В Батурино Арсений ехал через Первопрестольную. Вернее, летел – из Питера добираться теперь легче через Москву, а не автобусами из Твери, как было в безумные перестроечные времена. В самолёте вспомнилось отчаянное путешествие в столицу, когда он метался в поисках новой профессии, швырнув коту под хвост двадцать лет проектировочного стажа. Странное было время – широких горизонтов и туманных перспектив. Сколько смельчаков с разбегу, набрав скорость в бешеной круговерти событий, словно с трамплина, прыгали в 90-е, в океан возможностей, чьи волны должны были вынести их к процветанию. Но начался отлив, и они разбились о каменистое дно. А Меланин головы не терял, пощупал, не холодна ли водичка, только потом шагнул. И вот уже набирается двузначный страховой стаж. И служит он не офисным клерком, а руководит заметной на рынке компанией. Нет, не прогадал, подавшись в страховщики, сменив на переломе эпохи поприще конкурентной драки. Крупно рискнул, зато выиграл. Сдержал данную себе клятву не пропасть в рыночной жизни.
Заодно решил повидаться в Москве с добрым знакомым, которого обрёл на новом витке судьбы. Вениамина со странной фамилией Ванходло он заприметил ещё на курсах страховщиков. Слушатели экстренного интенсива «заседали» в подсобке Финансового института на неизвестно где добытых, явно не конторского происхождения венских стульях с гнутыми ножками – среди них был и один виндзорский стул. Записывать контексты лекций на коленках было жуть как неудобно, и Ванходло не переставал красочно ворчать по этому поводу, порой вызывая общий смех. Единственный коренной москвич в группе, собравшей, по мнению Меланина, провинциальных авантюристов, он, в отличие от остальных, не был безработным – старший научный в Институте химии на Ленинском проспекте! Но зарплату задерживали месяцами, каждодневного посещения не требовали, и Вениамин для подстраховки овладевал профессией страховщика, хотя не спешил увольняться из института. Безусловно, он был предусмотрительнее Арсения.
Знаток Москвы, Ванходло в один из выходных предложил съездить в Тёплый стан, на водохранилище, на красочные гребные гонки. С ним было легко, даже весело. Говорливый, смешливый, он был набит забавными историями на любой случай, и по дороге специально для питерца Арсения вспомнил одну из них.
– Мой родственник Пётр Иваныч до войны часто мотался в Ленинград. Ну, сам знаешь, вечерами в гостинице скука, и он развлекался: взял в телефонном справочнике фамилию Петухов и названивал, требуя Курочкина. В ответ, сам соображаешь, брань… А потом была блокада. И после войны Пётр Иваныч, оказавшись в Ленинграде, набрал въевшийся в память номер, попросил Курочкина. Арсений, как ты думаешь, что услышал? Он услышал счастливый, да-да, именно счастливый голос: «А-а, ты жи-ив, сволочь!»
Было ясно, никакого Петра Иваныча в природе не существует. Выдумщиком Вениамин был отменным.
Потом они сподобились на пару совместных прогулок по старой Москве, позволивших обсудить более широкий круг вопросов, нежели страхование. И обнаружив сходство позиций, обменялись телефонами. Иногда, по датским поводам, особенно под Новый год, созванивались. Арсений не терял Ванходло из виду.
А Вениамин преуспевал. Делая страховую карьеру, возглавил отдел в солидной компании и попал в поле зрения президента Союза страховщиков Юргенса – по словам Ванходло, случайно, волею судеб. Но Арсений, слушая приятеля, в душе усмехался. Он знал, как это делается.
