К книге
МоцартЧасть 2. XVIII 1789–1790
80%
Часть 2. XVIII 1789–1790
20

«Будвиц 18 апреля 1789 г.

Дорогая моя женушка!

Покуда князь договаривается о лошадях, я с радостью спешу воспользоваться этой возможностью, дабы написать тебе, сердечко мое, хоть несколько слов, милая моя, дорогая женушка! Как ты поживаешь? Так же ли часто ты вспоминаешь обо мне, как я о тебе? Во всякое время я глаз не могу оторвать от твоего портрета и плачу одновременно и от радости, и от горя! Храни столь дорогое для меня здоровье и пребывай в благополучии! Не беспокойся обо мне ни в малейшей степени, ибо в этом своем путешествии я не испытываю никаких неудобств и никаких неприятностей, никаких, кроме твоего отсутствия, а эту беду, поскольку иначе никак не может быть, поправить невозможно.

Со слезами на глазах пишу я эти строки.

Адье».

«Дрезден 13 апреля 1789 г.

«…Любезная женушка, если бы я получил от тебя хоть одно письмо! Коли рассказать обо всем, что я вытворяю с твоим милым портретом, то ты немало повеселишься! Например, когда я наконец освобождаю его из-под ареста, то говорю: “Благослови тебя Бог, Штанцерль, здравствуй – здравствуй! Плутишка! Вырви глаз! Остроносик! Безделушечка! Горюшко мое! ” А когда снова прячу обратно, то, постепенно засовывая его в ящик, повторяю постоянно: “Шту! Шту! Шту! ” – но с особой интонацией, которой требует это столь емкое слово, а под конец произношу: “Cпи, мышонок, сладко”; ну вот, похоже, я написал какие-то глупости (если посмотреть на это глазами посторонних людей), но ведь для нас, людей, которые так нежно любят друг друга, это никакие не глупости. Сегодня пошел 6-й день, с тех пор как я расстался с тобою, и, ей-богу, мне кажется, что уже по меньшей мере год прошел!

Прощай, дорогая, единственная! Карету уже подали – это вовсе не означает: “Ура! И карету уже подали”, а напротив – “увы”. Будь здорова и люби меня вечно, как я тебя. Целую тебя нежно-нежно миллион раз.

P.S. Поцелуй за меня Карла, а также – всевозможные пожелания г-ну и г-же Пухберг».

В Дрездене Вольфганг виделся с женой Душека Йозефой, и с какой радостью он пишет об этом Констанции! После оба являются к Саксонскому двору, где ему дарят золотую табакерку, внутри которой 100 дукатов. Перед отъездом он пишет:

«Дорогая маленькая жёнушка, у меня к тебе есть несколько поручений. Я умоляю тебя:

1. Не впадай в меланхолию.

2. Заботься о своем здоровье и опасайся весенних сквозняков.

3. Не ходи гулять одна, а ещё лучше – вообще не ходи гулять.

4. Будь полностью уверена в моей любви. Все письма тебе я пишу, поставив перед собой твой портрет.

5. Я умоляю тебя вести себя так, чтобы не пострадало ни твоё, ни моё доброе имя, также следи за тем, как это выглядит со стороны. Не сердись на меня за такую просьбу. Ты должна любить меня ещё сильнее за то, что я забочусь о нашей с тобой чести.

6. И под конец я прошу тебя писать мне более подробные письма. Я очень хочу знать, приходил ли навестить нас шурин Хофер на следующий день после моего отъезда? Часто ли он приходит, как обещал мне? Заходят ли Ланги иногда? Как движется работа над портретом? Как ты живёшь? Всё это, естественно, меня чрезвычайно интересует».

Здесь видится сходство с письмами отца, написанными Вольфгангу в прежние года. В некоторых деталях можно даже разглядеть что-то от рассудительного, назидательного Леопольда в беспечном, великодушном Вольфганге. Что до его упрека Констанции, так он не первый. Она не думала ни о чем дурном – и не совершала ничего дурного. Но жизнь её была безрадостной, и она всегда была готова ухватиться за любое развлечение, которое могло подвернуться на пути. У нее не было ни опыта, ни самообладания, чтобы инстинктивно понять, что считается хорошим вкусом, а что – нет. Вольфганг пытался учить ее самым деликатным, самым неназойливым способом. Плоды этой учебы она пожинала несколько лет спустя, будучи женой датского дипломата.

Томасшуле (в центре) и Томаскирхе (справа) в городе Лейпциг.

Гравюра XVIII в.

Вольфганг ехал в Лейпциг, что означало для него лишь одно на свете: Thomasschule (школа Святого Фомы). Музыка Иоганна Себастьяна Баха! Кантором, преемником Баха был Антон Долес, к которому поспешил Вольфганг по прибытии. Ему нужно было посещать концерты, но все свое время он проводил за органом церкви Святого Фомы. Он играл на нем с таким великолепием, что Долес воскликнул: «Себастьян Бах восстал из мертвых!» Затем под началом регента хор запел мотет «Singet dem Herrn ein neues Lied»[55] («Пойте Господу песнь новую»). С первыми звуками он резко выпрямился, застыв от волнения, и вслушивался в каждый голос. «Вот, – выдохнул он, когда пение стихло, – вот музыка, у которой человек может чему-то научиться». Он настоял, чтобы ему показали все рукописи Баха, остававшиеся спрятанными и неопубликованными в школе Святого Фомы после смерти композитора. Он разложил манускрипты по порядку на скамьях и на столах, на коленях, и в величайшем волнении занялся изучением нот, порывистыми быстрыми движениями перелистывая страницу за страницей и каждый раз радостно восклицая.

