Через полуоткрытую калитку, с задов втиснувшись на фазенду Меланиных, Журба удивился – словно на родном малаховском подворье стоял: справа квадрат десять на десять густо зацветающей картошки, слева ровные ряды грядок с жёлтыми пятнами свежих соцветий на кабачках. В Малаховке они разбивают огород впереди дома, а здесь он на задворках, вот вся разница. Правда, осмотревшись, Алексей приметил и отличия – у соседского забора односкатный в чужую сторону сарай и щелястый, крытый толем загончик из горбыля, скорее всего, для коз.
Слева от заднего крыльца, прислонившись к высокому фундаменту и подпирая окна, цепляла глаз распахнутая на три стороны простенькая летняя кухонька под шифером, в которой стояли рубленый стол и две лавки с прислонами. Может, и не кухонька, а просто навес от дождя, что-то вроде беседки для трапезы и чаепития на свежем воздухе.
Из открытой двери вышел мужчина в выцветшей красной футболке с иностранными буквами, среднего роста, лысоватый, локтями опёрся на перила крыльца и молча, изучающе смотрел на незваных гостей.
– Здравствуйте, уважаемый, – поторопился Алексей. – Извините за непрошеное вторжение. Мы люди приезжие, путешествующие, отец и сын. Имеем нужду устроиться на ночлег за сходную цену, постельные принадлежности с собой. Вот ходим, выспрашиваем…
Хозяин спустился с крыльца, подошёл к Журбе, пытливо, в упор уставился на него. Потом осмотрел Ферапонта, скользнув взглядом по рюкзаку. Наконец спросил:
– А сами кто будете? Откуда? – говорил требовательно, допросливо, и по тону, по говору было ясно, что он не деревенщина, не из простых.
Журба готовился к совсем иной встрече, с ходу не сообразил, что к чему, и дал маху, прикинувшись простачком. Приветливо улыбнулся, ответил на деревенский манер:
– Московские мы, уважаемый, столичные. Из интересу любопытствуем по окрестностям Переславля да Плещеева озера. Прибыли нынче автобусом, а обратный рейс, сами, уважаемый, представление имеете, только послезавтра.
Мужчина снова в упор посмотрел на Алексея. Похоже, раскусив подделку, сказал прокурорским тоном:
– Та-ак, по разговорной ухватке ясненько, люди вы с замыслом. А что у вас на уме, неясно, сперва надо бы о том о сём переговорить. – Показал рукой в сторону навеса с лавочками. – Присядем?
Никак не ожидал Алексей такого поворота. О том, чтобы с посиделок начать знакомство с загадочным, уж точно не деревенским Меланиным, – а он явно загадочный, это Журба понял сразу! – даже мечтать было нелепо. Но вот же оно, везенье. Ищешь одно, находишь другое…
Меланин приступил к допросу, едва Ферапонт скинул рюкзак.
– Говорите, путешествуете? И из какого же пункта прибыли? Если в нашу глухомань закатились из Первопрестольной, значит, с какой-то целью. Ибо нет здесь ничего памятливого. – Усмехнулся. – По пятницам пьянка, по субботам шахматы. Другого не ищите.
– Мы вообще-то из Подмосковья. – Журба перешёл на серьёзный тон. – Возможно, слышали, есть под Москвой дачное место Малаховка. Но мы не дачники, коренные. А что до путешествия, это фигура речи. И вы правы, приехали мы в Батурино с определённой целью, но она носит сугубо личный характер и обсуждению не подлежит. Простите, как к вам обращаться?
Меланин поразмыслил несколько секунд, ответил и, как бы прощупывая приезжих, сразу задал Алексею вопрос с подтекстом:
– Терентий Васильевич. А сын ваш чем занимается? Если это сын.
Становилось ясно: Терентий Меланин – не угрюмый деревенский бирюк. Напротив, он не прочь побеседовать со случайными людьми, постучавшими в дверь. И Журба развил успех, пустив в ход старый приём, сбивающий собеседников с толку шутливым столкновением смыслов:
– Для наших времён очень редкое у вас имя. Но у меня ещё реже, Алексеем окрестили. – Заметил подобие улыбки на лице Терентия и сделал «ход конём». – А сын по теплоснабжению спец, ведущий специалист малаховской конторы. Его мы нарекли совсем уж банально – Ферапонтом.
