Еще в прошлом году Вольфганг как-то встретил старого приятеля – Эмануэля Шиканедера, странствующего импресарио, с которым познакомился десятью годами раньше в Зальцбурге. С тех пор у Шиканедера складывалась невероятная карьера с многочисленными скандалами, судебными тяжбами. Он пробовал свои силы в руководстве театральными труппами и управлении репертуарными театрами в небольших городах, был изгнан из Вены, но теперь вернулся и устроился в небольшой театр «Ауф дер Виден» на окраине города. На самом деле театр представлял собой шаткую деревянную постройку, и существовал он на ничтожные деньги, пользуясь покровительством простых людей. Шиканедер имел довольно способную труппу, актеры которой отличались разносторонностью и умением заставить говорить о себе, чего им не хватало в драматургии и музыкальности. Для своих спектаклей Шиканедер выбрал то, что, по его мнению, помогло бы собрать денежки с публики, – пьесы или немецкий зингшпиль. Временами он добивался успеха, и считалось, что он умеет делать деньги, которые он никогда не использовал для оплаты своих обязательств. Но именно на этот раз ему давно перестало везти.
Эмануэль Шиканедер. Гравюра второй пол. XVIII в.
Шиканедер вышел из самых низов. То был крупный мужчина с грубым лицом и черными бровями, с резкими скулами и подбородком, торчавшим над засаленным воротом, с большим бесформенным носом и толстыми губами. У него был низкий, сочный голос, в своих постановках он исполнял басовые партии и при этом был хорошим комиком. Живя своим умом, он научился читать и писать достаточно хорошо, чтобы воровать и переделывать немецкие пьесы. Однако у него хватало вкуса, чтобы ставить драмы Шекспира, Лессинга и Шиллера, а позже стать настолько респектабельным, чтобы заказать самому Бетховену такую достойную оперу, как «Фиделио». Если натура Шиканедера и не соответствовала его невысокой репутации, несомненно всё же то, что он часто посещал венские таверны и бордели; и если его актеры и не вели себя так плохо, как о них судачили, они не были кристально чисты в своих привычках, а их импресарио появлялся в Вене, словно великий маршал во главе войска бражников. Этот человек пришел в один прекрасный весенний день к Вольфгангу (их связывало только случайное знакомство в прошлом) с неожиданным предложением, чтобы Моцарт тотчас же написал для его труппы оперу, а иначе этот самый театр «Ауф дер Виден» придется закрыть. Вольфганг отнекивался. Он понятия не имел, какого рода искусство нравилось публике Шиканедера. И, наконец, как быть с либретто?
Но у Шиканедера была на уме одна история, и он был не прочь написать либретто сам. А что касается музыки – Вольфганг мог, как он писал, «до определенного момента полагаться на вкус знатоков и свою собственную славу, а заодно и принимать во внимание тот класс людей, которые не являются ценителями хорошей музыки. Я позабочусь, чтобы стихи были короткими, а декорации – красивыми».
Вольфганг задумался. Шиканедер – масон, и это единственная причина, почему он чувствовал себя обязанным ему помогать. Помимо того, в этой затее может быть какая-то денежная выгода – кто знает? И, наконец, это была бы немецкая опера, что-то совершенно новое для избалованной венской публики с ее пристрастием к итальянским фейерверкам. В его душевном состоянии этот замысел показался Вольфгангу неотразимым, ибо давал ему шанс реализовать самое заветное музыкальное устремление – создать истинно немецкую оперу. И он дал согласие. Но, поскольку Шиканедер находился на грани полного разорения и денег для аванса у него не было, Вольфганг согласился, что тот заплатит любую небольшую сумму, какую пожелает, за оригинальную партитуру при условии, что все копии будут принадлежать Вольфгангу. Если опера будет иметь успех, он станет продавать копии тем театрам, которые попросят, и таким образом получит свою компенсацию. Наверное, было бы лишним добавить, что в итоге Шиканедер уплатил Вольфгангу лишь 100 дукатов, оставил партитуру у себя вместе со всеми копиями и годами делал деньги на успехе «Волшебной флейты», в то время как Констанция разбиралась с кредиторами.
Далее встал вопрос о сюжете. Шиканедер хотел волшебную оперу, фантазию или аллегорию с магической атмосферой и – о чудо чудное! – с крепкой моралью, для восприятия которой публика, по его мнению, уже созрела. Он уже раздобыл сюжет для пьесы в сборнике сказочных историй поэта Виланда[60] и почти закончил свою транскрипцию текста, как тут, к его ужасу, опера под названием «Каспар-фаготист, или Волшебная цитра» была поставлена театром в Леопольдштадте, злейшим конкурентом. Пьеса, конечно же, была из того же источника, что и либретто Шиканедера. И все-таки они наметили персонажей для своей собственной истории и с помощью удивительного поэта Людвига Гизеке спокойно поменяли добрых на злых, а злых – на добрых. Так Царица Ночи, первоначально добрый ангел, превратилась в жрицу темной магии, а Зарастро, ранее задуманный как злобный волшебник, обернулся благородным жрецом богини Исиды. Это, в свою очередь, навело соавторов на мысль, которую они тут же осуществили: египетские мистерии в честь Исиды должны были воплощать ритуалы их собственного ордена франкмасонов.
Затем Шиканедер, который был скорее хорошим драматургом, чем поэтом, принялся размышлять над характеристиками прочих персонажей, которые придали бы им большую привлекательность в глазах публики. Принц Тамино, который идет искать пленённую принцессу Памину, должен был олицетворять высший духовный идеал супружеской любви. В противовес (и в подкрепление) этой идее комический птицелов Папагено должен был воплощать простые радости теплой физической привязанности. У каждого из двух мистических персонажей еще была свита их прислужников – великолепная возможность для хоровой музыки, в которой Вольфганг не знал себе равных. Поскольку нельзя было допустить, чтобы все зло в сюжете концентрировалось в образе одной женщины, был введен злой мавр Моностатос со своей долей злокозненных дел, и, вместе с менее значительными персонажами, список действующих лиц был полон.
«Волшебная флейта» (К. 620) полна смехотворных нелепостей. Наивная комбинация морали и магии в ней, смесь масонства и волшебства, аллегорий и нескладных стишков способны вызвать смех. Но это театр. Когда в первом акте поднимается занавес, абсурд исчезает, и необоримая драматическая сила возносится со сцены, чтобы завладеть слушателями. Вольфганг знал, как, в сущности, это было наивно. «Если мы потерпим фиаско, я ничего уже не смогу поделать, ибо я никогда в жизни не писал волшебных опер». То, что у него в итоге получилось, – это первая истинно немецкая музыкальная драма. Он забыл о жалкой поэзии Шиканедера, о невнятном сюжете и неуклюжем нагромождении сцен. Он забыл обо всем, за исключением того, что это вызов в сфере идеалов: возможность выразить в драматической музыке, единственной её разновидности, которая, по его мнению, должна была выражать факт, всю его безграничную преданность.
Немецкое начало расцветает в этом сочинении с ошеломляющей убедительностью. Все исконные переживания немецкой души высказываются в смелых и благородных фразах. Любовь и вера, дружба и простая, доверчивая привязанность были теми силами, которые направляли усталый разум Вольфганга, когда он создавал этот шедевр.
Инстинктивно он понимал, что немецкий голос неотделим от прозрачной, чистой песни. Спагетти – итальянцам! Одним мановением он задает направление всем своим немецким последователям, от кузена Констанции Карла Марии фон Вебера до Рихарда Штрауса. «Волшебная флейта» невозмутимым движением дивной мелодии, расширяясь, перетекает в торжественные мистические хоровые напевы, в которых воплотились духовные идеалы Вольфганга. Вдобавок в опере есть изумительные народные немецкие песни Папагено и хор рабов «Das klinget so herrlich» («Откуда приятный и нежный этот звон»), который всего лишь рассказывает об одном реально существующем немецком празднике – фестивале Männer-Gesang-Verein, не более того. И здесь тоже Вольфганг предвосхищает музыкальные открытия. Разительным исключением из этого тевтонского колорита стала партия Царицы Ночи, две ее ошеломительные арии, написанные Вольфгангом для Йозефы Хофер, старшей сестры Констанции, для той девушки, которую он знал со времени, когда она хлопотала по хозяйству в Мангейме. В Вене были споры насчет исполнения Йозефы и качества ее голоса, но то, что у нее феноменально высокий и сильный, никто не отрицал; не оспаривали и того, что она была достойной певицей. Обе арии, наивысшей точкой которых было верхнее «фа», с тех пор остаются кошмаром для начинающих колоратурных сопрано.