Вечера в Лейпциге он проводил в доме Долеса. Именно там, играя фрагменты из своей оперы «Похищение из сераля», он заметил: «Всё это очень хорошо для подобного случая, только слишком длинно для сцены. Когда я это писал, я никогда не уставал слушать свою собственную музыку и не знал, как привести ее к завершению».

Двое суток спустя он прибыл в Берлин и отправился ночевать в гостиницу. Первым делом он поинтересовался, какую оперу давали в тот вечер.

– «Похищение из сераля» господина Моцарта, – был ответ.

– Вот как?

Не дожидаясь комнаты и ужина, он поспешно вышел. На нем еще была дорожная одежда. «Низенький, быстрый, беспокойный, со слабыми глазами: невзрачная фигурка в сером пальто». Он купил билет и вошел. Сначала он стоял у задних рядов партера, но во время первого действия задумчиво двинулся по проходу вперед. Наконец он сел у самой оркестровой ямы и стал выводить из себя соседей чередой ошеломляющих замечаний по поводу спектакля, который был плох. Наконец, когда Педрильо запел «Лишь трусливый раб боится», вторые скрипки, по непонятной причине, сыграли ре-диез.

– Чтоб вас, – воскликнул Вольфганг, подскочив на своем месте, – играйте чистое «ре», слышите?

Паноптикум. Он чуть было не вышел из себя, но тут кто-то из оркестра его узнал.

– Это Моцарт. Сам Моцарт – смотрите! Смешной маленький человек со светлыми волосами…

Слова облетели весь зрительный зал.

Вольфганг принес свои извинения дирижеру, и спектакль велели продолжать. Но тут опять поднялся шум. Вольфганга пригласили в оркестр. Дирижер в исступлении объяснил, что сопрано Генриетта Бараниус, исполнявшая партию Блондхен, отказывается петь.

– Почему? – спросил в изумлении Вольфганг.

– Она сказала, что не споет ни единой ноты, пока вы в зале.

– Чепуха, – парировал Вольфганг. – Где она?

Он прошел за кулисы. Там, с упрямым выражением на хорошеньком личике, в прекрасном костюме, слишком хорошем для сцены, не говоря уже о роли служанки, сидела знаменитая Бараниус. Вольфганг низко поклонился.

– Необыкновенное удовольствие, – стал бормотать он, не сводя с нее глаз, – слушать ваше неземное пение!

Бараниус вскинула голову.

– Вы сделали слишком много замечаний тому, у кого неземное пение, – выпалила она.

– Тысяча извинений! – взмолился Вольфганг. – Я ни в коем случае не имел в виду вас. Речь скорее была об оркестре.

– Так почему тогда вы не остались в зале и не поучили оркестр?

– Потому, – смущенно объяснил Вольфганг, – что дирижер – он кажется, мадам…

Он замолчал и кашлянул. Бараниус изо всех сил старалась не засмеяться. Но, несмотря на все усилия, прыснула.

– Кажется глупцом? – подхватила она. – Осёл! И как же вы теперь намереваетесь спасать спектакль?

– Не знаю, – бодро отвечал Вольфганг. – Я сейчас зашел сюда, чтобы посмотреть, чем я могу помочь вам. Иными словами, не получится ли у меня убедить великую примадонну вернуться на сцену.

Бараниус потрясла головой.

– Нет, не получится. Тут вы бессильны, за исключением одного условия.

Вольфганг заулыбался. Ему нравилась ситуация.

– Какое условие?

– Если вы останетесь здесь и сразу начнете работать со мной над партией.

– Но на это не будет времени, – вздохнул Вольфганг. – И потом, зал ждет.

– Не имеет значения, пусть ждут! Я не выйду, до тех пор пока не получу урока от маэстро, великого капельмейстера Моцарта.

Она сошла со своего табурета и присела в глубоком реверансе.

– Это ваше дело, – с ответным поклоном сказал Вольфганг. – Если вы сорвете спектакль, пусть это будет на вашей совести.

Она подала ему руку и провела к себе в гримерную. Очевидец, который поведал потомству эту историю, не сообщил, что в это время творилось с публикой.

История сделалась головной болью для друзей Вольфганга в Берлине, потому что связываться с Бараниус было опасно. Она из тех, кто стоит денег. Помимо всего прочего, она пользовалась покровительством самого Фридриха Вильгельма, и путаться с ней было бы сомнительной тактикой. Она носила лучшие платья и драгоценности в столице. Разумеется, Вольфганг не мог и надеяться конкурировать с ее богатыми поклонниками, и это могло закончиться для него неловкостью или неприятностями. Бараниус прихватила его, как перышко, чтобы воткнуть себе в шляпку, фасона ради. Вольфгангу это льстило, и, хотя легенда утверждает, что его с трудом высвободили, нет причины этому верить. Он наслаждался случившимся, а когда настало время возвращаться к себе домой, бросил певицу и с легким сердцем вернулся к Констанции.

Фридрих Вильгельм принимал его с большой сердечностью. Вольфганг появлялся в Потсдаме несколько раз, но он не поладил с оркестром, открыто проявив свою неприязнь к французским музыкантам короля и прежде всего – к капельмейстеру Дюпору. Тот упорно пользовался французским языком, что выводило из себя Вольфганга, который фыркал:

– Ухмыляющийся мусью достаточно давно зарабатывает немецкие деньги и ест немецкий хлеб, чтобы начать изъясняться на языке или, по крайней мере, убивать его своими французскими гримасами, что у него получилось бы лучше.