У Меланина от неожиданности голова дёрнулась. Алексей мимолётно прикинул: интересно, что его задело – «раскоряка» смыслов или старинное имя Ферапонт, возможно, памятное? Но так или иначе, а у Терентия явно возник интерес к непрошеным гостям. Он резво поднялся на крыльцо четырёх ступенек, крикнул в распахнутую дверь:
– Мать, сооруди-ка чайку с овсянкой.
С того момента как услышал о фазенде Меланиных, Алексей не переставал удивляться, сколь полно происходящее совпадает с его мечтательными надеждами. Собираясь в Батурино, он уповал именно на такое знакомство, осознавая, конечно, детскую наивность своих желаний. Но всё двинулось так гладко и так увлекательно, что Журба, завзятый, отъявленный атеист, поневоле подумал о промыслительной силе, способствующей успеху их, казалось, безнадёжного предприятия. Теперь Алексей мысленно хлопотал уже не о ночлеге, судя по всему, гарантированном, а о том, как половчее выложить главный козырь, который перед поездкой на Плещеево озеро он хитроумно изобрёл в тиши малаховских ночей.
И снова всё пошло словно по заказу. Чтобы продолжить разговор, Терентий, как бы извиняясь за допрос, пояснил:
– Сами понимаете, пуская на ночлег, надо о людях кое-что вызнать. Чтобы на ноль не помножиться.
– Вам документы предъявить?
– Ну, зачем уж так, у нас не отель. Что мне нужно, я по разговору пойму. Подноготная, она в разговоре хошь не хошь, а вылазит. Тогда и решу, во что бить – в бубен или в морду. От радости или со зла.
Журбу словно ошпарило: вот он самый момент, самое время козырнуть.
– Нам скрывать нечего, фамилия наша Журба, могу паспорт показать… Но есть нюанс.
Замедленным движением полез во внутренний карман старенького дорожного пиджачка, несколько секунд копался пальцами, перебирая его содержимое, слегка распахнул полу, глянув, нащупал ли нужное, и, наконец, вытащил почтовый конверт советских времён. Неторопливо извлёк из него сложенную вчетверо бледно-зелёную бумаженцию, развернул и, держа в руках потёртый, выцветший документ, обратился к Терентию:
– Это метрическое свидетельство моей матери. Здесь написано следующее. – Читал медленно, словно с трудом разбирал буквы. – Меланина Зинаида Петровна, отец Меланин Пётр Сидорович, мать Меланина Мария Прокопьевна. Дата рождения 13 апреля 1920 года. Место рождения – село Батурино Тверской губернии…
Позже, когда возвращались в Малаховку, Фера со смехом рассказывал, как по мере чтения менялось выражение лица Терентия Васильевича – от равнодушного любопытства к глубокому удивлению, а после упоминания Батурино – отчасти даже к растерянности.
Но быстро овладев собой, он слегка улыбнулся.
– Та-ак, теперь понятна ваша сугубо личная цель… Что ж, будем знакомиться.
Впрочем, Терентий недолго скрывал изумление от встречи с отпрысками здешних однофамильцев. Когда на крыльцо вышла костлявая, слегка сгорбленная возрастом старуха с подносом, воскликнул:
– Мать, ты знаешь, кто они такие? Батуринские Меланины! А ну-ка, садись с нами, займёшься воспоминаниями. – Шустро поднялся на крыльцо, перехватил цветастый жостовский поднос с тремя чашками, сахарницей и блюдцем с овсяным печеньем. Поставив на стол, поторопил: – Спускайся, я тебе чашку принесу.
Принёс горячий электрический чайник, маленький заварной, наполнил чашки, обратился к матери:
– Ну-ка вспомни, ты в детстве-юности, часом, Зинку Меланину не знала?
– Зинку?.. Да как упомнить, если в ту пору у нас все звались Меланины. В подружайках такой вроде не было, а если по селу… Кто её знает?
– Мать, а вот этого добра молодца, знаешь как зовут? Ферапонт! Тебе это имя о чём-то говорит?
Старуха оживилась, развела кисти рук.
