К книге
Сиамский код16
74%
16
17

Оставленный где-то далеко и немыслимо далеко, как в страшном сне, сопливый, липко-трупный, мертворожденный Берлин вдруг напомнил нам с Аннушкой о себе сперва телеграммой, а потом и собственноличным визитом доброго знакомого, вновь, по старой памяти, настаивающего, что «русские должны помогать друг другу». Теодорих фон Редзет приехал «к нам на огонёк» в Бангкок за удачей – в романтическую для любого стяжателя страну «колониальных товаров».

Мы с Аней встречали Тедди на пирсе, посреди дощатых ящиков, «следивших» из щелей при перетаскивании зернистой крахмальной экспортной тапиокой. И среди огромных пузатых бочек с ананасами и деревянных поддонов, на которых ждала погрузки кладка брусков каучука, обёрнутых в листья каучуковых деревьев. И ещё, помню громоздившиеся до низких тропических небес грубо штемпелеванные по бортам джутовые мешки с особым сиамским кофе, всему миру известным как «сорт Black ivory».

Редзет, распахнув объятия, подчёркнуто-загорелый под белым до сияния, выбеленным экваториальным солнцем пробковым шлемом, сбежал к нам по скрипучим, прогибающимся сходням, а под ним колыхался радужный от масел и топлива, нестерпимо воняющий рыбой портовый прибой. Традиционно замусоренный порт то выбрасывал огрызки и корки чьих-то перекусов на галечный берег, то пенно слизывал обратно, покачать в себе…

– Что это за явление Юденича народу? – первым делом, и как у него издревле повелось – ёрнически, поинтересовался старый приятель по поводу моего «нового, но не нового» мундира.

Я подумал, что мундир мой помят, как на всех фотографиях генерала Юденича, по которым видно, что он спал, не раздеваясь.

Но фон Редзет имел в виду сам по себе золотопогонный штаб-мундир царско-белогвардейского фасона, про который моя Аня Халва говорила, брезгливо дёргая плечиком:

– Чувствую себя, как в штабе корниловского переворота!

Её это бесило и злило, Редзета же наоборот – умиляло и забавляло.

– Чуть свет – и я ваших ног! – ликовал он встрече. – Ваших, Анненька, свет мой, не твоих, Саша! Вот, прибыл к вам погостить, весь как есть, и всё моё вожу с собой!

– А как же твоя жена, Тедди? – спросил я сочувственно, потому что сколько её помнил – она всё время болела, и мне памятны даже не её болезни, а бесконечные хлопоты Тедди вокруг них.

– Генриетта скончалась… – ответил Редзет кратко и с энергичным зажимом переносицы щиплющим жестом своих куцапых пальцев. Сыграл, не очень правдоподобно, что не хотел заплакать…

– Извини, – покачал я головой, а про себя подумал, что, увы, учитывая известное мне о Генриетте, это закономерный финал. Жизнь сделала меня чёрствым к чужой беде.

А быстроногий рикша сделал так, что летний, парусиновый, ежеминутно утирающий испарину платком Тедди вскоре сел, сгорбившись, на крытой камышовым тентом террасе нашей виллы, закусывая, чем бог послал, и брюзжал, наконец-то найдя собеседников «старого формата общения», как он говорил.

– Всю свою жизнь… – заунывно, рассчитывая, видимо, на сочувствие, затянул старина Теодорих, расслабленно развалившись в плетеном кресле, отдыхая с долгой дороги, – начиная с гимназических соплей, я пытался исследовать жизнь, чтобы раскрыть тайную формулу обогащения человека! Я хотел понять, почему один из тысячи богат, а остальная тысяча – нет. Какие знания и способности нужны, чтобы стать этим тысячником… В итоге, Саша, Аннушка, могу вам сказать, нет никакой формулы, вот то единственное, что я понял! Невозможно написать учебник по богатству, как пишут учебники по куроводству, металлургии или рудному делу.

– Ну, теоретически, Тедди, – попытался я его взбодрить, – всегда полезно, если человек очень много знает, очень хорошо образован, в большом багаже всегда отыщешь что-то полезное для конкретной житейской ситуации…

– Чушь! – энергично отмахнулся он. – Наши с тобой знакомые, петербуржский высший свет, мало знали? Были плохо образованы?!

Я промолчал, с полуслова поняв, что он имеет в виду.

– С ними было славно поговорить на дачах о Канте, о Монтене, о поэтах-символистах, они по памяти цитировали целые страницы из политэкономии… Но, объективно говоря, они были Ничто и ушли в Никуда… Только одно и осталось от их барского высокоумия, что роскошь памяти разговоров о Шопенгауэре…

Теодорих намётанным глазом стяжателя оценил наше нынешнее с Аней Халвой гнёздышко – фонтаны и бассейн, белизну стен, утопающую в зелени и ярких пятнах цветов, подаренных от щедрот здешних джунглей. Потому он не очень активно рвался ехать в гостиницу, и я милосердно помог ему высказать скрытое, но одновременно с тем явное желание:

– Зачем тебе в отель, Тедди, здешние отели – клоповники, и клопы тропические, не наши, привычные! Оставайся у нас и живи, места тут всем хватит! У русских так принято…

– Она финка… – стрельнул жуликоватым взором Редзет в сторону Аннэ.

– Обещаю не выскакивать, когда не надо! – оконфузила она гостя на прекрасном русском языке и к тому же сугубо русской игрой слов.

Тедди на такое возражать было нечего, да уже и неудобно, и он остался посреди нашего сада, в котором самое северное растение, с трудом выносившее местную парилку и потому нуждавшееся в особом уходе, – было магнолией.

