23 февраля 1941 года Риббентроп, беседуя с японским послом Осимой, сменившим на этом посту Курусу, заявил: «Мы внимательно наблюдаем за развитием событий на востоке Европы… Германо-русский конфликт привел бы к гигантской победе Германии и ликвидации советского режима. Надеюсь, Япония примет в этом участие…»
Осима был уже не Куруса. Он улыбался и помалкивал. Кровь экваториальных жертв пробудила низменные инстинкты наживы в японском тигре. Все больше генералов и адмиралов в Токио склонялись к мысли, что воевать на юге прибыльнее, перспективнее и безопаснее, чем на севере.
Недовольный Осимой Риббентроп вытребовал в Берлин японского министра иностранных дел Мацуоку. Здесь германское руководство окончательно раскрыло карты:
– Фюрер сокрушит Россию, – сказал Риббентроп. – Германия сейчас уверена, что кампания против России окончится абсолютной победой германской армии, полным разгромом русской армии и русского государства.
– Наверное, это будет так… – сфинксом улыбался Мацуока.
– Фюрер уверен, что в случае действий против Советского Союза в течение нескольких месяцев не будет больше великой державы России… – снова намекал Риббентроп.
– Возможно, очень возможно, что это будет так… – все так же непроницаемо-вежливо и бездушно соглашался японский министр.
– Но, господин Мацуока, нам потребуется помощь Японии в первый месяц войны, – сдался наконец Риббентроп, переходя на доверительный шёпот. – Можем ли мы рассчитывать, что именно в начале кампании, на самом сложном этапе, Япония нанесет встречный удар по русским, очень важный не только с военной, но и с психологической стороны… Понимаете, удар с востока вселит в русских солдат ужас и панику, у них возникнет ощущение полной обреченности, и они скорее сдадутся…
– Очень может быть…
– Но можем ли мы рассчитывать?
– Я сейчас не уполномочен отвечать на этот вопрос. Мне нужно консультироваться с господином Коноэ…
И тем не менее именно Мацуока, а никакой не Коноэ, ответил на вопрос Риббентропа, да не словами, а куда более убедительным образом.
Возвращаясь из Берлина, Мацуока снова остановился в Москве, где 13 апреля 1941 был подписан советско-японский пакт о нейтралитете. На это его полномочий хватило. С чисто восточной обидой пакт был предложен японцами в варианте точной кальки с советско-германского пакта, предательски заключенного Гитлером в момент наибольшего продвижения японской армии под Халхин-Голом. Япония ответила по-азиатски – изменой на измену, и ничего уже с этим поделать в Рейхе было нельзя…
…Открывая за утренним кофе свежую газету, я читал: «На вторжение японских вооруженных сил в Индокитай правительство Соединенных штатов Америки ответило изъятием американских капиталов из Японии и дополнительными ассигнованиями на укрепление американских баз на Гуаме и Филиппинах.
С сегодняшнего дня Вашингтоном введены ограничения на вывоз в Японию военно-стратегического сырья. В Вашингтоне начаты совместные совещания государственного секретаря США с британским, австралийским и голландским послами по вопросам обороны дальневосточных рубежей этих стран».
«У Америки сдали нервы», – измученно подумал я, закуривая неизбежную в этих краях сигару. А это значит, что спровоцированные нами – русскими и нерусскими, «красными» и «белыми» агентами – события принимают характер необратимости…
Мой сон в Бангкоке, сухом или влажном, – всё равно оставался пыткой. Мысли об Аннушке дотирали то, что недоела инопланетная духота онкологического тропика Рака… Жара… Жара… Изнурительная, не спадающая, сырая жара ела меня, как ржа ест металл, а гниль – дерево. Пытка телу, пытка голове. Раскалённым обручем сжимали её сны, в которых Анечка смеётся рядом со мной, в те часы, когда удушье отпускало и удавалось всё же заснуть…
Когда у человека горе, немыслимое и невыносимое, то есть только два выхода: убить себя или с головой уйти в работу, отвлекая себя пусть глупыми и пустыми, но поглощающими время и мысли делами. Самоубийство для православного – не вариант, так что выбора у меня, по сути, никакого и не было…
Изобилие самых разных сахаров привело к тому, что в Сиаме традиционно делают особый, сиамский ром. Белый ром! Коктейльный ром! Самый светлый ром в мире, и он котируется как продукт наивысшего качества – потому что избавлен от консервантов и всяких, идущих от «сумрачного германского гения», химических усилителей вкуса и запаха. Это экспортный продукт, ром великосветских раутов…
Но я не давал утечь ему за границу, к проклятым колонизаторам в столицы Старого Света. Я боролся с белым экспортным ромом, бутылка за бутылкой атаковавшим меня, до забытья, до полного размягчения мозгов, до кисельной мякоти бесчувственного тела…
Отдам должное Вере Оларовской и фон Редзету – в эти трудные дни они взяли на себя тяжкую роль сиделок и нянек при совершенно обезумевшем генерал-майоре в мятом, как у Юденича, мундире… Потому что я теперь, догнавши Юденича, спал в лампасах, кителя не снимая, прямо во всех своих аксельбантах и шёлке орденских лент…
Я уже выучил на службе немало умелых помощников и мог бы почить на лаврах, тем более в обнимку с коктейльным ромом, но я бежал от воспоминаний в конюшни, пьяный, за версту смердящий благородным, но перегаром, и лично проверял, как проходят утренние процедуры лошадей.
– Тайский конюх лукав! – заплетающимся языком говорил я Редзету. – Такой уж это типаж. Если не проверишь – обязательно окатит коня не из подземной цистерны (там качать ручным насосом надо) прохладной водой, а из «высокопоставленной» бочки, где тёплая тухлятина, но зато бери шланг – вода сама льётся…
Я настаивал, чтобы коней умывали прохладной водой. Ругался, наказывал, увольнял. Но всё не впрок: стоит отвернуться – буддисты, презирающие деятельность как грех, непременно пойдут по линии наименьшего сопротивления…
После водных процедур коней нужно было – по моим правилам – тщательно обтереть специальной ветошью. Буддисты этого старались не делать – мол, на солнце сами обсохнут. Обсохнут, конечно! Но от такого обсыхания воды останутся незримые глазу кристаллики водяной соли. Они, засев в шкуре, нанесут такие же незримые микроскопические порезы… В другом климате это было бы ерундой, но в тайском… Там, где воздух, как водяная взвесь, и на каждый микропорез найдется микропаразит…
Потому лошадей я требовал обтирать очень тщательно. За каждым конюхом в моем обширном хозяйстве не уследишь, но я метался по принципу случайной выборки, ловил и карал, карал и ловил, смердел перегаром и добивался результата…
Добив вопросы по всей «конной упряжи», я «отбывал», как положено большому начальству, заниматься сахарными плантациями и теми ценными бумагами, которые хитрый Редзет выпустил под ещё несуществующий сахар. А начальство из Москвы пересылало мне (и, получается, Редзету) большие деньги, нуждавшиеся в, новым языком говоря, «отмывании»…
Формально не имея никакого отношения к конторе под пурпурной вывеской, где лениво вращались вентиляторы и бешено крутились клерки, где возбудённо мечтал о счастье старина Теодорих, я, тем не менее, каждый день вваливался туда, как на работу, сверять таблицы динамики роста с таблицами поставок сырья и наших итоговых рекомендаций.
А в свободную минутку я читал классику, ощущая в себе пусть несвоевременное, но искреннее желание понять пережитое. Услышать прошлое, которое кричало в нашу глухоту лет сто, не меньше.
Как, например, Лев Николаевич Толстой в 1899 году: «…очень обыкновенная история… Незамужняя женщина эта рожала каждый год, и, как это обыкновенно делается по деревням, ребенка крестили, и потом мать не кормила нежеланно появившегося ненужного и мешавшего работе ребенка, и он скоро умирал от голода. Так умерло пять детей. Всех их крестили, потом не кормили, и они умирали.
Шестой ребенок, прижитый от проезжего цыгана, была девочка, и участь ее была бы та же, но случилось так, что одна из двух старых барышень зашла в скотную, чтобы сделать выговор скотницам за сливки, пахнувшие коровой.