– Ферапонт? Это кто же сегодня старинное имя придумал? Был у нас при царе Горохе Ферапонт Кирьяныч Меланин, о нём все знали. Он до меня помер, но говорили, что он уехал в Москву, разбогател и стал нашим благодетелем. Ребят-девчат забирал в Москву, на учёбу. Помер, говорю, давно, до революции, да тропка-дорожка осталась. Меня тоже подбивали на Москву, но мы с Василием рано сошлись, а ты норов отцовский знал… Да, вот ещё что. Василий говорил, что на фронте встретил Меланина с отчеством Ферапонтович, выходит, сын, иному не быть. Ну, как встретил? Могилу свежую с Ферапонтовичем видел где-то в Венгрии.
Терентий многозначительно посмотрел на Алексея.
– А чего ради Ферапонтом сына назвал?
– Мать потребовала, она в Москву его дорожкой пришла, потом выискала надгробие на Ваганьковском кладбище, каждый год ездит поклониться. Говорит, много доброго тот Меланин людям сделал, и нашему Ферапонту добрая судьба выпадет. Мы перед поездкой в Батурино были на Ваганьково, Ферапонту Кирьяновичу поклонились.
– Коли есть могила, надо бы и мне съездить.
Подивились неисповедимости судеб и нежданному, вроде бы и не родному, а всё же родственному чаепитию. Очень уж затейливы эти фамильно-семейные истории.
Теперь уже на правах чаемых гостей Журба по-свойски испросил у Терентия дозволения достать из Фериного рюкзака бутерброды с колбасой, заботливо наготовленные Зоей, чтобы подзакусить с дальней дороги, и чаёвничанье обещало затянуться до вечера. Спешить уже было некуда.
Почти ровесники, Алексей с Терентием быстро перешли на «ты», и манера разговора резко изменилась. После предъявленной «верительной грамоты» Меланину незачем было вызнавать подноготную гостей, он почти не задавал вопросов, зато много говорил о себе. Журбе показалось, он как бы исповедуется. А может, просто истосковался по общению и изливал душу людям, которых видел хотя и в первый, но наверняка не в последний раз.
И только часа через полтора Алексей понял, что его предположения ошибочны. Узнав, что Журба историк, Терентий счёл нужным поведать ему о судьбе одного из колен Меланиных, о чём и сказал напрямую, завершив повесть о своей жизни.
Говорил он складно.
По врождённой склонности он с четвёртого класса получил прозвище Лесник, ибо летом с утра дотемна пропадал в заозёрных лесах. Мать паковала в плечевую холщовую сумку пару яиц, сваренных вкрутую, ломоть сальца, толстый кусок хлеба и молочную бутыль воды, а ягодное пропитание он добывал сам. Иногда баловал приятелей совместными «походами в тайгу», хотя здешние леса на пологих увалах – не угрюмая чащоба, а светлые березняки-осинники вперемежку с прогалинами, еловыми перелесками и сосняком, ореховым раздольем и зарослями дикой малины. Всё здесь есть.
– А звуки леса? – Терентий сделал вид, что прислушивается. – «Вальс венского леса» Штраус неспроста сочинил.
После десятилетки Лесник ожидаемо рванул в Ленинград, в знаменитый Лесотехнический, чтобы стать лесником не по прозвищу, а по сути.
Деревенский вахлак – так называл себя Терентий в третьем лице, – без семейного пригляда нырнувший в питерскую жизнь конца пятидесятых, очумел от восторгов оттепельных лет. В институте без стеснений ходили из рук в руки самиздатовские тексты – на папиросной бумаге, в пятой или десятой полуслепой копии, – от содержания которых плавились мозги. Смысла прочитанного он не понимал, но диссидентские послания становились откровениями, впечатывались в память дословно. С ними логично – «Словно гайка, бегущая на винт, её крутанёшь, а дальше она сама» – сошлись в студенческие годы два потрясения, по сей день беспокоящие память.
Земное бытие наше – штуковина загадочная, и обозревая минувшие десятилетия, Терентий, по его словам, всё чаще думает о том, что кто-то или что-то незримо руководит людьми, заведомо готовя и направляя их судьбы. В тот год, перейдя на третий курс, он проводил каникулы в деревенских пенатах, но для перепрописки в общежитии потащился в Питер. Ясное дело, зашёл в институт, где в летние месяцы идёт своя жизнь. А там, словно пал по сухой траве, полыхает клич: «В Москву! В Москву! В Сокольники!» Оказалось, в Москве первая в истории американская выставка, и завтра туда мчит институтский десант. Ты с нами?