В Берлине Тедди, когда бывал у нас с Аней Халвой, – очень хвалил её кулинарные потуги, наслаждаясь «русским вкусом» жареной картошки на жаропышащей ещё сковороде, да с груздями. В Германии это ещё было возможно достать. Но не в Сиаме. Здесь Аня крутилась, как могла, подбирая аналоги, ведь ни картошки, ни груздей здесь днём с огнём не сыщешь. Потому-то картофельные ломтики заменил уже знакомый читателю жаренный на сковороде батат с китайскими древесными грибами шиитаке.

– Очень по-русски! – похвалил хозяйскую смётку Аннушки фон Редзет.

– Рада стараться, ваше высокоблагородие! – шутливо вытянулась она во фрунт, выпятив, на манер нацистских валькирий, вперёд аппетитные груди.

– Оставь, Аннушка! – утомлённым жестом прикрыл Тедди по-скандинавски выпуклые надбровные дуги ладонью. – Высокого во мне осталось мало, а благородного – ещё меньше…

И он – не иначе как с устатку – понёс какую-то ахинею, что одна из его целей – подлечиться чёрным перцем на его родине.

– Твоей, Теодорих?!

– Перца!

Оказывается, водители в Берлине в один голос говорили ему, что возят с собой баночку с чёрным перцем, и когда засыпают за рулём – нюхают его, возвращая органам чувств свежесть красок.

– Но в Берлине он сушёная консервированная дрянь, я могу вообразить себе, какова его исходная сила, с куста, так сказать! А мне нужно, Саша! Пока Генриетта была жива, я как-то держался, а теперь вот прыгнул в каюту и к вам с Анненькой, потому что, как схоронил благоверную свою – совсем потерял интерес к жизни… Думаю, чем чёрт не шутит, понюхаю чёрного перца с куста, живого, может, ещё не всё пропало?

– Потерять интерес к жизни – хуже всего! – кивнул я с большим пониманием темы. – Удовлетворённый интерес даёт человеку радость, неудовлетворённый – энергию, и только потерянный – не даёт ничего…

Интересно отметить, что наши «горькие» разговоры про перец шли под особый, «пузырьковый» сиамский чай, в который мы вместо привычного сахара добавляли тапиоковый жемчуг, вымоченный в сахарном сиропе, делающим его сладким и жевательным. Это такие полупрозрачные шарики, тайцы делают их из корня маниоки, и в просторечии зовут «бобами». Редзет грыз их вприкуску, как кусковой сахар (я заметил, что почти все русские в Сиаме так делают!), и, ничуть не смущаясь их приторной до тошноты сладости, продолжал пересказывать мифы о тайнах и волшебстве сиамского жгучего перца.

Про волшебные свойства этой пряности я слышал, что они преувеличены местными компрадорами, работающими с европейским оптом – тоже. Тем не менее, я повествовал о поднятой странной теме не только со знанием дела (недаром сороконожка чуть не убила меня!), но и с удовольствием. Меня как-то успокаивали такие мирные и кухонные разговоры посреди будней всепланетного апокалипсиса. Так Ной, наверное, в ковчеге, под шум океана и толчки бури, вспоминал кулинарные рецепты потерянной, ушедшей ко дну суши…

– В Сиаме, – вещал я, с виду беззаботный, как местные райские птички, – очень много сортов красного перца, травяного! Они тут всех оттенков цвета и вкуса – от чуть острого до огненно-невыносимого. Как-нибудь зайдём тут в одно заведение, и я угощу тебя индийским виндалу из баранины или курицы, особым! Под перцем «птичий глаз». К нему всегда, по королевскому указу и под страхом сорока палок по пяткам, обязаны подавать воду, рис или лепешку.

– Анненька! – шутовствовал грустный клоун Редзет. – Надеюсь, он вас-то не водил в этот вертеп отравителей?!

– Ну почему, герр Редзет, – с достоинством отвечала Аня Халва. – Я люблю острые блюда и совсем не против перчёного виндалу! Кстати сказать, раз уж об этом заговорили, у тайцев очень вкусный перечный соус, и я, когда бываю на рынке, всегда стараюсь прикупить бутылочку, а то и две. Тем более, что я южанка, – кокетничала Аннэ, имея в виду Финляндию.

– Анненька, душа моя, вы – южанка?! – картинно изумлялся Тедди.

– Да, я родилась в самой южной части моей страны.

– Оно и видно, что ты вылитая грузинка! – парировал я, намекая, что страна её – не какая-то там Финляндия, а Российская империя.

– От алеута слышу! – тут же нашлась эта колючая на язык девчонка.

– Ладно, Тео, с ней не спорь! – посоветовал я. – Ты ей слово, она тебе десять! «Птичьим глазом» пойдём обжигаться без неё, чтобы сохранить мужское достоинство, когда ты станешь хватать ртом воздух, как утопающий!

– Потому что он «вырви глаз»? – догадался Теодорих.

– Да, «птичий глаз» – самый острый из всех красных перцев в мире! Англичане зовут его Bhut Jolokia, или «призрачный чили». Он гораздо острее американского Tabasco, и тем более – всех остальных местных сиамских красных перцев…

– А чёрных? – предсказуемо поинтересовался Редзет.

– Чего – «чёрных»?

– Чёрных перцев – тоже?

– В Сиаме чёрный не жалуют! – рассказывал я гостю на правах бывалого долгожителя. – Чёрный – для приезжих и на экспорт, в далёкий и холодный мир, куда один за другим уходят корабли с грузом перца. А сам Сиам предпочитает белый перец…

– Это какое-то другое, точнее, уже третье растение? – приподнял брови заинтригованный Редзет.

Я понимал, о чём он спрашивает, активно гримасничая, что он вообще любил делать, будто заправский парижский мим, а не остзейский барон.

– Белый перец выращивают на дереве чёрного перца.

– Скажите, вот оказия!

