К книге
Сиамский код12
57%
12
13

Если в выходные мы с Аней позволяли себе относительно дальние вылазки (не до манившего меня грёзами детства моря Саву-Саву, но всё же!), то в будние дни старались далеко от дома не отлучаться. Исключение составляли разве что наши прогулки в венецианского типа гондоле по бесчисленным и хитро переплетённым каналам Бангкока. Над головой тропические созвездия, на носу гондолы – бумажный азиатский фонарик-светлячок, под ногами плеск тёплых, как парное молоко, и столь же белёсо-непроницаемых вод.

Сиамская гондола – это диковинная на вид длиннохвостая лодочка. На тайском её называют «риаханг», они бывают разные, у нас она оснащена была тентом-навесом и скамеечкой.

Прикормленный лодочник-извозчик из местных, Ванчай (разумеется, я тут же прозвал его «Иван-чаем»), который нас с Аннэ возил куда скажем, молодой, смуглый до обугленности таец с огромным трепетом относился к своей лакированной кормилице и даже при нас иногда проводил там некоторые туземные ритуалы.

Он украшал носовую часть длиннохвостой лодки свежими цветами, свечами и окуривал ароматными палочками.

– Зачем ты это делаешь? – спрашивала его Аня Халва, с моей помощью пытавшаяся освоить бытовой тайский язык.

– Благодаря этому дух Мэ Йа Нанг (Леди-Бабушки) оберегает меня от несчастий, – очень серьёзно отвечал лодочник. – И вас, нанг, тоже, и вашего мужа, сабай во всех делах этому доброму человеку!

Даже такая фанатичка и истеричка, как Аня Халва, не могла устоять перед соблазном венецианских катаний теми вечерами, когда я пораньше возвращался со службы и вручал Будде в приёмной (вешая ему на руку) свой портфель из крокодиловой кожи.

Мы восходили на борт шаткого, гуляющего под ногами риаханга, и неторопливо, под стрёкот дизеля с кормы, плыли по канавам-улицам бангкокских кварталов, мимо домов на сваях, мимо купающихся с визгами и брызгами мальчишек, мимо стирающих свою молодость и бельё у берега женщин и величественно замерших цапель.

Дальше наша гондола венецианской повадкой ныряла в один из многочисленных каналов – всегда по новому маршруту. Обычно наш романтический курс шёл куда-нибудь в бангкокские трущобы, мимо ютящихся у воды и налезающих друг на друга кажущихся обглоданными скелетами домов-лачуг-скворечников. Повсюду, у домов и между ними, втыкались узкими птичьими носами лодки, главный транспорт этих всегда более или менее, но затопленных великой рекой с её тысячей протоков районов города.

Даже буддистские храмы здесь принимают верующих с причала! Как и некоторые рынки покупателя: тут их так и зовут – «плавучие». Сбиваясь в кучку, несколько джонок создают миниатюрный базарчик фруктов, орхидей и разных безделушек, вроде булавок и расчёсок, универсальных шляп-вееров. Среди них снуют и продавцы питьевой воды – чистая вода в этом утопающем мире в большой цене!

Кое-где через мутные ленивые заводи перекинуты висячие мосточки, и народ шустро спешит по ним в вечернюю пору. А по бокам бамбуковых шатких тротуаров прямо из воды торчат пальмы. Мы с Аннэ по здешней терминологии «белые фаранги», то есть существа, одновременно очень опасные и очень полезные (в зависимости от настроения фаранга).

Неплохо расслабиться в тропических сумерках с привкусом манго и рома, раскупорить бутылочку хорошего вина, угощая заодно и нашего «Вергилия», орудующего одиноким, длинным и вычурно-тонким, как и все орудия в Сиаме, рулевым веслом…

– Анечка, позволь мне поднять этот бокал за твою особенно подчёркиваемую смуглой южной ночью северную расово-чистую арийскую красоту и…

– Саша, хватит, мы достаточно отплыли, нас уже никто не видит! Кончай юродство своё!