– Явись днём позже, и судьба пошла бы иначе, как пить дать. – Терентий смешно почесал за ухом. – А кто меня дёрнул в Питер? Вечером не планировал, а с утра – вдруг! Вроде сам, вроде по своему хотению-велению, но теперь гадаю: не свыше ли было сказано? Думается мне, суетность мира – она только с виду случайная, а за ней бездна без дна.
А дальше случилось помутнение разума от сказочных американских чудес. Под золотистым «геодезическим куполом» глаза разбежались – авто изощрённых форм, цветные телевизоры, компьютеры, холодильники на любой вкус, стиральные машины, пылесосы, кухонные комбайны. Супермаркет, набитый продуктами, о существовании которых Терентий знать не знал. Бесплатная дегустация знаменитой «пепси-колы»! Клозетная бумага! А самая мякотка – семейный дом рядового американца. О такой роскоши не только не снилось, не мечталось, о возможности так жить и не подозревали. В комфорте этого дома, на «кухонных дебатах» у электроплиты, вице-президент США Никсон, нахваливая ихнюю повседневную жизнь, в пух и прах разбил Хрущёва, вякавшего о промышленных успехах СССР.
Два дня, ночуя на вокзале, они бродили по выставке, восторгаясь и у каждого экспоната злоупотребляя поветриями устной русской речи. А в итоге гайка плотно села на винт: он возненавидел советчину. Это словцо мимоходом бросил новый приятель Стёпа Волжанский с дизайнерского факультета, высокий худой кадыкастый парень по прозвищу Оглобля. В институте он был человеком приметным, по каким-то загадочным связям добывал для просмотра ленты знаменитых американских фильмов, которые после войны достались нам от немцев то ли по репарациям, то ли просто так, – «Судьба солдата в Америке», «Снежная рапсодия», а ещё шедевры с Диной Дурбин. На их показы в большую аудиторию с кинопроектором набивалась уйма народу. Стёпа вообще считался человеком продвинутым; заскакивая в общежитие после стипендии, которую студенты повадились отмечать с бутыльцом, позволял себе ругательно, со смелыми обобщениями хулить их убогий быт – сам-то он обитал в родительской квартире на Васильевском острове. В Сокольниках Меланин сошёлся с ним в восторгах относительно потрясающих американских машин, и расположение Стёпы ему льстило. Навсегда запомнил, как тонко, с каким всеохватным подтекстом новый приятель выразил итог выставочных восхищений.
– Ты всё понял? У них мандарины круглый год, а в нашей советчине только к Новому году. Нарядная жизнь, однако.
Второе потрясение он испытал примерно через месяц. Идиот Хрущёв – за чайком с овсянкой Терентий не раз хулил Никиту – пригласил в СССР французский дом моды «Кристиан Диор». А хитрющий кутюрье, верняк с политической подачи, помимо показов от-кутюр, велел своим моделям в дневной час гулять по Москве – на высоких каблуках и в «повседневной» одежде, включая сногсшибательные парижские шляпки. На пару дней заглянул «Кристиан» и в Ленинград, и случайно – «Опять! Случайно ли?» – Терентий увидел их на Невском. Цирк! Водили бы по Невскому слона, ажиотажа было б меньше. Невиданные стильные платья сводили прохожих с ума, на манекенщиц пялили глаза, словно на звёздных пришельцев, каждую окружала толпа убого одетых женщин в стоптанных туфлях с браслетом. Меланин озверел от этого пакостного, унизительного зрелища, этого свидетельства краха крепостнической советчины в мирной схватке со свободным западным миром. С той поры и завелись в нём скользкие мысли.
Распределили его в лесопарковый комплекс Царского Села – не без содействия Волжанского, которого, по его признанию, ещё с третьего курса планировали сюда для смелых дизайнерских поисков. Видимо, связи у него были мощные, потому что, к всеобщему изумлению, уже через год Оглоблю послали на трёхмесячную стажировку во французский Давиль – изучать шедевры паркового дизайна.