– Так что дерево то же самое. Но белый перец готовят особо: не сушат, а маринуют. Его долго квасят в воде, пока не забродит, у него меняются вкус и запах, появляется особый аромат, который ни с чем не спутаешь… Потом, Тедди, его чистят от шкурки, той, что придает черному перцу мрачный цвет, и только после этого калят на солнце. Местный фюрер хвастал мне по секрету, что белое вино, настоянное на таком, – в разы усиливает восторг соития!

– Ого! – обрадовался ещё недавно безутешный вдовец. – Это уже интересно!

– Да, но имей в виду, Тедди, перец непременно должен быть белым, лущёным, экспортный чёрный для этого не годится! Впрочем, друг мой, тут и чёрный перец – особый. Если ты попробуешь местный чёрный, горошком, то потеряешь всякий интерес к тому, которым перчил еду в Европе!

Неловким оборотом речи я снова напомнил ему про утерянный интерес к жизни, и вдовец вновь разнюнился, что, мол, сомневается в волшебных способностях, приписываемых местным пряностям.

– Ты просто устал, мой дорогой старый Тео! – похлопал я его по плечу парусинового пиджака. – Ну, ничего, мы с тобой тут посетим праздник слонов, радения дождя и традиционные буддистские шествия! Мы с тобой съездим к Пхра Тхат Пханом, разрушенной в веке основания Киевской Руси, прогуляемся по древним развалинам храмов, и ты снова ощутишь пульс истории, дробный топот её законов…

– У истории нет никаких законов, – мрачно излагал фон Редзет, старый, осунувшийся, нахохленно-нездоровый. – Единственный её закон – «что-то да будет», и всё! А потом пройдёт. Те, кто нам задним числом кажутся «великими», – случайны. Я тебе завидую, Саша, верующий видит за этой случайностью некий высший промысел… Но вера – дар Божий, и кому не дана, тому уж и не дана! Я вижу только нелепую случайность и в тех, кого история запомнила, и в тех, кого она забыла…

* * *

Винклера-Пельвонского искали. Искали довольно активно: во-первых, его хорошо знала местная белоэмиграция, а во-вторых, его внезапное и необъяснимое «бегство» весьма озадачило и тайскую контрразведку, держащую таких активистов на постоянном учёте, и представительство абвера.

А если ищешь, то всегда найдёшь. По большому секрету старина Готлиб рассказал мне, примерно через неделю, что держатель ронгрэма[64] в южном городке Районге сообщил секретной полиции: мол, к нему в номер заселился человек по паспорту Винклера-Пельвонского.

– А про такого вами велено дать знать, буде явится!

Нацистское руководство в Районге сработало довольно оперативно, в номер почти сразу же был направлен дежурный патруль, но Винклера там не застал, хотя обнаружил несколько его вещей. Было очевидно, что жилец, правда, не совсем понятно каким образом, и в спешке кое-что забыв, бежал.

Через неделю трактирщик, державший меблированные комнаты в ещё более южном городке Трат, обратился в полицию с подобным доносом. Мол, приехал некий господин, предъявил документы Винклера-Пельвонского, как только ушёл со столика регистрации в свой номер – трактирщик тут же побежал исполнять свой долг. У него даже был телефон, в этих местах редкость, и полиция прибыла буквально через пять минут. Снова были найдены личные вещи Пельвонского, скопирована запись в гостевой книге (правда, сделанная рукой трактирщика – но он за всех гостей заполнял графы, многие же тайского не знают или вовсе писать не умеют).

– Ясно, – сказал мне неугомонный Готлиб «кошкин нос», – что этот твой Пельвонский упорно и дьявольски скрытно движется куда-то на юг!

– Почему же он мой, дружище?!

– Да потому, что ты, Клотце, всё время возишься с этими русскими отбросами, которые слили в канализацию свою страну и теперь помогают всем другим сделать это с остальными странами! И смотри, Ацхель, какой он мастер конспирации! Ориентировки и разнарядки на него имеют все полицейские участки, но каждый раз он, как зверь, чутьём чует, что его обнаружили, и в последний момент скрывается…

– Да, этот Пельвонский крепкий орешек…

– Но самое интересное – что же такого он скрывает, если так умело прячется?! Вот что занимает меня больше всего, herr Atschel… Смотри: его опознали в Бангкоке, потом его почти взяли в Районге, а когда он испарился из Районга, он объявляется в Трате.

– Неужели можно неделю ехать из Районга в Трат?

– Он как-то смог. Факты говорят сами за себя. Он передвигается на юг, и вот его маршрут, безо всяких домыслов, фактический, как законы Ньютона…

Ну, что же! Я ещё раз убедился: Коминтерн освоил некоторые методы масонерий и умеет создать «броню фактов» из ничего, оперируя несколькими «свидетелями»-имитаторами. Возможно, никто и вовсе не появлялся с паспортом Пельвонского, а просто нужные люди указали, что он был. Да сплыл. Сплыл до Трата и ещё южнее, живой, по крайней мере, бодрый, как марафонский бегун, хотя я-то знал, что Пельвонский сплыл куда ближе и короче, к сомам похоронного дела…

– Полагаю, тебе это известно, – сказал я Ане вечером. – Но на всякий случай, вдруг волнуешься? Винклер-Пельвонский жив и активен, свидетели его раз за разом опознают по фотографии в разных южных городках… Там его и будут ловить до морковкина заговенья…

– Я, Саша, волнуюсь не потому, что нас могут заподозрить, а потому, что мы человека убили. Тебе, смотрю, это как два пальца обмочить, а мне кошмары снятся…

И что я мог ей на такое ответить?!

