Странный человек Алексей Семёнович Журба продолжал удивлять соседей по Дачному проезду. Его сенсационный отъезд в Прагу и трёхлетнее пребывание в райских западных кущах были восприняты «на раёне» как исцеление от юношеских странностей. Никто не сомневался, что дом, подновлённый, даже обновлённый на щедрые заграничные харчи, Журба оставит за матерью, а сам двинет в Москву – малаховские всегда выходили в люди этим маршрутом. Однако странный Журба вместо столичной карьеры не только предпочёл застрять в люберецкой провинции, но и работёнку подобрал так себе. Мог бы пойти по административной линии, заграничника взяли бы на любой отдел, а там, глядишь, и в замы к председателю райисполкома шагнёт. А он, чудик, выбрал занюханный Институт физкультуры.
Никто не знал, что за скромный жизненный выбор Алексею Журбе пришлось изрядно повоевать.
После возвращения из Праги его позвали на Старую площадь и на выбор предложили работу в одном из двух институтов – «Мировой экономики» или «США и Канады», который в просторечье называли Арбатовским, по имени директора академика Арбатова. Расчёт был такой: два-три года на защиту кандидатской, затем дальнейшее продвижение как минимум на научном поприще, а возможно, и с выходом в общественную сферу. Замзав Международным отделом Черняев говорил по-свойски:
– Пока будете корпеть над диссертацией, жизнь продвинется вперёд, и станет ясно, где вас полезнее использовать. Если ясности не будет, не исключён второй срок в Праге.
Куусинен давно умер, но его покровительство оставалось зароком благонадёжности.
Журба, который после трёхлетнего общения с пражскими коллегами усвоил, в какую компанию угодил и к чему его готовят, взял несколько дней на обдумывание, хотя заранее знал, что откажется от карьерного варианта. Известно, если ты в стае, придётся вилять хвостом. И ещё в Праге они с Зоей решили не лезть в бурную политическую стремнину, куда рвались карбонарии, которых пестовали в журнале «Проблемы мира и социализма». От тех лет остался у Алексея на память только удобный портфельчик «Атташе».
Зоя тоже была в некотором роде не без странностей. Люди негромкие, они оба чурались жажды преуспеяния и при иной комбинации жизненных обстоятельств, каждый из них, возможно, предпочёл бы монашеский постриг. Но их судьбы сложились так, что, встретившись в предвестье эпохи бурь и перемен, они нашли себя в тихом семейном счастье, которое зиждилось на взаимной любви, общих ценностях, первой из которых была святость семьи, и на отсутствии потребности доказывать что-то самим себе или кому-то. Их духовное единство крепло на обоюдном стремлении и умении, избегая суеты, углубляться в суть вещей. После дня, полного праведных трудов и житейских забот, их традиционным отдохновением было лёгкое вечернее чаепитие в покое домашнего уюта, когда две странности, нашедшие друг друга, отстранясь от грехов русской жизни и перипетий ушедшего в вечность дня, пытались осмыслить время, в которое Всевышний послал их в мир.
Не шибко подкованные житейски, они считали свою жизнь благочестивой и удачливой. Благодаря ниспосланной свыше Праге полагали, что мало-мальски увидели мир, и остальная незнаемая копенгагенщина их не интересовала. Вдобавок капитально обновили малаховский дом. Ещё в «огородной» форме была Анастасия Сергеевна, которая восторженно взяла на себя обязанности бабушки, – Коленька рос на её руках. Алексей обучал азам мировой и родной истории студентов здешнего Института физкультуры – с уклоном на Олимпиады и гимнастику Мюллера, древние брошюрки которого откопал в книжном антикваре на Арбате. Зоя, окончившая медучилище, тоже работала в шаге от дома, в родной школе. Мир их повседневной жизни, как она дотошно высчитала, ограничивался окружностью с радиусом полкилометра. В этом микропространстве они чувствовали себя вольготно и уютно, здесь, по словам Зои, и зимние вьюги, и синусоида яблочных урожаев были родными. Но они не считали, что живут на обывательских задворках, ибо на домашних чаепитиях порой касались причин, влияющих на колебания малаховских умов, а также сокровенных тем Большой жизни. Причём Зоя без «высшего» порой глядела в суть времени глубже, проницательнее мужа. Женщины, они вообще… По пустячкам балаболки, но в час трагедии – Родина-мать зовёт!
Потому, наверное, они и сошлись, что совпали их странности по части неприятия искания выгод и избыточных мирских благ. Но спроста ли ещё с отцовских времён хранилась в их доме икона Божьей Матери «Умягчение злых сердец»?