Знаменитый северный курорт Стёпу потряс. Вдобавок он, конечно же, смотался на несколько дней в Париж – кстати, ночевал не на вокзале, а в одной из гостиниц Монмартра, с отелями там никаких проблем, – поднялся на Эйфелеву башню, был в Лувре, с утра до ночи слонялся по улицам. Другим человеком вернулся Оглобля из командировки, теперь он знал, какова нормальная обывательская сырно-масляная жизнь, и его обычная ирония по части советчины сменилась глухим негодованием на грани ненависти.
С Терентием он уже не стеснялся во мнениях, считая его своим человеком. СССР называл исторической химерой и Союзом совецких – совецких! – социалистических рабов и откровенно тосковал по иным временам и странам, поясняя, что сегодня это кажется несбыточным, однако он, Степан Волжанский, верит в близкий столбовой поворот нашей истории.
С каждым годом царскосельская жизнь становилась насыщенней. Диссидентский круг Меланина расширялся, открылись новые направления атаки на «официальную ложь» советчины, правозащитники становились героями времени. С легкой руки Стёпы Терентий примкнул к тем, кто уповал на поддержку Запада, и участвовал в скрытных дискуссиях с теми, кто опирался на протесты внутри страны. Те идейные схватки были увлекательными: чехарда мнений невероятная, правозащитники, как на подбор, страдали словесной диареей, вдобавок среди них была уйма арендаторов чужих мыслей, из-за чего дело порой доходило чуть ли не до драки.
Сходились все на том, что стране нужна чистка от партийной нечисти и дезинфекция от обветшалых советских установлений.
Впрочем, был ещё один вопрос, который примирял спорщиков: надо непрестанно бить по извергу Сталину, призывая к восстановлению ленинских норм жизни. Эту идею отстаивал человек легендарный, с именем – Алик Гинзбург, основавший легальный неподцензурный журнал «Синтаксис», автор «Белой книги» о диссидентском процессе над Синявским и Даниэлем. Этот светоч свободолюбивой мысли иногда наезжал в Питер для встреч с единомышленниками, и Терентий несколько раз плотно общался с ним, а потому считал, что имеет полное право горделиво почитать себя его подсвечником.
Когда над Аликом вторично устроили судилище, они в единодушном порыве рванули в Москву, чтобы поддержать Гинзбурга и его однодельца Галанскова. Но, разумеется, псы режима в зал заседаний их не пустили, пришлось в жуткие январские морозы толкаться среди единомышленников у здания Облсуда на Каланчёвке, откуда в толпу всё-таки просачивались кое-какие сведения. Несмотря на запреты, кому-то из допущенных на суд удалось записать последнее слово главного подсудимого. Гинзбург, верный своим идеям, обрушился на Сталина, призывал восстановить ленинские нормы демократии.
Терентий, потягивая остывший чай, ухмыльнулся:
– Теперь-то мы всё знаем про ту извилину. Сперва кричать за Ленина, чтобы прихлопнуть Сталина, а потом и его в утиль. Но меня вопрос щекочет: кто такую хитрость измыслил? Волжанский говорил, что это инъекция Запада, но фактов не дал. Обычно-то он конкретничал, а я конкретику уважаю.
Отодвинул чашку в сторону, скрестил руки, опершись локтями на стол, и Алексей понял, что сейчас пойдёт новая сага.
Так и вышло. После расправы с Пражской весной правозащитников поприжали, а Меланина, заболевшего инакомыслием, слишком хорошо знали в самом высоком питерском доме по Литейному, 4. Каждому ленинградцу известно, что из него аж Сибирь видно, это же КГБ! Между тем за Терентием, очевидно, уже было что-то серьёзное, о своих подвигах на ниве борьбы за демократию он не распространялся, но вскользь намекнул, что в те годы проказил радикально. И подытожив свежие факты царскосельского бытования, высчитал, что из-за скрытых угроз с Литейного стало подгорать, пора сматывать удочки, самое-самое время. Кожей чувствовал, что каток репрессий неумолимо подминает его, и начал опасаться, как бы не пришлось чалиться на шконке.
К тому времени он уже знал много историй о страдальцах 37 года, и в памяти застряло несколько вариантов их чудесного спасения. Предчувствуя арест, люди бросали всё – работу, квартиру, семью и… исчезали. Уезжали в далёкий город, меняли профессию, придумывали новую биографию, устраивались в неприметных низах жизни – завхозами, дворниками, разнорабочими. О них забывали, искать их было трудно, некогда, да и незачем – ночами чёрный воронок торопился по другим адресам. Подобные случаи, по свидетельству жертв репрессий, встречались не так уж редко.