Дюпор в ответ начал строить мерзкие козни и делать Вольфгангу множество гадостей, чтобы повредить ему в глазах короля. Но Фридрих Вильгельм Прусский был справедливым и умным человеком. Он был добр к Вольфгангу и предложил ему пост главного капельмейстера и три тысячи талеров жалованья. И что же, Вольфганг радостно ухватился за это предложение? Закружилась голова от счастья, когда он вообразил себе, как исчезнут все его долги и в жизни появятся уверенность и спокойствие? Нет, он представил себе Вену, услышал теплые смеющиеся голоса друзей, подумал о своем крошечном домике в пригороде – с зеленым садиком, с птичьей клеткой и собакой. Подумал о Констанции, о том, как будет себя чувствовать она, любящая людей и удовольствия, сосланная в этот официальный, холодный, похожий на казарму придворный круг. Он улыбнулся.

– Как я покину своего доброго императора? – сказал он несмело.

Фридрих Вильгельм был тронут.

– Обдумайте мое предложение, – сказал он благосклонно. – Я сдержу свое обещание, даже если вы напомните мне о нем через год.

Король Пруссии Фридрих Вильгельм II.

Портрет второй пол. XVIII в.

Многие музыковеды сомневается, ввиду отсутствия соответствующей записи в Потсдамском архиве, что Фридрих Вильгельм делал Моцарту такое предложение, основывают свои рассуждения на том, что тот не мог позволить себе отказаться. Ошибочность их вывода в том, что они не понимают характерного свойства Моцарта – его мягкосердечного laissez-faire[56], равнодушия к деньгам и того же сочетания преданности и инертности, которое привязывало его когда-то к Веберам, несмотря на отказ Алоизии. Он был способен отклонить любое предложение, которое могло увести его прочь от места, которое он считал своим пристанищем, хотя это не было для него делом принципа – скорее инстинктом. И он чувствовал свою судьбу гораздо острее, нежели можно было предположить по его ребячливой непредусмотрительности.

Всё же прусский король заказал Вольфгангу шесть квартетов и шесть легких фортепианных сонат для младшей дочери, выплатив композитору 100 фридрихсдоров. Из этой суммы Вольфганг ссудил 100 флоринов «другу, которому нельзя было отказать», после чего собрался в обратный путь с тем же, с чем и был в начале путешествия. Он прервал свое пребывание в Берлине, чтобы завернуть еще раз в Лейпциг, где дал концерт, не принесший денег, так как Вольфганг половину мест отдал даром, вместо того чтобы их продать. По дороге домой он письмом из Праги попросил Констанцию «взять кого-нибудь с собой» – встретить его на конечной станции дилижансов, чтобы тот управился на таможне вместо него.

Он застал Констанцию очень больной. Беременность на этот раз вызывала больше недомоганий, чем все предыдущие. Болели ноги. Они опухали и причиняли ей неудобства. Дурное предзнаменование на следующий год, сильнейший упадок в финансовых делах, в настроении и в творчестве. «Боже! – пишет он Пухбергу в июле. – Я нахожусь в таком положении, какого не пожелаю и злейшему своему врагу! И если Вы, мой лучший друг и брат, меня оставите, то я погиб, по несчастью и безвинно, вместе с моей бедной больной женой и детьми».

Констанции врач рекомендовал поездку в Баден под Веной, водный курорт, чтобы принимать лечебные ванны. Это означало для Вольфганга чудовищные расходы, поскольку теперь ему придется снимать не одно жилье, а два и оплачивать питание для нее и Карла, которого Констанция брала с собой. Лето было сплошным адом. Единственным средством спасения был Пухберг, но, хотя этот добрый человек был готов помочь, его средства не были бесконечны. Просьбы Вольфганга не прекращались, становясь все более настойчивыми и отчаянными.

«О Господи! Вместо слов благодарности я обращаюсь с новыми просьбами, вместо уплаты долгов – с новыми нуждами! Мне не нужно вновь повторять Вам, что эта злосчастная болезнь лишила меня всех возможностей заработка. Скажу Вам только, что, невзирая на свое состояние, я все же решился давать академии по подписке, чтобы покрыть, по крайней мере, столь большие и столь частые расходы на данный момент (ибо уж в Вашей-то дружеской поддержке я был абсолютно уверен). Но и это мне не удаётся! Моя судьба, к сожалению (причем, только в Вене), так неблагосклонна ко мне, что мне не удается ничего заработать, даже если я стараюсь. Я разослал подписной лист, и за 14 дней там появилось только одно имя – Свитен! Поскольку теперь, наконец-то складывается впечатление, что моей милой женушке день ото дня становится все лучше, то я даже смог бы снова работать, если не случится опять удара, этого ужасного удара. Мы утешаемся по крайней мере тем, что ей лучше – хотя вчера вечером она снова повергла меня в смятение и отчаяние, до того она вновь страдала, а я – вместе с нею! Но сегодня ночью она так хорошо спала, и с утра чувствует такое облегчение, что я лелею лучшие надежды. … Любезный, дорогой мой друг и брат! Вам известны мои нынешние обстоятельства. Вы знаете также мои взгляды… Теперь дело только за Вами, мой единственный друг, – не смогли бы Вы одолжить мне 500 флоринов? Прошу Вас, пока мое дело не решится, позволить мне возвращать Вам ежемесячно по 10 флоринов… Теперь Вы знаете всё. Не сердитесь же на меня за моё доверие к Вам и помните, что без Вашей поддержки честь, покой, а возможно, и жизнь Вашего друга и брата погибнет.