В скотной лежала родильница с прекрасным здоровым младенцем. Старая барышня сделала выговор и за сливки, и за то, что пустили родившую женщину в скотную, и хотела уже уходить, как, увидав ребеночка, умилилась над ним и вызвалась быть его крестной матерью.
Она окрестила девочку, а потом, жалея свою крестницу, давала молока и денег матери, и девочка осталась жива. Старые барышни так и называли ее „спасенной“. Ребенку было три года, когда мать её заболела и умерла…»[71]
Я и сам, только на фронте, только провожая раненых мужиков в тыл, впервые в жизни задал дурацкий вопрос:
– А правда, что ли, в деревне младенцев затирухой из лебеды кормят? – и глупо хихикнул: мол, вот ведь народовольческие сказки…
Иногда ко мне заглядывал Гаев – смущённый, задумчивый, с большим значком царского орла на груди. Видел, что я читаю, и, видимо, находил созвучие своим терзаниям:
– Скажите, неужели у нашего мира… у нашего с вами мира… – трагическим и деланным шёпотом бормотал он, для верности прищепнув мой рукав двумя длинными и тонкими фортепианными пальцами баловня судьбы. – Вы понимаете, о чём я… Неужели у нас нет никакого будущего?!
– У нашего с вами, хорошо памятного мне, вам и Льву Толстому мира есть вполне определённое будущее. Фашизм.
– Не может быть! – ахнул Георгий Илларионович напуганным (и, к стыду своему, великовозрастным) дитятей.
– Почему? Тут всё очень просто, арифметически…
– Но идеалы просвещения… Маяки культуры… Светочи гуманизма… Сила художественного слова… Мечты лучших людей… Всё это…
– Не имеет никакого смысла!
– Значит, у нас впереди только фашизм?!
– Дозвольте я вам, Георгий Илларионович, на пальцах разъясню, как оно всё бывает в мире художественных салонов и народного просвещения… Вначале является такой вот, как Плек Китта Санка, будущий, извиняюсь за выражение, Пибул. Он под влиянием идей Просвещения расхотел прозябать в буддийской нирване и жаждет стать «чем-то вроде Наполеона». На этом всё может и финишировать – «хочется-перехочется». Но если у мальчика Плека деятельная натура, то он начинает действовать в означенном направлении. Один ничего не сделаешь: нужны соратники. Если их не прикармливать – то они разбегутся. Они, сказать по правде, и вовсе бы не собрались, но даже если ты их каким-то обманом собрал, да не кормишь, – разбегаются. Если они свою прикормку честным трудом заработают – тогда зачем ты им нужен и какой у тебя авторитет? Значит, нужно, чтобы прикормка бралась как бы из воздуха. Нужны те, у кого её отберёшь, чтобы своим раздать. А за это твои орлы будут орать твоё имя на площади, и размахивать саблями, или ещё чем-то, эпохе сообразно. Кольцо всевластия фашизма замыкается – нужны враги – нации или ещё кого, – чтобы у них отбирать корма для прикормленных, и будешь тогда «великий кормчий»…
И это была не фигура речи, а в буквальном смысле слова прямой репортаж с места событий! Имя Пибула именно что орали, именно на площадях, и именно потрясая саблями…
Например, в июне 1941 года, когда мы торжественно открыли в Бангкоке огромный монумент Победы. Видом и формой он очень напоминает нацеленную в небо космическую ракету, в 1941 году знакомую нам, жителям земли, только по иллюстрациям к фантастическим романам. Почему Пибулу пришёл в голову такой странный макет, никто не знает (может быть, он втайне, по ночам, читал фантастику народов мира?!) – но монумент, в открытии которого я принял участие, стоит в Бангкоке и по сей день.
На праздничных мероприятиях я познакомился с представителями Японии – генералом Сёдзиро Иида и Третьего рейха – контр-адмиралом Робертом Эссеном.
Эссен был крайне зол, потому что очень сильно обиделся и ещё не успел отойти от обиды: приветствовавшая его проезд огромная толпа кричала:
– Гитлер капут! Гитлер капут!
В соответствующем духе Эссен направил в Берлин кляузу. Откуда он, гость издалека, мог догадаться, что толпа, размахивая фашистскими флагами, кричит:
– Гитлер капун! – слово, которое означает благодарность и похвалу, и каким принято, например, благодарить поваров за вкусное угощение…
Пибул, «великий победитель французов», присвоил себе сразу чин фельдмаршала, минуя чины генерал-лейтенанта и полного генерала. Земли французской Камбоджи, отошедшие Сиаму, образовали четыре новых провинции, одну из которых Пибул назвал в свою честь: провинция Пибулсонграм. Чтоб не забывали благодарные потомки, кому, так сказать, обязаны…
Тайцы встретили новость о прекращении военных действий с огромной радостью: они по натуре очень миролюбивые люди, солдаты из них – хуже итальянских (понимаю, трудно поверить, но доподлинно знаю, что говорю).
Тайцы не думали тогда, что всё ещё только начинается. Впрочем, такие, как мой приятель, атаман Хонг, надеялись, что продолжение будет, и рассчитывали пополнить своё боевое ожерелье из ушей «фарангов»…
С пепелища я переселился в район канала Сам Пам, где сдавала меблированные комнаты большого, по-европейски строенного, отцовского дома Вера Александровна Оларовская. Переселялся по очень простому принципу – поближе к знакомым людям: там же квартировал фон Редзет, да и сама Вера Александровна мне была уже не чужая…
Здесь, в обстановке, имитирующей старый Петербург, мы составили типичную русскую интеллигентскую сходку, стирающую языки до мозолей, как у образованных русских принято, потому что я уже был наполовину помешан и в бесконечных словопрениях бегал сам от себя по кругу, а друзья… Друзья, как я теперь думаю, подыгрывали мне. Если с пепелища всех моих надежд мне удобнее всего убегать в дебри философии – ну и пусть… «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало!».
– Люди… – вещал я надтреснуто, с чайной парой у русского самовара, потерявшись в пространстве и времени. – Люди и богатство и бедность ставят себе в заслугу, связывают со своим личным выбором. На самом деле чаще всего и то и другое – игра слепого случая, которую просто приятно потом приписывать собственной воле, задним числом. Когда джинн исполняет твои желания – задумайся: твои ли?! А может быть, могущественный демон лишь заставляет тебя считать его желания твоими?
– Очень может быть-с… – ёрничал (он без этого не может) Тедди.
– Необычайно глубокая и оригинальная мысль, – льстила участливо «Верона», как мы между собой прозвали Веру Александровну.
– Большевики начали с отрицания религии – а в итоге пришли к необходимости монотеизма, единоверчества. Советская власть сначала была многопартийной, помните, левые эсеры? Но недолго. И правильно: если у тебя в стране будет десять властителей дум, то будет и десять армий, а они непременно между собой передерутся!
– Ах, что вы говорите? Как можно?!
– Большевики, может быть, острее других осознавали, насколько легко и органично человек теряет всё человеческое, как стремительно схлопываются в нём хрупкие условности культуры и как быстро проявляется в нём каннибал из каменного века…
Отчасти это была попытка вербовки, но отчасти – просто крик души. Я ведь воочию видел – как «вдруг» возникает и приближается к тебе зыбким, колким маревом фашизм. И не под треск столь любимых тайскими чернорубашечниками «барабанов освобождения» (барабаны будут после), а в тишине, в интимной роскоши зубной болью пронзающего взаимопонимания при взаимном отторжении…
Когда близкий и родственный тебе человек, уповая на полное твоё понимание, совершенно искренне щерится вопросом: а почему нельзя поедать себе подобных? Почему нельзя делать из них мыло и кожаную обивку кресел? Почему нужно следовать глупому и древнему запрету, придуманному суеверными мракобесами, пребывавшими в трансе религиозного экстаза? И поражает не столько цинизм единокровного, единоутробного с тобой человекообразного, сколько его открытая и подкупающая искренность. Видно, что, разговаривая с тобой, он не считает нужным прятаться, притворяться, играть, он доверчив, как дитя:
– Почему нет? Warum nicht? Why not?