Когда в Ленинграде, недавно переиначенном в Петербург, Меланин искал клиентов для имущественного страхования, ему удалось через череду знакомств добиться встречи с назначенцем Собчака, куратором этих дел. Прибыл в Смольный, красочно расписал новому городскому решале прелести своей компании, потом оторвал от настольного кубарика листок и черкнул: «20%». Комментарии не требовались, успевший умудриться на солидной должности чиновник кивнул и порвал листок, поняв, что будет иметь двадцать процентов от страховых взносов. С того дня он активно понукал подопечных заключать договора с компанией Арсения. Через пару месяцев Меланин снова заглянул к нему. Хозяин кабинета, в элегантном костюме и стильном галстуке с классическим треугольным виндзором запер дверь на ключ, достал из сейфа бутылку коньяка и предложил выпить за новое «деловое сословие», к коему они теперь принадлежат. После второй рюмки принялся сплетничать о Собчаке: мэр навестил в больнице больного телевизионщика Невзорова с авоськой апельсинов и бутылкой кефира. А после третьей охотно согласился познакомить страховщика с коллегой из Смольного, который был нужен Меланину для решения жилищной проблемы.
Вот так делались в те годы дела, карьеры и деньги. А потому росcказни Ванходло, как он «случайно», на дурака познакомился с президентом Союза страховщиков, Арсений пропустил мимо ушей. Принял к сведению главное: Вениамин стал неформальным подручным большого шефа. И это было правдой: когда Юргенса сделали вице-президентом влиятельного РСПП – Российского Союза промышленников и предпринимателей, шеф позвал Ванходло с собой. Для Вениамина это был карьерный прыжок, и «дальнобойные» мысли побуждали Меланина периодически общаться с ним – мало ли, как и что?
Задумав на денёк заглянуть в столицу, Арсений заранее созвонился, и они приземлились обедать в ресторане отеля «Метрополь». Ванходло, слегка раздобревший, лоснящийся, солидный, «горел» своими должностными обязанностями и с ходу начал с того, что Юргенс – политическая фигура большого калибра, с будущим:
– У него карьера пошла ещё при советах. Скромненько начал в ВЦСПС, и вдруг в 80-м его шлют в Париж, в ЮНЕСКО. На пять лет! Ты представляешь, что значило при советах на пять лет угодить в Париж?! Я думал, его туда КГБ депортировал, они такие крыши ой как любили. Но нет, он вроде бы чистый. Значит, чья-то о-очень мохнатая рука. А сейчас Игорь Юрьич на глазах растёт в государственного деятеля. Ну, посуди, опыт огромный – в 90-х был главой Международного страхового комитета, в таком котле варился, что теперь сам хоть суп, хоть кашу из топора сварит – что закажут.
Весь обед Ванходло по поводу и без повода возвращался к восхвалениям Юргенса, набивая себе цену, не скрывая, что намерен сделать в его шлейфе, чем чёрт не шутит, политическую карьеру, ибо с помощью Игоря Юрьича получил пропуск в «супермаркет возможностей» – выбор потрясающий. Перед расставанием заказал по пятьдесят «Белуги» и предложил брудершафт, намекая, что к будущим великим делам сможет подключить и Арсения. Держись рядом!
Расплачивался сам – Арсению вмешиваться не позволил, – и не кредиткой, а наличными, достав из кошелька пятитысячные. Хохотнул:
– Чем беднее страна, тем крупнее у неё купюры.
Меланин слушал с интересом, стопку опрокинул не без удовольствия, однако в голову услышанное не брал: страховой бизнес устраивал его сполна, в иных деловых мечтаниях он не нуждался. Вдобавок этот выдумщик склонен к фантазиям.
В тот момент Арсений не думал не гадал, как странно и непредсказуемо аукнется проходной, непримечательный обед в отеле «Метрополь».
На подъезде к Переславлю-Залесскому Арсений напрочь забыл о мимолётном свидании с Ванходло. Мысли были заняты встречей с Терентием.
В Батурино за крестьянским родом Василия Меланина издавна числилось странное прозвище «негабаритных». Они помнили себя со времён поземельной общины, народившейся после реформы 1861 года, когда землица, нарезанная по едокам, требовала слияния хозяйственных интересов. Наделы враздрай разбросали по округе, с весны до осени мотаясь с клина на клин, сто раз колёса дёгтем смазывали. Вдобавок самодержец навязал общине круговую поруку, вменив ей исполнять чужеродные обязанности, вплоть до порки и ссылки в Сибирь по приговору «мира». Через общину взыскивали выкупные платежи, недоимки, земские налоги, акцизные сборы на табак, соль, спички, сахар. И, тем не менее, крестьянин держался за общину, спасавшую от нищеты, при Столыпине на отруба здесь вышли единицы. А после революции, когда землю нарезали удобно и отменили царские повинности, община и вовсе расцвела. Деревня жила артельным духом, всюду возникали самостийные крестьянские сообщества и товарищества по обработке земли.