О, Боже! Я не могу решиться отослать это письмо! Но я должен это сделать! Если бы не подкралась эта болезнь… И всё же я надеюсь на прощение, ибо Вы знаете всю подноготную, все хорошие и плохие стороны… Адье! Простите меня, ради Бога, пожалуйста, простите меня! …и …Адье».

Мучительный надрыв этих писем усиливается еще и тем обстоятельством, что все они адресованы одному и тому же лицу. Нельзя не озадачиться вопросом: что сталось с верными друзьями Вольфганга, бывшими рядом с ним два года тому назад, если все его отчаянные просьбы теперь направлены к одному-единственному брату-масону? Жакен, который был так близок к Вольфгангу, с этого времени, кажется, совсем исчез из его жизни. Ни одна душа, с кем Вольфганг любил пображничать, теперь не ищет с ним встреч; даже Лоренцо в каком-то смысле его оставил, так как переехал в другой город. Сама Вена переменилась, и он заметил, что старые подписчики отвернулись от него. Величайший пианист забыт легкомысленной публикой! А вот император Иосиф легкомыслием не отличался. Он был всерьез напуган событиями во Франции, да и на родине у него было достаточно причин для страха. Турки настойчиво наседали на южные провинции его владений, и в конце концов ему пришлось самому идти на войну, чтобы их отогнать. К тому же, будучи еще довольно молодым человеком, он чувствовал себя уставшим, разочарованным, одиноким и болезненным. Веселость его двора лопнула, как мыльный пузырь. Вокруг него больше не было такого количества бравых молодцов, как не было теперь и множества очаровательных певиц или танцовщиц в оперной труппе. Жизнь покатилась под откос.

К концу июля болезнь Констанции настолько обострилась, что… «она поразительно покорилась своей судьбе и ждёт либо выздоровления, либо смерти с истинно философским смирением». Вольфганг отдавал последние силы, заботясь о ней. Ей не хватало физической выносливости, и она уступала мужу в разуме, поэтому он поддерживал её душевные силы, наряду с повседневным присмотром. Во время болезни Констанции часто приходила помочь с уходом за больной и хозяйственными делами по дому Софи Хайбл, и вот что она рассказывала подруге, когда ее сестра Констанция проболела целых восемь месяцев: «…Я сидела у ее постели, Моцарт тоже. Он сочинял музыку, а я наблюдала, как Констанция спит, когда она наконец заснула. Тихо было, как в могиле, настолько мы боялись потревожить ее. Грубая горничная внезапно вошла в комнату. Моцарт, опасаясь, что жена проснется, хотел призвать к тишине и подвинул свой стул назад, держа в руке перочинный ножик. Удар пришелся между стулом и бедром, нож вошел почти по самую рукоять в тело. Моцарт всегда был очень чувствителен к боли, но он показал мне жестом выйти вслед за ним из комнаты. Мы прошли в соседнюю комнату, где пряталась наша добрая мама, потому что мы не хотели, чтобы Моцарт знал, насколько тяжело больна его жена, а присутствие матери все же было необходимо. Мама перевязала рану, положив на нее повязку с целебным маслом. Он какое-то время хромал, но позаботился, чтобы жена ничего об этом не узнала».

Вольфганг так близко к сердцу принимал все указания врача соблюдать полную тишину, что сделал привычкой ходить по дому на цыпочках и вынуждал молчать каждого, кто говорил с ним, прижав палец к губам и произнося: «Тс-с-с!» Он настолько привык шикать людям, что, даже встретив друга на улице, по привычке делал то же самое.

В августе Констанция стала поправляться – по крайней мере, настолько, чтобы вызвать очередной упрек Вольфганга относительно ее поведения в Бадене. Трудно поверить, что ее болезнь, вызванная беременностью, позволяла ей нечто большее, чем легкий флирт. Тем не менее присущее ей игнорирование его необычайной преданности заботы указывает на известную недалекость ее ума. Разумеется, ее утомили всяческие тяготы – недомогания, дискомфорт, тревога. Пока она была в Бадене, Вольфганг по большей части находился в Вене и приезжал навестить ее на день или на выходные. Он не выпускал из виду ни одной подробности ее выздоровления.

«Надеюсь, ты получила мое второе письмо вместе с декоктом, микстурой и муравьиными яйцами. Завтра рано, в 5 утра, я отчаливаю на всех парусах… Любимая женушка! Хочу поговорить с тобою начистоту. У тебя ведь нет никаких причин печалиться. Твой муж – человек, который тебя любит и делает для тебя все, на что он только способен. А что до твоей ноги, то ты просто должна набраться терпения. Все определенно будет как нельзя лучше. Разумеется, я радуюсь оттого, что ты весела – конечно, только мне хотелось бы, чтобы ты не позволяла себе ни с кем сходиться слишком уж близко! Ты слишком вольничаешь – с … Именно так ты вела себя с …, когда он был в Бадене… Ты ведь знаешь, каковы могут быть последствия. Вспомни и об обещаниях, которые ты мне давала. О Боже! Верь моей любви – я так хочу, чтобы ты была весела, довольна и ласкова со мною – не мучай меня и себя ненужной ревностью! Верь в мою любовь, ведь у тебя столько доказательств этой любви! И ты увидишь, как мы оба будем счастливы. Уверься в том, что только разумное поведение женщины может привязать к ней мужчину».