Почему же этот доверенный лодочник Иван-чай, которого приставил к нам Коминтерн, так быстро и умело нас вёз? Ни разу не дал ещё в полной мере насладиться венецианским букетом водной прогулки по каналам!

На вилле мы с Аней Халвой никогда не говорим о секретных делах: мало ли кто и как там может подслушивать – и новейшей техникой абвера, и средневековыми потайными слуховыми каналами восточных деспотий? Каждая шифровка оформляется здесь, в успокоительном окружении воды: для того на нас и вывели через систему паролей этого гондольера с позывным «Кьет»…

Мы оформляем послание посреди лабиринта каналов, возле того или иного «домика злых духов», расписного ящика, за который придерживает веслом гондолу, чтобы оставаться на месте, наш «невеликий кормчий» Иван-чай, играющий в героя и оттого полный каменного величия на лице.

– Пиши в шифр, Анюта! – меняю я маску, и Аннэ достаёт специальный линованный блокнот. А я, разом утратив все эмоции, сухо, как робот, диктую донесение в Кремль:

«Кохинор – Беркуту.

– Срочно, секретно, особой важности, из надёжных источников.

Доподлинно имею сообщить, что министр иностранных дел Японии по согласованию с японским императорским правительством и командованием японской императорской армии, в присутствии их официальных представителей провёл консультации с главой правительства Сиама. Его превосходительство поставил в известность союзника о позиции Токио для переговоров с Берлином и Варшавой.

1. Императорское правительство Японии приветствует победу германо-польского военного союза над Чехословакией, а также создание Словацкого государства, нового союзника в общей борьбе с Россией и коммунизмом, и целиком признаёт новые границы в Европе.

2. В связи с полным разгромом южного противника германо-польского альянса, и тем, что обе армии-участницы стали сильнее, императорское правительство Японии считает особо актуальным вновь вернуться к плану „тройного удара“ по России.

3. Понимая значимость гарантий, необходимость укрепления доверия между соратниками, императорское правительство Японии уведомляет своего союзника, Великий Сиам, что вновь первым вступает в войну с Россией, для облегчения выбора Германии и Польши, которые, тем самым, лишь „вторыми номерами“ приглашаются к решению русского вопроса.

4. Полномасштабное наступление японской армии будет осуществлено в районе реки Халхин-Гол, где уже несколько месяцев идут разведывательные операции местного значения.

5. Японское императорское правительство ожидает поддержки его усилий на Западе как со стороны Германии, так и Польши, а также национальных правительств Италии, Финляндии, Венгрии, Румынии, Словакии, Болгарии.

7. Правительство Японии надеется на понимание и содействие со стороны своих европейских союзников.

8. Если доблесть, решительность и мужество японского государства, во второй раз берущего на себя всю тяжесть первого шага в окончательном решении русского вопроса, снова не будет поддержана европейскими союзниками Японии, – это весьма прискорбным образом скажется на атмосфере доверия и сотрудничества между участниками пакта, верность которому Япония доказывает не словом, а делом.

9. Рассчитывая на полное взаимопонимание союзного нам правительства Великого Сиама, мы и впредь будем уведомлять Ваше превосходительство обо всех шагах соратников в рамках окончательного решения проблемы России и коммунизма».

– Девятый пункт записала, – шифровала Аннэ в блокнот из нашего тайного сейфа. – Что дальше?

– Дальше: конец связи, Кохинор – Беркуту.

– Саша, ты можешь человеческим языком, кратко, сказать – что всё это означает?

– Легко! Пока все фашистские режимы мира только болтают о войне с Россией, Япония уже начала эту борьбу, взяв на себя нелегкую миссию первого удара, и теперь воплощает давнюю и общую мечту антикоминтерновского пакта. Японский сценарий очень прост: Польша поддерживает действия Токио, в очередной раз – а панам не привыкать! – атакует СССР, далее просит о содействии Рейх и охотно пропускает войска Рейха через свою территорию на русский фронт. Подобно тому, как это сделают и Румыния, и Финляндия. Но польское направление, ты же понимаешь, стратегически самое важное, с него до Москвы ближе всего…

– И это уже решённое дело?