И ты вдруг понимаешь, что объяснить им своё «рабское мышление» не сможешь точно так же, как и они тебе – свою завидную свободу и раскованность…
– Я скажу, – хвастался я непонятно чем, – определение, которое устроит и атеистов: бес – плохое в тебе, что притворяется тобой.
Таковы мысли о самоубийстве. Иногда мне хотелось умереть, а иногда нет. Но ведь не может единое хотеть разного. Значит, подлинное я – только одно из желаний. Согласно логике, я решил, что собственно-я – тот я, который хочет меня сохранить.
Но кто тогда тот «я», который хочет меня убить? Видимо, это паразит извне, «Не-я», проникший в меня. Отсюда я и сделал вывод, что покончить с собой меня призывает кто-то или что-то, выдающее себя за меня. Так и доказал реальность бесов. Честно сознаюсь: есть ли у них копыта или нет – не знаю. Но то, что они сами есть, может быть, как целиком бесплотная, но при этом целиком же реальная сущность античеловека, пытающаяся подменить собой человека, проникая в него под видом него же, выдавая себя за него, – это я знаю точно.
– Прямо-таки точно?! – спросила меня как-то любознательная Оларовская, после сорока весьма возлюбившая философствовать с мужчинами, особенно если они в военной форме.
– Да и не только я. Это и вы, Вера, знаете.
– Кому ж не знать о бесах, кроме как Вере?! – звонко хохотала она, играя смыслами. И предлагала к чаю сдобные баранки. «Как в Москве» – в которой никогда не была.
– И всякий знает. Ощущает и в себе, и в окружающих. Да это и доказуемо «на раз» – и логикой, и опытом.
– И авторитетом отцов Церкви…
– Ну, можно и без них, если вы особенно скептически настроены, Вера Александровна! – засмеялся я. – Хватит и логики с опытом! За глаза!
Давно уж сказано: «Сатана любит являться в облике ангела светла»[72]. Но то говорилось для монахов, которые ждут именно ангела! В более широком смысле сатана является к тебе тем, кого ты хочешь увидеть. К коммунисту он явится под видом коммуниста. А к предпринимателю – долгожданным деловым партнёром, предлагающим пресловутые «300 %» вместо скучных, честных, но серых 5 % прибыли…
А самое главное: везде и всегда бес явится к тебе… под видом тебя! Он живёт на свете, изнемогая от света, много тысяч лет, и он много лучше тебя знает, что являться к тебе с чужими идеями бесполезно. А потому бес отравит не абы какой напиток, а именно и только самый твой любимый!
– Я ещё раз подчеркну: сатана явится вам в том облике, который вы больше всего на свете хотите увидеть!
Наша дружба с Верой Оларовской, взявшей надо мной после гибели Ани особо плотную опеку, превратилась в роман. Не подумайте дурно, платонический, она была дамой бальзаковского возраста, а я уже ничего не мог, раздавленный плитою скорбей. Но при том довольно изящный, если смотреть психологически, роман взаимных деликатностей получился.
Она следила, чтобы я вовремя питался, не запамятовал пообедать (а я частенько забывал о таком прозаическом долге всякого человека, как отобедать середь дня), утешала меня умными беседами, приятно являла своё неравнодушие ко мне. А иногда, как раньше, вывозила меня «развеять тоску» в наилучшие, только ей одной из всех русских, знакомые укромные и очаровательные уголки тропического побережья…
Я – не могу сказать, что развлекался этим, но – несколько отвлекался, и то славно! Боль, разъедавшую изнутри, несколько стравливали бирюзовое море, белый песок, быстроходные джонки со специфическими парусами, массаж красавиц неопределенного пола – все было к нашим услугам. Раньше ни я, ни коллеги из Абвера этим не пользовались… Кто-то не хотел, а большинство – как и я – просто не могли.
– Может быть, – охотно и многословно рассказывал я Вере Александровне, слушавшей, кивая, и с ободряющей улыбкой, – я многое в жизни получил незаслуженно, но незабываемую квашеную капусту, пересыпанную гранатовыми зёрнами, прямо из лоснящейся соляной пропиткой дубовой бочки в Отцово-Зузлово, – я заслужил…
И дальше повествовал ей про малоизвестную её «историческую Родину», таинственную страну снегов, в которой, чтобы залезть в кадку совершенно по-деревенски, без церемоний, пятернёй, – нужно было поднять доску гнёта, придавленную крупным и округлым речным камнем-голышом.
– Так вот, – хвастался я с наигранным легкомыслием, – эти камни, по крайней мере, некоторые из них, носил я. Собственнолично!
И в данном случае, при всей моей вынужденной лживости, я нисколько, ни на полноготка, не солгал!
Я носил эти гнёты с реки Подкаменки, издалека, по парно́й жаре, пыхтя в белой исподней рубашке, в сельской местности по случаю зноя служившей мне верхней одеждой.
Камни могли, конечно же, принести и зузловские мужики, тем более что раньше они всегда так и делали, но в этот раз, обуреваемый благородством идей катедер-социализма (пронесло же нас знатно потом после этого катетера), я вызвался заменить в доставке капустного гнёта угнетённых.
Капусты у Званьевых в тот год было много, больше обычного, они по части квашения, как говорится, «расширяли промысел», кадки закупали у бондаря, а уж гнёты от речного обрыва носил им я, безвозмездно.
Вспоминая, я закрывал глаза – и отчётливо видел, словно бы второй раз переживал свою жизнь, проматывал её как киноплёнку…
Сейчас мне эти прогулки через мозаику солнечных бликов, изумрудных в преломлении среднерусских крон, кажутся чем-то запредельно-восхитительным, но тогда в них не было ничего особенного, и даже запоминающегося. Продолжайся жизнь моя размеренно дальше – я непременно бы забыл эти прогулки, смешав их бытовые обыденности в памяти с другими такими же. Никто не понимает, что в раю – пока не будет из рая изгнан, и это жестоко, потому что, теряя рай, мы его утрачиваем, а обретая – не можем найти…
Вода небольшой речки, даже когда точит берег под угрожающе склонившимися стволами осокорей, не видит в своём журчании ничего великолепного или величественного. Она и до людей также тут журчала, шаловливо прыгая хрусталём своим живым с камушка на камушек, только, наверное, существенно левее, если отмерить на тысячу лет назад…
А моя Софи в белом до рези в глазах на солнцепёке платье, которую я галантно, с прогулочной неспешностью вёл под локоток, врала мне, что в Подкаменке раньше водились форели.
– Не могут тут водиться форели! – стоял я горой за правду жизни. – Её куры вброд переходят, какие ещё форели?!
– А я тебе говорю – водились! – капризно топала Званьева ножкой в юфтяном башмачке, который индивидуально, вручную стачал их особый, работающий только на камергеров, петербургский лейб-«волчок»[73]. – Водились, водились, водились!
Женская чувственность ничуть не мешала Софи оставаться во всём остальном сущим ребёнком.
– А куда же они тогда все делись?
– Мужики их всех выловили! И курицы заклевали!
– Какие курицы?
– Которые, как ты сказал, тут вброд всё время ходят!
Присев на каменистом берегу, она, моя рыженькая лисичка, морщила свой веснушчатый носик, щурилась солнечным щедротам того лета, и с необычайной точностью кидала в меня, зачерпнув ладошкой, ключевые брызги.
Здесь мы и набрали массивных речных голышей для безобидного капустного гнёта. Они там изрядно водились, на крутом повороте Подкаменки…
Набрав их полный дерюжный мешок, я переоценил свои силы, и взмок, как под дождём, пока дотащил заведомо-излишнюю поклажу до усадьбы. Предвкушая, как нас с Софи спросят – зачем же вы принесли так много, а мы ответим – «с запасом и на выбор».
И тёща моя пригласит к столу, чинно скажет:
– Пожалуйте садиться!