«Волшебная флейта» стала необходимой, неотъемлемой частью немецкой жизни. Она запечатлена в сердцах людей от Рейна до Дуная. И она – такая же необходимая часть каждого оперного театра, как крыша или ряды стульев. И, как вся музыка у Вольфганга, она воспринимается одинаково свежо и при первом, и при двадцатом прослушивании. Удивительной красоты гармонии и оркестровки становятся все более близкими и задушевными, завораживающе контрастируя с кажущейся простотой партитуры. Эта опера не настолько универсальна в своей привлекательности, как «Фигаро» или «Дон Жуан», которые пользуются популярностью во всем мире. Но им чего-то не хватает: они не стали провозвестниками нового немецкого искусства.
Разумеется, Вольфганг и не подозревал обо всем этом. Он работал над своим произведением в небольшом павильоне Zauberfloetenhaeuschen (Домик «Волшебной флейты»[61]), рядом с театром Шиканедера, где композитора, смеха ради, фактически держали под арестом, чтобы импресарио мог следить за его работой. Шиканедер был наслышан о склонности гения к проволочкам и не хотел рисковать. И потом, как всякий профан, он постоянно норовил вмешиваться в процесс написания музыки, спорить и давать Вольфгангу советы. Так одна из арий Папагено (а ее исполнял сам Шиканедер) переписывалась пять раз. «Дорогой Вольфганг, – писал он, торгуясь из-за одной ноты, – настоящим сообщаю, что я верну ваше “па-па-па”, которое мне на самом деле очень нравится. В любом случае это сгодится. Вечером мы с вами встречаемся на прежнем месте. Ваш Э. Шиканедер». Прежнее место – это, конечно, таверна, где Вольфганг сидел и пил с Шиканедером в том же расположении духа, в каком находился, дозволяя ему вмешиваться в партитуру, – в состоянии полного безразличия. У него попросту не оставалось сил, чтобы протестовать, чтобы сказать, до чего ему не нравятся все эти грубые шутки и наглое вмешательство в музыку. Вольфганг был влюблен в «Волшебную флейту». Он любил ее так же, как любил «Фигаро», – всем сердцем. После целого дня работы в летнем домике и почти всей ночи возлияний вместе с Шиканедером и еще двумя певцами, Шаком Герлем, он шел, спотыкаясь, домой, – бледный, растрепанный, с безумным взглядом, и, цепляясь за конторку, обхватывал голову руками и продолжал сочинять. Временами голова начинала кружиться, а пол кренился и раскачивался. Несколько раз Вольфганг терял сознание.
Так называемый Домик Волшебной флейты, где Моцарт написал свою оперу «Волшебная флейта»
В то лето он однажды запер квартиру – из экономии – и переселился в павильон Шиканедера. Большую часть года его семью составляли он сам, канарейка, слуга по имени Примус и приходящая горничная. Примус в доме не ночевал, и Вольфганг часто оставался один, чего он терпеть не мог. Констанция первого июня уехала в Баден и взяла Карла с собой. Вольфганг, если выдавалась возможность, навещал ее по выходным, Месяц назад он обратился в городской совет Вены с просьбой «назначить его заместителем уже стареющего г-на капельмейстера Хоффмана, на данный момент без оплаты» в собор Св. Стефана – кафедральный собор Вены. Прошение легко удовлетворено, и эта должность сулила полную занятость с оплатой после смерти капельмейстера Хоффмана. На душе у Вольфганга стало капельку легче, если бы не некоторые обстоятельства. В разлуке с Констанцией он писал ей почти каждый день.
«Я рад, что у тебя хороший аппетит, – тот, кто много ест, тот много и испражняется, – нет, много гуляет, я хотел сказать. Но я не хочу, чтобы ты подолгу гуляла без меня. Умоляю тебя точно следовать моему совету, потому что он идёт прямо из моего сердца. Прощай, любовь моя, единственная. Лови, они в воздухе – те 2999 ½ маленьких поцелуйчиков от меня; они летают вокруг, ожидая, что кто-нибудь поймает их. Послушай, я хочу прошептать кое-что тебе на ушко – и ты пошепчи мне в ответ – и теперь мы откроем и закроем рты – снова – снова и снова – и, наконец, скажем: “Это всё про Плампи-Штрампи”. Понимай, как знаешь – вот почему это так удобно. Прощай. Тысяча нежных поцелуев. Всегда твой Моцарт».
Вовсе не было такой уж большой шуткой то, что, написав это письмо или другие, подобные ему, Вольфганг надевал шляпу и отправлялся в театр Шиканедера, чтобы отыскать в гримерной свою приятельницу мадам Герль, шаловливую и на все согласную. Она не отличалась особенным очарованием, и вдобавок у нее, в самом деле, был один серьезный недостаток в лице мужа, с которым Вольфганг, к слову, довольно часто встречался. Но уж если Вольфганг не имел возможности получить своё законным образом, он получал желаемое как-нибудь иначе. В этом последнем злосчастном романе не было ничего веселого, озорного или мальчишеского. Всё это больше напоминало кутежи в питейных заведениях, где каждый пил без причин, вкуса и соблюдения приличий. А если бы он не делал всего этого, то что бы он делал тогда? Сидел дома, уставившись на пустую кровать жены, и вновь подсчитывал бы свои долги? Ничто не противодействовало всему этому, и ничто не напоминало о счастливых днях с Келли и Сторачи, в гуще придворной жизни, сосредоточенной вокруг императора Иосифа, который теперь, по прошествии времени, казался самым очаровательным, великодушным светским человеком, какого он только знал.
Годом раньше, в декабре, Вена принимала Иоганна Петера Саломона, лондонского импресарио, который сделал заманчивые предложения Вольфгангу и Гайдну поехать в Лондон и написать музыку для его концертных программ. Гайдн, покровитель которого к тому времени уже умер, согласился тотчас же. Вольфганг отказался. Снова он отверг соломинку, которую ему протянули в качестве помощи, когда он явно завяз в долгах и несчастьях. Почему? Едва ли он сам знал. Он уже почти поверил, что жизнь его кончена, – он отправил в письме Констанции фразу: «Тысячу поцелуев, и я говорю с тобой в мыслях: “Смерть и отчаяние – его награда”». Могло ли столь глубокое убеждение развеяться одной поездкой в Лондон? Нет, не могло: было слишком поздно. Вольфганг провел вместе с Гайдном последний день перед отъездом. Они играли сонаты, беседовали долго и доверительно. Когда настало время расставания, Вольфганг разразился слезами и сказал:
– Это наше последнее «прости» в этом мире.
Отъезд Лоренцо расстроил его еще сильнее. Да Понте счел обстановку при дворе Леопольда II невыносимой и после одной из обычных шумных сцен с требованием отставки действительно был уволен, после чего навсегда покинул Вену. Он тоже позарился на Лондон, хотя и отправился туда позже кружным маршрутом, сделав по пути остановку, чтобы жениться. Вольфганга он упрашивал поехать вместе с ним.
– Нет, Лоренцо, – ответил ему Вольфганг. – Теперь это не имеет никакого смысла. Мне слишком поздно ехать куда бы то ни было.
– Чепуха, чепуха! – бурчал в ответ Лоренцо. – Поехали со мной – и мы напишем еще несколько опер. Покажем британцам, на что мы способны!
Вольфганг печально улыбался.
– Я тебя люблю, Лоренцо. У меня никогда не было такого друга, как ты. Но что я поделаю? Видишь – у меня руки заняты. Я пишу большую оперу и должен остаться, чтобы ее закончить.