– Дело ещё не решённое, Аннушка, но наиболее разумен для противника именно такой ход. Твой Кохинор надеется только на одно. Уточни, если Беркут запросит моё мнение: Кохинор уповает на то, что Гитлер испытывает к полякам омерзение. Если он поступит не по зову разума, а по велению своего сердца, то мы спасены.

– А Гитлер ненавидит поляков?

– Люто. Иррационально, но люто. Конечно, его генералы будут сейчас его переубеждать, рассказывать про шансы, которые выпадают раз в тысячу лет, но, насколько я его помню, он дьявольски упрям…

* * *

Когда гондола с тентом привозила нас обратно к пирсу у лестницы в нашу виллу, мы с Аннэ обязаны были по легенде изображать «состояние сабай», но у нас день ото дня всё хуже это получалось.

Помню, как бились жирные экваториальные мошки в сетку, полупрозрачно забравшую окно спальни, и как за окном, возле шляпного контуром дежурного фонаря танцевал круговорот тропических бабочек, обезумевших от света.

– Я сегодня на рынок ходила, – созналась Аня, прильнув ко мне, в детском поиске защиты и понимания.

– Ты не должна. Есть кому…

– Ну, я же не в тюрьме? Я просто вышла прогуляться, Саша… Я попала под облаву, и меня задержали…

– Не может быть! У тебя же документы высшей группы, с белым слоном!

– Белый слон и спас. Предъявила – отпустили. А тех, кого не отпустили – били. Так били, Саша, что зубы у них с кровью вылетали изо рта и рассыпались по широкой площади… И страшнее всего, что я не понимала – за что?! Если бы я забыла дома документы с белым слоном – я сейчас бы говорила с тобой без зубов…

Я понимал, почему возникло это недоразумение. Аня полюбила тут местную одежду и в тот день надела на себя чонг крабен[43], а чонг крабен в эпоху Пибула был, по одной из многих прихотей вождя, запрещен так называемым «культурным мандатом», которым Сонграм мечтал переделать живых тайцев в стальную сверхнацию…

– Аня, будь реалисткой! Если бы ты забыла белого слона – ты бы со мной вообще уже не говорила…

– Саша, ты же умный, объясни: зачем? Зачем они бьют случайно попавших им в руки людей?

Я объяснил ей про требования «культурных мандатов» сиамского фюрера.

– Ну хорошо, ладно… Юбкобрюки, в которых тут ходят три тысячи лет, признаны непристойными… Ну, сделай внушение, выпиши штраф, бить-то зачем?

– Аннушка, как бы это научно сформулировать? – свёл я брови в судороге академизма. – Одна из важных форм оплаты у любого фашистского режима – это удовлетворение кровожадности поступивших к нему на службу садистов. У садиста мучить людей – не средство, а самоцель, понимаешь? Нормальная власть ему это делать нигде не дозволяет. Потому садисты – везде коронная гвардия фашизма. Они для фашизма – что-то вроде костяка идейных революционеров в прогрессивной революции. Только наоборот: фашистская деволюция дегенеративна, и её пламенный костяк – худшие из дегенератов. Не те, кто опередили своё время, а те, кто даже и от собственного времени отстал на несколько веков…

– Получается, что бить людей на улице или ворвавшись в случайный дом – это доплата к подачкам для чернорубашечника?

– Аннушка, для некоторых такая возможность куда слаще и желаннее любых денег! Человек странно и страшно устроен, нам кажется, будто мы знаем, чего он хочет, но порою он хочет такого, что лучше бы нам совсем не знать!