Подкосила их перелицовка в колхозы с жёсткими порядками, согнавшая домашних бурёнок в безликое стадо и ударившая по вековому общинному духу русского крестьянина.
Меланинские деды-прадеды по отцу-матери, впитавшие артельные навыки, при всех столбовых поворотах русской деревни выламывались из ходовых настроений, потому и считались негабаритными. Вечно жили по-своему. Но так получалось, что каждый раз они торили дорогу, на которую в итоге сворачивали батуринские однофамильцы. Деды стояли у истоков земельного товарищества, да и родительское поколение не подвело. В войну, когда отец воевал, мать стала первой в тверских пределах женщиной-бригадиром. После Победы её избрали председателем сельсовета, а отца, однорукого фронтовика, – колхозным парторгом. Простая, крестьянская, однако не рядовая была у них семья, потому и сыновей сызмальства готовили к большой жизни. Но на Терентии, считал Арсений, случился сбой. Терентий получился слишком негабаритным.
Чудачить он начал в студенческие годы, что тревожило тяжело болевшего отца – осколок в лёгком достал его после войны. А когда отец умер, Терентий и вовсе пошёл вразнос. Арсений в ту пору только входил в понимание жизни, на смыслы, исходившие от брата, не отзывался, но был потрясён, когда вдруг обнаружилось, что Терентий расплевался с Ленинградом и перебирается в глухую сибирскую тайгу. Нет-нет, не за романтикой, о которой в те годы шумели неумолчно, а «по нужде».
Братья сидели в дешёвом кафе на Гороховой, которая в ту пору звалась Дзержинского, и Терентий клял кагэбэшных тварей, объявивших на него охоту. Арсений, с головой нырнувший в проектировочное дело, недавно вернувшийся из месячной командировки в Киргизию, а брата не видевший полгода, не мог не заметить, как он изменился. Осунулся, лицо заострилось, в углу левого глаза наметилась ранняя «гусиная лапка». А перемены в сознании были радикальными. В понимании Арсения интеллектом брат давно перерос профессию лесника; ещё отец кривился от того, что Теря «ударился в философию», подразумевая под философией его ворчливые суждения о дурацких несовершенствах жизни и сволочизме власти. Но теперь Терентий говорил на новом, незнакомом языке.
Понимая, что брат не скажет про обстоятельства «охоты», да и не желая вдаваться в эту тему, Арсений сказал дежурно:
– Я твоих дел не знаю, но уж коли прижало, чего проще, чем засесть в деревне да переждать. Чего на край света намылился?
Терентий нахмурился, ответил не сразу. Выждав, заговорил с расстановкой, назидательно, с оттенком высокомерия – словно профессор со студентом:
– Скажи, ты разумеешь различия между мотивацией и стимулированием?.. Вижу, не разумеешь, даже вопроса не понял. Вот тебя стимулируют. Неважно, любишь ты проектировку или нет, но свою норму выполняешь – за стимул. А скажут – выполни две нормы, захочешь две зарплаты. Все мы такие, без денег не уладишь первичные потребности. А что значит «стимул» на древнегреческом? Вижу, не знаешь. Стимулом называли палку для прогона скота. Понял? Тебя – и меня тоже! – этим стимулом и гонят по жизни… А мотивация, дорогой мой, – это внутренний мотив, личное побуждение, полное смыслов и эмоций. Осознаёшь, что за свои труды не пряники – кнутом получишь, а всё одно делаешь то, чего душа требует. Об этом ты тоже без понятия, потому что Шопенгауэра не читал. И о пирамиде Маслоу не слышал. А в ней, друг ситный, потребность в самореализации выше любви значится. Вот оно что такое, мотивация!