– Да закончи ее разом, – горячился Лоренцо. – Или не заканчивай вовсе! Мы с тобой напишем лучше.
Вольфганг засмеялся. Потом тихо сказал:
– Нет, дорогой друг. Теперь у меня в мыслях только эта немецкая опера – «Волшебная флейта». Я думаю только о ней. А после… после…
– Что после? – и без того длинное лицо Лоренцо вытянулось.
– А после – мысли о смерти, – сказал Вольфганг приглушенным голосом, склонив голову.
Они попрощались, нежно обняв друг друга, и оба рыдали. Лоренцо уехал. С ним ушли веселье, восторг и всё самое приятное, что когда-либо испытывал Вольфганг.
Молодой человек по имени Франц Ксавер Зюсмайер[62] пришел к Вольфгангу в начале года и стал просить позаниматься с ним композицией. Такого ученика у Вольфганга еще не было, и он принял Зюсмайера на обучение с большой радостью – он так часто чувствовал себя ослабевшим и усталым, не способным выполнять свою обычную рутинную работу. Он мог учить юношу, позволяя ему делать ее вместо него. В этом он преуспел настолько, что собственные сочинения Зюсмайера отличались моцартовской техникой, но не без обаяния моцартовского гения. Ученик проводил все свое свободное время, выполняя поручения и оказывая мелкие услуги Констанции, находившейся в Бадене: одна короткая поездка в дилижансе – и он там! Вольфганг гораздо охотнее и чаще ездил бы сам, если бы Шиканедер не донимал его постоянно напоминаниями об опере.
«Ты не представляешь, чего бы я ни отдал, чтобы только быть с тобой в Бадене, а не торчать здесь. Я так скучал, что сочинил сегодня еще одну арию для оперы! Проснулся в пять утра…
… Пусть Карл хорошо себя ведет. Поцелуй его от меня.
Принимай электуарий, если отсутствует стул, только так и не иначе!
Будь осторожна по утрам и вечерам, особенно если прохладно».
Восемнадцатого июня Вольфганг выехал из Вены и, находясь в Бадене, написал короткую пьесу для своего друга Штолля, регента местного церковного хора. Это мотет Ave Verum Corpus для четырех голосов, безусловно, красивый, но еще более интересный в свете последовавших событий. Нетрудно заметить, как изменилось состояние души Вольфганга. До Констанции дошли слухи о тех, с кем он водит компанию, и чем они занимаются, причем если даже она не слышала этих подробностей от других, Вольфганг вполне возможно сам рассказал ей о мадам Герль. Он всегда ей доверял, не сомневаясь, что она понимает подобные вещи. Но они не делали ее счастливой, и в письмах она сетовала.
«Где сплю? – вопрошал он. – Дома, конечно. Спал я очень хорошо, и одни только мыши составляли мне честную компанию. Я постоянно вел с ними беседы… Я отвечу Зюсмайеру на словах. Предпочту не тратить на него почтовую бумагу.
PS. Было бы очень хорошо, если бы ты давала Карлу немного ревеня».
Прошло несколько дней, и Вольфганг был готов оркестровать первый акт оперы, но он не нашел его. Незадача! Зюсмайер захватил с собой ноты в Баден. Он просит «собрать их и отправить утром с первой же каретой, чтобы я мог получить их уже к полудню. Сейчас наведалась пара англичан, не желающих покидать Вену, не познакомившись со мной. Но, конечно, настоящей истиной было то, что они хотели знать Зюсмайера, и пришли ко мне, чтобы спросить, где он живет, прослышав о том, что я имею счастье быть коротко с ним знакомым! Я сказал, что им надо пойти в “Венгерскую корону” и ждать, до тех пор пока он не вернется из Бадена. Снай[63]! Они желают его нанять в качестве шлифовальщика светильников!»
Уже был близок срок Констанции родить, и Вольфганг волновался необычайно. Жене хотелось больше денег – ей в самом деле не хватало на постоянные расходы. Ему пришлось вновь, впервые за несколько месяцев, письменно обращаться к Пухбергу. Но на этот раз он сообщает своему кредитору, что это «дело нескольких дней» и тот получит две тысячи флоринов от имени Моцарта. Какие надежды он питал! Пухберг выслал очередную сумму, и Вольфганг передал эти деньги Констанции. «Не предавайся меланхолии, прошу тебя! …надеюсь заключить тебя в свои объятья в субботу, а может быть, и раньше. Как только мое дело здесь будет завершено, я буду с тобой, ибо я намерен долго отдыхать в твоих объятьях. Мне это будет необходимо, при всех моих душевных беспокойствах и огорчениях… А что там поделывает мой второй болван – Зюсмайер? Когда вчера я зашел в “Корону”, то обнаружил там лежащего английского лорда, совершенно измученного – он все еще ждал! Сная!»
Констанция, у которой теперь было не слишком много прав так поступать, все больше огорчалась по поводу проделок Вольфганга в Вене, иронично протестуя – в письмах. Он пытался притвориться, что не знает, о чем она ведет речь. Он, на самом деле, мало интересовался кутежами и увеселениями, и то, что он ответил, было скорее правдой, нежели уловкой.
«Ты бы никогда не поверила, как долго для меня тянется время, с тех пор как я виделся с тобой! Я не могу описать моих чувств к тебе – в душе какая-то пустота, и она больно меня мучает – своего рода томление, и оно не прекращается, потому что не знает утоления, оно не успокаивается, нет, оно усиливается день ото дня. Когда я думаю, как весело было нам в Бадене – мы радовались, как дети! И сколько грустных, томительных часов я провел здесь без тебя! Даже моя работа не доставляет мне радости, потому что я привык время от времени прерывать её, чтобы обменяться с тобою несколькими словами, а это удовольствие сейчас – увы, недоступно. Если я иду к клавиру и пою что-нибудь из оперы, я вынужден тотчас же остановиться – мои эмоции слишком сильны. Баста! Как только я закончу свою работу, я буду далеко отсюда. Я выясню в придворной аптеке, наверное, смогут ли они, в конце-то концов, предоставить мне электуарий. Если смогут, я его тут же пришлю. Между тем, если будет необходимо, я посоветовал бы тебе принимать тартар вместо сердечного».
Вольфганг приостановил дела и прибыл в Баден 26 июля, когда родился его последний сын. Мальчика при крещении нарекли Францем Ксавьером Вольфгангом, считая, что он был либо назван в честь Зюсмайера, либо что имя Зюсмайера было взято потому, что никакое другое не могло быть придумано с такой легкостью. Нога у Констанции слегка побаливала, но она вовсе не была настолько больна, как это случалось прежде, и быстро выздоравливала. А вот Вольфганг, возвратившись в Вену и трудясь не покладая рук, в пустоте и одиночестве своих комнат, нес в душе тяжесть, которая, казалось, сдавила ему виски и легла тяжкой жесткой дланью на горло. Было очень жарко, и узкая улица был грязной и душной, и от этого он часто испытывал слабость и головокружение. В такой день он внезапно услышал тихий стук в дверь – и вздрогнул.
– Войдите! – крикнул он.
Какой-то высокий человек переступил через порог и закрыл за собой дверь. Совершенно незнакомый, худой, мрачный? Одетый с головы до ног в темно-серое. Вольфганг посмотрел на него снизу вверх и задрожал при виде этого воплощения скорби, но, вспомнив о правилах хорошего тона, поднялся. Незнакомец холодно поклонился и, произнеся несколько общепринятых учтивых фраз, подал Вольфгангу письмо – свернутый тяжелый белый лист с обычной печатью. Затем, пробубнив, куда послать ответ, отворил дверь и удалился. Вольфганг стоял, глядя ему вслед с неясным ощущением опасности в душе – его охватил странный испуг, почти предчувствие… Он долго смотрел в пространство. Внезапно вспомнил о письме и распечатал его. Подписи не было. Вольфганг вертел листок в руках и внимательно рассматривал. Определить, кто это – невозможно. Вольфганг потер лоб и приступил к чтению. Потом вскочил – настороженный… напряженный…
Письмо начиналось несколькими лестными, хотя и довольно формальными фразами о достижениях великого капельмейстера вместе с заверениями в глубочайшем уважении пишущего. Далее шел вопрос о цене за сочинение заупокойной мессы – и внезапно Вольфгангу показалось, что у него остановилось дыхание. Будто в этот жаркий полдень его пронизал холодный ветер, ворвавшийся… из небытия. Вольфганг резко качнул головой и прекратил чтение. Написать мессу. В случае согласия сообщить, в какие сроки он сможет ее закончить. Было и еще одно условие: Вольфганг не должен даже пытаться установить, кто заказал ему эту работу. Любая попытка будет напрасной. На этом всё.