Я бы многое мог ей рассказать про себя – на зачем? Девочка и так напугана, дальше некуда… Я мог бы встречно пожаловаться, что точно так же, как и она, боюсь не смерти, а пыток и унижений. Поделиться свежими впечатлениями о недавней прогулке в застенок тайской контрразведки, куда мне совершенно незачем было идти, но настойчиво приглашали. Потому что у них план такой в восточном понимании «профилактики»: показать, что «белый слон» делает с предателями нации…

Они могли бы меня сразу провести на банкет, в чистую и благоустроенную залу приёмов (палачи куда острее других людей ценят уют на досуге – это я знаю и по себе). Ведь обычно именно туда прямым ходом идёт начальство. Но они построили маршрут иначе, через подвалы. В подвалах они улыбчиво беседовали со мной о пустяках на фоне привязанных к табуреткам безликих полуголых людей, чьи головы замотаны в тряпки, как кулаки таиландского боксёра. Тряпки, скрывающие лица узников, когда-то были белыми, но теперь все красные и сырые, сочатся кровью, проступающей из-под обмотки… Это придумал сиамский фашизм – в рамках региональной специфики – бить долго и методично забинтованные головы. Может, чтобы палачи не видели лица? Может, чтобы узник не видел палачей? А может быть, чтобы нагнать страху унизительной слепой и анонимной боли в темноте? Не знаю…

Фашистский застенок функционально всюду един, но это не значит, что он в деталях избавлен от местной экзотики, включая в себя и особый, черепом улыбчивый фашистский юмор. В Италии, например, чернорубашечники освоили по южному жизнерадостный способ вливать в своего врага через воронку лошадиную дозу… касторки. Это же так смешно: агитатор пытался говорить какие-то возвышенные слова, и тут же за это просрался проливным поносом!

И понял, надо полагать, что вся жизнь говно, и ничего, кроме говна, а если даже сам не понял, то слушатели его поняли… Для немцев поить врага касторкой – слишком гуманно, для тайцев – пожалуй что непонятно, а вот для весёлых итальянцев в самый раз! Они искренне не понимают – почему не все смеются над этой их забавной выдумкой, безобидно-поучительной проделкой?

В сиамском застенке – шокирующая Азия. Нирвана. Смерть – ничто. Предлагают выпить кофе на фоне изощрённой казни…

– Барон, у нас тоже есть небольшой конный парк! – с улыбкой говорит мне мерзавец в золотых погонах. – Посмотрите, как специалист?

– Посмотрю! – обещаю я, а сам смотрю на то, как заваливается в обмороке кровавая мотанка-мумия на смертном табурете по левое плечо за спиной вежливого собеседника. И представляю на её месте себя – так и было задумано. Ведь замысел не хитрый, показав служилому иностранцу пряник, на всякий случай, пусть быстро и небрежно, познакомить его и с господином кнутом.

Но мне нельзя рассказывать об этом Ане Халве: она и так видит куда больше, чем положено видеть молодой девушке, к тому же с глубокими психологическими травмами детства…

– Мне очень страшно, Саша… – созналась эта куколка, с детской наивной бесшабашностью влезшая в мужские игры. – Очень. Я не смерти боюсь, к смерти я давно себя приучила, но, оказывается, знаешь к какой? Как на картинке в учебнике истории, где расстрельная команда элегантная, словно с показа мод сбежала… А тут я поняла, что смерть смерти рознь, что смерть бывает вовсе не красивой, а грязной, мучительной, позорной. Почему-то позора боюсь гораздо больше, чем смерти! Это, наверное, чисто женская психопатия, явный признак помешанной – когда тебе плевать на смерть, а страшит только изнасилование…

– Не драматизируй. Никто тебя не изнасилует, с белым слоном на бумагах!

– Да меня сам этот белый слон каждый день пытается изнасиловать! – истерически завизжала она, забыв о нормах конспирации в спальных комнатах нашей виллы.

Я приложил палец к губам, умоляя не продолжать в таком духе.

Но она и сама прекратила дурить-беситься, заплакала, обняла меня и попросилась под тонкое тайское покрывало:

– Саша, можно я сегодня не пойду в свою спальню? Можно я останусь у тебя?

– Согласно документам с белым слоном, это не только твоё право, Аннушка, но и твой супружеский долг! Повезло тебе, что я православный и долги приучен прощать… Оставайся и ничего не бойся. Ни мира, ни меня.

Она мялась и жалась, как ребёнок, нашкодивший и теперь опасающийся, что родители вызнают шкоду.