Сидя за столом, и старательно, как срубленные шахматные фигуры, выкладывая на край тарелки дробинки из утки, я протянул ноги вглубь, под скатерть, и… попал в пушистый капкан! Я угодил большим пальцем босой правой ноги прямо в мохнатое пузико раскормленного холёного Дизраэли, и он схватил меня сразу всеми четырьмя кошачьими лапами, не больно, но заставив испугаться, хотя бы в силу внезапности…
Годы спустя, скажу: славная это штука, «пушистый капкан» от домашнего кота, который и когти-то толком выпускать не умеет! Как же это уютно выглядит отсюда, где тебя хватают не за ногу, а за сердце, и не мохнатые нежные лапки питомца, а холодные липкие щупальца такого чудовища, которого и имени-то не найти, ни у Кювье, ни у Брема…
Оларовская не перебивала меня, да и вся обстановка, казалось, располагала к искренности, дружеской открытости.
Из моря поднимались высокие райские островки. Жители обосновавшегося на плотах поселка приглашали всех желающих купить жемчужные ожерелья, кольца, изделия из ракушек. Здесь у побережья любители прямо руками ловили на мелководье у берега огромных лангустов, вытаскивали трепангов, напоминающих перезрелые огурцы. Желающим их тут же могли поджарить на углях…
Оларовская неформально и дружеским тоном, как бы между делом, спросила у меня в общем-то страшную вещь:
– А вы знаете, что про вас у меня спрашивали в Абвере?
– У вас? Обо мне?
– Александр Романович, – созналась она как бы нехотя, выталкивая из себя каждое слово через силу, – меня вчера спрашивали наши ребята из Абвера, почему вы толкаете фюрера тайской нации к войне? Вопреки, мол, интересам великой Германии…
– И что вы ответили, Вера Александровна? – невозмутимо, но гипнотически и в упор поднял я на неё взгляд.
– То же, что и все ваши доброхоты!
– У меня тут есть доброхоты?
– Много. По крайней мере больше, чем такой угрюмый анахорет, как вы, барон, думает!
– И они… То есть вы…
– Заверяла их я на правах знающего внутреннюю кухню человека! Что вы, что вы – охала я – всё как раз наоборот.
– Наоборот?
– Напротив! Это Сонграм рвётся к войне на юге, исходя из своих очевидных интересов. А Клотце просто сохраняет место подле него, поддакивая его планам…
– Вы представили им меня беспринципным карьеристом!
– Ничего подобного! Я долго объясняла им, что вступление Сиама в войну отвлечет Англию с Америкой от Европы. И это косвенно облегчит Великому Рейху выполнение задач. Затем, говорила я, удержать Пибула от войны невозможно, он для неё вполне созрел и решится обязательно, поэтому лучше подыграть ему и быть в фаворитах, чем бессмысленным сопротивлением вызвать опалу германской креатуры от двора… Так я говорила, но, боюсь, несколько выдавая себя многословием, Саша…
– Что ты имеешь в виду, Вера?
Мы давно уже стали на «ты», а чопорным «вы» скорее баловались по недотлевшей в золе времени великосветской памяти…
– В ваших словах есть логика, Вера Александровна, – сказали мне немцы. – Но из Берлина идут иные директивы: сдерживать Бангкок, выталкивать отсюда японцев, они нужнее в Маньчжурии… Понимаешь, Саша?
– И что?
– Если неугомонный Пибул вступит в войну с англичанами – пусть он это сделает без рекомендаций нашего драгоценного Ацхеля. И без ваших, Оларовская, вам же спокойнее будет… Так они говорили…
На райском берегу пальмы спорили с белым песком полосы приливов, бесстыдно выставляя свои вымытые солёной водой штормов корни. Мы смотрели в голубую, как глаза Ани Халвы, даль, чуть побоку забранную завесой белых, словно внутренность кокоса, облаков. Шёлково шепелявили пенные волны, по-собачьи игриво и преданно подбегая почти к самым нашим ногам…
Взволнованная, как юная курсистка, Вера пыталась сформулировать главный вопрос ко мне:
– Александр Романович! Вы поймите правильно, для меня это отнюдь не… Ну, то есть… Как вы думаете, насколько лаком для Токио Сиам? Есть ли шанс, что самураи оставят нас в покое?
– Друг мой! – сказал я Вере со всей душевностью, на которую был способен. – Здесь у японцев их олово! Их вольфрам! Их каучук! Их стратегические запасы риса, который японцам то же самое, что нам с тобой – хлеб! Здесь японская кладовая железной руды и древесины! Здесь вложены личные капиталы высшего японского генералитета! И мне плевать, выиграет Таиланд войну или проиграет! Да, Верочка, плевать! Потому что, если выиграет – японцы придут сюда, на юг, разделить его успех. А если продует – японцы все равно придут сюда, на юг, защитить свою кладовку от ненасытных британцев…
– Ну объясни, Сашенька, зачем?! Зачем ты их сюда тащишь?! – чуть не плакала Оларовская. – Это моя страна, здесь мои друзья, здесь живут хорошие и добрые люди, а вы прямо на аркане тащите их в войну, на которой многих убьют, а многих покалечат…
– Ты правильно заметила, Вера… – потупил я взгляд. – Тащу их сюда на аркане! Потому что, если ты заметила, здесь юг! А мне позарез нужно, чтобы они не появились на севере, понимаешь логику?!
– Ты… вы… – Оларовская вздрогнула, будто её нагайкой хлестнули. Пенсне безвольно упало с её переносицы и свисло на снурке. – Вы спасаете Совдеп?!
Я пошёл ва-банк. Я уже привычен стал так делать. Я сиамского фюрера завербовал – неужели я не смогу завербовать симпатизирующую мне экзальтированную дамочку?!
– Я спасаю человечество, Вера, – рубанул я с плеча, как в сабельной атаке. – Как ты уже, наверное, поняла, западные демократии Гитлеру – merde [фр. – «дерьмо»] для сапога: единственный риск наступать на них – запачкаться… Если японцы вместе с немцами нажмут с Амура – во всем Божьем мире останется только вот это… – Я, оттопырив рукой изнутри свой полуфренч, яростно потряс значком бешеного слона на красном поле.
…С огарью в горле, раскалённом горном пережжённых страстей, которую уже нельзя «разуглить» назад, понимаешь, какая же это странная затея – строить людям высокие отношения, ненавидя низость их природы…
– Это дьявольщина какая-то… – утерла мигом взмокший лоб Оларовская очень женственным, беззащитным жестом. – Здесь нашли себе дом и приют тысячи русских беженцев после революции… Им здесь дали работу и хлеб – хотя сами тайцы живут совсем небогато… Здесь наши храмы и часовни, которые никто не рушит, здесь подвизаются последние монахи Оптиной пустыни в парке Лумпини – и сюда я своими руками должна тащить мировую войну?! Только ради того, чтобы выдразнить японцев из Маньчжурии?!
– Это очень тяжело, – согласился я, расстёгивая полуфренч с орденами и аксельбантами.
Прижал к себе бедную, напуганную артиллерией войны, «барабанами освобождения» птичку Оларовскую. Приласкал по-петербуржски нежно. Но говорил при этом, нащупав в объятиях податливость женской натуры, с предельным металлом в голосе:
– Да! – сказал я, решивши всё бесповоротно за нас обоих. – И ты вместе со мной будешь в ногах у них ползать, чтобы они сюда пришли! Сапоги им будешь вылизывать, сдохнешь, если надо, чтобы они сюда пришли, – потому что не ты, ни я, никто, ничто на Земле не может быть сейчас важнее этого прихода… Аня погибла – а мне даже скорбеть недосуг! Понимаешь?! Мы перенаправляем локомотив мировой войны на тупиковые рельсы, сводим его с центральной магистрали истории, ты это хоть понимаешь?!
– Я так не могу… – крутила хорошенькой головкой несчастная Оларовская. – Не могу… Я тоже люблю Россию, это моя прародина, но так… Почему Бог сам не пошлет войну в тупик, почему мы должны подменять Бога? Я так не могу…
Но она смогла. Смогла, по крайней мере, промолчать о том, что узнала, а там уж – лиха беда начало, как у нас, русских, говорят!
Пока Мацуока в Москве подписывал свитки мести, я гостил у самого фельдмаршала Пибула на его личной крокодиловой ферме. Первое, что об этой ферме вспоминаю, – нестерпимую вонь, как будто ты обложен тысячью разлагающихся трупов в колодце падали.