– Прав был отец, когда говорил, что ты рано или поздно в философию ударишься. Шопенгауэр! Ишь, как запел.
Терентий не торопясь расправился с остатками творожных блинчиков, отложил нож, вилку.
– Отец у нас был незауряд. Тебе неведомо, что он мне с глазу на глаз прочил. А что прочил, то и вышло.
Тот давний разговор с братом засел в памяти, став рубежным. Вскоре Терентий исчез, растворившись в таёжной глухомани. Правда, каждый октябрь, закрыв сезон шишкарей, прилетал в Батурино с рюкзаком кедровых орешков. С Арсением они пересеклись в отчем доме лишь однажды, но встретились как чужие, говорить было не о чем – слишком разные судьбы.
Вернулся он в начале 90-х, когда сбросили прежнюю власть. Заводной, с замахом на товарный продукт, ретиво взялся обустраивать пришедшую в запустение усадьбу. А через три недели «для интересу» смотался в Питер, и там его словно подменили. Хозяйственные мечты-заботы побоку – немедля, уже на третий день, с концами укатил в город, сославшись на то, что нужны заработки – до пенсии пять лет. Но мать, женщина проницательная, в общениях с людьми искушённая, обмолвилась Арсению:
– Чую, Теря снова за своё взялся. Снова начал бражничать – умственно, с дружками прежними. Теперь-то им раздолье.
Видимо, мать знала об умственных выкрутасах сына, из-за которых когда-то объявил на него охоту КГБ.
Но выйдя на пенсию под закат тысячелетия, Терентий снова объявился в Батурино. Однако теперь это был другой человек – и не мотивированный, с которым они сидели на Гороховой, и не окрылённый переменами, прилетевший из Сибири. Да, совсем-совсем другой, потухший, озлобленный, мрачный. «Весь свет возненавидел», – с горечью предупредила Арсения мать, безропотно принявшая новую данность.
Она наскоро приготовила сыну лёгкий перекус с дороги и сочла нужным сделать вводную:
– Теря сейчас в лесах, грибные опушки обирает. В Твери спрос на сушёные мухоморы, их за границу шлют. Так он их мешками таскает. Явится часа через три. Тогда и сядем за стол с твоими гостинцами. Но он очень уж кислый стал, раньше таким не был. Ничто ему не по душе, как ни скажи, всё плохо, никакой калач не в радость, ко всему цепляется.
– А с тобой как?
– Со мной заботлив. А вот с Лидой – помнишь Лиду Меланину с Алёшина бугра? Когда Христя умерла, она дом продала, но к новым хозяевам наезжает, а ночует у нас. Так они словно кошка с собакой. Она историк, а он тоже грамотный, в своей Тафаларии много чего начитал. Спорят до ругани. Он и в тебя вцепится, ты, Арся, уж его не дразни. Непорядок в нём завёлся, больно неспокойный стал. Я думала, от семейной нескладности, любовь-то стороной прошла. Но нет, к Валентине Дерюжиной, не таясь, захаживает… Ты её не знаешь, она за церковью живёт. Женщина обстоятельная, не шлёндра, может, и сойдутся…
Прислонившись к обшитому листом ДСП высокому фундаменту, Арсений в бездельном ожидании сидел в беседочке у заднего крыльца. В белесом безветренном небе пушистыми клочками недвижно висела вата облаков. В послеполуденный час природа отдыхала от зноя, спокойствие было разлито вокруг, и память нашёптывала отрывочные беспечальные воспоминания о светлом прошлом, о детстве. По свойству ума Арсений воспринимал жизнь двояко. Существовало единое нескончаемое Время с большой буквы, выпавшее на его земные дни, которое вмещало всё, о чём он знал, думал, переживал. А ещё были моменты, которые в звуке и цвете навсегда сохранились в кладовых памяти и оживали в минуты покоя, возвышая душу. Конечно, он не забывал о неудачах, обидах, но они не тревожили попусту. И он имел право считать свою «жизнь в моментах» удавшейся.