Их нищета не могла длиться бесконечно. Вольфганга преследовали многочисленные кредиторы, и он был настолько затравлен, что не написал ничего существенного, пока в сентябре не закончил Квинтет для кларнета и струнных для Штадлера[57]. Начинается он с такой прекрасной, полной покоя фразы, что, очевидно, она выражает ту свободу, к которой он стремился и о которой мог только мечтать. Штадлер отплатил тем, что похитил из шкафа несколько ломбардных билетов, продал их и положил деньги в карман. Вольфганг жалобно ему попенял и простил, на том дело и закончилось. Жить в этом пригороде ему стало не по карману, а скверная осенняя погода сильно действовала на нервы. Он решил переехать обратно в город, невзирая на судебных приставов, которые в городе добрались бы до него скорее. Он получил заказ от императора – первый со времени его назначения. Нужна была опера для зимней постановки. Работать над ней и посещать репетиции удобнее, если живешь в городе, к тому же ему будет легче встречаться с Лоренцо, ведь, конечно же, Лоренцо должен писать либретто. Так что в ноябре, привезя домой из Бадена Констанцию, бывшую на последних сроках беременности, он подыскал лучшее жилье, какое только мог себе позволить на свои жалкие деньги, и они переехали – на Ам-Юденвальк, 245. Констанцию, измученную тошнотой и болями, с ногами, опухшими до такой степени, что она не могла ходить, тут же уложили в постель, а 16 ноября Вольфганг вновь мчался за повитухой. На этот раз мучения роженицы превзошли все мыслимые пределы, и, после того как ее пронзительные крики и вопли утихли, ей сообщили, что родилась девочка. Ее назвали Анной (в честь матери Вольфганга), она умерла сразу после крещения.

К середине зимы они впали в крайнюю нищету. Домашнее хозяйство было расстроено, половину их еды приносили из «Серебряного Змея», что на Кернтнерштрассе, где Вольфганг и его друзья долгое время считались завсегдатаями. Владелец таверны, Йозеф Дейнер, не мог равнодушно взирать на жалкое состояние Моцарта и старался, во что бы то ни стало, помочь семье. Однажды он заглянул в кабинет Вольфганга и увидел того вместе с супругой – бледных, с посиневшими губами, жавшимися друг к дружке, смеющихся и танцующих, как ненормальные. Дейнер остолбенел.

– Что это вы делаете? Учите жену танцевать?

Вольфганг остановился и принялся растирать замерзшие фиолетовые руки.

– Нет, – отвечал он с гримасой. – Мы промерзли насквозь и пытаемся согреться.

Дейнер с грустью поглядел на печь.

– Да-да, – подтвердил Вольфганг. – печь остыла. У нас нет дров, и – видите ли – нет денег на их покупку.

Дейнер издал странный горловой звук и кинулся из комнаты. Через несколько мгновений он вернулся с вязанкой дров.

– Я не смогу заплатить, – сказал Вольфганг устало.

– Нет-нет, не будем говорить о деньгах!

– Ладно, мой друг, добрый Иосиф! Запишите за мной в свою книжицу, я заплачу – когда у меня будут деньги.

Дейнер был не единственный, кто видел всю эту нужду. Только для облегчения ситуации ничего не делалось, пока Вольфганг не получил вознаграждение за «Cosi fan tutti»[58] (К. 588), оперу, которую он сочинял вместе с Лоренцо. В кои-то веки он не взял какую-то известную историю, чтобы облечь ее в собственную яркую форму. Он попробовал идти от оригинального сюжета, веселой и милой безделицы, очаровательной, занятной, непоследовательной до нелепости, что совсем не вредит комической оперетте. Однако по сравнению с предыдущими шедеврами Лоренцо она всегда воспринималась как нечто тривиальное. Вольфганг не испытывал того же вдохновения, как с «Фигаро» или «Дон Жуаном», и, хотя он создал остроумную и красивую партитуру, сам он никогда большой любви к ней не испытывал. Опера была поставлена в конце января, имела успех, по крайней мере в глазах музыкального критика, который писал: «Я должен вновь объявить о новой и отличной работе Моцарта, приобретенной нашим театром. Она была впервые представлена вчера в Имперском национальном театре. О музыке достаточно всего лишь сказать, что она написана Моцартом».

Ощущение перемен, уныния, охватившее Вену, обострилось 20 февраля 1790 года, когда умер император Иосиф. Если не учитывать политических аспектов его кончины, маленький мир придворной музыки пришел в полное смятение. Преемник Иосифа – его брат Леопольд II – недалекий и слабый, ничего не знал о музыке и был к ней равнодушен. Как можно было ожидать от такого ничтожного человека, единственным желанием которого было утвердить свою власть, изменив порядок, унаследованный от старшего и более выдающегося брата. Он ополчился на каждого, кто пользовался милостью Иосифа, и либо увольнял такого человека, либо создавал ему настолько невыносимые условия, что тот уходил в отставку. Одним из первых двор покинул Сальери, и с этого дня прекратились преследования Моцарта со стороны знаменитого итальянца. Ушли и многие певцы. Графа Розенберга сменил другой театральный директор, но, что хуже всего, начались неприятности и у Лоренцо.

Театральная афиша премьеры оперы «Так поступают все» (Cosi fan tutte) в Бургтеатре Вены, 26 января 1790 г.

