В сентябре 1940 года я почти услышал, как с громом и скрежетом сворачивает на тупиковый путь тяжелый, бронированный, ощетинившийся самым современным оружием локомотив японской агрессии. Путь для Токио сладкий, приятный – но, как обычно бывает со всякими сладостями и удовольствиями, – вредный…
Всё началось с того, что мелкий хищник, пантаистский Сиам, или как он теперь уже стал зваться, «страна Тай», взял да и напал на территорию нового гитлеровского союзника, вишистской Франции.
– Не всё ж одному Рейху прирастать землями, другим тоже хочется! – с трогательной наивностью объяснял Пибул ближнему кругу, в котором многие – скажу по личным впечатлениям – сомневались и просто трусили.
Хвост вертел собакой: Пибул Сонграм, имевший целый пакет договоренностей с Токио, запустил «эффект домино». Явочным порядком Япония, пытавшаяся втянуть Германию в «русский поход», втягивалась другим своим союзником в другую войну.
Слух алчных хищников ласкали беззащитные имена: Французский Индокитай, Голландская Индия, Малайя, Британская Индия, Филиппины, Австралия, Новая Зеландия, атоллы Тихого и Индийского океанов… Все эти острова и материки сокровищ лежали под рукой – только протяни желтую самурайскую лапу!
– Здесь японцев ждут громкие победы, щедрые трофеи, безграничное расширение империи Восходящего Солнца… – докладывали наши доброхоты принцу Коноэ.
А молчали доброхоты о другом: не на экваториальных полях и театрах решается судьба этой войны, не в тропиках будет сказано последнее её слово…
Что ж, немцы сами виноваты; Япония дважды, в 1938 и 1939 годах, приглашала их на парный танец против России, но… Когда немцы, наконец, «созрели», Япония уже успела глубоко завязнуть в тайских делах на экваторе…
– В большой политике клювом не щёлкают! – удовлетворённо сказал я Ане Халве в рамках «политинформации».
Впрочем, успокаиваться было ещё рано, мы с Абвером шли, как говорят у кавалеристов, «ухо в ухо». Пока мы стаскивали Японию за тайские фалды в южную агрессию, Германии удалось в конце всё того же сентября 1940 года убедить японцев подписать в Берлине официальный Тройственный пакт о военном союзе между Германией, Италией и Японией.
Германский посол в Японии Отт, имевший широкие связи с военными кругами «Жёлтой империи», настойчиво доказывал, что Япония должна использовать выгодную ситуацию для сведения счетов с Россией.
Япония кивала, но… облизывалась на куда более сладкие, чем Камчатка, французские и английские колонии. Англосаксы не отсидятся за морями, за волнами – и это нашу команду вполне устраивало…
Всех, кроме – неожиданно – Ани Халвы!
Когда я собрался на фронт, она, вдруг, рыдая и заламывая руки, стала меня умолять:
– Не уезжай! Ведь твою должность можно исправлять и из тыла, правда?!
Я совершенно не узнал её, потому что такой женственной ни разу в жизни не видел.
– Пожалуйста, не уезжай! – стонала эта девочка, напрочь разучившаяся изображать прокуренную партийную стерву.
– Не бойся, Халва, я заговорённый!
– Не верю. Я атеистка, и я не верю.
– Помоги Господи твоему неверию…
– Ненавижу, когда ты паясничаешь!
– Аннушка, ну я ведь потомок крестоносцев, посуди сама, ну что же мне ещё делать, кроме как воевать? На что я ещё пригоден?
– У меня такое чувство, – сказала она, противореча сама себе, мистифицируя жизнь, но при этом глядя мне в глаза бездонно и растирая слёзы по скулам, – такое сильное чувство… Почти уверенность… Что ты вот сейчас уедешь, и мы больше не увидимся…
– Я обязательно вернусь! – пообещал я Ане. Трудно сказать, имел ли я полномочия такое обещать, но я сдержал своё обещание.
Кто только не противостоял нам: тонкинские стрелки, батальоны монтаньяров колониальной армии, бойцы ФИЛ (Французского Иностранного легиона). На одного пленного француза я брал по два «цветных» во французской форме, чаще всего арабов и индонезийцев. Индонезийцев было в плену особенно много – они сдавались особенно охотно…
В ходе франко-тайской войны были разгромлены 50 тысяч французских колониальных войск, очень напоминавших национальным составом «двунадесять языков» Наполеона, явившегося в Россию. Масштаб боёв был отнюдь не шуточный и прочно забыт в мире только потому, что его заслонила масштабами «близлежащая» Вторая мировая война.
Худшего подарка Гитлеру, чем нападение на Вишистскую Францию, японский союзник сделать не мог. Посудите сами: гитлеровцы и так уже унизили Париж ниже некуда, а теперь пытаются переключить гнев французов на англичан: покрывают золотом статую Жанны д'Арк – вот, мол, у кого был правильный враг! Гитлер лично распорядился перевезти прах сына Наполеона (Наполеона II, Римского короля, герцога Рейхштадтского, Орленка) из Австрии в Париж, где «Орлёнка» торжественно перезахоронили в крипте собора Инвалидов, рядом с могилой его отца.
И вот теперь «какой-то Сиам», черномазый Сиам, почитаемый во Франции за обезьянье царство, с чисто европейским расизмом и колониальным апломбом решил «вдруг» ещё подрезать французскую территорию. Мол, на Эльзас не претендуем, но Лаос, под шумок, оттяпаем! Насколько этот публичный акт унижения «вдогонку» уменьшил личный состав дивизий вроде «Шарлеманя»[70], судить историкам, но и так понятно, что существенно уменьшил.