Но и бренный мир устроен странно. История не раз доказывала, что таким отстранённым от мирской суеты и стяжаний чудакам открываются истины, мимо которых в бесконечной жизненной гонке, на событийном галопе проскакивают ловцы момента. Порой именно таким наивцам, живущим замкнуто, сторонящимся деловых связей, промыслительно дозволяются необъяснимые житейской логикой встречи с незаурядными людьми.
Впервые жизнь Алексея Журбы подтвердила это неписаное правило в тот день, когда на пороге их обветшалого дома возник пожилой, с залысью Константин Константинович, который принёс с собой не только последнюю весточку отца, но и открыл перед Лёшей дверь в будущее. А в наследство, как выяснилось позже, оставил ключ к разгадке больших смыслов.
Второй промыслительной неожиданностью стало появление в его жизни Георгия Щедровицкого.
В январе 1975 года на учёном совете малаховского Института диссертант Валерий Андреевич Дёмин поднял вечно острую тему о различениях между спортом и физической культурой. Дискуссия вышла горячей, и одним из решающих стало выступление старшего преподавателя кафедры педагогических дисциплин Щедровицкого, чья азартная речь резко контрастировала с предыдущим нудливым словом Шабаровой, стопудовой рыхлой тёти, которую студенты за глаза называли «центнером живой массы». О Щедровицком ходило немало разноречивых слухов в пражской редакции, да и Дёмин, с которым Алексей знался, говорил о нём. После громкого диссидентского процесса Гинзбурга-Галанскова Щедровицкий подписал «Письмо 170» в их защиту, его вышибли из партии, и немало бывших друзей «свели узы с ним на ноль». Для прокормления опальному философу не без проблем удалось пристроиться в Подмосковье, где слухи о нём тоже были злоречивыми.
После защиты народ, как положено, повалил в ресторан – на Рельсовой. Загула не было, после дежурных тостов общий стол распался, и Дёмин подвёл Щедровицкого к Журбе, который одиноко сидел на дальнем конце.
– Георгий Петрович, сей скромный субъект по имени Алексей – малаховская достопримечательность. Три года отбарабанил в журнале «Проблемы мира и социализма». Что-то мне подсказывает, вам с ним будет интересно.
– В Праге! – воскликнул Щедровицкий. – Вы, наверное, знали Грушина?
– А как же.
– И Мамардашвили?
– Конечно.
– Это мои близкие друзья, вместе затевали философские разговоры. Знаменитая четвёрка! С нами был ещё Зиновьев. Чёрт побери, доброй памяти дела! – Присел рядом. – Валерий Андреевич, где бы раздобыть чистый бокал? За такое знакомство не грех и выпить. – Показал на ближайшую бутылку. – Но ради бога, не портвейн «Три топора».
Так началось их знакомство.
Щедровицкий мог говорить бесконечно, и ему было что сказать. Однажды, не переставая вещать, предложил Журбе проводить его до платформы «Малаховка». А в какой-то другой день Алексей после аудиторных занятий пригласил Георгия Петровича на домашнее чаепитие: живу рядом, пять минут – не иносказательно, а буквально.
Те разговоры за душистым краснодарским чаем, какой предпочитала заваривать Зоя, были любопытными.
Припожаловав в гости, Георгий Петрович в домашнем уюте раскрепостился. Осмотрев дом, участок, порадовался за Журбу и с гонором отпетого горожанина насмешливо позавидовал его садово-огородным развлечениям. А особенно понравилось ему, что задняя калитка выходит в сторону малаховского озера. Посмеялся:
– Удобно. В случае чего можно уйти огородами.
Быстрый, с рысьими, широко расставленными глазами, он о предмете своего увлечения говорил размашисто:
– Методологическая практика ставит целью принудить людей к диалогу. При-ну-дить! У людей помойка в головах. Сон разума! Только через принуждение к диалогу можно промыть мозги, вычистить авгиевы конюшни заблуждений и непониманий. Большинство людей пребывают в гипнозе, подчас глубоком. Страдают от нигилизма. А что вырастает из нигилизма? Ещё Ницше писал, что из нигилизма прорастает пессимизм. От себя добавлю: идиотизм Швейка и всякие садо-мазо. Методологи, используя варианты игротехники, через искусственные кризисы в мозгах способны корректировать сознание. Игра! Прямой связи с текущей жизнью нет, можно экспериментировать, чудачить, ставить любые вопросы. – Воскликнул: – Людей можно и нужно программировать! А у нас пульс у покойников щупают.
– И меня тоже можете запрограммировать? – ахнула поражённая Зоя.
