых говорить, что нравится судьям… Но, не останавливаясь на пользе для маркизы, от этого мнения, надо признать, что, если Филастр в минуту пытки дала показание относительно плана войти к герцогине Фонтанж, чтобы ее отравить, то она не была допрошена о маркизе, и ей не говорили о маркизе Монтеспан. Со времени же ее казни было надлежащим образом доказано, что эта отравительница, беспрестанно стремившаяся к использованию ядов и всякого рода чарованиям, участвовавшая в святотатственных обрядах и самых ужасных мерзостях, действительно имела план войти в дом герцогини Фонтанж. Отравительница должна была изменить имя, входя туда, и даже хотела убить одну из своих сообщниц Дюфайе из боязни, что та, зная ее секреты, не изменит ей, как только удастся пробраться к герцогине. Не показал ли другой обвиненный, Гале, помогавший Вуазен в ее подозрительных делах и заключенный в данную минуту в Венсенском замке, что Филастр приходила к нему просить любовных порошков – порошков, которые, как сказала ему эта женщина, были предназначены для его величества? Другой раз, еще приходили от маркизы Монтеспан просить порошки, чтобы умертвить незаметно. Он признавался, что с 1670 года давал любовные порошки и другие, чтобы умертвить, и что в любовных порошках были шпанские мушки, и что они были освящены под дароносицей… По какому странному случаю эти оба преступника таким образом одинаково показали?..
– Они, однако, согласились не во всем, сударь, – заметил начальник полиции, – так как на очной ставке Филастр утверждала, что эти порошки она просила не для короля, не для маркизы Монтеспан, но что Гале сказал ей, давая их, будто они похожи на те, которые он давал прежде для короля и маркизы Монтеспан.
– Но одно это не служит еще доказательством против маркизы?
– Доказательством, нет, сударь, и нельзя обращать на это внимание, так как Гале мог сказать это из самохвальства, ничего этого не делая, просто для увеличения славы своих товаров.
– Однако, сударь, другие обвиняемые увереннее говорили о вручении этих порошков, и аббат Гибур сам признался, что много раз освящал их под дароносицей во время месс, которые он служил по этому случаю. Он не менее уверенно говорил, чем о святотатственных мессах, о детях, загубленных во время этих месс. И эти показания не могут быть причислены к хвастовству, так как, напротив, кажется, эти святотатства ему близко знакомы, и он сам признавался, что проделывал их более двадцати лет… Конечно, когда подумаешь, то трудно предположить, что такие преступления возможны. Они кажутся столь новыми и странными, что едва ли возможно было бы обратить на них внимание… Однако, те, кто их совершает, сами признаются в этом. И эти злодеи рассказывают о них столько подробностей и обстоятельств, что трудно сомневаться…
Один из детей Филастр был, по-видимому, также принесен в жертву. Гибур, который более двадцати лет имел связь с одной конкубинкой, Лашанфрен, сознается, что приносил в жертву во время этих месс многих детей, которых имел от этой конкубинки. Дочь Вуазен также показала, что видела его приносящим жертву, и серьезно подозревала, что у ее матери их было принесено большое количество. Она не одна высказала эти подозрения, другие обвиняемые говорят странные вещи относительно этих деяний… Помните ли вы, сударь, что в сентябре 1676 года, время, которое достаточно подходит к указанному дочерью Вуазен и Гибуром, в Париже были беспорядки, скопища, различные мятежные движения в разных частях города из-за слуха, что похищают детей для удушения их, и нельзя было понять, какая причина этому слуху… Вспомните также, что народ предался различным насилиям над некоторыми женщинами, подозреваемыми в ловле детей, и что одна из них была задержана, приговорена к смерти и избегла казни только потому, что притворилась беременной, что стоило ей особой милости его величества…
– Я не оспариваю этих преступлений, сударь, но эти общие подозрения не доказывают ничего относительно особы маркизы. Гибур хорошо сказал, что ему делали предложения для маркизы Монтеспан, что это ему говорили, и он думал, что это была она, но он сознается, что никогда не видел ее лица, никогда с нею не говорил и не знает ее.