Вольфганг изо всех сил пытался всё обдумать по-деловому. Он встал, выглянул в окно, посвистел канарейке, поправил волосы перед зеркалом. Только всё осталось, как было. А что такое это «всё»? Чепуха! Дело в незнакомце. Черт с ним… Но что-то всё-таки было… От подобного просто так не отделаешься. Оно здесь, в этой в комнате! Наконец он сдался. Он как бы прекратил любые попытки контролировать свой бедный усталый разум. Эта штука – послание с того света. Зов Смерти.
Вольфганг поехал в Баден, чтобы повидаться с Констанцией. Он не стал рассказывать ей, о чем постоянно думал. Нет, ибо к этому времени смерть стала чем-то прекрасным. Смерть стала другом, далеким чудесным другом, и к ней он прокладывал путь. Он не расскажет никому! То будет его секрет, тайная любовь и чаяние. Словно сумасшедший, который начинает хитрить и скрываться, Вольфганг поначалу укрыл своего тайного друга в глубинах своей души. Он и не думал раскрывать эту тайну, ведь тогда пришлось бы спорить с тупыми невидящими глупцами, которые будут недоверчиво пялить на него глаза. Он просто сообщил Констанции, что собирается принять заказ, но пока не знает, что писать. Он даже упомянул (несмотря на договоренность об анонимности), что это хорошая возможность произвести впечатление на нового императора Леопольда в качестве церковного композитора. Ха-ха! Император Леопольд!
Возможно, самый последний прижизненный портрет Моцарта.
Художник Иоганн Георг Эдлингер. 1790 г.
Возвратившись в Вену, Вольфганг разыскал высокого незнакомца в сером. Назвал свою цену – 50 дукатов. Не закончив «Волшебную флейту», Вольфганг не мог назвать точную дату исполнения заказа. Хотя… хотя он понимал, что случай этот неординарный. Но он не мог обещать, когда… он еще многого не мог предвидеть и обещать. Незнакомец не заставил себя ждать; уплатил 50 дукатов, заверил Вольфганга, что сроки приемлемы и что композитор получит дополнительную плату по завершении работы. Не было никаких ограничений в отношении стиля и содержания произведения. Потом он взглянул с высоты своего роста на Вольфганга холодными серыми глазами и повторил требование не пытаться узнать имя заказчика. Затем исчез.
Вольфганг не знал, конечно, что вся эта история имеет самое простое объяснение. Был в Вене некий граф Вальзегг с неимоверным желанием прослыть композитором. Он играл на виолончели, но в жизни не сочинил ни строчки. Поэтому он взял за правило присматривать за всеми более бедными, но отменными композиторами и посылать им анонимные заказы на написание пьес. За это он хорошо им платил, но после эти произведения исполнялись в его доме как его собственные. «Реквием» должен был стать его сочинением в память о недавно почившей супруге. Высокий человек в сером – его управляющий Лейтгеб. Однако, если бы Вольфгангу рассказали эту историю целиком еще тогда, он вряд ли во все это поверил бы. Для него этот опыт был чем-то неземным и потусторонним. Ничто не могло бы так повлиять на его мозг, ничто не могло бы так вдохновить на создание «Реквиема».
Но ему помешало начать работу одно непредвиденное и досадное препятствие. Император Леопольд II должен был в начале сентябре короноваться в Праге как король Богемии, и по этому случаю Вольфгангу было предложено написать для празднований оперу. Так Прага вновь продемонстрировала преданность Вене, которая в этом смысле вовсе не требовалась. Вольфганг не стал отказываться. Он лишь пожалел, что не сделал этого, когда узнал, что от него ожидают написания новой партитуры к трагедии Метастазио «Милосердие Тита» (К. 621), тяжелой, утомительной итальянской пьесе, относящейся к неаполитанскому периоду его юности. Но только это уже непоправимо. Взяв с собой Констанцию (детей удалось пристроить в семью в Перхтольдсдорфе), он в середине августа отбывает в Прагу.
Когда садились в дорожную карету, Вольфганг остановился и вздрогнул. Чья-то рука коснулась его локтя. Он повернулся и столкнулся лицом к лицу с «серым» незнакомцем.
– Вы собираетесь в путешествие? – осведомился человек. – А как же «Реквием»?
Вольфганг мигом ослабел от страха и неожиданности.
– Мне необходимо ехать, – выдохнул он. – Нужна опера – для императора. Но я скоро вернусь.
– Очень скоро? – уточнил незнакомец.
– Очень скоро, – подтвердил Вольфганг. – Я сяду писать мессу сразу же, как только вернусь домой. Передайте-э-э-э.
Незнакомец поклонился.
– Я ему передам, – произнес он. – Думаю, он будет доволен.
И удалился.
Вольфганг с белым лицом влез в карету и бросился на мягкое сиденье. Констанция смотрела на него с тревогой и недоумением.
Вольфганг взял с собой и Зюсмайера, чтобы тот помог ему с оркестровкой партитуры и речитативами. Новая опера должна быть готова через восемнадцать дней напряженной, нервной работы без продыху. Вольфганга мучил контраст с «Волшебной флейтой», все еще жившей в его мозгу. Немыслимо сложно переключаться на другую эпоху и стиль, который, как он думал, он уже освоил и теперь применял с такой немыслимой сосредоточенностью.
Даже Прага на первых порах была не в радость. Он встретился с друзьями, но времени для вечеринок в Бертрамке, как встарь, уже не было, ничто не могло его развлечь. Теперь он бледный, нервный, всегда обессиленный, иногда – хворый, и непрерывно принимающий лекарства. Прага вызвала целый рой воспоминаний, которые причиняли боль. Он не мог смотреть на великолепные дворцы, не вспомнив, как когда-то был принят там впервые; на таверны и гостиницы ему тоже было тяжело смотреть – он помнил радостное рычание Лоренцо и Казановы, добрых друзей, с которыми он не увидится вновь.
Опера «Милосердие Тита» провалилась. Некоторые из старых верных друзей Вольфганга настаивали, что это прекрасная опера, замечательная опера. Шум и суета коронации на время заглушили ее – вот и всё! Подождите и вы увидите! Но Вольфганг всё понимал. Он знал, что «Милосердие Тита» – скучная, холодная, формальная вещь, и сочинил он ее он только потому, что не мог отказаться. На премьере он плакал. Красивый белый с золотом театр был связан со слишком многими дорогими и славными воспоминаниями.
Театральная афиша премьеры оперы «Волшебная флейта» 30 сентября 1791 года в театре «Ауф дер Виден» в Вене
Когда в середине сентября он возвратился в Вену, на него тут же набросился Шиканедер, который готовился к премьере «Волшебной флейты». Готов ли Вольфганг? Вольфганг готов не был. Ему нужно было дописать несколько хоровых и оркестровых фрагментов, а еще – увертюру. Шиканедер потащил его в театр, потребовал дать указания относительно декораций, налив вдоволь вина и пунша, и начал выжимать из него соки. Вольфганг закончил красивую увертюру – одну из самых своих волнующих и вместе с тем наиболее популярных фуг. Закончил 28 сентября, а премьера была назначена на тридцатое. Афиша гласила:
«ВОЛШЕБНАЯ ФЛЕЙТА
Гранд-опера в 2 действиях
Эммануила Шиканедера».