Жирная вонь ничем не отличного от тления крокодильего пищеварения пропитывала всё, обустроенное в иных отношениях со вкусом и не без шика: и висячий сад камней, семирамидским макаром сбегающий к гостю террасами, и тихий скверик для размышлений в уединении, и фонтанчики для прохлады.
Струи их, тугие и бодрые, сбегали в выложенные камнем чаши, где в тесноте да не в обиде плавали умные сиамские оранжевые карпы. Они подплывали к глади вод, неторопливо брали прикормку прямо из моих рук, и, казалось, вот-вот заговорят, настолько осмысленным казался их пристальный взгляд…
В ветвях что-то уже говорили по-человечески попугаи: яркие и крикливо-пёстрые ара, неразлучники, туканы. И только мёртвые, склизкие машины смерти, крокодилы, в чью честь тут всё обустроено, – ничего не говорили и ни о чём не думали…
Крокодил вблизи кажется чучелом, куклой, механизмом. Его сытая неподвижность завораживает. Многие замирают с широко открытой пастью, и кажется, что они поют беззвучную песню. На самом деле это созданный тропической природой капкан. Если что-то коснётся мёртвого с виду оскала – он схлопывается мгновенно и шумно, с громким звуком, как будто кто-то в поместьях нашей юности в сердцах захлопнул крышку рояля со всей силы…
В тоскливом лакированном смраде этих развёрстых могил спасает только дождь. Моментальный сиамский дождь берётся в сухой сезон из ниоткуда и пропадает в никуда. Когда он «включён», то вода стоит стеной, а все тропинки превращаются в ручейки. Кажется, что такой потоп надолго, но – как по щелчку пальцев – ливень вдруг исчезает, и вся свежесть, которую он вроде бы принёс – тоже… И кажется, что не было никакого дождя, он только приснился!
Пибул посчитал полезным в мой приезд показать мне, что бывает в его стране с врагами нации. Как нечто само собой разумеющееся, как часть некоего шоу для туриста, – с бетонной серой ограды крокодильего пруда столкнули вниз связанного человека с кляпом во рту. Кричать несчастный не мог, но извивался, как червяк, и пытался отползти от кромки мутной, вонючей воды…
Я смотрел на безымянную жертву режима, а Пибул на меня, внимательно изучая мою реакцию. Это уже хорошо знакомый мне азиатский метод – попытаться вызвать на откровенность шоком какого-то немыслимо-кошмарного зрелища.
Крокодилы охотятся очень своеобразно, отталкивают друг друга, выпрыгивают из воды через спину товарища… Я оказался в аду, где казнённого рептилии заживо рвали на куски, потому что крокодилы не умеют жевать, их могучие челюсти – не больше, чем пассатижи или щипцы…
– Поверьте, Фан Кло, – тихо сказал мне Сонграм, поднимая коктейльный, раструбом, бокал, – это не доставляет мне никакого удовольствия. Просто реалист отличается от дурака тем, что понимает: это нужно. Если этого не сделаешь ты, то это сделают с тобой. В Европе тоже так?
– Да, безусловно так, ваше высокопревосходительство! – пробормотал я, утирая лоб.
Единственное, что хорошо в крокодильей казни – то, что она быстрая. Крокодил слишком туп, чтобы растянуть удовольствие или поиграть с жертвой, как кошка с мышкой. И у крокодилов тоже конкуренция: замешкаешься – покушает другой…
– Мне нравится ваше мужество, Фан Кло! – сознался Пибул. – Извините, что потчевал вас таким неприятным зрелищем, позвольте угостить кое-чем более вкусным…
И мы с места казни перешли под тент, на дегустацию блюд из крокодилов-людоедов.
– Как вам блюда из крокодилов, Фан Кло?
– Благодарствуйте, ваше высокопревосходительство, весьма вкусно, хотя я ждал больше неожиданностей! Крокодилий суп – что-то среднее между куриным бульоном и ухой.
– Все рептилии этим грешат, Фан Кло! Вы пробовали французских лягушек?
– Нет, я никогда не был во Франции.
– Отчего же?
– Не довелось…
– А я вот их вдоволь покушал! То же самое: почти крокодил, около курицы и с привкусом рыбьей похлёбки… А вот жареное крокодилье мясо ни с чем не сравнимо, не правда ли?
– Совершенно с вами соглашусь! – покладисто закивал я, забыв, что совсем недавно сомневался в оригинальности здешней кухни. Другу говоришь правду, а врагу – то, что его усыпляет…
Пибул умолк, задумчиво, по-буддистски, глядя на закат. Молчал и я. Крокодилы грелись на солнце совсем как чучела – тихо, спокойно. Но они моментально возбуждались и приходили в движение, когда слуги фельдмаршала Пибула бросали им куриные тушки. Они ловили их на лету и глотали…
– Вы слышите великие барабаны освобождения?! – пафосно спросил меня Пибул. Он умел играть на людях пафос, порой заигрывался, переигрывал, хотя в глубине души, как я смог понять (что и подтвердило после история), – он был беспринципным циником, цеплявшимся за личную власть под любой обёрткой, маниакально. В те годы фашизм был для Пибула прежде всего инструкцией по овладению массами, наукой властвовать над толпой, искусством конвертации грехов человеческих в узду и шоры для всадника.
Когда много лет спустя от меня требовали (иногда даже письменно) проанализировать опыт пребывания внутри фашистского режима, я обычно начинал говорить (или писать) с такой фразы:
– Если вы хотите порядка, то не лгите, что хотите ещё и свободы. Если же вы хотите свободы, то не врите, что хотите ещё и порядка! Я видел фюреров самых разных наций – и все они одинаковы. Люди хотят успеха, а не равенства. И потому идут не за тем, кто посулит им равенство, а за тем, кто пообещает богатую добычу. За тем, кто укажет очередных «недочеловеков», с которыми самовлюблённые сверхчеловеки имеют «священное право» делать, что вздумается. Первым делом, конечно, отобрать всё, что нужно для красивой жизни. Ну и садизм потешить – тоже немаловажный фактор! Не выдумывайте человека, человек Земли – грешный, падший, тупой и жестокий. Он идёт за фюрерами, то есть за теми, кто льстит его ничтожеству самой грубой лестью и подачками с разбоя!
Разумеется, Пибулу, бывшему Плеку, бывшему китайцу, игравшему теперь (и не без упоения) роль фюрера всех тайцев, я не мог это сказать таким же прямым текстом. Наш с ним разговор строился эзопово, и, по сути, высказывая то же самое, я прятался под маской чистой науки и беспартийного знания.
– Всякая идея, – говорил я, изображая максимальную буддийскую отвлечённость, – как только человек с ней ознакомился – или нейтрализуется у него в голове, или приводит к физическим действиям. Это неизбежно. И третьего не дано. Чудовищная идея приводит к чудовищным действиям.
– Как большевизм?! – требовательно искал у меня поддержки Пибул.
– Ну, допустим. Хоть не он первый, не он последний… И даже если потом удастся чудовищную идею нейтрализовать – сделанного не воротишь. Может быть, вы и убедите злодея, что быть злодеем нехорошо, но ведь от этого убитые им не воскреснут, и сожжённое не соберётся обратно из пепла, ведь оно не птица феникс…
Я собирался долго и нудно объяснять, кто такая птица-феникс в европейской мифологии, но Пибул, «блестящий парижанин», знал это получше моего. И не это хотел от меня слышать.
Он искал во мне отзвука своим глубинным идеям:
– Если несправедливость установлена, то её уже нельзя замять, как не свернуть обратно в семечко масличную пальму! Остаётся только два пути: или устранять несправедливость, или же признать сами наши исходные представления о ней несправедливыми. Признать, что пожирание слабого сильным и есть истинная справедливость, а не весь тот бред о справедливости, который вбивают в головы неграмотных глупые бритоголовые гуру! Именно так я понял фашизм на Элизе де Пари и привёз его с собой в Бангкок в импортной итальянской упаковке…
– Английской.
– Что, простите? – обычно невозмутимый Пибул в этом месте изумился неподдельно.