Потому что Гитлер не защитил нового союзника, Вишистскую Францию, от нападения «расово неполноценных обезьян», чем полностью дискредитировал свою же идеологию в глазах тех французов, которые симпатизировали его декларациям расизма…
Война между двумя сателлитами двух ведущих фашистских империй – это как бы галстух, попавший самым кончиком своим в зубчатую передачу могучего и неумолимого механизма. Шестерёнки вращаются и тянут владельца галстуха всё ближе и ближе к своим зубцам…
Геополитика устроена так, что Рейху не нужно было второе унижение и без того сломленной Франции (победив, Гитлер вызвался её защищать и для этого вербовал французов в войска SS). А Япония тоже не могла допустить поражения своего единственного сателлита…
Франко-тайская война – последняя война, в которой решающую роль сыграли кавалерийские части, к которым я был причастен. Эта война могла бы закончиться совсем иначе, если бы я не открыл, сначала для себя, а потом и для командиров кавалерийских частей, одну простую, и как все простые, часто упускаемую из виду истину:
– Много лет вас учили передовой тактике европейского боя. Но ученику трудно превзойти учителя! Если тайцы будут воевать с французами по-французски, то, скорее всего, французы победят. Значит, надо, не забывая всё, чему вас учили европейские инструктора и учебники, тем не менее, обратно стать тайцами, крестьянами тропика Рака, сыновьями джунглей! И воевать так, чтобы французам было непонятно, что вы делаете, и тем более – что задумали.
Так в джунглях Лаоса рождалась легенда о Фан Кло, страшном призраке ночи, чьи воины – везде и нигде, появляются из ниоткуда и исчезают в никуда. Эти воины-привидения опознают друг друга во тьме по гирляндам тропических светлячков, развешанным на мундирах, и для чужеземца ничем не отличаются от светлячковых роев, что кружатся в джунглях сами по себе.
– Француз больше всего боится партизанской войны! – объяснял я командирам конных эскадронов, вспомнив, в числе прочего, и русский опыт 1812 года. – Запомните: даже слово «шоссе» – французское! Если враг вас вытащит на шоссе, то вы проиграете! Но джунгли Лаоса – это ваше пространство! Стащите врага с шоссе в джунгли, и вы победите!
В учебниках истории сказано о тех событиях очень кратко: мол, французский Лаос пал под ударом тайской армии легко и быстро, а вот в Кампучии наступление тайских чернорубашечников застряло…
Но как же так получилось? – задумается любознательный читатель. Лаос брали конными отрядами – и это была зона моей ответственности, как инспектора кавалерии. А я не повёл архаичный, в чём-то уже смешной род войск на блиндажи и пулемёты крупными конными массами. Я предложил тактику «просачивания малыми группами», через джунгли, а местом сбора обозначил глубокие тыловые пункты. Тут как в сказке: избушка стояла к нам передом, а к лесу задом… А мы обошли её по широкой дуге и вышли из лесу.
Французский солдат – в подавляющей массе своей наёмник. Он прекрасный профессионал по части убийства, но совершенно не готов умирать сам. Когда на него лезут по всем правилам европейской войны – с танками, с бронемашинами, с артподготовкой, – он действует, как обучен, и отражает атаку по тем же правилам европейской войны.
В Кампучии так и случилось. А в Лаосе – нет. В Лаосе обученные мной конные бригады непостижимым для французов образом сразу же возникли у них в глубоком тылу, что вызвало панику на передовой. Вообразите, что вы в окопе, прекрасно вооружены, но перед вами пустота, а далеко за спиной стрельба и дым. Вы понимаете, что вас окружают, а если вы наёмник – то куда более остро это чувствуете. К тому же подвоз продовольствия прекращается. Патронов тоже, но патронов у вас и так много, а кушать хочется каждый день. Желательно – три раза. Наёмник так привык. Он пришёл работать, а не умирать, у него и свой профсоюз имеется, чтобы оценивать комфортные условия ратного труда… А обозы перестали приходить на передовую. Потому что тайцы у вас глубоко в тылу и перерезали все пути сообщения. Тайцы выскакивают из непролазных джунглей, как черти из табакерки, всегда там, где их не ждут, и тогда, когда их не ждут. Особую роль сыграли переброшенные с западной границы тайские «казаки» – лаху, те части лесных диверсантов, которые я формировал перед войной в дополнение к регулярной конной гвардии.
Что касается лаху, то они, как истинные дети первобытной природы, предпочитают воевать ночью, когда французский легионер спать привык, а не отстреливаться. Они органично действуют малыми группами, легко проходят в непроходимых местах и отдают приоритет бесшумному холодному оружию. Лаху – «смерть из тумана», «фантомы Фан Кло», неуловимые, одним только мифом о себе развеивали французскую решимость сопротивляться…
Лаху не пойдёт на тебя в атаку через минное поле, в полдень. Он дождётся, пока тебе потребуется посетить нужник, тут-то, без штанов, тебя и возьмёт тёпленьким…
Так и вышло: несколько дней – и Лаос «всё». Местное население не испытывало к нам особой симпатии, но французским колонизаторам ещё меньше симпатизировало. С жителями Лаоса, многие из которых тайцы, у нас сложился доброжелательный нейтралитет.
Пибул объезжал линию фронта лично, обходил войска на передовой и тем напомнил мне покойного государя-императора Николая II. Тот тоже любил принимать прифронтовые парады – хлебом ни корми! Вождь не скрывал своего изумления, когда прибыл к нам в штаб.
– То есть, Фан Кло, можно сказать, что Лаос взят?!
– Можно сказать, ваше высокопревосходительство, а можно и не говорить: факт есть факт.