– В далёком будущем, – сказал я холодно, – когда фашизм будет окончательно уничтожен, человекоубийство перестанет быть бытовой обыденностью. Тем и утешайся – больше нечем. Сейчас только два пути: или мы их, или они нас. И третье не в нашей власти. А к чему человеку печалиться о том, что не в его власти?!

* * *

Фон Редзет, как всегда, имел «гениальный», по его мнению, и традиционно безумный, по-моему, коммерческий план. В сём, как он выражался, «планиде» (мужеского роду) его сметка и «знание жизни» по старой схеме сплетались с моими «административными возможностями» в Сиаме.

– Северо-восточные пустоши! – докладывал он тоном проповедника, одновременно и заискивающим, и вероисповедно-требовательным по отношению к пастве. – Северо-восточная зона Сиама! Место с очень неблагоприятным климатом! Засушливые поля! Почти саванны! Земля там копейки стоит, мы легко возьмём там тысячу, две, три тысячи акров под плантацию! За сущие пфенниги! Я убеждён, что там много пустошей, мы все их приберём к рукам, Сашуля!

– Да я не сомневаюсь! – смеялся я, подкладывая ему жареного батата, уплетаемого с завидным и лестным для Ани Халвы аппетитом. – Но, понимаешь, Тедди, на Аляске акр ещё дешевле! Взять-то можно, вопрос, пардон муа, нахрена?!

– Сахар, Саша, сахар!

– Чего «сахар»?

– Сиам – один из крупнейших поставщиков сахара! Тут отлаженная логистика, большие оптовые базы, развита система скупки, тут легко улетает с рук любое количество товарного сахара!

– Тедди, мне жаль печалить доброго друга… Тем более, проделавшего такой большой путь… Преющего со мной в этой бане тропиков… Но, боюсь, придётся тебя разочаровать: на северо-востоке сахарный тростник не растёт. Не хватает ему там… ну, этого…

Я сбился, плохо себе представляя, что нужно сахарному тростнику и чего ему не хватает в саванне.

– Так именно в этом-то, Сашенька… – Редзет сложил мордашку фокусника, хитрую-хитрую мину замедленного действия. – Именно в этом-то и состоит мой замысел! Если, конечно, ты мне поможешь, сведёшь с профильными министрами в Бангкоке…

– Давай не темни, Тео! – притворно сердился я. – Говори, как есть! На северо-востоке не растут ни сахарный тростник, ни сахарная пальма! Тут много видов сахарных плантаций, но любая из них должна быть южнее или западнее обрисованного тобой ареала…

– Сахарное сорго! – выпалил, совсем развеселившись, Редзет.

Вот что мысли о деньгах с человеком-то делают! Только что сидел, помирал у нас на глазах, а как покушал жареного батата с шиитаки, словно подменили. Глубоко посаженные нордические глаза горят, улыбка играет, даже румянец на скулах выступил. Осклабился – как ни крути, хищник, запах добычи его бодрит…

Этот вечно озабоченный заработками безумец выдумал скупить по дешёвке 3000 акров пустошей в саванне и развернуть там выращивание сахарного сорго, которое не хуже сахарного тростника, «и даже лучше». Не знаю, почему лучше, ведь конечный продукт один и тот же, но у Тедди свои какие-то прикидки, наверное, по урожайности или выходу товарной массы…

И Редзет возбуждённо раскладывал перед нами с Аней образцы растительности, картинки, схемы, фотографии африканских плантаций сахарного сорго.

– Вот она, Саша, вот она, суданская трава! Всё равно, что денежки печатать! А знал ли ты, что в соке её стебля – до двадцати процентов сахаров, тростник отдыхает, как и пальмы! Я изучил вопрос! В природе вообще не существует другого растения, которое могло бы так быстро синтезировать сахарозу! Отходы на корма скоту, делаем сироп, кристаллический сахар, спирт делаем! Я закажу машины! Из Америки! Везде война, а у нас будет мир, как тебе, Ацхель?!

– Разве есть машины для возделывания суданской травы? – засомневался я под напором.

– Таких нет, но я проверял: и машины и приемы пригодны из-под кукурузы! Как говорят у нас, русских, «одна малина»! А такого добра в САСШ навалом, там их со скидкой продают, и в рассрочку, и с доставкой, я проверял, я вот выписал…

Так и началось эта странная, но, как ни странно, успешная затея с плантациями сахарного сорго в саваннах Сиама. Я не очень в неё верил, но само растение сразу полюбил, из ностальгии.

Травушка эта была мне хорошо памятна, но не сама по себе, а через младшего брата её, удивительно с ней схожего, но только в уменьшенном сходстве, как бы обмельчавшего на севере: мятлика. Голубые волны мятлика в Новгородчине так похожи на синие волны сахарного сорго, и неспроста: они близкая родня…

* * *

К нам в имение захаживал сердитый земской статистик Верховско-Вольской волости – Численников… По-моему, Иван Ардальонович, если память не изменяет… Фамилию же помню хорошо, потому что их было двое, Численников и Масленников, они часто приезжали в одно время, весьма забавляя моего тестя:

– Численников и Масленников, каково?! – инфантильно ликовал этот тонкий знаток эстетики.

– И ничего смешного вовсе нет, – брюзжал Численников. – Две совершенно обычные русские фамилии! Вам лишь бы позабавиться, Аркадий Илларионович, вам палец покажи – вы и то рассмеётесь! Между тем дела у нас вовсе не смешные…

И, после такой многообещающей преамбулы земский статистик разоблачал либо неслыханное мздоимство при царском дворе, либо ещё более вопиющий падёж скота в соседской деревушке Коптильнево.

– …где подозревают самое страшное-с, может быть, даже и ящур-с… Н-да-с, не исключено-с, Аркадий Илларионович…

И вприкуску заедал чай столбиками с имбирём (а в старину писали – «инбирем»), распространённым тогдашним помещичьим лакомством.