– Действительно, сударь, Гибур до сих пор отпирается, но дочь Вуазен была откровеннее и утверждала, что видела маркизу Монтеспан на одной из святотатственных месс, которую служил Гибур; что он предложил и принес в жертву своего ребенка, вырвав у него внутренности и произнося заклинание, в котором были, согласно актам, имена короля и маркизы Монтеспан. И по всему, что было возможно узнать, ясно видно, что эти три мессы служились для маркизы Монтеспан: первая месса в замке Вилльбузэн, вторая – в Сен-Дени, а третья – на улице Борегар, в ту самую ночь, когда Вуазен была заключена. Прежде чем было упомянуто о маркизе Монтеспан, Гибур уже говорил во время допроса о первой мессе, которую служили в часовне Вилльбузэн на животе женщины, чье лицо было скрыто под маской. И конкубинка Гибура показала подробности, служащие для установления этого факта. Затем Филастр признала, что Гибур тому восемь лет рассказывал ей, будто служил мессу в одном погребе в Сен-Дени для маркизы Монтеспан… Таким образом, из предшествовавших процессов видно, что маркиза Монтеспан была, по крайней мере, в 1667 году в сношениях с Вуазен и что в то время она заставляла читать Святое Писание на ее голове… Для этого существовал план, и пергамент, найденный во время сделанного у колдуньи обыска, достаточен, чтобы установить ваше убеждение… План договора с чертом и требования, помеченные на нем, имя короля, королевы, дофина, герцогини Фонтанж, цель, для чего все это делалось, – все это с виду очень правдоподобно, тем более, что совершить это были способны только те, кто имел в этом интерес. Также надо предполагать, что те, кто имел слабость верить в успех подобных средств, должны были также верить, что подложные имена не могли быть использованы в ходе святотатств и принесения жертв…
Лувуа остановился. Со знанием дела, переходя от общего к частностям, он с неумолимой логикой обличал виновность маркизы Монтеспан. Его спокойное, энергичное лицо составляло странную противоположность мягкому выражению лица короля. В действительности министр совсем не желал появления маркизы Монтеспан пред пламенной палатой. Скандал был бы слишком велик и бросил бы на всех тень бесчестия. Лувуа хотел лишь безвозвратно погубить маркизу в глазах короля в пользу соперницы, еще находившейся в тени – госпожи Мэнтенон, интересам которой он служил.
Ларейни сделал последнее усилие уменьшить печальное впечатление, произведенное на короля словами министра:
– Государь, все доводы господина Лувуа были бы убедительны, если бы другие предположения не уничтожали их тотчас. Я не сумел бы перед такими противоречиями ни выразить суждения, ни высказать мнения. Я пробовал составить план дел, которые угодно было королю поручить мне для рассмотрения в Бастилии и Венсене, но я признаю, как и в других случаях, в которых я пытался сделать нечто подобное, что все эти проекты были свыше моих сил… Взгляды, которые могли у меня быть, спутались из-за стольких различных объектов, из-за такого количества заключенных, а еще из-за большого количества других лиц, которые кажутся виновными в исключительных преступлениях или втянутыми в ужасные сношения. И мне очень трудно объяснить и высказать суть и важность этих ужасных дел посредством общего вывода. И только заключительные акты должны доказать, что можно формулировать разумные мысли.
Лувуа приготовился отвечать, когда король обратился к Кольберу:
– Выскажите, в свою очередь, сударь, ваше мнение.
– Государь, – сказал Кольбер, – я далек от намерения опровергать длинную серию аргументов, которые вы изволили выслушать… Тонкость суждения часто позволяет приводить доводы и доказывать самые ложные вещи. Как! Вознамериться отравить своего повелителя, благодетеля, своего короля, личность, которую любишь более жизни!.. Зная, что, теряя его, теряешь все, взяться за исполнение такого жестокого предприятия!.. И с такою ужасною мыслью сохранить спокойствие души и самую чистую невинность!.. Это непостижимо, и его величество, зная маркизу Монтеспан до глубины ее души, никогда не убедится, что она способна на такую гнусность… Могут ли послужить поводом к уголовному преследованию столь нелепые желания и помыслы? Разве наказывают безосновательную ненависть и отсылают подобные дела в секретный трибунал? Три дня тому назад я имел честь вручить вашему величеству речь, которую один адвокат, господин Дюплесси, возбужденный обвинениями, считаемыми им отвратительною клеветою, составил в пользу маркизы Монтеспан. Эта речь, государь, как вы могли в этом убедиться, основана на здравом смысле. Если бы маркиза Монтеспан действительно была скомпрометирована в бесчестных сношениях с Вуазен, то последняя без колебаний призналась бы, так как, находясь в положении скорого появления пред судом Бога, ей остается думать лишь о собственном спасении… В списке клиентов отравительницы имени маркизы Монтеспан нет, а это – факт большой важности, так как, чтобы установить подобное обвинение, необходимы, государь, – как только что сказал господин начальник полиции, – вполне доказанные акты.