– Я хотел сказать, что родина фашизма – разумеется, Англия, где он родился много раньше итальянского и пустил корни много глубже. А итальянская версия – аляповатая подделка с оригинала, выделяющаяся только своей крикливостью и шутовством… Оливер Кромвель сформулировал основные идеи фашизма и нацизма за века до Муссолини, который лишь по-детски сбивчиво и путано их пересказал…
– Да, да, наверное! – рассеянно кивнул Пибул, отводя взгляд в угол, видимо, припоминая, что тоже читал про это в годы парижской учёбы.
– Сути ведь это не меняет, Фан Кло! Дарвин доказывал, что закон жизни – зло, но это для дураков! – снисходительно поучал европейца сиамский фюрер. – Тот, кто получил буддийское образование вперёд французского, знает, что на самом деле закон жизни – Ничто.
Убедившись, что я принимаю его теорию, Пибул перешёл к практической политике:
– Таким образом, успех союзника вовсе не обязательно будет в мире фашизма нашим успехом?
– Вовсе не обязательно. Фашист поддерживает полезного союзника только до тех пор, пока тот полезен…
– Спасибо, Фан Кло, вы очень хорошо объяснили мне сущность политики наших друзей… Мне легко было вас понять, потому что я люблю наблюдать за моими крокодилами… У крокодилов, Фан Кло, никаких религиозных предрассудков, никаких отвлекающих баек и мифов в голове… Действия точны и вымерены. Большой крокодил может съесть маленького, но если не может – они дружат и плавают в стае… Крокодил тратит минимум энергии – только необходимую, без всяких отвлеченных интересов… И знаете, полковник, крокодилы едят в тридцать раз меньше моих тигров…
– Н-да?! – искренне изумился я. – Вот уж не подумал бы… Всегда считал крокодила прожорливым хищником…
– Нет, Фан Кло, это распространенное заблуждение. Жизнь крокодила организована очень научно, ничего лишнего. У тигра же много эмоций, много лишних движений, потом он обогревает свое тело, поддерживает температуру, а крокодилу этого не нужно…
Пибул снова уставился на огромный багровый шар заходящего экваториального солнца. Желваки его гуляли вверх-вниз, он жевал губами, взвешивая что-то, невидимое мне.
– Вот что я думаю, Фан Кло! – начал он после долгой паузы, что-то решив для себя. – Если наши союзники действуют без предрассудков, то и нам нет смысла играть роль маленького крокодила… Чем больше японский или немецкий крокодил, тем выше шансы, что он сожрет нас, хотя мы и из одного выводка… У крокодилов это сплошь и рядом… А чтобы не сожрали, Фан Кло, надо самим становиться больше и притормаживать рост своих братьев – не так ли, Фан Кло?
– Ваше высокопревосходительство! Ваша мудрость всегда была для меня путеводной…
– Оставьте вы свою грубую европейскую лесть! – махнул рукой Пибул, тем не менее польщенный.
И тем самым доказывая, что всё же поддался на лесть, на которую якобы не поддался, – полностью раскрылся передо мной. То есть перестал играть, менять маски (чем он занимался всю его жизнь) – и причастил к своему глубинному символу веры…
Пибул показал мне любимую тайской малышнёй детскую игрушку, «йи-йи»[74], весьма распространённую в Индокитае: специальным образом обработанный плод люффы (по виду очень похожей на кабачок), очень мягкий, но упругий, то есть помнящий изначальную форму. Если смять, скомкать «йи-йи», то он начинает её восстанавливать, но завораживает то, что он это делает не сразу. Распрямление смятого может тянуться до трёх или даже пяти минут, и в эти минуты сетчатая мумия плода люффы кажется живой, мыслящей! Как будто бы она сама принимает решение, какой ей стать, и не сразу, а после основательных раздумий…
Пибул объяснил мне, зачем показывает игрушку, чтобы я не подумал, что он впал в детство:
– То, что принимают за «высшее» в человеке, – лишь удовлетворение низших инстинктов сложным способом, когда по каким-то причинам закрыт простой. Можно понять это – и тогда станешь Пибулом Сонграмом. А можно не понимать – и тогда будешь, как Ленин и Сталин, всю жизнь гоняться за химерой пробуждения Разума, которого в реальности просто нет. Который подобен теплороду, небосводу, тинктуре – то есть всем фантастическим ложным сущностям, связанным с искажением при восприятии реальности. Если есть тепло – кажется человеку, – то есть и порождающий его теплород. Если есть человеческие колебания, то должен быть и порождающий их Разум. Если Небо не падает нам на голову, значит, должна быть какая-то хрустальная сфера, какие-то гвозди, которыми луна и солнце прибиты к небосводу… Что такое коммунизм? Как и религия, это попытка верить в существование Разума, таинственного, неуловимого, но могущественного, и даже всесильного. Я скажу вам неприятную для вас истину, барон, горькую, как и всякая пилюля правды: если бы Разум был, то коммунизм непременно победил бы! Потому что наличие Разума предполагает и разумную организацию жизни, как теплород – выделение тепла из самого себя. Но, на ваше счастье, барон, Разума просто не существует.
– Позвольте! – не удержался я, чтобы не вмешаться. – Ваша мудрость безмерна, ваше высокопревосходительство, но кто же в таком случае говорит всё это? И кто слушает? Если ни вы, ни я не наделены разумом…
– Ни я, ни, простите, вы, в абсолютном смысле никаким разумом не наделены, Фан Кло! – был диктатор последователен и неумолим. – То, что мы принимаем за способность думать, дорогой барон, – всего лишь отложенная реакция. Продлённое действие. Случалось ли вам небрежно поставить сумку на стол, а она возьми да упади, но не сразу? Словно бы задумалась, поколебалась, а потом приняла решение, по собственной воле? Но ведь вы же понимаете, что сумка не думала, а её как бы самостоятельное падение – лишь механическая закономерность, отложенная реакция на определённое положение, в котором сумка оказалась, когда её ставили на стол. Что есть коммунизм ваших врагов, Фан Кло? Всего лишь попытки уговорить криво поставленную сумку упасть или не падать! Любой, кто знаком с механикой, понимает всю нелепость таких уговоров. Попытка разбудить человеческий Разум – заведомо провальная, потому что обращаются к химере воображения, а не к реальной сущности. Коммунисты могут добиться только одного: кратковременной эмоциональной накачки толпы, чего, впрочем, может добиться и любой упорный пропагандист, знающий дело, даже если он из секты скопцов. И – сам себя обманывая – ваш враг примет эту накачку эмоций за пробуждение Разума.
– А на самом деле?
– А на самом деле волна как поднялась, так и схлынет. «Йи-йи» восстановит свою форму – или перестанет существовать. Кусок мяса, который бурная фантазия сумасшедших наделила свойствами быть человеком во всей его придуманной сложности, – не перестанет быть куском мяса. Да, это будет помятый кусок мяса – но не более того. Фашизм – в том виде, в каком я изучал его в Париже, – не заигрывает с химерой Разума. В этом его главное отличие от традиционного общества, в котором тоже ведь были и массовые казни, и изощрённые пытки, и суровое запугивание подданных, принуждённых лебезить перед троном… Но на троне этом сидел человек, верящий в химеры и фантомы, призраки и галлюцинации, человек суеверный, разговаривающий с чертями, как Мартин Лютер или ваш царь Иван Ужасный. Кто не верит в чертей, отдельных от человеческой фантазии, тот не верит и в какой-то особый, «чистый» Разум, отдельный от бродильных процессов во плоти…
Сказав это, Пибул вдруг спохватился, что сказал лишнего, и довольно резко перешёл к практическим делам.
– Впрочем, всё это досужие мысли праздности, Фан Кло! Вы же понимаете! Я вас пригласил не в «йи-йи» играть!
– Тем не менее это было интересно и поучительно, ваше высокопревосходительство!
– Пока нам некогда погружаться в тёмные бездны Нирваны, мой дорогой барон! Со мной связался помощник Коноэ и от имени премьера Японии передал совершенно секретный документ… Дело в том, что японский генеральный штаб разработал военный план нападения Японии на Советский Союз под кодовым названием «Кан-Току-Эн»…
– Это что-то значит на японском?