Одышливо и одутловато Численников на террасе барского дома пил чай из такого же сердитого, как он сам, плюющегося кипятком угольного самовара, и проявлял свою симпатию к нам в сердитости, как это чаще всего бывает у людей, натужно тянущихся быть благородными. Цеплялся в основном к Софи, которая из деликатности не могла его покинуть, опасаясь показаться негостеприимной.

– Наш царь-батюшка, – вольнодумствовал рядящийся в интеллигенты разночинец, – уникален тем, что может обокрасть даже самого себя! Он за взятку продаёт жулику сборы со своих же предприятий в полцены, те, которые ему же, царю, в карман шли!

– А смысл? – недоумевал наивный тогдашний я.

– Очень даже на поверхности! Ему срочно деньги понадобились, он тысяч сто на этом деле взял на карман и грядущий мильон за триста тыщ продал!

– Ну, – утешился я, подозревавший худшее, – все банкиры так делают.

– Не банкиры, – поправил меня Иван Ардальонович поучительно, – а жертвы банкиров…

И переходил, весьма плавно, к аналогичному поведению камергера Званьева, пытаясь добиться правды «хотя бы» у его дочери:

– Земли у вашего батюшки, Софья Аркадьевна, немного осталось, – сурово обличал Численников.

– Бог миловал! – смущалась новоиспечённая баронесса Лёбенхорст фон Клотце, почему-то испуганно глядя на меня. – Полторы тысячи десятин…

– Да ведь сколько из них лежит на неудобицах…

– Вы, милый друг, Иван Ардальонович, чем чужие неудобицы считать трудиться… – сквалыжно начала моя Софи, но на середине хищной речи сбилась и покраснела. Так домашние кошечки иной раз замыслят плотоядно прянуть, мышь завидя, да на середине жеста забудут, чего удумали, и начнут вдруг умываться или свой хвостик теребить…

Юная и прекрасная баронесса фон Клотце поняла, что невежливо намекать на чью-то земельную недостаточность, хотя продолжение её фразы уже повисло в воздухе: «Не лучше ль на себя, кума, оборотиться!»

Иван Ардальонович (надеюсь, что его всё же так звали, хоть и мучим сомнениями за давностию лет) крякнул, смутился, сжал кулаки. Кашлянул, пошарил вокруг себя левой рукой (он был левша), ничего не нашёл, кроме десертной ложечки. И стал ею дирижировать, восхищённый своим благородством, способным спустить оскорбление от юной особы «на тормозах»:

– Да и которая осталась, управляема очень худо! – заговорил он как ни в чём не бывало. – Пров Ряховатый, дикий мужик, грамоте не сведущий, обманывает вас, просвещённых людей, а вы как будто не понимаете! Мало того, что этот кулак на откупе сдвинул межи, пользуясь своим положением «арендатора», он ещё, о прошлый год, соврал вашему батюшке, что основные клинья под паром! А сам засеял их горчицей!

– Так он сразу это и сказал! – возмутилась наговором Софи. – Засею паровой травой, горчицей, она земле роздых даёт лучше всякой… Батюшка в энгельгардтовском справочнике смотрит, а коли и там так написано, милостиво утвердить соизволил…

Тут приходила тёща, вливая в разговор свою печаль на тот предмет, что смородина на верхних ветвях смородиновых кустов «сварилась» от небывалой жары.

– Вот и прекрасно, Елизавета Романовна, – восклицал я с наигранной придурковатостью, – не придётся варенья варить, сразу готовое девки с куста собирать будут!

– Так ягода-то не созрела! – всерьёз воспринимала мою иронию тёща. – Зелена ещё, а уж сварилась, закипела!

– Ну так, матушка, девкам голосить меньше!

И я рассказывал про красивый, но в основе своей жуткий старый помещичий обычай: когда в барских садах подёнщицы собирают малину или смородину, то должны петь. Удивительные хоры у них складываются, оперные постановки позавидуют, сказочна певучесть русской женщины, но…

– Петь-то их сперва заставляли, – хмыкнул я, – о чём сегодня многие забыли – чтобы они ягоды не ели!

Я специально это припомнил, надеясь, что обличитель наш впадёт в традиционную разночинскую думу о страданиях простых, и в особенности простейших (как инфузории) людей.

Но неутомимый обличитель раскрывал отрадную картину народной сметки, забавлявшую меня своим декадентским сюрреализмом: в ней хитрые мужики обирали помещиков, что подобно походу грибов по люди. Потому как я с младых ногтей учён, что это помещики всегда обворовывают крестьян, о том писано много научных трактатов и столько же слезливо-сентиментальных книг про мужиков-горемык.

Но в Отцово-Зузлово пресловутый «народ» представал не столько мучеником, сколько хищником. Кулак Пров Ряховатый вёл дела с размахом, истощил арендованные у помещиков Званьевых клинья, затем сам же им и доказал, что почвы истощены и надобно «уходить под пары». И, добившись согласия, которого от этой бесхозяйственной, витающей в облаках семьи добиться было нетрудно, Ряховатый засеял поля горчицей, действительно, числящейся в энциклопедии (мой тесть проверил и успокоился) «пара́м уместной».

И никаких денег – откуда их выручать, если поле отдыхает? А Пров Ряховатый снял с этого поля сколько-то пудов горчичного масла, сколько-то пудов приправы, ресторанной горчицы, и загружая оную бочками, сплавил всё в Петербург, где «рынок ёмкий». А владельцу имения, ротозею в камергерском звании, его дочке-баронессе Пров врал, что поля на отдыхе «копейки не дають», и «надоть понимать, надоть им дать набрать»…

Всё это лукавство Численников хотел довести сперва до Аркадия Илларионовича, потом до его дочери, как наследной владелицы имения. Но всюду наталкивался на барское изнеженное – «вздор, а ежели мужик и умыкнул малую толику, так он ведь веками несчастный, обобранный мужик, ему не грех!».