– Вполне доказанные акты, сударь! – вмешался Лувуа. – Разве вы ни во что не ставите вещей, найденных у Вуазен и принадлежащих маркизе Монтеспан? А браслет? А пергамент? А присутствие кавалера Люссака в саду колдуньи?.. Вот, однако, доказательства, удивительно простые для соображения относительно фактов.
– Я уже имел объяснение по поводу браслета и пергамента, которое меня удовлетворило, – перебил король. – Остается кавалер Люссак.
– Кавалер Люссак! – сказал Ларейни. – Но господин Лувуа знает, как и я, что я его допрашивал и что кавалер не может объяснить, каким образом могли найти его опасно раненным у прорицательницы… И в этом я его считаю безусловно искренним… Если бы даже это было неискренно, то все-таки я не вижу, почему присутствие Люссака у прорицательницы могло служить доказательством сношений маркизы Монтеспан с Вуазен… Когда я допрашивал кавалера Люссака, то он уверял, что видел маркизу только один раз, в то время, как он спас ей жизнь, и что с тех пор он не имел чести говорить с нею…
– Смелая ложь! – не мог удержаться министр, чтобы не возразить.
– О, признаюсь, сударь, что в этом слабый пункт защиты, но, наконец, следует ли пренебрегать словом дворянина?
– Могу вас уверить, – сказал спокойно Лувуа, – и опираюсь на доказательства, что в продолжение многих месяцев кавалер Люссак и маркиза Монтеспан часто встречались то в Кланьи, то в Париже. Отчеты, данные мне относительно этого пункта, не могут быть под сомнением.
Король поднялся с кресла.
Кольбер был сражен.
– Кавалер Люссак и маркиза Монтеспан встречались, говорите вы, в продолжение целых месяцев… Чем можете вы это подтвердить?
– Государь, простите, что я перед вами изобличаю это дело, но для блага правосудия и правды необходимо, чтобы вы знали истину. Да, государь, в течение скоро шести месяцев маркиза Монтеспан не переставала видеться наедине с кавалером Люссаком… Госпожа Дэзэльё и служанка, по имени Като, которую я допрашивал, были вынуждены сознаться: вот почему я не боюсь сегодня уверенно сделать заявление, что кавалер Люссак отправился к Вуазен за маркизой Монтеспан в ночь, когда та в последний раз служила святотатственную мессу, в ночь, окончившуюся задержанием презренной отравительницы.
Внезапная бледность покрыла лицо короля. Столь уверенные слова Лувуа не допускали более сомнений в виновности Атенаисы. Теперь все объяснилось: и сердитый вид его любовницы, и холодность, которую она не сумела скрыть. Объяснилось и сочетание этой холодности с сожалением, когда Атенаиса увидела, что любовь короля мало-помалу переносится на другую, и все усилия маркизы завоевать благоволение короля. Издавна находясь в сношениях с Вуазен и ее помощниками, как это было доказано, она не отступила пред худшими средствами, чтобы стереть с лица земли свою соперницу.
Чувство, свойственное людям, кольнуло сердце короля. Впервые Людовик узнал ревность, слепую и жестокую ревность, к которой примешивалось чувство ненависти к этому дворянину, пренебрегшему уважением к верховному повелителю и осмелившемуся злоупотребить таким образом его доверием. Хотя его самолюбие мужчины и гордость короля были глубоко оскорблены, он все-таки имел силы сдержаться и сказал твердым голосом:
– Благодарю вас, господа, что вы меня просветили. Благо правосудия и правды действительно приказывает вам сообщить мне об этих делах… И так как я желаю, чтобы сведения были полные, то вы, господин начальник полиции, отправитесь немедленно в Бастилию, чтобы снова допросить Люссака, и если этот узник будет упорно запираться, то вы прикажите применить к нему пытку.
– Пытку, государь? – отважился спросить Ларейни. – Но кавалер Люссак еще не появлялся пред пламенной палатой, и над ним не произнесено никакого приговора…
– Не все ли равно? – возразил монарх. – Когда дело идет о раскрытии правды, то любое средство – не произвол. Впрочем, вы не можете не знать, что пыточные мучения применяются не как наказание, но как средство юридического следствия. Ступайте, господа, и пусть будут исполнены мои повеления.
Затем он прибавил:
– Вы пошлете также курьера в Кланьи.
Министры и начальник полиции удалились. Эта памятная сцена длилась не менее четырех часов.
Оставшись один, Людовик тяжело упал в свое кресло, и у него вырвалось рыдание. Король плакал!