– Согласно планам нашего Генштаба, все новейшие наши вооружения были брошены в Кампучию, а в Лаосе мы наносили отвлекающий удар…
– Я знаю, ваше высокопревосходительство! Мы его и нанесли. И, на мой взгляд, неплохо.
В одной руке у Пибула появился орден, а в другой – золотые, российского образца, генеральские погоны.
– Разрешите мне поздравить вас, Фан Кло, с орденом Девяти Камней королевства Муанг-Таи и с чином генерал-майора нашей армии…
С жутью и трепетом я осознал, что обошёл чином моего покойного отца. Генерал-майор фон Клотце – как звучит! Отец бы, надо думать, очень гордился, если б дожил…
Для того, кто знал Пибула поверхностно, – он представал стандартным нацистским фанатиком, то есть вождём, подменяющим жизнь графой в паспорте. Из тех, что больше всего любят лозунг «Не спрашивай, что нация сделала для тебя, а спроси себя, что ты сделал для нации», благодаря которому ты ничего не получаешь, но оказываешься кругом в долгах…
Средневековье, которое в экваториальной зоне монархий закончилось буквально вчера, было равнодушно к теме нации, под каким соусом её ни подавай. Феодализм делил людей по вере (да и то не без лукавства), он делил их подданством и присягой разным сюзеренам, он делил их территориально, а часто – по уровню доходов.
На вопрос «кто ты?» треть жителей Средневековья ответила бы «муслим» или «буддист». Другая треть – «подданный такого-то величества». Третья – «чей холоп». Были и те, кто называл свой город, село… Если помните, таковы имена философов, с которыми те входили в историю: один Аквинат, другой из Монмута…
Определять себя по крови и наречию было для Средневековья так же странно, как в наши дни всем рассказывать, что у нас дома есть керамика и мы ею пользуемся. Разумеется, есть, и пользуемся – но это же не более чем бытовой инструмент, один из многих, нужных в хозяйстве…
Пибул, Панимонг и вся их офицерско-студенческая группа путчистов прибыла из Парижа и привезла с собой новый мир, который попросту смеялся над сословиями или «религиозными предрассудками», а определяться от человека требовал по классу или по нации. Проще говоря – по желудку или по языку. Феодальная патриархальность Азии плохо понимала таких, как Пибул, никак не могла взять в толк – чего от неё хотят? Отказаться от желудка (классовых интересов) – так что ж, не кушать, что ли? Отказаться от языка – так что ж, не говорить, ходить молчуном, умственно глухонемым?
Но назад, в привычное, хоть и слабоумное «вчера», дороги не было – ни для сторонников коммунизма, ни для его врагов. Фомой Аквинатом ты уже не имел права зваться, ты должен был выбрать, Фомой Неверующим или Фомой Верующим тебя запишут…
Пибул, по моим довольно тесным опытам общения, – убеждённым нацистом сам по себе не был. И если бы имелся «третий путь», то этот умнейший и образованнейший людоед своего времени непременно бы его выбрал. Но в том-то и весь фокус, что будучи умнейшим и образованнейшим, он понимал дуализм своей эпохи и обречённость всех сторонников «третьего пути» болтаться фекалиями в проруби умозрительной «демократии»…
Пибул напомнил тайцам, что они тайцы. Тайцы об этом забыли тем более прочно, что большинство их такого никогда и не знало. Пибул отучал тайцев считать себя буддистами, или подданными какой-то из династий, или жителями деревни, в которой для первобытного общинника замкнута вся его вселенная, «мiр». Тайцы у Пибула обязаны были вспомнить, что они – тайцы, и если не получалось вспомнить – тогда впервые об этом узнать и заучить, чтобы от зубов отскакивало…
Когда, по инициативе Пибула и партии нацистов, в 1939 году Сиам был переименован в Таиланд – тем самым страна сразу же подала заявку на войну. По той простой причине, что тайцы рассыпались горохом по всей Юго-Восточной Азии, и страна Тай судьбой предназначена была собрать их в единое целое…
Пибул в своём мелочном копировании европейского нацизма доходил до смешного. Он снискал много противников среди пузатых и одутловатых высших чиновников, которых заставлял ходить на уроки народных танцев. Причём в обязательном порядке. А если толстый и не можешь изобразить журавля – худей! Или выходи в отставку!
Звучит смешно, особенно когда представишь себе замминистра, выделывающего в гимнастическом зале народные коленца, но самим чиновникам и генералам, поверьте, было совсем не смешно от «пробуждения духа нации в пластике тела». Их телу было больно от пробуждения духа нации…
Пибул пытался перенести столицы из Бангкока в Пхетчабун, он строил и собирал деньги на создание огромного парка национального достоинства Пхут Хамон Хон. Всё это было помпезно, плакатно, грубо, насильственно, национально до приторности и, скорее, раздражало подданных, чем вдохновляло их на бескомпромиссную борьбу за существование с другими нациями, в которой и ты крыса и они крысы, и друг про друга это хорошо понимаете…
Но в 1941 году в стране по инициативе Пибула был введён европейский григорианский календарь – год отныне начинался с 1 января, а не с 13 апреля. И это оказалось движением в обратном направлении, как, впрочем, и вся последующая судьба Пибула.
Он стал нацистом, потому что боялся коммунистов, и он считался буддистом, потому что «черни нужен Бог».