Далее шел список действующих лиц и исполнителей, на тот момент все они – старые приятели Вольфганга, в том числе – мадам Герль с мужем, Шак, Наннина Готлиб, исполнявшая роль Барбарины в «Фигаро» (как давно это, кажется, было!), все члены семьи Шиканедера и, конечно, Йозефа.
«Музыка господина Вольфганга Моцарта, капельмейстера и императорского камерного композитора, Уважение к благодарной публике и дружба с автором оперы побудили г-на Моцарта согласиться по этому случаю самолично дирижировать оркестром.
Эммануэль Шиканедер в роли Папагено. Гравюра 1791 г.
Либретто оперы с двумя гравюрами на меди, изображающими г-на Шиканедера в театральном костюме Папагено, можно приобрести в кассе, по цене 30 крейцеров.
Декорации и сценический инвентарь были поручены господам Гайлю и Несстхалеру, которые льстят себе тем, что выполнили свою задачу с должным пониманием художественных требований данного произведения».
Реклама воистину в манере цирковых зазывал. То, что композитор сам дирижирует оркестром на первом представлении, вполне соответствует традиции. Что касается «оперы Эммануэля Шиканедера», тогда как на премьерных афишах и «Фигаро», и «Дон Жуана» не было никакого упоминания бедного Лоренцо, либреттиста, точно заслуживающего славы из всех когда-либо живших на свете. Циник, конечно, мог бы смутно припомнить некоторые объявления Леопольда Моцарта, когда тот таскал двоих своих детей по всей континентальной Европе в поисках монаршего покровительства. Однако отец обладал лучшим вкусом, и к тому же он обращался к совершенно иной аудитории.
Было бы справедливо отметить замечательную логику Леопольда. Он знал свой мир. Все его усилия, направленные на важность получения постоянной должности при дворе, все его сердитые письма, написанные с этой целью, из-за несчастного контакта Вольфганга с Шиканедером получили четкую и ясную перспективу. Вольфганг в простоте душевной отбросил житейскую мудрость отца; а потому неудивительно, что Немезида обернулась против него. Работая над «Волшебной флейтой», он опустился на самое дно музыкального мира и уже никогда не смог выбраться из этой трясины.
И все же значимость этого падения невероятно глубока. Среди людей Вольфганг опустился ниже некуда. Блеск модных аплодисментов стих, убрана шпага курфюрста, украшенная блестками и мишурой. Жизнь распалась на составляющие элементы – немецкую верноподданность и музыку. И это все, вместе с Констанцией, что ему осталось из смыслов и желаний. Не то чтобы он это драматизировал, как его последователи-романтики, и не то чтобы он ощущал на себе бремя демократического искусства: он знал лишь только то, что он несчастлив, что его золотые деньки безвозвратно ушли. Однако неотступное наваждение – мысль о высоком незнакомце, который заказал ему «Реквием», и постоянные отказы от других, более выгодных предложений за пределами Вены, говорят о том, что он инстинктивно ощущал эту новую значимость своей жизни. Если бы он уехал в Берлин по приглашению Фридриха Вильгельма, или последовал за Лоренцо в Лондон, или, что еще хуже, занял бы в свое время одно из превосходных мест, о которых хлопотал его отец, он никогда не сделал бы этого последнего, бессмертного шага к грядущей премьере. «Волшебная флейта» могла бы и не открыть начало нового оперного мира, «Реквием», с его сверхъестественным вдохновением, мог бы вообще не быть написан. В тех жалких обстоятельствах, в каких оказался композитор, напряжение от нового прозрения неизбежно влекло за собой смерть. Он достиг того странного сочетания «смерти в жизни», которое возможно только для истинно великих. Это, положа руку на сердце, последнее, что хотел бы увидать отец в своем ребенке за клавиром.
У Вольфганга были свои опасения по поводу «Волшебной флейты» – как ее примут. Сам-то он знал, что это великое произведение, но он уже знал, что не стоит доверять легкомысленной венской публике. Первый акт закончился в тишине. Вольфганг запаниковал и побежал за сцену к Шиканедеру.
– Обожди, – сказал управляющий. – Успокойся. Я знаю эту игру. Дай им время.
Он оказался прав. Публика, пораженная новизной действия, могла только недоуменно взирать на сцену. Аплодисменты начались во время второго акта. Пусть это и не было триумфом, но в целом премьера была удовлетворительной. Шиканедер понимал, что это такая вещь, которую нужно изо всех сил продвигать, поэтому он постоянно повторял спектакль в течение следующих десяти дней. Вскоре возникла реакция, и в течение нескольких недель опера стала популярной, а так называемое приличное общество уже смотрело на сцену в лорнет. Считалось забавным привезти гостей в необычный театрик и послушать новую, необычную музыку. Все музыканты города её послушали. Но ничто не тронуло и не порадовало Вольфганга так, как похвала Сальери, который впервые сказал Моцарту несколько добрых слов по поводу этой немецкой оперы.
Тост в честь Моцарта на приёме у Шиканедера. По картине А. Боркмана. 1880 г.
Вольфганг был теперь в очень скверном состоянии. У него нередко случались обмороки, часто мучили головные боли, он стал более нервным и бледным, а в глазах появилось странное, лишенное блеска выражение. Незнакомец в сером больше не появлялся, но Вольфганг ни на миг не забывал о данном ему обещании. Он приступил к работе тут же, как только сбыл с рук «Волшебную флейту». Лоренцо Да Понте был на пути в Лондон, и он написал Вольфгангу, снова убеждая его поехать с ним. Вольфганг прочел письмо в каком-то оцепенении. Англия представлялась неведомым миром, и даже Лоренцо казался смутной, почти загадочной фигурой.
«Хотел бы я последовать твоему совету, но как? Чувствую себя оглушенным, сочиняю с трудом и не могу избавиться от видения этого незнакомца. Вижу его постоянно, он уговаривает меня, торопит и с нетерпением требует работу. Я продолжаю писать, потому что сочинительство утомляет меня меньше, нежели ничегонеделание. В остальном мне бояться нечего. По тому, как я страдаю, я понял, что мой час настал, и я на пороге смерти. Я подошел к концу, прежде чем полностью насладился своим талантом. Жизнь, в самом деле, была прекрасной, моя карьера начиналась при таких удачных обстоятельствах, но никто не в силах изменить свою судьбу. Никто не может сосчитать отпущенные ему дни, нужно смириться, все происходит по воле Провидения. Мой конец неизбежен. И это будет моя погребальная песнь, я не могу оставить ее незавершенной».
Вольфганг не сделал большего открытия, чем это. Очевидно, он считал, что рассказывал Лоренцо о незнакомце когда-то раньше. Всё теперь для него сузилось до этих впечатляющих и внушающих страх моментов: незнакомец, страдания, погребальная песня, смерть.
У Констанции были все резоны знать об этом, но она предпочла уехать в Баден тотчас же после премьеры «Волшебной флейты», оставив детей на попечении чужих людей; в этом она осталась себе верна. Она уже не хворала, разве что слегка недомогала. Кажется, ей и в голову не приходило, что на этот раз Вольфганг, как никогда, нуждался в некоторой заботе, в хорошем питании, любящем участии и покое. Вместо этого он целыми днями оставался один и отдавал до капли все свои последние силы написанию «Реквиема», питаясь как придется, хватая урывками клочки утомительного удовольствия, строча письма ей. Вольфганг, который любил друзей, нуждался в дружбе и жаждал простой нежности, провел последние свои недели в одиночестве, в опустевшем доме, навещаемый хозяином гостиницы и неумелым слугой.
«Сразу после твоего отъезда я сыграл две партии на бильярде с господином фон Моцартом (тем самым человеком, который написал оперу, разыгрываемую в настоящий момент в театре Шиканедера). Потом я продал свою старую клячу за 14 дукатов. (Он был слишком болен, страдал головокружением и не мог ездить верхом так же легко, как раньше) … Затем я попросил Йозефа [Дейнера] позвать Примуса, чтобы тот принес мне чашку черного кофе, а сам тем временем курил превосходную трубку табака. Далее я оркестровал почти целиком Рондо для Штадлера… В половине шестого я вышел из города через Штубентор и совершил свою любимую прогулку по гласису в сторону театра. Что я вижу! Какой запах! Что ж, это Дон Примус с котлетами! Che gusto! Сейчас я ем за твое здоровье. Только что пробило 11 часов. Вероятно, ты уже спишь. Шш! Не буду тебя будить!»