И когда настал его черёд страдать за правду, надумал Терентий Меланин: почему бы сегодня не вспомнить о том варианте? Леснику-то сховаться от угроз власти проще простого, в любом конце страны есть работа.
И он выбрал Тофаларский заказник.
– Представляешь, из Царского села в Тофаларию! Ты знаешь, что такое Тофалария, где она? Спроси про неё в своей Москве у ста человек, вся сотня скажет, что слыхом не слыхивала. Из сказки, что ли?..
Тофалария, она в глубине Восточных Саян, бездорожная горная тайга. Медведи, кедровники. На берегу здешней жемчужины – Айгульского озера, на останках Нижнеудинской геологоразведки притаилась охранительная заимка лесников-егерей. До райцентра либо вертолёт по заявке – рядом оборудовали бревенчатый настил, – либо три дня пешего ходу. Ни дать ни взять резервация.
Всякое бывало в той первозданной глуши, где на берегу Айгуля русалки назначают свидания кентаврам.
О работе чего говорить? Работа как работа, по инструкции смотри за лесами, проводи санитарную рубку да храни заказник от браконьеров всех мастей. А вот жизнь в той запредельной глухомани… Случалось, принимали на передержку беглых каторжан – столько наслушался от них Терентий, что увлёкся записями, и сейчас сожалел, что бросил рукописничать, ныне пригодились бы. Было дело, когда двое изнурённых доходяг, бежавших с дальней зоны, пожаловали вместе с «консервами» – об этом, расслабившись от нежданной везухи, откровенно шепнул один из беглецов. Не наткнись они на айгульскую заимку, пришлось бы «расконсервировать» третьего, взятого для избежания морового голода. Замышляя побег, они обзавелись холодняком, без ножей в тайге делать нечего. И вот странно, этот ужас подконвойного мира в безлюдье глухой тайги воспринимался без эмоций, равнодушно, как природный инстинкт зверя выжить любой ценой, пусть людоедством. Лишь одна мысль шевельнулась тогда в башке Терентия: кому-то жизнь по случаю спасли, и то ладно.
Случалось, на Айгульское озеро прибывали гости. Однажды, в конце 80-х, ради экзотики на денёк прилетел Волжанский, и Терентий сразу почувствовал, что из сарказма Оглобли ушла прежняя злоба. Он уже не щёлкал клювом, как раньше, не брызгал слюной. Стёпа остепенился, похоже, принял ласки власти. Тот ещё инсургент… При встрече обнялись, а говорить было не о чем – разные судьбы!
Да, всякое бывало. На таких заимках людей с прямыми жизнями не встретишь, здесь либо от судьбы прячутся, либо от самих себя. С ветерком в голове мужики. Опять же, женский вопрос… – Чего лукавить, привозили вертолётом на побывку из Нижнеудинска, а то и из Иркутска, не без этого. Но вообще-то дело сложнее. Несколько лет держался в тайге егерь, зашитый алкоголик, для которого не было водки и баб – только вино и женщины. В разговорах, конечно, не в яви, на заимке сухой закон. Так вот, в отпуске, в Новосибирске, сошёлся он с профессиональной пианисткой. Эксклюзивная, говорил, женщина, немыслимая! И загорелся он – дышите глубже! – чтобы на берегу таёжного Айгульского озера она сыграла Первый концерт Чайковского. Величественное, говорил, зрелище будет. Трёхдневные походы в Нижнеудинск ему не в тягость, с почты письма ей слал, писал, что вертолётом, на подвеске доставит на Айгуль рояль. С пилотами уже договорился, только прилетай. А что? Деньги-то были. Зарплата не очень, но жили-то, считай, на самообеспечении. Рыба своя, медвежатина – браконьерам нельзя, а самим для текущих нужд кто мешает? Огород завели, времени-то в избытке. А уж лесная ягода, грибы – само собой. Вертолётом только крупы и мучное привозили, ну ещё сахар; но в основном мясничали, каша мясо не заменит… К тому же, чего греха таить, летишь в отпуск, почему бы друзьям выделанную шкуру медвежью не подарить? А они в ответ одарят… Шишкарей в кедровый сезон принимали тоже не даром. – Скользнул в сторону: – Кедр вообще дерево волшебное, я его особо отличаю, он и на карандаши идёт…
Взял овсяное печенье, пожевал, кивнул в сторону крыльца.