Это он говорил вполне осмысленно (он же был парижски-образован), повторяя слова Вольтера, объясняющие и неразрывную связь Вольтера с грядущим фашизмом, и странное, на первый взгляд, – отношение фашизма к религии. То, которое я назвал бы «поощряющим отрицанием», то, с каким циничный делец хвалит поступки своей жертвы, которые и в мыслях не располагает применить к себе. Циникам не нужны другие циники, циникам нужны наивные, весь доход циника прямо пропорционален наивности и невинности окружающих его овечек…
Поневоле вспоминался разговор, который хотелось забыть, разговор в прохладных анфиладах сиамского Генштаба, из числа тех, которые любознательный Пибул любил (и затевал) вести только со мной:
– Понимаете, ваше высокопревосходительство… – говорил я ему на улучшающемся день ото дня моём сиамском, съедавшем угловатые европейские акценты, как солнце мартовский снег. – У людей есть два врождённых, фундаментальных свойства, от которых их природа не может убежать, пока человек остаётся человеком! Это первобытное и первородное восхищение ребёнка разрушительностью силы и созидательностью разума.
– Весьма противоречиво! – с ходу понял диалектику выученик буддийских учителей.
– И тем не менее, – подхватил я на полуслове, – кого помнит человеческая история? Да, с одной стороны – философов, поэтов, учёных, художников. Но, с другой стороны…
– Полководцев! – в восторге от собственной догадливости подсказал он мне.
– Да ладно бы полководцев! – грустно усмехнулся я. – Полководец бывает разный… А кроме них мировая история веками хранит зачем-то имена маньяков-потрошителей, словно бы гордится их деяниями! Джек Потрошитель так же известен, как Ньютон или Ансельм Кентерберийский, а Гугона Щелкунчика, душителя мальчиков из Лондона, поминают вот уже шесть веков, словно бы боятся забыть об этом психопате, ничем, кроме садизма, не знаменитом…
– Люди помнят крайности, предельные точки, и забывают толщину, гущу середины, – пожал плечами диалектик Пибул.
– Первые две мистерии, – подхватил я, – завораживают и восхищают детское пробуждающееся сознание у самых истоков, задолго до того, как оно обретёт связный и разветвлённый рассудок. Это способность живого существа по собственной воле порождать жизнь и такая же таинственная, непостижимая его способность прерывать жизнь…
Историки рассказывают странные вещи, понять которые может только тот, кто был непосредственным участником событий. Когда наступление Пибула и его не слишком боевитых буддистов в Кампучии захлебнулось, то на рассвете 16 января 1941 года французские войска начали контрнаступление, стремясь отбить занятые тайцами деревни Ян-Дан и Пхум-Прев.
Здесь случилось самое крупное сражение в ходе этой войны. И вначале удача была на стороне французов. Тяжёлые и кровопролитные бои ничем не закончились, а как бы оборвались. Историки скупо сообщат вам маловразумительное: «французские войска стали уходить с поля боя».
Что значит – «стали уходить»?! Войска могут быть отброшены, отражены, уничтожены, они, такое случается, могут порой и бежать даже в панике. Они могут отступать в положенном порядке. Но как может целая армия (41 дивизия, по большому счёту!) – взять и «уйти»? Куда? Зачем?!
Успешное наступление французов закончилось, когда прервалась вдруг связь между наступавшими французскими частями и действующими подразделениями разведки. Тылы вспыхнули, коммуникации разорвались, потому что из Лаоса в глубокий тыл шли небольшие, но многочисленные конные группы, уже привычные побеждать и никакого страха перед европейским солдатом, страха, традиционного для всех «цветных» народов, не испытывающие. Наоборот, полные партизанского азарта…
В памяти моей застыл лучший памятник этой войне и, в целом, человеческому безумию: тайский лёгкий танк-амфибия Викерс-Карден-Лойд, обгоревший и обугленный, стоял, упираясь во французский танк Renault FT, тоже сгоревший, более крупный и тяжёлый, но и более старый, образца 1916 года…
Они встали, уничтожив друг друга и как бы обнимаясь посмертно братски в окрестностях многострадальной деревни Ян Дан…
Поэт Твардовский в эти же годы писал про душераздирающие картины усыпанных, как чёрной оспой, трупами финских льдов:
Мне жалко той судьбы далекой,
Как будто это я лежу,
Примерзший, маленький, убитый
На той войне незнаменитой…
Писал про Финляндию, но вполне мог бы написать такое и о дымящихся полях Янг Данга. О тех, кто гнил вокруг тайского и французского танков, таких маленьких и жалких рядом с их силуэтами…
Неважно, какого цвета кожа у французского солдата: наёмник пришёл сюда, за тридевять морей, не от хорошей жизни, будь он из Марселя или Дамаска. У себя дома он не нашёл себе ни дела, ни заработка, ни счастья. Поехал убивать – и сам убит, и про капитализм, сдаётся мне, более кратко не расскажешь.
Сколько же их у человечества, которое делит и никак поделить не может барахло, своё и чужое, таких вот «незнаменитых» войн! Столько же, сколько и утопических проектов, в стиле фон Редзета, прожектов «деликатного капитализма», пытающегося, всегда безнадёжно, но от того только упорнее, разделить богатство и террор, придумать «хитрую штуку», позволяющую тебе набить карманы без кровавых застенков и расстрельных стенок…
– Давай-ка разберёмся, Тедди! – как-то раз решил я его «подколоть». – Значит, быть богаче всех ты хочешь?
– Само собой!
– Красиво жить желаешь?
– Разумеется!
– Чтобы денег не считать и никогда не мелочиться?
– Ну, а кто от такого откажется!
– А убивать при всём при этом – тебе не по вкусу?
– Не мой фасон! Я не садист – и вид крови меня с детства мутит…
– А как одно с другим совместить, старина Тедди, ты подумал?
Фон Редзет промолчал. Может быть, впервые задумался в таком вот остро поставленном формате странного, на первый взгляд, вопроса. А может – просто не знал ответа и упрямился в навязчивом желании, не находящем себе логического разрешения.