– Во-первых, толика совсем не малая! – ругался Численников. – Речь идёт не менее как о двух тысячах рублей! Горчицу с полей он грузил бочками, это вам непонятно, куда девать горькую приправу в таких количествах, а он, тёмное животное, однако ж, оборотист, как дьявол! Но самое главное – не в том, что кулак сожрал ваши две тысячи рублей! Самое главное, что кулак Пров Ряховатый в итоге сожрёт и вас, со всеми потрохами, при таком-то халатном отношении к деньгам и жизни…

С моим появлением в миссии Численникова возникло как бы второе дыхание.

– Ну хоть вы им скажите, барон! Ведь так нельзя!

На что рассчитывал этот правдоискатель? Что я мог сказать Званьевым? Они были – какие-никакие, но всё ж землевладельцы. Я же, формально принадлежа к их сословию, отстоял от земли ещё дальше и понимал в ней ещё меньше.

Первым делом я предложил дворянский каламбур – переименовать Прова Ряховатого в «Плов Ряховатый». То есть в азиатское кушанье.

– Каково? – ликовал я.

Оценили, что «недурно». Но помогло, как вы догадываетесь, мало…

Я ездил в рессорной пролётке к этому коварному Плову Ряховатому, застал всклокоченное и как бы безумное существо, торчавшее густым волосом во все стороны, как львиной гривой, и пугавшее всех окружающих, а своих близких – более всех. Пров жил на тёсовом дворе, богатом, но грязном, носил дёгтем драеные сапоги, топор за подпояской, как шиллеровский разбойник, хоть сейчас выводи на сцену!

При сём чудовище это говорило тонким фальцетом кастрата, плаксиво и жалостливо, пытаясь сойти за ребёнка и путая меня (а Званьевых тем паче) диалектизмами народных говоров. Пров, кажется, специально учил всякие наречия со всех уголков империи, включая татарские и малоросские. Его печаль была «журбой», как в Полтаве, а вместо «идём» он сказывал «айда», как в Уфе и Казани. Умысел ясен: говорить с чиновником или барином словно иностранец.

Глаза он всё время пучил, гримасничал, давил на сочувствие, хныкал, норовя всплакнуть. И стонал «милай мой», фамильярно, потеряв чувство ранга. Теребил полы своего добротного армяка так яростно, словно задумал, в библейском жанре или как в античной трагедии, – «разодрать одежды своя».

Он ловко усвоил, что современный ему барин, хоть в вицмундире, хоть в сюртуке – на «сердцах слаб», «а пужаться во наши дёны следует лишь того, который в поддёвке».

– Ну, что поделать, мой друг! – сказал я Ивану Ардальоновичу. – Нарождающаяся буржуазия!

Столичную политэкономию я знал гораздо лучше, чем агрономию и севооборот, более уместные зятю помещика. И то сказать, «ячмень» в глазу общества разглядывать куда легче, чем ячмень в поле вырастить!

Сиречь, умел я с умным видом, с моноклем в глазу сказать, что косматый зверь Пров Ряховатый – «нарождающаяся буржуазия», которая «похоронит вырождающееся дворянство». А вот поймать Прова за руку на торговле горчицей и горчичным маслом – не умел.

Благодаря Численникову я примерно представлял себе аферу Прова, но задним числом с ней ничего нельзя было поделать. Ведь хитрый зверь, втёршись в доверие к землевладельцу, сумел получить у того разрешение увести землю под пары, именно под горчицу. Разрешение было устным – но не станет же камергер Званьев марать дворянскую честь, солгав в суде, под присягой! – что разрешения не давал. За что же судить Прова? Он ничего не заплатил помещику из выручки за горчицу, так у них изначально уговора не было такого, для помещика «поле на роздыхе» и «покамест не родит»…

Вооружённый этим знанием и сочувствием земского статистика, я мог бы поймать Ряховатого в следующий раз, так сказать, на будущее. Но я неплохо знал людей. Видел роли. Видел, например, что статистик Численников влюблён в мою Софи и волком на меня смотрит, а сотрудничая – превозмогает себя ради благородства. И, зная людей, я понимал, что Пров об следующий год придумает что-нибудь новенькое, а эпопея с оптовыми поставками «барской приправы» в «Петербурх» – перевёрнутая страница…

Пров Ряховатый – существо хтоническое, вросшее в землю, и когда он сменил лапти на козловые, гармошкой, по-мужицки щеголеватые сапоги (а судя по всему, сделал это недавно), он корнями ещё глубже в землю врос. Всё же наше светское общество, включая и меня, прибившегося к землевладельцам «барина без земли», – как пушинки одуванчика: дунет первый ветер – и разлетится белый пух далече…

Так и вышло. Я вон до Сиама долетел! Где обсуждаю с неугомонным фон Редзетом посадки сахарного сорго. Сам себе удивляясь, обсуждаю посадки «старшего брата» нашего голубого на зорях, как морская волна, лугового мятлика…

* * *

– И не говори! – ностальгически вздохнул Тедди, за ресторанным столиком слушая мои «сопли» про мятлик былых урожаев в губернии страны, которой больше нет. – Эх, было, было!

– Ну а раз так, давай закажем «било-било»! – предложил я. – Это сиамский «суп памяти». Теплый десертный суп из жемчужин тапиоки в кокосовом молоке для обострения чувств тех, кто вспоминает…

Щадя чувства Редзета, я умолчал пикантную подробность: о том, что желейные тапиоковые жемчужины местные зовут «лягушачьими яйцами» из-за белого цвета, который появляется в серединках шариков после приготовления. Вряд ли моему коллеге по баронетству понравилась бы идея накушаться лягушачьей икрой, он и парижскими лягушачьими лапками, насколько я помню, брезговал, а они аристократам всё ж привычнее!