– А приходите на заседание нашего методологического кружка, поучаствуйте в наших организационно-деятельных играх. Увлекательнейшее дело! И занятие душеполезное. Перед людьми ставятся задачи, которые инициируют, активизируют их сознание. Экстраверты, заткнитесь, слово интровертам.
Щедровицкий понимал, что методология, ставшая делом его жизни, не вписывается в нынешнюю ситуацию. Журбе было известно, что попытки каким-то образом задействовать игротехнику в учебном процессе поддержки в институте не нашли. Сокрушаясь по этому поводу, Георгий Петрович воскликнул:
– Всё без толку! Я им объясняю, а они, куцые мозги, глядят пустыми глазами и твердят: «Не надо, это лишнее». Пекутся о нравах в борделе. Шутовская артель. Когда вышли, Дёмин шепчет: «Георгий Петрович, джентльмены с хамами не разговаривают. Ну их! У них закулисные подстрекатели». Марина Цветаева писала: «Мои стихи – как драгоценное вино, настанет мой черёд!» Кстати, верёвку-то в Елабуге Цветаевой подарил Пастернак… Настанет и черёд методологии. Настанет, настанет пиковое время, когда саддукеи меня хватятся и на пьедесталы вознесут. Я с ними за шахматными часами сижу: у кого раньше время истечёт.
Разумеется, домашняя встреча не была беседой. Сопровождая речь резкими жестами, активно солировал Щедровицкий, а притихшие супруги Журба напряжённо внимали новым для них терминам, которые считали непременным атрибутом высокой научности. Однажды, впрочем, Алексей попытался что-то вякнуть, но Георгий Петрович сразу перебил, образно уподобив методологические практики зульфикару – мечу пророка Мухаммеда, нетерпимого к неверным.
Но так или иначе, тот день запомнился Алексею и Зое неизгладимо. А Щедровицкий нашёл в них благодарных слушателей и примерно раз в семестр с удовольствием заглядывал на краснодарский чаёк. Тесной дружбы между ними не возникло, ибо методологические забавы душу Журбы не тронули, однако телефонно-поздравительные отношения продолжались после того, как Георгий Петрович распрощался с малаховским институтом. И в 81 году, выбравшись из долгого и злостного научного небытия, он всё-таки уговорил Алексея приехать на заседание его кружка, чтобы промыть мозги и на ощупь попробовать, что такое методология.
– Общнёшься и с бывшими приятелями по Праге, заседаем в здании института философии, будет бомонд! – энергично кричал он в трубку.
Журба, разумеется, не предполагавший, что в этот день его ждёт сильнейшее душевное потрясение, приехал на Волхонку, 14 загодя, с расписанием электричек не угадаешь. Внизу подсказали ему подняться на шестой этаж, в актовый зал, где на сей раз будет заседать Щедровицкий, и Алексей занял место ряду в десятом, со стороны входа. Заполнялся зал хило, в итоге лишь на четверть, знакомых лиц среди щедрологов Журба не примечал и, откровенно говоря, скучал, не предвидя особых восторгов от «сеанса» Георгия Петровича. Но вдруг в дверях возник Отто Лацис. Увидев Журбу, подсел к нему.
– Давненько не виделись, какими судьбами?
Пришлось накоротке объяснить, что знаком с Георгием Петровичем, приглашён лично. Отто принялся расспрашивать о жизни, но тут в зал вошёл худощавый человек в очках, который спикировал на Лациса.
– Кого я вижу! Тысяча лет! Ну-ка, передвинься на кресло.
Поручкались, и Лацис представил:
– Глаголев Владимир, ответственный работник ЦК КПСС. – Произнёс с многозначительной расстановкой: – Кон-суль-тант! А это Алексей Журба, историк. Мы с ним в «Проблемах» работали. Какими судьбами, Володя? Честно скажу, я здесь не по делу, по приглашению. А ты? Вроде бы не твой профиль.
– Зато у нас с тобой профиль общий. Друг о друге периодически слышим, на телеэкране иногда тебя вижу, а живьём не встречались бог знает сколько. Погоди… – Обратился к Журбе. – Меня ведь тоже когда-то сватали в «Проблемы мира и социализма», но не срослось. А в 72-м прилетаю в Прагу, и встречает меня кто?
– Помню, помню, – досказал Отто. – Мне было велено встретить главного редактора журнала «Плановое хозяйство». В больших шишках ты в ту пору ходил.
– Я, кстати, предполагаю, что меня в то время уже на журнал планировали, я же в «Коммунисте» экономику вёл. Потому и в Прагу не отпустили.
– Возможно.