– Ну тогда беги, брат! – посмеивался я над приятелем. – Взял деньги, и беги, но помни: всё время бежать не получится. Однажды устанешь. И догонят…
Несбыточные прожекты о больших, но не кровавых деньгах, незнаменитые войны, как две стороны одной медали, медали за попытку человека убежать от самого себя. Они, забытые войны и несостоявшиеся добродушные аферы, опадают, как листопад, и на следующую весну уже становятся землёй, чтобы дать корням питание для новых «незнаменитых» войн. А иногда, в особых случаях – для «больших» войн, о которых помнят подольше. Хотя намного ли?!
Людям трудно договориться об исторической справедливости, а мне легко. Людям трудно, потому что, играя датами и хрониками, всегда можно доказать, что украденное тобой сегодня было украдено у тебя вчера, и наоборот. И на этой почве договориться о чём-то определённом невозможно, как хищникам невозможно договориться с жертвами или между собой.
А мне легко, потому что я-то знаю, что вся история несправедлива, а потому искать исторической справедливости – нелепо, и что если уж строить справедливость – то заново, не пытаясь в истории отыскать её начала.
Зверолюди «естественного строя», напрямую выходящего в города из джунглей и превращающие города в «каменные джунгли», не могут без войн, потому что без войны не решается вопрос «чьё?».
А для капитализма этот вопрос маниакально важен – и само солнце собою затмевает. Ибо, чем жить без ничего, неимущим, – так лучше уж и вовсе не жить, погибнуть на очередной «войне незнаменитой»: так считал «огороженный» солдат-республиканец Кромвеля, точно так же считает и современный бритоголовый «ловец удачи». Века идут – а это неизменно.
Почему Плек Пибул Сонграм точил зубы именно на Лаос и Кампучию? Потому что они были захвачены Францией после франко-сиамской войны в 1893 году. Мотив исторической справедливости хорошо ложился на факельные марши чернорубашечников в Бангкоке. Так возникла одна несправедливость, породившая вторую, а затем третью, четвёртую… Бесполезно пытаться отыскать концы в этом клубке гадюк! Нужно было однажды начать жизнь с чистого листа, Советский Союз именно это и предложил – но многие ли, одержимые голосом крови, согласились?
В наступательных операциях отличилась только кавалерия. Но надо отдать должное и тайской пехоте – в обороне пехотинцы были очень упорны и траншей не оставляли. Хуже всего проявил себя сиамский флот, который был, по сути, наполовину утоплен в бою с французской эскадрой… Вместе с флотом на дно пошли, кто в прямом, а кто только в фигуральном смысле, многие бангкокские германофилы, группировавшиеся, так уж исторически сложилось, в «пронемецкую партию» при адмиралтействе.
– Александр Романович, – многие годы спустя спрашивали меня любознательные и дотошные молодые офицеры, будущие разведчики, мои студенты в Военной Академии, – ходят упорные слухи, что самые активные бангкокские сторонники Гитлера, командор Рапан и капитан флагмана «Тонбури» луанг Фром Вирафан погибли не от снаряда с французского «Ламот-Пике»!
– Ну, ребята, как там разберёшь под перекрёстным артогнём? Французы били, само собой, и с «Дюмон д'Юрвиля», и с «Марны»…
– Нет, мы не это имеем в виду, Александр Романович. Есть мнение, что капитанский мостик «Тонбури» был заминирован не без участия русских военспецов королевского флота… Чтобы, так сказать, под шумок… Мол, снаряды летали… И все концы в воду…
– Такая версия мне знакома.
– И что вы скажете?
– Вряд ли смогу что-то сказать, ребята, потому что секретность по этому эпизоду распространяется ещё на 50 ближайших лет, а я столько, мне кажется, не проживу: знаете ли, старческие недуги, возраст, боевые ранения…
– А неформально: как вы сами думаете?
– Думаю, чушь это всё, обычный фольклор разведчиков, мифы тыловых штабистов… В разведке без фантазии нельзя, сами понимаете, тут с шаблонами далеко не уйдёшь, фантазию нам приходилось напрягать…
31 января 1941 года на борту крейсера «Натори» было подписано перемирие, а 9 мая 1941 года в Токио мирный договор, по которому французы согласились уступить Королевству Таиланд целый ряд королевств и княжеств, из которых состояли тогда Лаос и Кампучия. Их названия ничего не скажут русскому уху, и даже режут его, хотя, если прислушаться – почувствуешь фруктовый привкус экваториальной экзотики: Баттамбанг, Пайлин, Симреап, Бантай-Манчей, Одар-Манчей, Преах-Вихар, Шамбала. Да, в том числе и легендарную, часто поминаемую в восточных сказках Шамбалу прибрал к рукам неутомимый сиамский фюрер. Но в жизни она совсем не такая, как в сказках, – забитая, нищая, дальняя, едва ли особо ценное приобретение в россыпи всех остальных…
Победу над Францией и личный триумф Пибула Сонграма европейскому уму трудно оценить, потому что нам не дано испытывать многовековую неполноценность перед непобедимыми европейскими армиями.
Кратко говоря, Таиланд, бывший Сиам, впервые за свою историю оказался способным одержать верх над европейским противником, и это представало главным, а всё остальное – уже детали, и кого они волнуют?!
Предчувствие Аню не обмануло: мы действительно больше не увиделись. Но погиб не я, а она. Глупо, нелепо, от случайно отклонившейся французской авиабомбы, попавшей в наше с ней гнёздышко… Я вернулся на руины и смог посетить её только в морге, извлечённую из-под обломков рухнувшей крыши пагодного типа…
Я стоял посреди пепелища, воронки, заменившей дом, но почти не повредившей нашему с Аней саду тропических орхидей, стоял на коленях, в пепле, и раздвинув колени как можно шире, словно пытался порвать себя в области паха. Мои слёзы смешивались с пепельными отпечатками на лице и безумием.