– Ну чего тебе ещё? Аня, я тебе честью клянусь: ты ляжешь ко мне под бочок, и я тебя обниму, и не бойся, потому что при твоём расстройстве так надо… И клянусь, утром ты встанешь точно такой же девственницей, какой легла… Так постепенно твой страх и развеется… Другой терапии мой скудный опыт психиатра не знает!

– Я, наверное, кажусь тебе глупой и смешной? Это стыдно, умереть девственницей? Глупо, да?

– Это ты сама решишь, Аннушка, когда на голову поправишься! А пока запрыгивай ко мне под покрывало и убедись, что ничего страшного или чрезвычайного в эту ночь с тобой не случится!

– Я тебе верю, Саша! – сказала она, вдруг раздеваясь донага, о чём я не просил, но она, верно, решила, что для лечения так нужно. – Имей в виду, у меня тошнота, рефлекс, если ты… ну, не сдержишь слова… Меня может вырвать… Прямо на тебя, учти, пожалуйста!

– Я тебя услышал!

– Русские говорят, что фраза «я тебя услышал» – мягкий аналог фразы «пошла ты на хер»…

– Если будешь продолжать эту сказку про белого бычка, то доведёшь меня и действительно услышишь именно это!

– Сказка про белого бычка добрее сказки про белого слона…

– Ложись и спи! Если ты думаешь, что у меня большой запас нервов, то знай, что мой моток тоже давно исчерпан! Можешь взять меня за зубы, пальчиками…

– Зачем?!

– Затем, чтобы почувствовала: у меня на хер зубы в десне шатаются! Понимаешь?! У меня шатаются зубы, и это не цинга, девочка моя, это всё нервы и только нервы, и ничего кроме нервов! Когда тебе приказали уводить японскую армию на юг, а как это сделать – не объяснили! Вот тогда у русского человека начинают шататься зубы в десне… Но вам, финнам, не понять, вы от природы очень спокойные и уравновешенные…

Как ни смешно, впервые в жизни я лежал бок о бок с полностью голой своей официальной женой, которую привёз в содомски-шаловливый Сиам, как самовар в Тулу. Чувствовал себя отцом, пригревшим дочку после кошмара. Слушал Анино сопение, всхлипы, ощущал её возню, кожа по коже…

– Прости меня, Саша, умоляю, прости, – шептала Аня мне на ухо. – Я понимаю, как это эгоистично и просто глупо… Но если я сейчас сделаю ещё хоть полшага к тебе, меня действительно вырвет, я не притворяюсь… Я просто очень больна!

– Да спи ты уже! – ворчал я по-стариковски, не имея никакого желания после её наготы познакомиться ещё и с её блевотиной. – Когда ты завтра утром проснёшься и поймёшь, что ничего не изменилось ровнейшим счётом, тебе будет гораздо лучше, в смысле диагноза…

– Но я тебя мучаю, потому что я урод!

– Не набивайся на комплименты, ты не урод, а вполне себе красавица, только головой «отъехавшая». Да мне везёт на таких жён! Все такие были! Диагнозы разные, но все одинаково свихнувшиеся… Я, наверное, сам виноват!

– Ты серьёзно? – Аня ущипнула меня.

– Вполне. Наверное, я вас, которые с отклонениями, как-то притягиваю, – немного рисуясь, сказал я. – Мои отношения с женщинами всегда отличались запутанностью. Я никогда не мог понять, чего женщинам от меня нужно. Но ещё сложнее было понять, чего мне нужно от них…

– Чувствую себя распутной шлюхой, – с нервным смехом сказала Аня Халва, дрожа в моих объятьях.

– Это не твоё, Анечка, – утешил я. – Это не каждой дано, как не всем дан слух, чтоб стать музыкантами. Для этого талант нужен. Утешай себя тем, что, может быть, отыщешь смысл жизни в чём-то ином…

– Спасибо! – шепнула она, мазнув меня губами по уху, и уснула, вполне спокойная. Подозреваю, что впервые за много-много одиноких ночей во глубине волчьего логова и в самой сердцевине вражьего стана…

* * *

Утром я с тревогой ждал – как поведёт себя выспавшаяся и благополучно прошедшая своей «долиной смертной тени» Аня. Наблюдения за девушкой утешили меня: она загадочно, но счастливо улыбалась. Причины таких улыбок у женщин понять невозможно – как, впрочем, и всё остальное у женщин…

– Саватди тебе, Аннушка! – ласково сказал я за завтраком, перелистывая сиамскую фашистскую газету, прежде чем ею помоют окна.