– С японского это переводится как «особые маневры Квантунской армии». Документ при мне, можете ознакомиться и высказать свое мнение…
Я принял бумагу. Это был шелковый свиток, перевод с японского на тайский. Планом намечалось неожиданное нападение на СССР и захват японскими войсками Владивостока, Хабаровска, Благовещенска, Николаевска-на-Амуре, Петропавловска-на-Камчатке, а также других городов Советского Дальнего Востока.
Особенно мне бросилась в глаза нелепо звучащая на тайском фраза: «Необходимо массированно использовать все имеющиеся в распоряжении его императорского величества болезнетворные вирусы для ослабления врага».
В тайской транслитерации получалось, будто бы японский император содержит в себе все болезнетворные вирусы и будет ими лично оплодотворять дальневосточный север…
Мне было не до смеха. Казалось бы, Япония уже воюет на юге – но призрак северного варианта агрессии снова и снова проступает сквозь патину самурайского безумия…
– Его превосходительство, – говорил Пибул, – и императорское высочество, господин Коноэ, тайно передал мне этот документ Генштаба, потому что беспокоится и сомневается. Он просит нашего мнения – ведь мы – единственный верный союзник Японии в Азии… Благодаря вам, Фан Кло, я уже могу сформулировать нашу позицию… Если мы хотим, чтобы японцы воевали не за свои, а за наши интересы, то должны всемерно затягивать их на юг… Это для меня совершенно ясно, спросить я вас хотел о другом… Как вы думаете, Фан Кло, какие практические меры могли бы удержать нашего японского союзника от реализации «особых маневров квантунской армии»?
– Вариант есть, ваше высокопревосходительство, но мне – многолетнему врагу советской власти – тяжело говорить о нем…
– Забудьте о своих русских и германских корнях, думайте, как таец, как член партии белого слона! Каким образом мы можем удержать японцев от ухода из наших краев?
– Прямо сейчас, незамедлительно восстановить с Москвой дипломатические отношения и подписать договор о дружбе. Нам это ничем не помешает и ничем не повредит, а японцам – свяжет руки: если их союзник и главный поставщик дружит с Москвой, то как же им воевать с ней? Рискуя поссориться и с нами тоже?
– Но, Фан Кло, мы расторгли отношения с Россией после свержения царя, нашего друга и союзника…
– Да. И дочь посланника этого царя вполне может стать посредником при восстановлении дипотношений, а может быть, и первым советским послом в Бангкоке…
– Лорис-Меликова? – понял Пибул по-своему.
– Почему? – пожимал я старомодными «николаевскими» эполетами. – Оларовская, Вера Александровна…
Пибул, как у него часто случалось, не ответил сразу. Задумался и в задумчивости стал угощать меня сиамским лангсатом:
– Барон, вот это вы точно не пробовали никогда в жизни! Лангсат – любимое лакомство тайцев, но мы так и не придумали средства вывозить его из страны… Ни один этот фрукт не может доплыть до Европы свежим, а мороженый – он теряет всё… Мы его не экспортируем, может быть, это и правильно… Отменный вкус!
Я попробовал очередное экваториальное диво.
Лангсат одновременно и сладок и кисловат. Пибул предупредил меня, а я, на всякий случай, вас, – что кушать его нужно очень осторожно, ведь семечки лангсата очень горькие и плотно к нему прилегают.
– Сладкое и горькое всегда соседи! – буддийски философствовал сиамский фюрер. – И это полбеды. Часто бывает, что соседствуют сладкое и ядовитое…
– Это вы про мой план? – навязчиво давил я.
Пибул уклонился от прямого ответа.
– Смелый план… Но ведь мы, фашисты, должны быть смелыми, чтобы не стать маленькими крокодилами, правда, Фан Кло?!
И что на это возразишь?
Про себя я думал так: «Человек рождается, чтобы жить? Или чтобы умереть?»
Оба ответа верны. В том и ужас.
Если только для того, чтобы умереть, – зачем ему рождаться? А если, чтобы жить, – зачем он тогда умирает?
Если выбрал первый ответ – то поневоле становишься социалистом, порою самолично о том нисколько не догадываясь, а просто по мыслям и делам своим! Ведь если человек рождается жить, то его нужно учить, лечить, обеспечивать, защищать – словом, делать всё, чтобы он не помер или хотя бы помер попозже.
Но есть ведь и второй ответ, и он тоже верный. Если человек родился умереть, стал живым лишь по ошибке, которую Вселенная старается поскорее исправить, – то к чему затягивать его агонию? Выбрав второй ответ, человек неумолимо сползает к фашизму, делами и мыслями, и сам себя может называть как угодно, но «по плодам его узнаете его».
– Социализм весь построен из нытья неудачников, – открывал я европейский взгляд Пибулу. – А фашизм запрещает человеку быть неудачником. Он бросает всех в кровавую схватку, где победитель торжествует, а погибший – попадает в Вальхаллу. А если не получается ни того, ни другого, то всегда к услугам арийский, языческий, римский способ поквитаться с жизнью: вскрыть вены. Социализм весь соткан из нытья и принимает смерть только «соломенную», презренную для викингов, дряхлую и в пропитанной испарениями умирающего постели.
А фашизм именем торжествующей в нём Смерти запрещает ныть: если жизнь не задалась – дерись, убей врага или себя. А если боишься – то не смей говорить, что жизнь не удалась! У тебя есть меч и есть бритва – вскрыть вены, а слёз тебе не положено…
– Но если верны оба ответа, то, может, и выбрать оба? – задумался проницательный Пибул.
– Не получится! – невесело рассмеялся я. – Мозг будет разбит прогрессивным параличом.
Он угощал меня тайскими ананасами, которые считаются наилучшими во всем мире. В этой удивительной стране представлено более восьмидесяти его видов, причем вкус каждого, когда напробуешься, – вполне узнаваем, отличим!
Мы вкушали ярко-малиновые, в салатовой чешуе, похожие на фантастических рыб из океана другой планеты, «драконьи фрукты», закусывали гуавой, напоминавшей огромное зеленое яблоко.
– Главной особенностью гуавы, – пояснял Пибул, – которую зачастую не знают европейцы, является то, что употреблять её нужно недозревшей, при этом заранее добавив специи. Гуава не может созреть. Зрелая гуава – это уже испортившаяся…
– Как и философская идея… – задумчиво добавил я.
– Именно так! – Он был живым до вертлявости и огорошил меня внезапным, судя по выражению его лица, очень важным для него вопросом: – Кто виноват в коммунизме? Маркс?
– Нет, как к нему не относись… А я, ваше высокопревосходительство, понимаю и разделяю вашу ненависть к нему… Но, рассуждая не сердцем, а умом, мы поймём, что Маркс у социалистов – весьма незначительная и промежуточная величина, проходная фигура… Лично я называю бедствие коммунизма «ошибкой Хаммурапи». Это когда, ваше высокопревосходительство, великий древний царь, обладавший неограниченной властью, вдруг подменил свои устные приказы каменными законами.
– Я знаю! – сказал Пибул, и сказал это обиженно, заподозрив, что я разговариваю с ним, как с невежественным человеком.
– А когда он стал сечь камни вместо людей, что само по себе безумие, он создал ситуацию, что его же каменные нормы могут быть однажды обращены против него. Разумеется, при нём этого никому бы не пришло в голову, да и после него долго тоже… Но, как говорят англичане, «был создан прецедент». Живой правитель оказался подменён каменным кодексом, отодвинув себя с центрального места… Ради камня! Именно в этот момент – хотя тогда этого никто и не заметил – зародилась красная чумка, поражающая собачьи мозги…
– Вы это так понимаете? – искоса, испытующе глянул на меня Сонграм.
– Собственно, не столько я, сколько наука… Ведь что такое коммунизм, по сути? Берут живого правителя, хозяина, владыку, владельца, и сверяют его действия с каким-то каменным кодексом! И обнаруживают, что он поступил не в соответствии с тем, что на каменюке высечено. И этой вот каменюкой господина своего – да по башке! И не задают себе простого вопроса: а почему живой хозяин жизни должен повседневно соответствовать какой-то каменной норме, высеченной покойниками?