– Скажи, как это было… – стонал я, в очередной раз погружая руки в остывшие чёрные угли руин, псом которых смолоду назначила меня собачья судьба. – Тедди, расскажи… Я должен знать…
– Саша, я ничего нового не добавлю… – кашлянул осунувшийся от скорбного сочувствия фон Редзет. – Они бомбили правительственные виллы, Нотабури… Одна из авиабомб упала на дом, пока Аня была внутри… От Ани мы собрали в гроб только маленькие клочки… Бомбоубежищ тут нет, Сиам не готов к воздушным войнам, да и были бы – ты же помнишь Аню! Она упрямая, она бы наплевала и не пошла по сигналу воздушной тревоги…
– Она погибла быстро?
– Моментально. Она не успела ничего понять.
– Нет, Тедди, поверь мне, она задолго всё уже знала. Она мне говорила про сильное чувство, что мы не увидимся. Поскольку на фронт уходил я, то пообещал ей, что вернусь… А про другой вариант разлуки я и не подумал…
Стремясь поразить «змею в голову», французы обрушили на Бангкок в тот день массированный удар тяжёлых бомбардировщиков «Фарман Ф–221», которых поддерживали бомбардировщики поменьше: «Потэ–54».
«Я больше не буду брать в плен служащих армии де л'Эйр (французские ВВС в Индокитае), – подумал я первым делом. Но вторым додумал: – И что толку? Кого это воскресит и что изменит?!»
С точки зрения арифметики, численно превосходившие противника военно-воздушные силы Таиланда при бомбардировках Вьентьяна, Пномпеня, Сисопхона и Баттамбанга нанесли ущерб куда больше, чем самолёты де л'Эйр.
– Наши успехи незначительны по сравнению с ущербом, нанесённым ВВС Сиама городам Французского Индокитая, – нехотя признавал в интервью мировым информационным агентствам губернатор Французского Индокитая адмирал Жан Деку. – Точность тайских пилотов при нанесении ударов, в том числе с пикирования, оказалась существенно выше нашей…
Да, вашей «точности» не хватило, чтобы убить меня, но на Аннэ её, увы, оказалось достаточно…
– Саша, – умолял Теодорих, – ты уже тут час ползаешь на карачках по этому кострищу… Чего ты хочешь тут найти? Тут ничего уже найти нельзя, а даже если найдёшь – только хуже огорчишься… Пойдём… Пойдём, выпьем, помянем, надо жить дальше…
– Ты мой единственный друг! – кричал я, насильно влагая в его руку свой револьвер. – Я много для тебя сделал! Один раз, один раз ты должен исполнить мою просьбу!
– Эту – не буду! – строго сказал Редзет, сразу догадавшись, чего я от него хочу.
– Пристрели меня! – капризно требовал я и вдруг с мольбой рухнул на колени как подкошенный. – Тео, Тедди, друг мой, пристрели меня, я не могу застрелиться, это против христианских правил и офицерского долга, но тебе не так уж сложно оказать мне эту услугу!
– Аню ты бы тоже об этом попросил? – холодно сцедил с губ Тедди ядовитые слова.
– Что? О чём ты?!
– Ты должен жить, Ацхель! Ради неё, чтобы её смерть не оказалась напрасной, доведи ваше с ней дело до конца! Уводи японскую армию на юг, она бы сказала тебе только это! И ты лучше меня знаешь, что именно это она бы тебе сказала! Аня – прекрасная, чистая, светлая душа, и она с небес смотрит на тебя и требует, чтобы ты жил и выполнил то, ради чего она погибла!
– Когда ты догадался? – глухо рычал я, через ладони, которыми закрыл лицо.
– Послушай, Ацхи, ну я же не идиот! Я столько лет рядом с тобой, думаешь, я не понял, что вы за парочка? Давай так: я пущу тебе пулю в лоб, и рука не дрогнет, если ты положительно ответишь на один только вопрос: Аня бы этого хотела?
– Тедди, зачем ты…
– Поклянись мне, дай слово дворянина, что не лжёшь, если ты считаешь, будто Аннэ Халла фон Клотце именно этой пули для тебя желала бы! И я сделаю. Но только её именем, слышишь, Ацхи, только её именем…
– К чему врать… – сдался я. – Разумеется, Аня бы мне не позволила. Она была фанатичка, ты ведь тоже это понял? Для неё всегда дело было впереди нас с ней…
– Ну, вот ты и сказал, Ацхель, сказал, чего нужно, а теперь стисни зубы и живи дальше! Прибереги слёзы «до после» победы! Доделай за Аню то, чего вы с ней вместе начали… А я буду рядом, и буду отпаивать тебя ромом. Потому что, когда ты сегодня напьёшься в дрезину, а ты это сделаешь, я прослежу, то лучше ты проболтаешься о чём-то секретном мне, чем другим людям…
– …Нет, я не вернусь с тобой, и не планировал возвращаться с вами, с тобой и Аней! – говорил он пьяно через несколько часов в отдельном кабинете дорогого банкогского ресторана. – Я друг тебе, я был друг вам обоим, но я белый, а ты стал красный… Парадокс, но это нисколько не мешает нам оставаться друзьями! Одно дело – выпить с хорошим человеком, славным парнем, и совсем другое – уверовать в тупую химеру, рождённую праздными и оторванными от жизни теоретиками!
– Анюта верила…
– Анненьку не трогай, это святое! А где это – там и юродство блаженных… Ты мне про себя скажи! Вот ты, человек с петербуржским образованием, действительно веришь, что народ можно освободить, распрячь из-под хомута, но так, чтобы поля вспаханными оставались?