– Саватди! – Она уже очень хорошо выговаривала тайские слова, правда, не все, да и словарный запас был пока маловат.

– Сабай ди май?

Если искать ближайший аналог в русском языке, то это вопрос вежливости: «Как дела?» Но в Сиаме он немного глубже, больше о душе, чем о делах, и дословно: «Достигла ли пределов отдыха и покоя твоя душа?» Обычно Аня отвечала мне по утрам:

– Май сабай.

Ну, то есть покой нам только снится, да и не снится даже! Маюсь, мол, – корни санскрита дают некоторую перекличку тайского и русского языков. Тем более – многие наши эмигранты всерьёз заверяли меня, что тайский «сабай» – лишь искажение русского «забей!». Смысл у них, в части призыва, по крайней мере, одинаков…

Но в то утро Аня сказала:

– Сабай дии, Саша!

Перевести это невозможно – но общий смысл понятен и без точного перевода: мол, всё хорошо, тревоги отступили.

– Санук, сабай, май пен рай!

– «Санук» – это ты так «удовольствие» произносишь, или это ты меня так, на сиамский манер, называешь?

– Неплохая идея! – обрадовалась она. – Сашу, Саню звать Сануком!

– Но это слово означает у тайцев «удовольствие»! – учительски напомнил я.

– А тебя что-то не устраивает?!

Поцеловав Аню в щёчку (теперь она уже дозволяла это делать, при условии приятельской небрежности), я уезжал на служебном катере изображать, что увлеченно преподаю тропическое коневодство, попутно сам его изучая, а кое-где попросту выдумывая. И зная, молотом в висок, ежеминутно: Япония уже начала!

* * *

Мне было плевать на собственные зубы – главное, чтобы целы были зубы моих четвероногих подопечных. И я выжимал из своей головы все, что можно выжать в плане конного спорта, все воспоминания детства, всё читанное или слышанное о конюшнях. Очень помогал доступ к конезаводческой библиотеке покойного Оларовского, предоставленный Верой Александровной по-приятельски. Здоровые кони – моя лестница к сиамскому фюреру Пибулу…

…Ногавки до меня применялись отвратительные – через месяц их ношения кони все оказывались с исцарапанными ногами. Это были неизвестно откуда выписанные выпуклые ногавки для ломовых лошадей, они при ходьбе и тем более на скаку калечили животное.

– Сами бы одели какие-нибудь сильно широкие ботинки! – ругался я на конников. – Тогда я бы посмотрел, как вы ходить будете!

Я велел впредь одевать только ногавки для рысаков (простую натуральную кожу). Был соблазн вообще отменить всякие ногавки – очень уж у коня преют от них здесь суставы, – но я не рискнул: лошади с возрастом имеют свойство ноги ставить всю ближе одна к другой, и в конце концов даже та, которая никогда не цепляла другую, может начать цеплять если не передом, то задом точно…

Без противоударных ногавок можно потерять по инвалидности хорошего рысака, особенно если кавалерийская часть будет брошена в джунгли или по городу пройдёт…

Отец рассказывал, что сплошь и рядом отличные кони спотыкаются, неудачно прыгают или просто делают неловкое движение, и тогда отсутствие ногавок становится роковым. Я нашел соломоново решение, которое очень расстроило конюхов, но здорово помогло лошадям: я приказал менять ногавки с ничтожным для здешних лентяев интервалом…

Пришла пора, и мои кавалеристы прогарцевали парадным строем перед сиамским фюрером, грозным луангом Сонграмом, тогда ещё генерал-майором (в сиамской армии действовала привычная мне система чинопроизводства царской армии, согласно которой позже Пибул станет генерал-фельдмаршалом).