«Суббота 8 сентября. Видела бы ты меня вчера за ужином! Я не смог найти старую скатерть и поэтому достал чистую, как свежий снег, и поставил двойные подсвечники с восковыми свечами![64]… Время тянется без тебя медленно – я это предвидел. Если бы мне было нечего делать, я бы провел неделю с тобой, но там у меня не было бы подходящего места для работы, и я тревожусь, стараясь, насколько это возможно, избежать любых денежных затруднений. Нет ничего более желанного, как быть в состоянии жить спокойно, с миром в душе, а это значит, что нужно прилежно работать, и я рад, что я так и делаю».
На следующий день он, как обычно, пошел в театр послушать «Волшебную флейту», которую любил.
«Сегодня я прошел за кулисы слушать арию Папагено с колокольчиками, и у меня возникло огромное желание сыграть самому. Шутки ради я сыграл арпеджио, перед тем как Шиканедер пропел первую фразу. Он вздрогнул, посмотрел за кулисы и увидел меня. Тогда он перестал петь и долго не мог начать. Я понял его состояние и снова сыграл аккорд. Он ударил в колокольчики и пробормотал: “Прекрати!” Все засмеялись. Думаю, моя шутка многим показала, что он даже не играет на инструменте сам. Ты не представляешь, как чудесно звучит музыка из ложи рядом с оркестром – гораздо лучше, чем с галереи. Когда приедешь, обязательно послушаешь.
…Утро воскресенья, в семь часов. Я спал очень хорошо, и надеюсь, ты тоже. С большим удовольствием вкусил полкаплуна, которого мне принес Друг Примус. В десять часов я иду на богослужение в часовню пиаристов, после чего я должен переговорить с управляющим… В следующее воскресенье я точно должен приехать к тебе. Мы сможем вместе пойти в казино, а домой поедем в понедельник.
Постскриптум. Поцелуй за меня Зофи. Зюсмая подергать как следует за нос, и тысяча комплиментов Штоллю. Адье! Бьют часы. Прощай! И до встречи!
N.B. Думаю, ты отправила две пары желтых зимних бриджей в стирку, так как мы с Йозефом напрасно их искали. Адье!»
Если Вольфганг не поставил Констанцию в известность относительно своего состояния, это сделали другие. Его время от времени видел Хофер, и он сообщил Констанции, что Вольфганг болен, несчастен и одинок. Поэтому она вернулась домой в конце октября. Радость Вольфганга была неописуемой. Она была в ужасе при виде этого белого личика, которое осунулось так, что отчетливо видны были крупные кости черепа – особенно выделялись глазницы и длинный нос. Но еще больше ее расстроило, как он говорил. О чем он только думал, постоянно возвращаясь к теме смерти и умирания! И эти неудержимые всплески отчаяния и слез! Погода все еще была прекрасной, и Констанция наняла карету, чтобы прокатиться с ним в Пратер, где сладостен был чистый осенний воздух и веяло свежестью с Дуная. Они вышли из кареты и сели на траву. Вольфганг припомнил другой день, проведенный в Пратере, давным-давно. Тогда была весна, он делал букетики из примул и прятал их у нее на груди, а потом целовал, и они долго лежали, обнявшись, и шептали друг другу на ухо милые маленькие секреты. Он не забывал тот день – какой она была милой, какой нежной! Это было незадолго до того, как родился их первый ребенок … тот, который умер.
Внезапно Вольфганг зарыдал. Рыдания усилились, он уткнулся лицом в сложенные на груди руки. Констанция в тревоге обернулась к нему.
– Вольфи, любимый, что с тобой?
– Ничего, ничего, – бормотал он. – Просто я так устал и расстроен!
Он поднял мокрое от слез лицо и посмотрел на нее. В этих глазах было что-то такое, чего она не могла вынести. Ей хотелось отвернуться. Но Вольфганг смотрел прямо ей в лицо. И она не смогла пошевелиться.
– Вольфганг, – медленно произнесла она, – о чем ты думаешь?
Его взгляд смягчился, и он взял ее за руку.
– Дорогая моя Штанци-Марини, – сказал он нежно, – я думаю о смерти.
Констанция содрогнулась.
– Я все время думаю теперь о смерти, понимаешь? Вот почему я обязан закончить мой «Реквием».
Он прижался щекой к ее руке и заглянул ей в глаза.
– Я пишу его для себя, дорогая. Разве ты не поняла?
Констанция страшно испугалась. Вольфганг был так спокоен! Он говорил так, будто все уже случилось. Она обвила его руками и изо всех сил прижала к себе.
– Нет, Вольфи, нет! – задыхаясь, твердила она. – Не говори таких ужасных вещей… пожалуйста…
– Это совсем не ужасные вещи, дорогая. Это прекрасные вещи. Смерть прекрасна. Я не говорил тебе, что это истинная цель жизни?
Она вновь затрясла головой.
– Нет, Вольфи! Пожалуйста!
– Не огорчайся, дорогая, – возразил он. – Это прекрасно, Почти… Но есть и другие… вещи.
Тон его изменился. Она быстро взглянула на мужа. Его осунувшееся лицо внезапно прорезали резкие жесткие линии. Он неотрывно смотрел в пространство. Констанция несмело коснулась его руки. Он повернулся к ней. Его глаза стали другими. Они стали больше, и она, когда он взглянул на нее, отшатнулась назад. Она увидела что-то страшное.
– Констанция, – сказал он низким сдавленным голосом, – у меня на уме что-то такое… Я знал об этом еще давно.
Ее подбородок дрожал, но она продолжала смотреть на мужа, не отрываясь. Он наклонился к ней:
– Меня отравили.
– Не может быть! Нет, нет! – тихо стонала она.
– Отравили, – произнес Вольфганг твердо. И вновь глаза его наполнились слезами.
– Меня, несомненно, отравили, – уверенно повторил он. – Я не могу избавиться от этой мысли.
Констанция пыталась что-то сказать. Она открывала рот, шевелила губами. Но она не смогла выговорить:
– Кто?
Вольфганг понял.
– Не важно, – сказал он, покачивая головой. – Я все равно не скажу.
Странный блеск вернулся в его затуманенные глаза.
Конечно, то было досадное заблуждение. Ни одна человеческая рука не давала ему яду. Он сам в часы отчаяния сплел эту мысль в своем раздраженном мозгу. Он втайне думал, что это Сальери. Бедный итальянец был в ужасе, когда эта омерзительная история дошла до него. Она преследовала его до конца дней, так что даже на смертном одре этот измученный старец посмотрел в глаза друга и жалобно сказал:
– Я не травил Моцарта.
А пока Вольфганг был жив, Сальери сделал все возможное, чтобы выразить свое неподдельное, искреннее, хотя и запоздалое восхищение. Так было нужно – кругом были те, для кого эти слухи не были беспочвенными.
Первая страница рукописи Реквиема
Констанция наконец поняла, что Вольфганг страдает чем-то более тяжким, чем обычное недомогание. Она послала за доктором Клоссетом из больницы общего профиля, который осмотрел больного и согласился с Констанцией (а это была ее идея), что партитуру «Реквиема» (К. 626) необходимо изъять. Вольфганг уступил. Он был утомлен и ослаблен, для сочинительства сил почти не оставалось, для всего остального – и того меньше. Братья-масоны тем временем готовились к празднику, и он вместе с Шиканедером сочинил по этому случаю кантату, которую исполнили в середине ноября, – она была принята с восторгом. Он вернулся домой впервые в приподнятом настроении, каким Констанция не видела его уже несколько недель. Он был весел, даже игрив. И стал требовать, чтобы ему вернули партитуру «Реквиема». Констанция никогда не заглядывала в самую глубинную суть вещей. Ей подумалось, что Вольфгангу намного лучше! И она вернула ему неоконченную партитуру.