– Тедди, я доказал себе от противного. Ты знаешь, что Совдеп мне чужд этикетом, эстетически, да, впрочем, и этически тоже! Я их этику не понимаю и не разделяю – «все мы от обезьяны родом, а посему должны любить друг друга»… Но я, как и ты, воочию видел им альтернативу, то единственное, что история даёт им на смену…
– И что?
– Народу навязывают войну, террор и резню от колыбели до могилы, по безысходному кругу! Давайте, говорят, драться, и последний, кто всех перебьёт, – все вкусняшки и получит. А нужны ли они, вкусняшки-то, такой ценой, а, Тедди?
– Ты мне зубы про цену не заговаривай! Ты скажи лучше – кто это такие, которые «навязывают»? Ты, что ли? Или я? Кто эти чудо-богатыри, которые супротив народа вышли – да ещё его и одолели? Твой Пибул – такой мастер кунг-фу, что всех тайцев через бедро прокинул, сколько их там бишь мильонов? Аль помог ему кто? Так ты скажи, кто?
Редзет, распаляясь, был неумолим:
– Цивилизация с её здравым смыслом и разумной достаточностью, с её «аксиомой продления» – может опираться на Церковь. Она может опираться на партию фанатиков. Но она не может опираться на народ. Народ – хищник, он пьянеет от крови. Народ, как тигр, мил только в зоосаде, но не в засаде…
– А что же ты Халве нашей этих вопросов не задавал? – только и смог выдавить я из мутного нутра своего.
– Я при Аннушке не спрашивал, я её берёг от слёз, но ты мужескаго полу, тебя щадить не стану! Кто же те силачи, которые народам мира навязали фашизм, от Гельсингфорса до Лиссабона?! Молчишь?
Я действительно молчал, играя в гляделки с жидкой маслянистой дрожью на поверхности почти доверху налитого стакана рома. Иногда, как говорится, «скупая мужская слеза» подсаливала пойло, падая в стакан весенней капелью. Было дело – гнил я гноем, а теперь таял слезами по весне, как Снегурочка…
Теодорих фон Редзет сверкал глазами, с грохотом отодвинул свой стул, встал и забегал из угла в угол, благо пространство было тесновато, и далеко забегать ему не давалось:
– Не говори, что народу обманом навязывают войну, террор и резню! Не надо лгать, что народ не хочет войны!
– Но позволь, Тедди! – вклинился я, и то только ради Аннушки, чьей улыбкой теперь дорожил больше своего бренного земного существования. – Русское православие, конфуцианство в Китае, которое ставит гражданскую службу выше военной, и…
Третьего я как-то и не припомнил. Вертелись у меня на устах испанская лень сиесты – но как быть с испанскими зверствами, итальянское цитрусовое легкомыслие – но куда девать Муссолини?
– Большая часть народов, – отрезал сурово мой старый, но открывшийся с новой стороны Теодорих, – мародёры, выжиги и стервятники, и ждут войны, как из печки пирога! Потому как полагают войну единственным средством поправить свои дела. Устроить экономическую жизнь на началах разума, справедливости – кажется им делом недостижимым, при этом непонятным от большой сложности и, самое главное, – слишком долгим и трудным, по сравнению с мародёрством и захватным правом, быстрой рабовладельческой карьерой оккупанта. Вот это правда жизни. Я раньше думал: если вы с Аней поломаете народ, поломаете хребет этой земноводной гадине, заставив этих нелюдей жить по-человечески, рукоплескать буду! А теперь ты один остался… Действуй! Действуй, даже если заранее убеждён, что проиграешь, потому что от смерти всё равно не убежать, и она любого приберёт, а вот у жизни другого смысла – нет! Ваши с Аннушкой враги живут только, чтобы пожрать и посрать, а всё остальное – включая и массовые убийства – лишь вспомогательно двум этим единственным целям.
– И ты считаешь это правильным? А нас дурачками?
– Дурачки вы и есть…
– Иди и добей, сдай, если так…
– Вот и сейчас от дурачка слышу! Сдай! Ты ж меня не сдал! Я вас, хоть и дурачков, – а на простейших амёб не разменяю! Хочешь, чтобы Аня жила, – делай то, что она хотела сделать: уводи японцев на юг, черт тебя дери, Сусанин ты гребаный, Ацхи!
По личному распоряжению генерала Сарита Танарата, командующего сухопутными войсками, останки супруги Фан Кло сохранили до приезда её мужа, в чуде тогдашней техники, недавно установленном холодильнике морга для высокопоставленных особ. Прогресс входил в нашу жизнь, ХХ век, улыбчивый и таровитый на услуги убийца, удивлял на каждом шагу и за каждым поворотом своей извилистой дороги.
– Пусть Фан Кло Цзе сам решит, как её похоронить! – приказал Танарат.
– Есть немецкое кладбище, есть русское… – подсказал мне ставший в эти дни особенно услужливым фон Редзет. Он, протрезвев, уже не грубил и не плакал, а вещал похмельным глуховатым голосом сострадания, стоя под руку со скорбной Верой Оларовской. – Но сама она, как бы предчувствуя смерть, имела странный каприз…
– Да, да… – сбивчиво закивала траурная Оларовская в чёрной наколке и вуали. – Женская блажь, она вас, Александр Романович, ни к чему не обязывает… Но Аннэ – дня за два или за три вдруг говорит мне: если умру – похороните по местному обряду…
– И мне тоже так говорила! – согласился набыченный, чтобы не расплакаться, Ванчай, кормчий нашей конспирации.