Я прошёл собеседование в ближний круг, потому что верно угадал, чего Пибул Сонграм хочет от меня услышать. Пибул был мной доволен, что у него проявлялось в особой навязчивости угощения сиамскими уникальными фруктами.
– Я это понял ещё в Париже! – сознался Пибул. – Государство, которое пытается убедить людей, что действует по закону и справедливости, – пособничает коммунистам, заигрывает с ними и провоцирует смуту. Даже если само этого не понимает – ведь незнание не освобождает от беды! Если ты сам начал разговор о законе и справедливости, то тем самым даровал право собеседнику поддерживать его.
Этим вы портите людям головы, пускаете их мысли по ложному пути, сами напрашиваетесь в подсудимые к собственным рабам!
Всё начинается с этого приглашения к диалогу, понял я, глядя на французов! Государство не должно заигрывать с болтунами в диалогах о нравственности. Его державный долг – донести до подданного простую мысль: не твоё, сучонок, дело, рассуждать, правильно или неправильно я поступаю! Твоё дело молиться, что оставлен в живых, потому что я в любой момент могу на этот счёт передумать! Не нужно сверять мои дела ни с какими книжками, мне плевать, что там написано, я и без книжек твоих скажу тебе, что никакой небесной воли я не исполняю. Потому что оной нет – читай Дарвина! Моя воля – высшая, последняя и окончательная…
Пибул, конечно, льстил себе: среди больших крокодилов он был мелковат. И его воля – даже на пике его удачи никогда не становилась высшей, последней и окончательной.
Но в 1941 году Пибул поступил по своей воле. Историки доселе гадают – что это было? В самый разгар мировой войны Таиланд вдруг делает неожиданный выбор и восстанавливает давным-давно, в куда менее драматичных условиях, прерванные дипломатические отношения с Москвой. Несомненно, это была демонстрация намерений, декларация – потому что ещё несколько лет СССР не присылал в Бангкок своего посла. То есть, понимаете? Дипломатические отношения есть, а официальных посольских работников нет!
Тогда кто их заменял? Ну, ведь кто-то должен был подписывать, вручать и читать бумаги! И ответ очевиден даже для тех, кто не знаком с деталями: если официальных сотрудников посольства не было, то всё это делали мы с Оларовской, неофициальные посланники советской страны…
Спустя годы, в Москве, я подробно до занудства объяснял свои выводы очевидца в самых разных местах: начиная от грозного МГБ и заканчивая приторно-слащавым МИДом. По всей видимости, нигде особо не преуспел – однако меня не посадили и не расстреляли, стало быть, кое-что всё же поняли. Не всё. Но кое-что. Иногда этого достаточно. Надеюсь, что и в этом случае стране моей этого достанет для выживания…
– Понимаете, – улыбался я, – мой старый приятель Пибул Сонграм, он же «в девичестве», до брака с тайским нацизмом, Плек Китта Санка – далеко не самый успешный полководец, отнюдь не самый великий деспот, и не самый жуткий кровопийца среди себе подобных!
А потому он, может быть, более всего прославился в мировой истории, для которой в целом мелковат, своей притчей о «котле дураков», переведённой ныне на все основные языки планеты. Суть притчи, по-буддийски витиеватой, в том, что дураки не хотят выделения пара из котла, полного воды. Но потушить огонь под котлом они тоже не хотят. И они начинают выдумывать разные способы – как сделать, чтобы вода паром не оборачивалась?
Одни наглухо закупорили котёл и выдумали, что раз пар из котла не выходит, то его и нет. Потом котёл взорвался и всех их обварил крутым кипятком. Другие, осознав, что крышка для котла – не выход, стали дуть сверху. Мол, охладим воду, она и не закипит. Наклонялись всё ниже и ниже, дули-дули, устали, перестали, пар ударил им в рожу и обжёг до слепоты. Третьи дураки решили, что если они отвернутся, не видя пара, и будут бормотать заклинания о том, что его нет, и ни в коем случае не смотреть в сторону котла, то тем исключат оборотничество воды. Пока они так сидели спиной к костру, из зарослей бамбука вышли воры, подошли к их затылкам, аккуратно прицелились, прибили и ограбили.
– Суть понятна! Но к чему всё это?!
– Вот и Пибула тоже все так спрашивали. На что он хитро улыбался, совсем теряя на лице и без того узкие глаза, и объяснял:
– Нельзя сберечь частную собственность так, чтобы она не выделяла из себя террористических методов самоутверждения! Пока горит огонь, будет и пар, а кто боится пара – окажется обваренным, или обожжённым, или стукнутым! Всякое человеческое желание имеет три разрешения: исполнение, страх или смерть. Если кто-то хочет сесть на ваше место – вам придётся его убить. Не хотите убивать – тогда сильно его напугайте. Ну, а если вы и пугать брезгуете – остаётся только одно: он придёт и сядет на ваше место!
И я нажимал, драматически, с паузами и ударениями, настаивал, продавливал, напирал на собеседников:
– Знаете ли вы, кто такой антикоммунист? Это ведь не всякий, кому коммунизм эстетически претит! И далеко не всякий! Скажем, мой покойный тесть страшно был далёк от коммунизма, однако же антикоммунистом стать не мог. Он, может быть, очень даже и хотел – но по плюшевому мягкодушию своему был органически неспособен стать чьим-то врагом. В борьбе антикоммунизм обречён обретать всё более резкую, а потому и всё более уродливую форму, превращаясь по сути своей в ненависть к человеку и всему человеческому. В просторечии мы называем это «фашизм», но ведь это лишь слово, и слово ни о чём: фашина, пучок…
Но если появляется кто-то под видом мессии и говорит: «Заповедь новую даю вам, да ненавидьте друг друга!», подготовленному человеку нетрудно понять, что этот лжемессия – Антихрист.
– Ненавидьте друг друга, любя себя, сдирайте друг с друга кожу – чтобы было чем обтянуть кожаную мебель!
Фашизм ведь, в сущности, именно это, а не факельные марши и не нарукавные повязки с рунами…
Под словом «карманный» мы понимаем нечто небольшое, несамостоятельное, второстепенное. Карманные деньги или карманная оппозиция, или пресса, или мелочный вор-карманник, стянувший грошик в «конке» у ротозея… Оттого и выражение «карманный соблазн», «соблазн кармана» – кажется нам чем-то неопасным. Но это ошибка, которая очень дорого обходится истории! «Соблазн кармана» – под которым я разумею внезапно возникшее у маленького человека желание что-то, ранее недоступное ему, получить к себе в карман, – обладает колоссальной силой и жутчайшей непредсказуемостью.
Человек жил с вами бок о бок двадцать, тридцать, сорок лет, и вам кажется, что вы знаете его как облупленного, и вы с ним пуд соли съели – и все эти годы он казался вам порядочным, нормальным, достойным. А на самом деле все эти тридцать или сорок лет ему никто ничего не предлагал по-крупному. И когда однажды предложили, и он вдруг поверил в реальность «взять на карман» не мало, а много, и не другим, а себе – на ваших изумлённых глазах он превращается в чудовищного оборотня…
Не всегда так бывает. Но очень часто. Откуда берутся фашисты? Из людей, про которых раньше – до карманного соблазна – никто бы и не подумал. Расскажите ирландцам, что зверские каратели Кромвеля ещё полгода назад носили на шляпах лозунги свободы, справедливости и трудового народа, – разве вам кто из ирландцев поверит?!
Во всём идиотизме феодальной сословности – притом что мы говорим о ней именно как об идиотизме! – в значительной степени снят этот «соблазн кармана». Служба крепостных своему барону воспринимается как их врождённая обязанность и ничем не вознаграждается, кроме разве что оставления в живых, да и то не всегда. И в этом его отличие от растленного кровавым запахом свободы наполеоновского солдата, таскающего в ранце, по словам самого Буанапартия, «маршальский жезл».
Фюреры сулят за кровавое радение землю, рабов, яства и убранства. Фюреры возрождают дело древних конунгов и кондотьеров, делившихся со своими воинами добычей и через то делавших простых воинов мародёрами, шкурниками, предвкушающими выморочное брашно…