Вольфганг был расстроен и глубоко подавлен. Что теперь ему оставалось делать? Все эти перемены для него могли означать лишь, что он опустится на самое дно. Но, с другой стороны, он пишет письмо эрцгерцогу Францу:

«…Я беру на себя смелость почтительно просить Ваше Королевское Высочество [эрцгерцога Франца] о великодушном ходатайстве перед Его Величеством королем по поводу моего нижайшего прошения. Движимый стремлением к славе, любовью к труду и уверенностью в моих талантах, я осмеливаюсь просить о моем назначении на должность второго капельмейстера».

В момент написания прошения Сальери еще не подал в отставку, он все еще главный капельмейстер, отвечающий за драматическую музыку. Вольфганг надеялся, что сможет отвечать за придворный оркестр и за музыку в соборе. Он успел распрощаться со своей заветной юношеской мечтой о триумфе в качестве автора опер.

«Сальери – очень способный капельмейстер, но он никогда не занимался церковной музыкой, тогда как я с юношеского возраста в полной мере освоил этот стиль. Некоторая известность, которой удостоил меня свет за мои выступления на пиано-форте, вдохновляет меня также просить о милости доверить мне музыкальное обучение королевского семейства».

Нужно ли добавлять, что Вольфганг так и не получил ответа на свое прошение, как не получил он и ни одной из просимых должностей? Леопольд проигнорировал его. Одной из причин этого мог быть скандал, начавшийся из-за того, что по Вене поползли слухи о долгах Моцарта. Держать их в тайне он не мог бы, да он и не пытался. Но эти злосчастные долги молва раздула до немыслимой суммы в 30 тыс. флоринов, свалившейся на его голову, и слух этот наконец достиг ушей императора. Тот поверил и, вероятно, подумал, пожав плечами, что столь ненадежный и недальновидный человек скорее приносит неприятности, нежели пользу, и может угодить в худшие скандалы, которые только дискредитируют двор.

Для Вольфганга оставалось немного альтернатив. Там, где раньше он пренебрегал уроками и неохотно брал богатых учеников, пока его постоянное назначение приносило какой-то материальный достаток, теперь он выпрашивал их. Не было никакого толку в том, чтобы переписывать заново прежних подписчиков, посещавших концерты. Снова Пухберг услышал его жалобы.

«Вы несомненно уже знаете от своих людей, что вчера я побывал у Вас и (с Вашего разрешения) хотел у Вас отобедать. Вы знаете мои обстоятельства, короче говоря, не находя истинных друзей, я вынужден брать деньги у ростовщиков; но поскольку для того, чтобы среди этого сословия нехристей все-таки отыскать христиан, требуется время, то я сейчас так поиздержался, что приходится просить Вас, дорогой мой друг, поддержать меня чем сможете. Если я, как и рассчитывал, получу деньги через неделю или две, то я немедленно верну Вам то, что сейчас займу. Но с тем, что я Вам уже столько времени должен, прошу, к сожалению, пока потерпеть. Если бы Вы только знали, сколько горя и страдания мне все это доставляет, – эта помеха никак не дает мне закончить квартеты.

P.S. У меня сейчас два ученика, и я хотел бы увеличить это число до восьми. Прошу распространить известие о том, что я даю уроки».

У ростовщиков он занял 800 флоринов с обязательством выплатить 1000. Подобно занесенному над головой мечу, такая кабала стала для него тяжким испытанием. Он не в состоянии был работать. Вольганг одолел два квартета, после чего написал Пухбергу: «Теперь я вынужден отдать мои квартеты (эту труднейшую работу) за бесценок, только чтобы в столь тяжких обстоятельствах поскорее получить деньги наличными. Теперь по той же причине пишу сонаты для клавира».

Он написал это из Бадена, куда переехал с Юденплац «только ради экономии, наезжая в город только тогда, когда это абсолютно необходимо». Здоровье Констанции вновь ухудшилось: она так и не вылечила свой флебит (имея, видимо, предрасположенность к этому заболеванию.) с прошлого года.

«Ей нужно будет принять еще 60 ванн. А осенью снова придется отправиться туда. Дай Бог, чтобы это помогло. Дражайший друг, если Вы можете хоть какой-нибудь суммой помочь мне при таких расходах, о, так помогите же!»

Вольфганг следил за музыкальной жизнью в Вене и за действиями императора. Леопольд должен был короноваться во Франкфурте в сентябре, что подсказало Вольфгангу мысль присутствовать на церемонии. Он захватил с собой мужа сестры Констанции, скрипача Хофера, и раздобыл денег продажей серебряного блюда и каких-то безделушек жены.

«Дорогая, бесценная моя женушка, сердечко мое! …Мы только что прибыли на место, стало быть, нам понадобилось всего шесть дней… Все дни до последнего была замечательная погода, но и этот последний день не доставил хлопот, ведь экипаж у меня просто превосходный (так и хочется его расцеловать!). В Регенсбурге мы великолепно пообедали в полдень: божественная застольная музыка, райское угощение и превосходное мозельское вино. В Нюрнберге мы позавтракали – отвратительный городВ Вюрцбурге мы подкрепили дорогие наши желудки кофеем… Теперь я решительно настроен всё уладить, заработать все деньги, сколько смогу, и вернуться к тебе на радость. Как же хорошо мы тогда заживем! Я хочу работать, так работать, чтобы из-за непредвиденных обстоятельств никогда больше не попасть в такое фатальное положение».