Далее, уже к вечеру, Теодориху потребовались листья и корни пресловутого черного перца, которые помогают снять боль в животе, хоть я доселе не считаю себя в том виновным. У Аннэ, впрочем, было другое мнение – но её же хлебом не корми, дай в мой огород камушек кинуть!

Грубее говоря: я не думаю, что Тедди пронесло с «лягушачьих яиц», и полагаю куда большую роль местных фруктов, на которые Тедди навалился со страстью любознательного, ребячливого, «открытого всему новому» неофита.

Что ж, гостить в Сиаме и не продегустировать его фруктовые развалы было бы для любого непростительно! Но тут есть железное правило для европейцев, которое я Редзету сказал, а он проигнорировал: никогда не гулять по фруктовому раю без опытного Вергилия, дабы не провалиться в круги ада!

Аккурат к визиту Редзета начался пышный сезон рамбутана, ярко-красного фрукта в мягких зеленоватых волосках. Его мякоть желеобразна и по вкусу напоминает виноград. При этом внутри массивная косточка, а кожура легко снимается пальцами. Что старина Тедди и делал, да так часто, что доигрался до кишечной лихорадки!

Несомненно, подтолкнула его и тайская папайя, как в составе полюбившегося ему легендарного сиамского салата «сом там», русскими острословами переименованного в «а щука где?», так и натуральным образом. Редзет вкушал её, смачно и аппетитно надкусывая оранжевую, как у облепихи, кожуру, всасывал, как устрицу, сочную красноватую мякоть, сплёвывал черные косточки, которые по этикету здешних мест принято удалять ложкой.

У бедняги ещё акклиматизация не закончилась, а он усугубил черное действие непривычных фруктов неотразимыми (тут не спорю!) тайскими желеобразными десертами. Тедди безвольно капитулировал перед пальмовыми сердцевинками и жемчужным саго. И ландангом[65], и «каонгом» – пальмовым орехом.

Сам себя сдержать не умел, да и мы недоглядели!

Кто злоупотребляет дарами маниоки, становится маньяком! – гласит русская народная эмигрантская мудрость (по-еврейски – «хохма»), гуляющая по многочисленной русской общине Сиама.

В итоге Редзет добавил хлопот нам с Аней Халвой: в полубреди, в лихорадочном жаре был перенесён нами из гостевого бунгало в хозяйскую спальню, где – сильно страдая, бледный до бронзовой зелени, исхудавший, тараща глаза, завершал «сближение» с коварным сиамским климатом.

Те силы, которые недобирала у него тропическая лихорадка, – отнимали проливные, назойливые поносы, при которых кажется, что уже не пища, а ты сам, со всей внутренней слизистой, истекаешь в чёрную дыру нужника.

Несмотря на слабость, бедняга остзейского происхождения, чуждый Сиаму не менее, чем розы острову Врангеля, частенько вскакивал и, поддерживая свободно болтающиеся, рассупоненные портки, нёсся в «тайный кабинет».

– Облегчился отчасти, как мог, – зачем-то откровенничал пото́м истекающий по́том Редзет, строя страдальческие гримасы и утопив обе ладони во впалом животе. – Но чувствую, что главное ещё впереди!

Когда ему становилось совсем худо и температура поднималась до почти летальных величин, угрожая отлётом души, Аня Халва изображала из себя сиделку, обильно кормила его лекарствами, смешав порции европейской фармакологии и местных, уже по-женски вызнанных ею эликсиров.

– Анненька, вы ангел в подлиннике… – благодарно постанывал он, когда она утирала ему горячий потный лоб.

Слушая трескучий птичий щебет их бесед, чей вздор объяснялся одром болящего, мне приходилось даже ревновать, настолько они спелись, разговаривая без умолку, почти без пауз:

– …Я их хорошо знал, это были два помещика, один по фамилии Иващий, другой Сенцов, – плетёт, как лапти, фон-Редзет, мокрый и расхристанный, по виду умирающий, но духом не по состоянию бодрый. – Иващея, как вы, Анненька, понимаете, с гимназических времён дразнили «Иващеем Бессмертным». Сенцова – «Полтинником».

– А почему Полтинником? – делает Аня Халва круглые детские любопытные глаза, явно поощряя рассказчика своим неподдельным интересом.

– Столько стоил в Петербурге воз сена.

– А! Понятно!

– Жили Иващий и Сенцов в собственных домах, напротив друг друга, через улицу, были трогательно дружны и одинаково неумны. И они, от нечего делать, барски выдуриваясь, между своими домами под мостовой прорыли тайный проход, «как бы в рыцарскую эпоху».

Он был настолько тайный, настолько секретный, что весь околоток про него знал. Как они там, изображая тамплиеров, ходят с факелами под булыжниковыми сводами…

Но просто залезть в этот «задний проход» им показалось мало, и они стали расширять свой «тоннель дураков», чтобы сделать под улицей большой подземный, и тоже, само собой, «тайный» стрелковый тир! Я им говорил, что из этого Тира будет дальше Сидон, Содом и Гоморра, но они меня по молодости моей не слушали, да и кто русскому барину указ?

И началась суета: что ни день, со дворов Иващея и Сенцова выезжают накладушки[66], доверху набитые грунтом, куда-то входят и выходят толпой колоритные подённые, чуждые столице своим древним видом: нанятые из дальних деревень, в вышедших из моды о́зямах[67], в оперных однорядках, косоворотках, в бродках[68] вместо приличных сапог. Дым коромыслом, вся улица знает: это Иващий и Сенцов строят секретную гробницу, «как бы египетскую, времён фараоновых».