Приветствовал он меня на плацу небрежно, но потом вызвал к себе в походный шатер, расписанный в буддийском стиле, угостил со своего стола:

– Вы просто маг и факир, полковник Фан Кло! Наших лошадок не узнать!

– Благодарю вас, ваше высокопревосходительство!

– Каков падёж? – спросил бодрый, гримасничанием старающийся подражать Гитлеру, вождь.

– За период моей ответственности, ваше высокопревосходительство, падежа не было, – сказал я, скромно потупив взор.

– Да? – Он изломил бровь почти геометрически правильным треугольником. – Похвально! Мы до вас что только не делали, но, кажется, теперь наша конная гвардия в нужных руках…

– Я вырос среди лошадей, ваше высокопревосходительство. Мой отец при дворе русского царя демонстрировал черкесский прием «алькор-тапи» – сабельный укол джигитовки с переворотом, из-под брюха лошади…

– Вы очень литературно, высоким слогом говорите по-тайски, Фан Кло! Слушайте внимательно – потому что, когда в Бангкоке говорит Пибул Сонграм, лучше слушать внимательно… Всё, что здесь есть, – это я! И всё, чего здесь нет, – это тоже я, понимаете! Не скрою, для меня вы находка: толковый старший офицер с боевым прошлым, с европейским военным образованием, по-тайски говорите со всеми тонами, как никто из чужеземцев… И – что очень важно – у вас лицо белого северянина, вы мне не конкурент. Не улыбайтесь – я сам был в вашем чине полковника, когда пришел к власти…

– Ваше высокопревосходительство! – приложил я руку к сердцу. – Мне давно говорили, что вы – один из умнейших людей нашего столетия! Но теперь я имею честь лично в этом убедиться!

– Держитесь за меня, Фан Кло, держитесь – и далеко пойдете. Чего вы хотите в награду за нормальный вид коней?

– Мечтал бы о праве быть в партии Белого Слона! – отрапортовал я, вытягиваясь в струнку. В партию тайского нацизма, их вариант НСДАП, передо мной стояла первоочередная задача залезть любой ценой с любого входа. Оказалось, что цена невелика, а вход – парадный…

– Ваше желание похвально! – улыбнулся Пибул. – Я сам возглавляю эту партию и с удовольствием вас туда приму. Надеюсь, будете достойны этого звания…

– Постараюсь оправдать…

…На белом парусиновом полуфренче с золотыми эполетами старого образца я, новоиспеченный полковник тайской армии, разместил свои странные регалии. Помятую пулей медаль с Георгием Победоносцем, черный восьмихвостый аваловский крест, золотой значок члена НСДАП, новый значок партии тайских нацистов – белый слон на красном фоне…

Щеголял в красивой парадной форме, хотя, конечно, она отдавала нафталином истории и смущала дома Аню Халву. Русские конногвардейцы сдали такие мундиры в цейхгаузы ещё в XIX веке. Но тут, в Тропике Рака, своё время. И свои реалии.

Например, поражающий воображение русский высокий кирасирский шлем, с бунчуком конского волоса на макушке, обрёл подкладку из пробкового дерева, из декоративного стал незаменимо-практичным. Ведь без такого буфера на сиамском солнце европейцу, особенно конному, голову напечет в пять минут!

А лето стояло жаркое, и голову напекло всему человечеству.

Долгое, до самого декабря, сиамское лето 1939 года…

* * *

Теперь, когда лошади – боевой фонд сиамской кавалерии – были здоровы, заболел я сам. Сломался, и с началом периода муссонов уже не мог выносить влажный и горячий, наполненный капельной взвесью болот, ароматизированно-банный воздух Муанг-Таи…

Вначале я почувствовал легкое недомогание, и даже не особенно обращал на него внимание. Потом стало все труднее ходить и дышать, кожа лимонно, изнутри, желтела. Сомнения ушли: тропическая лихорадка.