Причудливая судьба брата складывалась иначе. Откровенно говоря, Арсений не слишком переживал за него: не Богом обижен, сам выбрал мотивацию, сам напроказил. Ишь, инсургент! Но интриговал – да, пожалуй, это самое верное слово – питерский зигзаг Терентия, после которого с ним случился душевный надлом. Злобным стал не от скверности характера – привёз желчь из Питера.
Арсений после смены профессии тоже стал другим. Проектировщиком он в основном «общался» с техническими справочниками, мало задумываясь о картине мира, в котором жил. А страховщик – это работа с людьми, каждодневные мысли о происходящем, как минимум, в стране, а то и на всём шарике. Много лет назад на Гороховой Терентий разговаривал с ним как профессор со студентом. Но сегодня иначе. Опыт пребывания в жизненной текучке – какими только проблемами не занимался матёрый страховщик! – ставит его выше брата, сколько бы тот ни начитал умных книг в добровольной таёжной ссылке. После вводной, о которой побеспокоилась мудрая мать, Арсений не сомневался, что сегодня предстоит жаркий спор. Злобе и тёмной гневливости брата, его неприятию всего и вся предстоит ответить благостью, которой осенён младший, вписавшийся в новые порядки… Но всё же, с чего такая злоба и о чём пойдёт разговор? Нет, об этом думать бессмысленно. Он готов к любому варианту… Вдруг, без всякой ассоциации, наверное, от лёгкости мыслей – на жизненном поприще он чувствовал себя победителем, – в памяти возник забавный эпизод, ставший символом советской коррупции. Где-то в Прибалтике прорвало дамбу накопителя грязных сбросов, отходы потекли в море; проект ликвидации прорана поручили Арсению и напарнику Мирону Львовичу Шапиро, который предложил отправиться в путь на его «Жигулях». Работа была срочная, они справились. Зато в Питер возвращались с комплектом жутко дефицитной новенькой жигулёвской резины, которую по блату продали Мирону Львовичу. История повторилась после похожей поездки под Мурманск. Там Мирон Львович купил ещё более дефицитный прицеп к «Жигулям».
Вспомнив об этих коррупционных сделках советского времени, Арсений улыбнулся. Настроение и вовсе пошло вверх.
Братья не обнимались и даже не ручкались, но вели себя так, словно общались на прошлой неделе, а не лет десять назад. Терентий, осмотрев стол, слегка поморщился и сразу вошёл в роль хозяина:
– Здесь пьют только из мелкой посуды. Помню, читал мемуары Михалкова, как Сталин в Большом театре принимал гимн СССР и устроил по этому поводу ужин. Михалков три размерные рюмки коньяка хватанул, а Сталин говорит: «Товарищ Михалков, много нэ пейте, с вами будет нэ интэресно разговаривать».
Про «СССР» он упомянул случайно, не по делу, но, видимо, не зная, о чём говорить, за него зацепился:
– Смотри, какие разносолы привёз! Балык, сёмгу, забавы кондитерские… Видать, после вонючей советской столовки отъедаешься. СССР только на дефиците держался, в сельпо пусто – кубы маргарина и комбижира да трёхлитровые банки воды подслащённой, её берёзовым соком звали. Ну, морская капуста в консервах. А в городе, чтоб синюю куру достать, с пяти утра очередь ждала, когда выбросят. Суповые наборы – корм собачий – деликатесом считались. Кругом лютый дефицит, ничто не купишь, смысл существования в том, чтобы жратву достать. Только пыжиковые шапки да казнокрады жировали. Ещё криминал, который им отстёгивал.
Первой не выдержала мать:
– Да ладно тебе, нормально жили, чего собачишься?
– Ты, мать, не скрипи. Пусть он скажет.
Арсений в душе удивился. Надо же, только что вспоминал, как Шапиро доставал колёса для «Жигулей»!.. Но спор был мелким, и он предпочёл отмолчаться. Поиграл бровями, прищурился, лениво ответил:
– Ты ни о чём, кроме колбасы, не мыслишь. Скучно.