Журба остался в стороне от разговора старых знакомых и не вслушивался, пока его не привлекли слова Глаголева:
– Господи, как в жизни всё закольцовано! В 59-м вот в этом самом зале… В ту пору институты философии и экономики были здесь, под одной крышей, это потом нам своё здание дали. А меня в тот год в институт экономики и распределили. И вдруг по комнатам зашелестело: в актовом зале – актовый-то был общий – выступит американский экономист Василий Леонтьев. Оттепель! Пошли международные контакты! И вот он, знаменитый Леонтьев. Помню, лифты переполнены, я через три ступеньки сюда мчался, чудом местечко отыскал. Он же по-русски говорит, всё понятно…
– Ну-у, кому что. Леонтьев – он сейчас фигура, после Нобелевской премии. А в ту пору…
– Не скажи, не скажи. Мы его капитально изучали, уже студентами знали о его межотраслевых балансах.
– Володя, это же не циклы великого Кондратьева. Известный экономист, не более. Ну, обер-экономист. Американский учёный русского происхождения – отсюда и романтический флёр его имени. Он авторитетом Нобелевки давит, как говорится, на басах работает. А очень низкую ноту нормальное человеческое ухо не слышит. В переводе на обиходную жизнь это означает, что его концепция не сопряжена с экономической практикой. Коня за рога берёт. И считает, что все по свистку должны присягать его идеям.
Тут в зал вошёл Щедровицкий. Внимательным взглядом окинул аудиторию, некоторых, в том числе Лациса, удостоил персональным кивком. И после его запевного тамбур-мажора о важности игры в действительность для формирования полезных обществу личностных установок начались выступления, некоторые с выкрутасами, с риторическими визгом. Краткие по смыслу, но длинноватые, потому что Георгий Петрович перебивал ораторов на каждом десятом слове. Минут через сорок Лацис не выдержал, шепнул:
– Ну, я свой номер отбыл. Володя, рад был тебя видеть.
И пригнувшись, юркнул к слегка приоткрытые двери.
Журбе тоже было скучно; нет, методология ему не с руки, незачем лезть туда, где ему делать нечего. Но уважение к Георгию Петровичу требовало, по Лацису, отбыть номер до конца. Впрочем, к этому природному нравственному чувству примешивался какой-то непонятный, интуитивный волевой импульс: надо бы порасспросить этого Глаголева о 59 годе. И сразу острая мысль: а вдруг он, подобно Лацису, уйдёт раньше, что делать? И мгновенный, помимо сознания, ответ: выйти вместе с ним, только так.
Но Глаголев дождался окончания любопытного по форме заседания, и они вместе подошли к Георгию Петровичу, чтобы выразить своё восхищение услышанным, которое каждого из них заставит о многом задуматься.
Когда в солидной очереди ожидали лифт, Журба спросил:
– Владимир, вы упомянули, что когда-то слушали в этом зале лекцию Василия Леонтьева…
Глаголев разговорчиво откликнулся:
– А как же! Было дело! Но в длинной очереди к тихоходному лифту не стоял. Молодой был, прыгал по лестнице, словно горный козёл, а ступени-то здесь – ой-ой, здание давнее, сейчас так не строят.
– Мне показалось, что в отношении к Леонтьеву у вас с Лацисом существуют, как бы точнее сказать…
Глаголев рассмеялся:
– Вы по профилю историк и ничего не знаете о наших экономических усобицах и подковёрках. Кстати, жаль, что не знаете, но, увы, для непричастных они незримы, мало кому известны. Мы с Лацисом в научном смысле антиподы, потому и Леонтьева оцениваем по-разному. А Леонтьев… Кстати, удивительная судьба!.. Давайте отойдём чуть в сторонку, в этой очереди толкаться бессмысленно, со всех сторон лезут. Я вам расскажу кое-что интересное. – Они отошли к боковой стене большой лестничной площадки, и Глаголев с явным удовольствием стал рассказывать. – Так вот, закончилась лекция и пошли вопросы из зала. Кто-то спрашивает: вы русский человек, а вообще-то, как вы оказались в Америке? А предварял лекцию и дирижировал директор института. Он и отвечает за Леонтьева:
– Василий Васильевич работал в первом российском Госплане, выдвинул здесь свою концепцию – это для нас главное. А потом судьба сложилась так, что уехал в Америку. Не думаю, что сейчас нам имеет смысл углубляться в этот отнюдь не экономический вопрос.
И вдруг Леонтьев говорит:
– Нет, я не работал в Госплане, я был ещё молод. Я окончил Санкт-Петербургский университет и только-только приступил к самостоятельным исследованиям. Но… Видите ли, случилась беда: я заболел, и врачи поставили страшный диагноз – лицевая саркома… Что с вами, Алексей?