Он продолжил, давая указания, как уплатить тысячу флоринов, которые он задолжал авансом своему лейпцигскому издателю Хофмайстеру. В следующем письме дела уже не выглядят столь радужно:

«Столько денег, конечно, я здесь не заработаю, чтобы быть в состоянии заплатить 800 или 1000 флоринов сразу после моего возвращения». Он ожидал, что Констанция договорится об авансе, чего она, конечно, сделать не смогла. Он написал об этом так печально и так серьезно, что при чтении его письма невольно сжимается сердце. Бедная маленькая Штанцерль! Вот постскриптум.

«Пока я писал предшествующую страницу, на бумагу то и дело падали слезы, но теперь повеселимся! Лови! К тебе летит бесчисленное множество поцелуев! Черт побери! Я вижу целый рой! Ха! Ха! Три штуки я уже поймал – какие они сладкие!»

Вольфганг дал один концерт вместе с Хофером во Франкфурте, и собранных средств не хватило даже на оплату расходов. Двор не замечал его присутствия. Среди исполнявшихся произведений был его фортепианный ре-мажорный концерт, получивший известность как «Коронационный» (К. 537). Вдвоем с Хофером они возвращались домой по старой, знакомой дороге – сперва Мангейм, где один из артистов пытался выставить их из дома, где шли репетиции «Фигаро».

– Без сомнения, вы дадите капельмейстеру Моцарту послушать! – уговаривал его маленький человек (похожий на «странствующего портного»).

Эта поездка не сопровождалась никакими интерлюдиями, вроде приключения с певицей Бараниус. Они миновали Гейдельберг, Аугсбург и Мюнхен. Из окна кареты Вольфганг оглядывал знакомые места, и всё в нем переворачивалось при воспоминании о других поездках, когда он носился по Германии в поисках славы и богатства. Всё это было столько лет тому назад! Слава к нему пришла, в какой-то мере, но не богатство. Вольфганг чувствовал себя очень, очень усталым. Он добрался домой десятого ноября и был вне себя от радости, вновь увидев Констанцию. Он к ней приник и облегчил отягченные странствиями разум и сердце со всей присущей ему страстностью. И зря, поскольку месяц спустя она узнала, что снова беременна.

Перед отъездом во Франкфурт Вольфганг перевез семью обратно в город в силу определенных надежд, возлагавшихся на эту поездку, и некоторым улучшением состояния его мыслей. Он снял комнаты в доме 8 на Раухенштейнгассе. Ныне он называется «Моцарт хоф»[59]. Они собрали все свои скудные пожитки, и Констанция сделала все возможное, чтобы создать в доме уют. У них почти не было мебели, а все мало-мальски ценное было заложено. Оставшийся скарб они распределили по комнатам, а после смерти Вольфганга все это было описано кредиторами. Прежде всего, в этом списке пианофорте орехового дерева с белыми клавишами для полутонов и черными клавишами для чистых тонов; инструмент оценили в 80 флоринов. В 1810 году, посылая его Карлу, жившему в Милане, Констанция писала: «Инструмент так же хорош, как и тогда, и я бы сказала, даже лучше, потому что, во-первых, я очень тщательно заботилась о нем, а во-вторых, потому что Вальтер, который его сделал, был любезен настолько, что капитально его отремонтировал и настроил для меня. С тех пор мне много раз представлялся случай его продать, но я берегу его как собственное дитя и потому не отдам его никому, кроме тебя, если ты обещаешь мне относиться к нему так же бережно, как и я, и никогда не расставаться с ним».

Следующим предметом, представлявшим некоторую ценность, был бильярдный стол, который Вольфганг очень любил, оцененный в 60 флоринов, далее – вся его одежда, которой он так гордился, оцененная в 55 флоринов. Сюда вошли камзолы белого цвета (выходной костюм для дворцовых приемов, конечно), голубого, красного (его любимый), коричневого, черного и мышиного цвета. Его скрипка, на которой он играл квартеты с Гайдном, оцененная в 4 флорина, три серебряные ложки, все тарелки, не заложенные и не проданные, – за 7 флоринов. Среди его долгов имелся счет от одного портного на 282 флорина, 13 флоринов он задолжал другому, 179 флоринов – аптекарю и 208 – обойщику.

Моцарт умер, оставшись должным Пухбергу 1000 флоринов, которые Констанция в итоге вернула, как и 918 флоринов других долгов, не включая сюда кредиты.

Сами по себе семейные затруднения не заставили его влезать в долги. Он покупал и одежду, и безделушки, и небольшие предметы роскоши, без которых и он, и Констанция могли бы обойтись. Просто в его натуре была любовь к опрятности с элементами щегольства. Он не так много прожил, чтобы научиться вводить свои вкусы в строгие рамки.

Безусловно, наибольший интерес представляют его библиотека и собрание авторских рукописей. Последнее сохранилось кипами, включая грандиозные партитуры, что-то полностью, что-то фрагментарно; масса вещей, которые остались неопубликованными. Констанция впоследствии продала большую часть André, музыкальному издателю из Оффенбаха, хотя у самого Вольфганга тот отказался приобрести ноты, как и ссужать деньгами во время их пребывания во Франкфурте на коронации. Вольфганг оставил сорок шесть книг. Среди них – поэтические сборники, которые он часто читал в поисках текстов для песен; пьесы и драматические произведения; технические и теоретические труды по музыке; три тома биографической литературы; книги о путешествиях; периодика и альманахи; разное, как например, трактат Джона Киркби «The capacity and extent of the human understanding» («Способность и пределы человеческого понимания»); и ряд памфлетов о борьбе с некоторыми распространенными пороками того времени, такие, как католическое доминирование, реакционизм и практика кастрации для создания мужских сопрано. Далее, Моцарт сохранил все свои школьные учебники, включая «Rechenkunst und Algebra» («Искусство математики и алгебра»), который он так любил. Почти все его книги были на немецком, но в дополнение к английской философии были несколько французских и итальянских работ и – естественно – Библия на латыни. Разумеется, в доме у композитора были изданные ноты его друзей, а также композиторов, которых он почитал в качестве высочайших образцов, – Баха, Глюка и Гайдна.