– И построили?

– Без помех! Построили, и никто в околотке не сомневался, что дело нужное. Обыватели рассуждали примерно так: «Ежели средствов не имеешь, тады, конешна, о чём толковать? А ежели средств, ну, к примеру, вдосталь – как же не возвести большого тира под землёй, в самом деле-то?!»

– А зачем? – хлопала Аня ресницами.

– Вы меня спрашиваете? Я один во всём околотке на этот вопрос не умел ответить… Германская кровь мешала… Помещение получилось жуткое: тёмное, прямоугольное, с одного конца другого не видно, теряется во мраке. Факелы коптят низкие своды, всё резко-угловатое, над головой пролётки грохочут…

– То есть вас пригласили опробовать?

– Они кого только не пригласили, похвастать же хочется! Беда к ним пришла только тогда, когда они в этом своём тире, задыхаясь от пороховых газов, потому что вытяжка, естественно, не была дилетантами продумана, стали стрелять по дальним мишеням. По улице же разные люди ездят, и некоторые высокопоставленные, то один, то другой, слышат: под землёй стреляют! Черти, что ли, с ума сошли?! Дело это так не оставили, давай разбираться. Полиция, жандармерия, обыски, свидетели… Нашли этот подземный тир между домами двух помещиков, и обвинили их, ни много ни мало, в злоумышлении на особу государя императора. Какое злоумышление?! Они даром что оба седы, да в детство впали, не выходя из оного! А времена суровые, вспомнили, что террористы не так давно хотели царя взорвать методом подкопа… Прокурор вёл из немцев, не таких, как мы с Сашей, а из настоящих! Не мог он немецкой логикой понять, зачем двум русским дуракам секретный подземный тир строить под уличной мостовой, с нарушением всех правил градостроительства, и безо всякой материальной себе выгоды, даже с обратным немалым убытком. И ступать бы двум дурням на каторгу, если бы не дошло дело до государя. А тот, рассказывают, много посмеялся и милостиво начертать соизволил поуглу: «При наличности денег и досуга всякаго русскаго склонило бы к подобию дела сего». Тир, конечно, приказали засыпать, однако городская легенда гласит, что неугомонные помещики только замуровали входы, и что, мол, доселе можно, проломив кладку, попасть в огромное и тёмное длинное помещение-коридор…

– А зачем?

– Что «зачем»?

– Ну, я имею в виду, зачем в него попадать? Я понимаю, если бы там сокровища были или либерия Иоанна Грозного, или какие-то секретные чертежи… Но судя по вашей истории – там же ничего нет!

– Совершенно верно подметить изволили, ничего-с!

– А зачем туда проникать?

– Ну, как вы не понимаете, Анненька?! Вот перед вами стена в подвале! И вдруг она осыпалась – и проход! И дальше – тёмный, мрачный коридор в никуда, и конца ему не видно…

– Но если он пуст, то какой в нём смысл?

– Это понимают только русские или склонные к обрусению, как мы с Сашей! Подобно тому как англичанин строится на удачливости, русский строится на чудачливости, что предпоследний государь понимал за народом своим…

– Мы вообще думаем тебя усыновить, Тедди! – дурачился я, как мне казалось, мило. – Сам видишь, Бог нам с Анненькой детей не дал, так хоть тебя станем пестовать… Да ведь, Анюта-Синие-Глазки?

Она поддакивала, когда глядела на Редзета, но когда поворачивалась ко мне, чтобы Теодорих не мог видеть её взгляда, смотрела так, что мурашки неизбежного возмездия бежали у меня по спине. Становилось прохладно вдоль хребта, несмотря на неизбывную и неотвратимую духоту тайского вечного лета…

«Анненька» обрела тут тайский облик, очень ей шедший, несмотря на очевидное расовое несоответствие. Только чонг крабен, как вы помните, пришлось исключить, да и то от независящих от Ани причин…

– Я так одеваюсь, чтобы не выделяться в толпе…

– Да вот как раз так ты больше всего и выделяешься в толпе! Это же бог знает что, не туристка и не тайка, а светлокожая блондинка, зачем-то одевшаяся тайкой…

Готовить же она по-прежнему не умела – ни по-европейски, ни по-сиамски. Так, что даже благоговевший перед ней фон Редзет капризничал на одре болезни своей:

– Не хочу я этот рис! Ни суй, ни падни, ни райхс[69]. Особенно райхс не хочу, мне райхс-канцелярщины хватило там, откуда я приехал!

– Ну, скушай штрудель! – дружески предлагал я. – Как в Германии…

– И штрудель – не хочу! Хочу по-русски, хочу рябчиков со сливами, – ныл этот неисправимый буржуй, – хочу кутью, хочу рассольных петухов да уток с огурцами!

– Ишь чего захотел! – хмыкал я двусмысленно. – Россию заслужить надо!

Ну, то есть или завоевать, или с большевиками помириться, я не уточнял, что именно.

– Меньше всего при «медвежьей болезни» помогут блюда с огурцами, – вставляла Аннэ от себя, и по её каменному выражению лица было непонятно – шутит ли она над незадачливым искателем приключений, или всерьёз его запрос обдумывает.

– Да и нет тут огурцов, Тедди, – похлопал я его, лежачего, по плечу, потому что в то время Сиам, действительно, не знал огурцов. – Здесь их меняют похожим: длинными зелёными баклажанами и мормодикой, «горькой тыквой» с сильно пупырчатой, ребристой кожурой. Её обычно и кладут туда, где рецептура огурца требует!

– И в рассол, если с похмелья?

– Ну, так далеко в тайские нравы, Тедди, дружище, я не заходил… – вынужден был я смущённо признать.

Предыдущая главаГлава 17 из 23Следующая глава