Журбу действительно повело, от внезапного удара чувств он даже пошатнулся. «Константин Константинович, саркома, Лаврентьев! Но он же не помнил фамилию точно, а Лаврентьева и Леонтьева немудрено спутать. Неужели? Боже мой!»
– Извините, извините. Со мной такое бывает. И что сказал Леонтьев?
– Он сказал, что в Питере ему сделали сложную челюстную операцию, которая облегчила его страдания, однако не могла излечить болезнь. И врачи дали справку о необходимости выехать в Германию, где, согласно медицинской литературе того времени, его могли спасти. Шёл 1925 год, политические нравы, по его словам, несколько смягчились, и ему разрешили выезд. А в Германии выяснилось, что диагноз ошибочный, не было у него саркомы, а было какое-то воспаление, снять которое помогла операция.
Глаголев внимательно посмотрел на Журбу.
– Мне кажется, вам дурно. Давление?
– Нет, нет, – выдавил Алексей. – Понимаете ли… Понимаете ли, я знал хирурга, который делал ему операцию, хотя он говорил, что фамилия пациента Лаврентьев. Но не могут же быть две челюстные саркомы в 1925 году в Петрограде, обе у молодых людей и оба уехали лечиться в Германию. Да! И звали их Василиями! Нет сомнений, что Леонтьев – это и есть тот самый Лаврентьев.
Глаголев поднял очки на лоб, близоруко посмотрел на Журбу. Видимо, услышанное показалось ему фантазией на уровне болезненного бреда, и он добродушно сказал:
– Чего только на белом свете не бывает. Ну что, толпа поредела, будем протискиваться в лифт?
Когда прощались на высоком крыльце у входа в Институт философии, Алексей заставил себя обратиться с просьбой:
– Владимир, извините за назойливость, но не дадите ли мне ваш телефон? Знакомство наше случайное, но мало ли… Действительно, чего только на белом свете не бывает.
Глаголев пожал плечами.
– Запишите.
Продиктовал номер, после чего они распрощались.
В электричке Алексей постепенно приходил в себя от эмоционального потрясения, выстраивая длинную и причудливую цепь случайных событий, которые привели его к разгадке, как он сам для себя определил, тайны Василия Леонтьева. Известный столичный философ Щедровицкий каким-то боком попал в затрапезную Малаховку, и случай свёл с ним местного аборигена Журбу. Через много лет после череды приглашений Журба впервые приехал на заседание кружка Щедровицкого. Именно на то, на которое «не по делу» явился Лацис, с которым они не виделись со времён Праги. К Лацису подсел незнакомый человек, который тоже десять лет с ним не виделся. Незнакомец поведал историю, двадцать лет назад услышанную из уст Василия Леонтьева, и она в деталях совпала с рассказом Константина Константиновича о челюстной операции в Обуховской больнице… Минуточку, а как в жизни Журбы возник Константин Константинович? Он встретил отца в его последние дни и взял у него малаховский адрес. Не слишком ли много случайностей, результатом которых стало фантастическое открытие: Василий Лаврентьев 1925 года – это нынешний лауреат Нобелевской премии Василий Леонтьев. Увы, Константина Константиновича уже нет, сообщить ему, кого он спас, невозможно… К этому навороту случайностей почему-то примешивалась мысль о том, что Лацис и Глаголев по-разному воспринимают идеи Леонтьева, а за этим крылось что-то весьма важное, потому что Лацис работал в «Проблемах» – за три года Журба отлично понял подспудную суть журнала, – а Глаголев был главным редактором официального «Планового хозяйства». Мешанина невероятных совпадений и случайностей не давала покоя. Но, как ни странно, обнадёживала какой-то неясной, завораживающей перспективой. Алексей любил думать, раздумья были радостью жизни этого странного человека, и он чувствовал, что здесь есть над чем подумать. Что лежит в основе всей этой невероятной кутерьмы фактов? Словно узелок с фокусом, и надо поймать хвостик, чтобы разом всё распуталось… Да вот же он, этот хвостик! Сработал профессиональный инстинкт, и Журба вдруг понял, что именно в русской истории лауреата Нобелевской премии Леонтьева спрятаны ответы на какие-то очень важные и отнюдь не частные вопросы, которые подспудно и невнятно копошатся в его сознании. А увлечься настоящим историческим исследованием он мечтал всю жизнь…
На платформу «Малаховка» странный человек Алексей Журба вышел с твёрдым намерением «разобраться» с Василием Леонтьевым.
В тот момент он, разумеется, не мог предположить, что заниматься этой историей с большим шлейфом странных загадок ему предстоит ближайшие двадцать лет.