Когда Вольфганг вернулся из Франкфурта и поселился в новом (последнем в его жизни) доме, он сел и задумался о своем положении. Он не винил себя в своих финансовых затруднениях, но он понимал, что прошли месяцы, с тех пор как он написал что-то, чем можно гордиться или что позволило ему заработать. Если первое требовало поддержки покровителей, то второе заставляло сосредоточить все свои силы на дешевой танцевальной музыке. Очень хорошо. Он плотно сжал бледные губы. Он будет делать любую работу, какую только сумеет найти, – ему все равно. Деньги сейчас важнее всего. Если бы он только мог избавиться от назойливых кредиторов, от тошноты, которая охватывала его всякий раз, когда раздавался стук в дверь, он мог бы собраться и настроиться на создание чего-то большого, выпади ему такая возможность. Первым произведением, созданным в этом новом для него состоянии решимости, был струнный ре-мажорный квинтет (К. 593), заказанный неизвестным патроном для салонного вечера. Вещь пошла легко, и Вольфганг воодушевился, почувствовав, что огонь, возможно, не совсем погас и вдохновение еще не совсем его покинуло.

Затем, в конце декабря, перст необходимости указует Вольфгангу на новый вид композиции – «Адажио и Аллегро фа минор для механического органа» (К. 594). Позже появятся «Анданте фа-мажор для малого механического органа» (K. 616) и «Фантазия фа минор для механического органа» (К. 608). Эти произведения сочинены для музыкальных игрушек, которые олицетворяли изысканный, звенящий вкус XVIII века для многих умов. Музыкальные шкатулки со знакомым вращающимся металлическим цилиндром, ощетинившимся торчащими зубчиками, были на пике моды в Вене – а значит лучшие из них могли играть хорошую музыку, самую лучшую, какая только может быть, к примеру, музыку самого капельмейстера Моцарта! Но даже и это не было столь преступным растранжириванием его гения, как работа, которую он выполнял в первые два месяца 1791 года, – циклы танцев со скоростью один танец каждые 4–5 дней. Для карнавальных балов в Редутензале и для частных вечеринок он сочинил невероятное количество менуэтов, контрдансов, «немецких» танцев и лендлеров (деревенские танцы). За них сравнительно хорошо платили, так что за два года он смог позволить себе справляться с текущими расходами. Оплатить свои долги он не мог. Множество танцев были красноречивым откровением. В них много красивых мелодий, рассыпанных среди поспешной халтуры, которых достаточно, чтобы снабдить Вольфганга материалом для всей той серьезной музыки, которую он еще мог написать.

Чудесное возрождение творческих сил Вольфганга в последний год его жизни – это один из непостижимых поворотов безжалостной судьбы. Ни разум его, ни душевные силы не были укреплены или освежены. Если пламя горело яростно и влекло его вверх, к невиданным достижениям, его бедное тело увядало, мозг слабел, его нежная природная простота, словно осознав себя растраченной понапрасну в грубом мире, съеживалась и угасала. Он пришел к не высказанному словами выводу, что его идеалы и установки дали ему немного, а его талант – и того меньше. Кошмар двух последних лет оставил рубцы и шрамы, на которые он не мог смотреть без ужаса и отвращения. Страдала и Констанция. Привыкая ко все увеличивающимся разлукам, она не делала усилий, чтобы их избежать, что в какой-то мере успокоило бы его, но это и разделяло их – по причине меньшей необходимости. Она уже не дышала на ладан, как прежде, чтобы во что бы то ни стало ехать на лечение и отдых в Баден, впрочем, легкая слабость служила достаточным поводом для поездок туда. Скорее всего, однако, была причина более существенная: некий офицер, расквартированный в Бадене, который теперь казался весьма правдоподобной причиной для ее затянувшихся поездок на курорт. Технически все это было не страшнее, чем некоторые выходки Вольфганга, но, будучи взвешенным на весах его нужды и его преданности, а также неимоверных долгов, которые он взвалил на себя ради нее, это было бесчеловечно жестоко. Констанция не могла противостоять своей природе, не могла ничего поделать с тем, что она была легкомысленной и равнодушной матерью, никогда не переживающей из-за того, как мало она заботится о детях. Но всё же трудно извинить натуру столь мелкую, ум столь поверхностный, а так же то, что она видела в Моцарте примерно то же, что и ее сестра, которая назвала его «маленьким человечком». Тем не менее она оставалась такой же женой ему, как и в ранние дни. Она никогда не держала его в жесткой собственнической хватке и была далека от уравновешивающего влияния, но, тем не менее, ее физическое присутствие в доме имело для него значение, и оно ослабевало, когда её не было там. Вольфганг никогда не мог предсказать, когда очередная волна катастрофы настигнет его. С полным духом отречения – «завтра мы умрем» – он хватался за любую перспективу, сулившую развлечение или, лучше сказать, забвение.

Предыдущая главаГлава 20 из 25Следующая глава