«Я ведь знаю, зачем ты хотела, чтобы тебя скормили сомам, девочка моя! – думал я. – Это не женский каприз. Это твоё покаяние перед твоей жертвой, пусть и принесённой на алтарь твоей веры, но не отпускавшей тебя с упорством достоевщины… Ты единственным доступным тебе способом уравняла себя с этим напыщенным и подловатым ничтожеством, Пельвонским, и решила в долину смертной тени пройти с ним по одной доске…»
– Я исполню Анечкину последнюю волю! – сказал я безутешным друзьям.
– Как же так?! – заметался Редзет. – Без отпевания?! Языческим обрядом?!
– Молись за неё священномученику Уару, Тедди, – мрачно возразил я этому внезапному и нелепому приступу благочестия у лютеранина. – И пророку Ионе, ходатаям некрещёных… Она была атеисткой…
На той же самой длиннохвостой, как ласточка, гондоле, на которой под прикрытием лепестков так и не раскрывшейся любви составлялись мои шифровки, «Иван-чай» увёз нашу пёструю компанию к омуту прощаний.
Останки Анюты уместились в детском маленьком гробике – так мало оставила мне авиабомба. Где-то здесь, на дне, усыпанном дочиста вылизанными костями поколений, белеют и кости Винклера-Пельвонского, думал я. Этого мелкого беса, с того света заманившего сюда Аню фон Клотце…
Очень просто и обыденно, как и положено у буддистов, ничему не удивляясь, прикормлено и приручено в ответ на плеск весла и шум мотора поднялся посреди кумачовых в закатном солнце вод на поверхность работник ритуальных услуг, трёхметровый сом-людоед. Сколько лет – или, может быть, веков?! – он вырабатывал привычку снисходить к человеческой слабости всё время умирать?
Огромная пресноводная акула ходила вокруг нас кругами, и, согласно обряду, я должен был высыпать перетлевшее гробовое содержимое, ему на радость, себе в успокоение. Убивала не столько нелепость происходящего, сколько будничность. Несколько тайцев смотрели на нас с берега, приставив смуглые ладошки козырьками к бровям, возможно, это были наёмные плакальщики, промышляющие на кладбище, как и сом-могильщик…
– Не тяни, Саня! – попросил с дрожью в голосе, гуляя выпуклым кадыком, Теодорих. – А то я не выдержу…
– Это так ужасно! – согласилась Оларовская.
И только «Иван-чай» с каменным лицом не видел в процедуре ничего экстраординарного.
Я взялся за оцинкованную казённую крышку гробика, нетипичного для военного морга, чтобы высыпать гунчу его законную добычу.
Вместо этого я, поддавшись порыву слабости, прыгнул в воду сам, как был, в сапогах и генеральском кителе, во всех этих нелепых орденах, орденских лентах и аксельбантах, догнавших меня из юности на другой стороне земли.
– Господи! – визжала Оларовская. – Александр Романович, что вы делаете?!
– Ацхель, немедленно вылезай! – требовал Редзет. – Что ты удумал?!
Иван-чай тянул мне весло, чтобы я мог ухватиться, а я отталкивал древко помощи, орал, как бесноватый, колотил руками по вонючей воде и требовал от сома:
– Давай, тварь! Сожри меня! Это я должен тут быть вместо неё! Это моё место, которое она заняла без очереди! Ну, давай же! Это твоя работа, мразь, сожри меня вместо неё!
И ещё что-то мычлявое, нечленораздельное, совершенно неуместное над бездной погребального омута…
Гунч недоумённо плавал вокруг меня, словно бы по циркулю вращаясь: он никогда ещё не встречал таких активных покойников.
– Давай же, сволочь! Сожри меня! – орал я, бешено колотя руками по мутной и зловонной, пропитанной трупным ядом воде омута. – Это я должен быть вместо неё! Я, а не она! Давай, я жду, сожри меня, тварь!
Поскольку гунч медлил – я, сам себя не помня, ярил его ударами. Я засадил ему хук справа, потом слева, прямо в его шероховатую колючую морду, но просчитался. Не думаю, что сому-великану было больно, но ему стало обидно. Шаблон питания окончательно распался в его мезозойской голове, если он сперва имел какие-то сомнения на мой счёт, то теперь они развеялись: перед ним не его добыча! Неизвестно что, но опасное, противное и несъедобное! Гунч так с родом человеческим не договаривался. Уговор был – с прадедами нынешних тайцев – хоронить их мертвецов, а не возиться с упругими и беспокойными живцами…
Тайцы на берегу возмущённо галдели и недвусмысленно махали кулаками: в их понимании моё поведение нечестивого фаранга было хулиганством на кладбище, осквернением могил…
Гунч полтораста лет служил людям могильщиком. В его пусть холодных, но мудрых рыбьих глазах отражались недоумение и обида: за что я его избил? Гунч, даже если когда-то во младости своей и нападал на живую добычу, то давно уж оставил это хлопотное занятие. Хладнокровному существу не нужно много пищи. Кушать ему предлагали чаще, чем ему требовалось…
Трёхметровый, склизкий, как лежалая падаль, и толстый, как бревно-топляк, гунч никогда не подводил людей. Размеры гунча вполне позволяли ему проглотить меня, или хотя бы откусить мне руку крючковатыми жуткими на вид зубами огромной пасти. Но гунч вильнул хвостом и ушёл на глубину. Он не желал возни с живой плотью, тем более что она невкусна для сомов. Умри – а потом уж приходи – без слов сказал мне гунч, тайский Харон…
– Прекратите, Фан Кло, умоляю! – заклинал по-тайски Иван-чай. – Гунчи не едят живых! Разве только детей иногда, если те в неположенном месте купаются… Да и то только маленьких… Нельзя приплывать к гунчу раньше смерти! Это кощунственно и просто глупо!