– Потребительский дефицит в расчёт не берёшь! – вцепился Терентий. – Не схватываешь, что он в основе, что от него шла вся советская идиотия, что из-за него всё было перевёрнуто: Швондер с Шариковым гляделись нормальными гражданами, а профессор Преображенский – негодяем и выродком. Семьдесят лет, пока верховодила партийная шайка, были периодом смуты. Полстраны – этапники, полстраны – конвойные. Э-эх, Русь, три копейки стоил гусь! Советчина нашу историю наизнанку вывернула.
На одном выдохе выплеснув дежурный антисоветский набор проклятий, Терентий обмяк, без тоста опрокинул мерзавчик водки и занялся закуской. Арсению показалось, что он даже не ждёт ответа, что главное для него – сказануть, выплюнуть горечь, скопившуюся в душе за годы таёжного затворничества, – детство-то и юность у него не горестные.
Наверное, для матери такие речи были привычными. Но выслушивать их при Арсении было обидно, и она снова осадила:
– Ты что, у нас недокормышем был? Или тебя на конюшне пороли?.. Когда из своей Тафаларии прибыл, думала, за ум взялся. Да, видать, мне помстилось. В Ленинград съездил, и словно кислых дрожжей тебе натолкали, на всё злом исходишь, отрицалой заделался.
Терентий, набив рот, не ответил, резко отмахнулся рукой, как от назойливой мухи.
Вступать в спор было бесполезно, даже глупо. Слепому не покажешь, глухому не расскажешь. В таких тупиковых перебранках ни логика, ни факты не срабатывают, дебаты сводятся к пустой брехаловке, к «слову против слова». Можно было просто отмолчаться, переведя разговор на дежурную тему бытовки или здоровья. Но отдавать последнее слово не хотелось. Арсений считал, что в негласном жизненном состязании взял верх, и вот он, удачный случай «поставить» себя. Надо поднять разговор на октаву, нет, на три октавы выше.
– Когда-то ты проповедовал мне теорию мотивации…
– Мандарины к Новому году, вот вершина счастья. Да и за них у прилавка дрались… – вяло перебил Терентий. Он всё ещё не остыл от горячих обличений советского прошлого.
– Минуточку… Так вот, начинал ты с философствований, а опустился до колбасы. Негатива вагон с тележкой выкатишь и будешь прав, без скорбей на земле не быти. А я состав позитива пригоню, и тебе крыть будет нечем. С Гагарина начну, бесплатным жильём кончу… И что? Кто кого убедит? Либретто для оперетты! Семьдесят лет смуты, говоришь? А тебе не приходит в башку, что СССР был великим социальным экспериментом? Попыткой прорыва в справедливые формы жизни. Да, попыткой неудачной. Но случайно ли именно Россия отчаянно рванулась к всеобщему земному счастью?
Терентий с удивлением уставился на него. Потом сдавленно брякнул:
– Красно баешь…
– Ты меня мотивации учил. А теперь я тебя кой-чему научу. Через страховщиков тысячи судеб проходят, и знаешь, какой у всех дел общий знаменатель? – Воскликнул с пафосом: – Конфликт правды и истины!.. А-а, теперь ты, философией умудрённый, даже понять не можешь, о чём речь. Правда для русского человека – это то, как надо, как положено быть по справедливости. А истина… Истина, братец, складывается по жизни. Противостояние до́лжного и сущего – вот оно, наше вечное душевное страдание. А ну, прикинь… Сообразил?
Арсения словно прорвало. Он впервые громко, как с трибуны, высказывал мысли, созревшие в сознании за десятилетия муторной работы с горемыками, попадавшими под страховой случай. С ними всегда непросто: терпящие убытки, а то и финансовое кораблекрушение, яростно дерутся за последний шанс, порой выворачиваясь наизнанку, эмоции иногда бьют через край. Но, с другой стороны, совокупность случаев, сумма личных страданий-переживаний, жизненных переломов и вывихов создавала общую картину, заставлявшую задумываться о сутях, далеко выходящих за рамки страхового дела. От одного корня Арсений, как и Терентий, исподволь тяготел к осмыслению окружающего мира и вёл свой синодик мыслей, которые считал сумасбродными, ибо они не соотносились с его образом жизни. Зато позволяли сознанию отдохнуть от гонки-текучки и возвышали. Суммируя многолетние наблюдения-впечатления, он любил поразмышлять над человеческой природой, над переменами в людях, захлестнутых потопом западных ценностей. Он на личном опыте знал прошлое и утвердился во мнении, что «проклятый совок» был не исчадием, а историческим этапом национальной жизни России, позволив получить иммунитет от бездуховной заразы, разъедающей Запад.