Рукописи, конечно же, суждено было остаться неоконченной. Но Вольфганг не мог даже допустить такую возможность. Подготовленный к смерти и уверенный, что она уже близка, он работал над своей погребальной песней в немыслимой гонке за самой высокой ставкой – крошечной полоской жизни, когда отпущенное время уже истекает. Он проиграл. Но его молодой ученик Зюсмайер приложил все усилия, чтобы восполнить упущенное. Работа Вольфганга над «Реквиемом» шла все медленнее, и он вкладывал все оставшиеся силы своего изумительного дарования в каждую написанную им ноту.
Из двенадцати частей мессы он полностью закончил две первые. Следующие шесть он не завершил, но при этом Зюсмайеру удалось доделать всю чисто техническую работу. Для восьмой и девятой – Domine Jesu[65] и Hostias – он оставил наброски, которые Зюсмайер воплощал в жизнь. Следующие две части, Sanctus и Benedictus, были написаны целиком Зюсмайером. Agnus Dei задал исследователям много загадок, тем не менее никто не сомневается, что яростная мольба вступительной фразы – это идея Вольфганга, тогда как и трогательная, но простая молитва, «dona eis requiem» («даруй им покой»), принадлежит Зюсмайеру. Ученик глубоко проникся надмирной страстью своего учителя к создаваемому произведению, и ему хватало здравого смысла позволить себе поддаться этому влиянию, без всякого желания дописать или вставить что-нибудь от себя. То, что кажется проблеском гениальности во фрагменте, написанном Зюсмайером, – фуга из первой части как сжатое повторение, и вершина, и завершение – это то, на что указал ему Вольфганг вечером накануне кончины.
«Реквием» обсуждают, о нем пишут, его анализируют, разбирают на части, сводят воедино, критикуют и рационально обосновывают. Для чего? «Реквием» – одна из эпических страниц в летописи человечества. Это настолько месса о мертвых, что она превосходит масштабы жизни, ибо не может быть смерти, которая не охладила бы пыл, именуемый жизнью. Как сама жизнь и неотделимая от нее смерть, «Реквием» принадлежит к универсалиям. Это то, что приходит к нам из космоса и остаётся с нами. У этого произведения нет временных границ, ни начала, ни конца, разве что, скажем, оно началось, когда слабенький младенец издал свой первый крик в Зальцбурге, а закончилось, когда измученный мужчина испустил последний вздох в Вене. Но и тогда оно не умещается в границах 35-летней короткой жизни. Оно уходит в глубь веков, к истокам культурного опыта, и возвращается к нам, чтобы пронзить самое сердце реальности.
Канон католического богослужения случаен: произведение могло принять любую форму, и все-таки оно приобрело форму мессы. Моцарт не мог умереть, не воплотив каким-либо подобным образом свой разум, душу, сердце и космический дар. Если бы он умер без такого воплощения, он не был бы настолько целен в том, чем является, как фундаментальный фактор фундаментального искусства. И всё же у него не было таких грандиозных идей. Из всех мотивов, пламя которых помогало создавать это произведение, самым явным было ощущение смерти. Он был на грани смерти и писал реквием для себя. Это просто. Остальное зависит от того, услышана ли грандиозная поступь жизни, следующей своим путем, когда мужской хор восклицает «Quam olim Abrahae promisisti» («Который Ты некогда Аврааму обещал»), а женщины отвечают пронзительным криком, и это все крики, когда-либо исторгнутые женщинами: что-что, а это Вольфганг знал очень хорошо.
Всё дело в знании того, что означает, когда посреди фразы Dies irae («День гнева») струнные взлетают вверх. День гнева, который настигает каждую жизнь, когда страх изведает каждый, когда содрогнется даже самый холодный разум. Это воплощено двумя низкими простыми минорными гаммами Лакримозы, поднимающимися и нисходящими на фоне рыдающих скрипок, ведь те, кто не знали слез, не знают ничего. Это признание смирения в Recordare и это преданность – в безмятежном равновесии Hostias. Наконец, это мощная триумфальная фуга в Kyrie и Cum Sanctis tuis («Со святыми Твоими»), где есть яростная и жгучая красота разума, чья страсть снижает накал любой другой страсти и чей плод живет вечно, когда все прочие плоды уже сгинут. О «Реквиеме» нужно знать, что Моцарт, чьим личным кредо было не ходить с унылым видом среди собратьев, завершил пытку своей жизни радостью, ясным, счастливым ре мажором.
Двадцать первого ноября, холодным серым полднем, Вольфганг брел к «Серебряному Змею». Там он вяло оглядел большой главный зал; его передернуло при виде занятых столов, за которыми сидели в основном те, кого он не знал. Он направился к боковым помещениям, где выбрал уголок и устало опустился на стул. Провел правой рукой по столу и уронил на нее ноющую от боли голову. Мраморная столешница охладила ее, слава богу. Какое теперь имеет значение то, что его почитатели из Венгрии и Голландии прислали ему предложения о щедрых заказах? Долго он сидел на одном месте с полузакрытыми глазами и опущенными плечами, едва заметно двигавшимися в такт дыханию. Наконец он поднял голову и подозвал слугу.
– Принесите мне белого вина, – сказал он равнодушным тоном.
Слуга его узнал, и он был удивлен заказом. Капельмейстер Моцарт после обеда обычно брал пиво. Слуга принес бутылку, протер стакан, погремел ложками и удалился. Вольфганг смотрел на бутыль, словно она была нарисована на столе. Он не прикасался к ней. Йозеф Дейнер был тут как тут, добрейший владелец заведения, который практически занимался домашним хозяйством Вольфганга в этот его последний непростой год. Он сжал губы и покачал головой, глядя на Вольфганга. У того лицо было еще меньше по сравнению с прошлой неделей, и вдобавок к обычной тусклой бледности оно потяжелело и напоминало воск. К тому же на скулах с обеих сторон было по яркому розовому пятну – или это только полуденный свет? Чудесные светлые волосы, которыми, он знал, Вольфганг гордился, были взъерошены и смяты, кое-как припудрены, а плохо завязанная ленточка косички еле держалась. Косичка спуталась – ее явно не переплетали уже несколько дней. Вольфганг поднял свою взлохмаченную голову и поглядел на Дейнера.
– Ну, как ты сегодня? – спросил он.
– Кажется, это мне больше пристало спрашивать, – ответил Дейнер. – На вид вы соверенно больны, господин капельмейстер! Та ваша поездка в Прагу в сентябре – знаете ли, она, мне кажется, была вам совсем не на пользу. Тамошний воздух вам не подходит.
Вольфганг беспокойно заерзал на стуле. Дейнер – добряк и верная душа, он действовал Моцарту на нервы! Хотя что теперь не действовало на нервы?
Дейнер продолжал.
– Я вижу, вы заказали вино. Это правильно. Без сомнения, в Праге вы пили пиво, а оно расстраивает желудок, знаете ли… Сильно расстраивает.
Вольфганг повернулся и ласково улыбнулся.
– Мой желудок крепче, чем ты думаешь, Йозеф. Я с самого раннего возраста научил его переваривать все, что угодно.
И вздохнул.
– Что ж, это хорошо, – сказал Дейнер, – а то ведь все болезни начинаются с желудка, как говорил маршал Лаудон …
Вольфгангу вдруг стало очень плохо. Он сильно сжал рот и ухватился за край стола, чтобы встать на ноги.
– Йозеф, – выговорил он. – Мне… меня знобит… Это странно. Я пошел домой. Можешь допить мое вино. Возьми этот Siebzehner[66] и приходи завтра утром ко мне домой – поможешь. Уже зима, нам понадобятся дрова. Моя жена закажет их… Мне нужно, чтобы огонь горел прямо сейчас.