– У меня шкура росомахи над кроватью пришпилена… О, смешное вспомнилось! В семидесятые вошла в моду зимняя охота на медведя, международная. Через Интурист в Америке, в Германии, где хошь, заказывали и по графику прибывали. И велено было искать медвежьи берлоги, куда слали экспедиции: вездеход, егеря, собаки. Охота на берложного медведя – это же целый ритуал. И было пару раз, что берлога обманная, пустая. А дело-то у-у какое дорогущее! Из Москвы и шлют депешу: проверить наличие зверя. И пришла от одного умельца телеграмма: медведь есть, от носа до лба прямой вершок, между ушами косой. Ну, тофалары – их, кстати, всего тысяча с малым – охотники отменные. Он полез в берлогу и морду спящего медведя замерил.
После паузы подвёл итог:
– Вот тебе, уважаемый, и вся повесть моих лет. Ты историк, может быть, сохранишь для потомков судьбу одного из батуринских Меланиных. – Невесело улыбнулся. – На переломе двух эпох.
Минуты три молчали, думая каждый о своём. И вдруг Терентий странным образом преобразился. На спокойном, без всплеска эмоций лице возникла гримаса озлобления, пальцами принялся барабанить по столу, снова, как при встрече, долгим взглядом в упор посмотрел на Алексея, то ли размышляя о чём-то, то ли прикидывая, что за человек этот меланинский отпрыск. Наконец заговорил сдавленным голосом:
– Разбередил ты меня. А я не только рассказать умею, я и сказать могу… Ты представляешь, каково четверть века сидеть в саянской глуши? Четверть века! Наедине с собой… Я из каждого отпуска чемодан умных книг привозил, за ними в Ленинград мотался, у меня там свои люди были, да покруче Волжанского. Размышлениями на высокие темы, притягательными смыслами, вот чем я в тайге спасался. Компромисс между хаосом и порядком искал, дары и удары жизни сопоставлял. Ты знаешь, что такое повелевающее сознание?..
Алексей был обескуражен. А Терентий с напором, жестикулируя, обретя голос, продолжал жать:
– Жизнь мимо, стороной прошла. О победном Коньке-горбунке мечтал, а оседлал старую клячу. Ни дома, ни семьи, а зачем, почему, знать не знаю. Так вышло, так наверху распорядилось. – Поднял глаза, указывая на небо. – Словно альпинист, покорять вершину полез, да в сандалиях на босу ногу… Может, лучше бы я, соразмерно содеянному, пятерик отмотал где-нибудь на зоне, лучше бы отсидентом стал, чем таёжным диссидентом. Вычитал где-то, что Бунин писал про светлое одиночество – на даче. Посидел бы в одиночестве на берегу Айгуля, света белого не взвидел… А в девяносто втором, как власть сменилась, меня словно ветром оттуда сдуло. Наша деревня столичным градом показалась. Сейчас огородом да грибами пробавляюсь. – Заговорив о текущем, сбавил тон. – У меня связки белых выдающиеся, с руками рвут, только давай. Вот и мотаюсь в Тверь, сдаю оптовикам килограммами. А тебе знамо, сколько в килограмме сушёных грибов? Миллион!.. Каждая птица свой посвист знает, соловей ворону не слышит. Вот и я теперь к вашим столичным разборкам равнодушен, словно в детство вернулся, снова Лесником по прозвищу стал.
Вроде бы успокоился, но вдруг снова взъярился, жилы на висках вздулись:
– И тут ты, историк, ко мне заявился! Да вдобавок меланинского колена, с тобой можно. Ну и разбудил старину. Всё всплыло! Я власть ненавижу. Любую! Понял? Любую! Что советчина, что теперешние – одна слизь… Не-на-ви-жу!
Выплеснув эмоции, обмяк телом, щёки по-стариковски обвисли, сказал равнодушно:
– Ладно, пора вечерять. Мать, иди распорядись с постелями, а я приберусь.