Увидел, с каким вниманием и даже испугом смотрит на него Терентий и дал волю чувствам:
– Если хочешь знать… А ну-ка отбрось политические наслоения; что под ними? Если хочешь знать, СССР был историческим вызовом, брошенным не столько капитализму, сколько западной цивилизации как таковой. Хомо советикус – это, братец мой, не нравственная аномалия, о чём вопят по ТВ, а наоборот, вакцина, которая сегодня уберегает от трансгендерных и прочих радужных инфекций. – Арсений разгорячился, сами собой, на ходу рождались новые сюжеты. – Под видом общечеловеческих ценностей нам навязали чужой образ жизни… О чём ты говоришь, Терентий! Вспомни: «На-ам нет прегра-ад ни в море, ни-и на суше». Вот она, атмосфера эпохи. Вспомни первые пятилетки – это же был не оптимизм, а титанизм! А почему такой всплеск народных эмоций? Да потому, что хомо советикус верил: в СССР строят рай для бедных. Конечно, наивцы, конечно, земной рай невозможен. Но величие замысла, высокие духовные установки – не пыль на ветру. Они остались, сплелись в народном сознании с преданиями о богатырских подвигах – тоже ведь мифы. Да, советская утопия стала для народа целительной вакциной, позволившей выстоять перед западной цивилизационной заразой. А ты словно духовной сивухи хлебнул, совок из-за колбасы клянёшь…
Арсений прекрасно устроился в рыночной жизни, не дерзал числиться патентованным патриотом и в мыслях не держал идею реставрации, о которой талдычили коммуняки. Но он следил за циркуляцией мировых новостей, а профессия побудила познакомиться со звонкой книгой Жака Атали «Эра денег». С годами он усвоил, в какую бездну катится мир, почитающий смыслом бытия комфорт, поклоняющийся культуре «Биг Мака», погрязающий в грехах и разврате. И в каком-то из сумасбродных раздумий ему явилась странная мысль. Вседозволенность самодовольной Америки, забуревшей после разгрома СССР, внезапно – да-да, вдруг! – подтолкнула Арсения к выводу, что русская катастрофа 90-х заметно ускорила аморальное, гендерно-развратное гниение Запада. Отсюда и пошёл его повышенный интерес к СССР. А дальше – больше: несбыточные соблазны советского рая, по его мнению, отзываются сегодня в народной душе неприятием непотребства и разгула низменных страстей, смертельно заразивих Запад.
Эта персональная картина мира, эти сумасбродные думы давно варились в его мозгах – время от времени, в часы отдыха, – и не было ни повода, ни замысла собрать их во что-то единое. Но сейчас, в умственной, по терминологии матери, схватке с братом Арсений испытывал особое ясномыслие. Он не готовился к такому разговору, он импровизировал, на ходу развивая свою идею. И был готов продолжить поучения, перейдя к неизбежному в перспективе реваншу русской истории, – предвкушая будущее, он верил в него! Но сработал инстинкт опытного страховщика: «Хватит! Будет перебор!»
Перевёл дух и умолк.
Терентий зло хмыкнул:
– Ну ты наблатыкался, советчиной стал… А всё равно тухлое было время, пошлое у нас прошлое… Да и сегодня гноище… – Скривился. – Тяжелее жить стало легче…
О жизни уже не говорили, по кельям разошлись молча. Но Арсений долго не спал, прокручивая в голове свой страстный монолог. А засыпая, вспомнил странные слова Терентия про теперешнее гноище, и снова мелькнула мысль об интриге питерского зигзага его жизни.
В тот раз они больше не виделись: когда Арсений проснулся, мать сказала, что Терентий спозаранку ушёл в леса.