Он дал монету слуге и вышел. Неуверенной походкой побрел по Картнтнерштрассе и перешел Штефансплац. Добравшись до Раухенштайнгассе, он едва смог одолеть один лестничный пролет. О, боже! Боже! …
Дома, кроме Констанции, была Софи Хайбл; они вместе уложили его в постель. Вольфганга стошнило, стало ужасно трясти, щеки пылали от сильного жара. Он лежал на спине, вцепившись в края матраса, и комната перед его глазами ходила ходуном. Ночью Констанция, переворачивая его с боку на бок, заметила, что маленькие кисти рук мужа заметно переменились – она спросила, не обжег ли он их накануне. Нет. Но она осмотрела его ступни – они тоже были опухшими, как и кисти. Констанция разбудила Лизель, служанку. И велела ей бежать за доктором Клоссетом.
На следующий день, утром, зашел Дейнер, узнать, чем помочь Вольфгангу, и Констанция отвела его в спальню, где под стеганым белым покрывалом лежал, вытянувшись, Вольфганг. Он слабо открыл глаза и поморщился от яркого света. И все-таки нашел в себе силы, чтобы улыбнуться Йозефу.
– Не сегодня, Йозеф, – сказал он ласково. – Сегодня нам придется иметь дело с докторами и аптекарями… («И смертью», – он добавил про себя совсем спокойно. Он слишком хорошо это знал).
После полудня начали собираться друзья. По округе прошел слух, что Вольфганг слишком болен, чтобы выйти из дому, и тогда актеры из труппы Шиканедера договорились между собой, что кто-то из них будет все время с Вольфгангом днем, чтобы не оставлять его одного. Его интересовала только музыка, и он не хотел говорить больше ни о чем. Зюсмайер поставил стул у изголовья кровати, и никто не мог уговорить его покинуть этот пост. Вольфганг был благодарен. Он был слишком слаб, чтобы писать, но в состоянии давать «Зюсмайю» указания насчет партитуры и оркестровки. Листы «Реквиема» были разбросаны по всей кровати, и каждый полдень, когда подходили друзья, четверо из них, обычно Шак, Герль, Хофер и сам Вольфганг пели партии, которые были почти завершены, а Зюсмайер аккомпанировал на клавире, который для этого перенесли в спальню.
Почки больного были ослаблены болезнями раньше и теперь причиняли ему острейшую боль. Положение с отеками рук и ног стремительно ухудшалось. Двадцать восьмого ноября Клоссет пригласил на консультацию доктора Саллаба, но симптомы сбили их с толку, и ничего определенного сделано не было. Вольфганг испытывал сильнейшую боль, когда приходилось поворачивать и поднимать его в постели. Софи вспоминала: «Мы сделали для него ночные сорочки, которые можно было надевать, не переворачивая больного, и постелили под него ткань так, чтобы он мог двигаться, не прилагая никаких усилий. Не отдавая себе отчета, насколько он болен, мы изготовили для него халат на вате, заранее, чтобы он мог сидеть. Его добрая жена, моя сестра, снабдила нас для этого материей; его очень развлекала наша работа, пока мы занимались шитьем».
Каждый день, когда актеры приходили из театра, Вольфгангу рассказывали во всех подробностях о прошедшем спектакле, а по вечерам он любил с часами на подушке следить за воображаемым ходом «Волшебной флейты»: «Вот закончилось первое действие. Сейчас выход Царицы Ночи». Даже очень слабый, он пытался напеть «Der Vogelfanger bin ich ja» («Я всем известный птицелов» – ария Папагено), и Розер, один из посетителей, подошел к клавиру и подыграл ему. Вольфганг пытался протянуть руку.
– О, спасибо! – сказал он. – Большое спасибо, господин Розер!
Последние часы жизни Моцарта. (В правом углу с нотами изображен Зюсмайер). Художник Хенри Нельсон О'Нил. 1860-е гг.
Констанция почувствовала себя совершенно разбитой, и доктор занялся ее лечением; она была бы совсем беспомощной, если бы не ее сестра Софи, которая приходила каждый день, чтобы обеспечить уход за больными. Она же присматривала за хозяйством. Окруженный душевными друзьями недавних лет, Вольфганг лежал и с чувством удовлетворения наблюдал за ними, прислушивался к их беседам. Он нечасто обращался к Констанции. Проведя в постели неделю, он стал совершенно беспомощным, был частично парализован. Ночью, однако, болезнь его сильно терзала. Весь день он был тих, спокоен, говорил мало и только о музыке. Или заводил разговор, чтобы успокоить тех, кто проявлял о нем заботу. Безумный взгляд, умственное напряжение измученного мозга – все это отступило. Он ждал своих друзей и встречал их с огромным воодушевлением.
Воскресным днем 4 декабря он попросил взбить ему подушки и, пригласив своих друзей сесть вокруг кровати, попросил их спеть Лакримозу из «Реквиема». Сам он взял альтовую партию, Шак пел за сопрано, Хофер – партию теноров, а Герль – басов. Зюсмайер исполнял партию фортепиано (на клавире). Они начали тихо, так как, учитывая слабость Вольфганга, голос его был едва слышен. По мере того как минорная гамма медленно двигалась вверх, безмятежное выражение его лица и опущенные глаза сменились вспышкой зримой душевной боли. Ах, ведь он был, по сути, еще так молод! Не так это просто – умереть! Столько еще всего не сделано! Столько дел впереди! Белое лицо сморщилось в болезненной гримасе. Опухшие, дряблые руки уронили листок с нотами – и Вольфганг зарыдал.
Позже его возбуждение улеглось. Ближе к вечеру, как обычно, зашла Софи. Констанция в панике встретила ее у дверей.
– Благодарение Богу, ты здесь! – сказала она. – Он был так плох прошлой ночью, что я думала, он не перенесет эти сутки; если это повторится вновь, он умрет этой ночью.
Софи, подавив страх, тихо подошла к постели. Она коснулась руки Вольфганга. Он слабо улыбнулся и прошептал:
– Я рад, что ты здесь. Побудь сегодня ночью и посмотри, как я умру.
Её стало трясти, и она чуть не зарыдала, но взяла себя в руки и начала разубеждать его:
– Милый, дорогой Вольфганг, с тобой будет все в порядке.
Он отвечал спокойно, еле слышным голосом:
– У меня во рту вкус смерти – я ощущаю смерть; кто же поддержит мою дорогую Констанцию, если я ее покину?
Софи отошла от постели, где он тихо лежал, и поспешила домой – предупредить Цецилию Вебер. Как только она вышла из дому, ее догнала Констанция, в истерике, и попросила:
– Ради Бога зайди в церковь Св. Петра и позови кого-нибудь из священников.
Вольфганг всегда был небрежен в своих религиозных делах в последние годы и не ходил регулярно на исповедь. Софи с громадным трудом удалось уговорить одного из священников прийти к нему. Когда она вновь увидела Вольфганга, тот шептался с Зюсмайером, и фрагменты «Реквиема» были вновь рассыпаны по кровати. Он глядел на присутствующих затуманенными глазами:
– Разве я не говорил, что пишу «Реквием» для себя?
У него не было ни просьб, ни сообщений, за исключением одного: он просил Констанцию держать факт его смерти в тайне, до тех пор пока Альбрехтсбергер, следующий за ним по списку музыкант, претендент на место в соборе Святого Стефана, не будет оповещен. Констанция в отчаянии послала за доктором Клоссетом, но тот был в театре и смог прийти только в очень позднее время. Он взглянул на Вольфганга и, отозвав в сторону Зюсмайера, сказал ему, что надежды нет. Тем не менее он велел класть Вольфгангу на лоб холодные компрессы. Как только это сделали, у того началась страшная дрожь. Спустя немного времени он впал в беспамятство, изредка прерываемое в бреду криками. Один раз они увидели, что он поднимает руки, как будто держит в них что-то, и что он надувает щеки, пытаясь изобразить трубу в Tuba mirum[67].
Констанция, Софи и Зюссмайер преклонили колена у постели, молясь за умирающего. В полночь Вольфганг пытался подняться. Из темноты обморока широко открылись затуманенные глаза – в последний раз. Но рахитичное тельце опустилось на ложе, и умирающий повернулся лицом к стене.
В час ночи Вольфганг умер.