Когда в Бангкоке входит в своё пикé на бреющем полёте сезон неистовых муссонов, то достаточно несколько секунд пробыть на улице, чтобы всё тело и вся одежда до нитки пропитались тёплой, как помои, и по восприятию тухлой водой. Но для Бангкока это норма…

Открытая кожа держалась в тайской сырой духоте ещё более-менее. Но под одеждой я вдруг стал обнаруживать устойчивые потнички: пока микроскопические, эти язвочки разъедались соленой испариной и неимоверно зудели. Постепенно потнички стали превращаться в застойные плотные бубны, из которых сочились беспрестанно лимфа и гной…

С такими желейными полипами на коже комиссует в пять минут любая военная врачебная комиссия. И встаёт вопрос: а кем меня заменить? И как? Нет, коневода, конечно, найдут, но как быть с моей тайной миссией в стране Тай?

В воздухе всё отчётливее и ближе смердело сгущающимся пороховым запахом. О России я узнавал через весьма специфический источник, через абвер и рейхспропаганду. А оттуда навязчиво доводился образ огромной и нищей страны, которая там, на далеком гиперборейском театре будущей войны, из последних сил надрывается, выполняя оборонные заказы.

Абвер хотел разочаровать своих читателей в будущем России, скованной нелепыми коммунистическими путами, работавшей якобы с кандалами на ногах. Но лично на меня эти разоблачения производили обратное действие. Я – не скрою – многое из сводок абвера принимая за чистую монету, думал о миллионах колхозников, работающих за жалкие трудодни, изнемогающих на пашне, о женщинах, стареющих до срока, и о малышах, надевающих ярмо полевых работ в раннем детстве.

Я через фальшивое стекло германской пропаганды представлял себе тесные коммуналки и городские общежития, где гробят здоровье миллионы фабричных рабочих. И с особым сочувствием, никоим образом не предполагавшемся авторами в читателе, глотал я насмешки фашистов насчёт «очередного случая сердечного приступа у советского партработника», которые, если верить Геббельсу, стали в Совдепе массовым явлением.

– Громадьё невыполнимых планов коммунистической утопии, – скрежетал Рейх и его сиамские подпевалы, – сделало нормой инфаркты и инсульты у руководителей среднего звена, пытающихся эти безумные химеры выполнить!

Весь колоссальный труд моей страны-мученицы мог пойти насмарку. Целый народ, который чем грязнее рисовали – тем мучительнее был мной любим, нуждался во мне. И я не мог его подвести…

* * *

«Беркут – Кохинору:

– Учитывая чрезвычайную обстановку, примите все доступные вам меры, используя все доступные вам средства для сближения Сиама (новое название – Таиланд) с Советским Союзом. Стратегическая цель: через влияние и посредничество Сиама в Токио сблизить отношения Японии с СССР…»

«Кохинор – Беркуту:

– Генеральная директива принята к исполнению. Располагаемые средства крайне ограничены».

«Беркут – Кохинору:

– Любые средства, необходимые для решения поставленной задачи, будут вам доставлены в кратчайший срок, если только это посильно для советской власти. Составьте запрос необходимого».

Они, наверное, думали, что дело упирается в деньги, и действительно, очень оперативно выслали мне целый чемодан «настоящих денег» (то есть валюты, а не стремительно обесценивающихся сиамских батов). Можно подкупить сиамского чиновника, да и то не всякого, но как, скажите, даже и подумать подкупить местного представителя Абвера Готлиба Айхенвальца, к которому я каждую неделю, как невольник, таскаюсь с докладами о секретной части защиты интересов Рейха в Бангкоке?

Ну, как говорят масоны, «оружие против неверных – чрезмерные деньги, а против верных – их чрезмерное усердие». Что, если двинуться наперерез возможным подозрениям и самому их объяснить загодя?

Подполковнику Айхенвальцу, глазам и ушам Рейха в Бангкоке, я первым делом сообщил, что русская эмиграция ненадёжна, многие держат нос по советскому ветру, сочувствуют Сталину. И надо бы её перетряхнуть, спровоцировать для проверки.

Так вот, для блага Рейха я собираюсь основательно прощупать настроения русской белоэмиграции в Сиаме. В первую очередь, само собой, в столице.

– Похвально! – приятно удивился моей инициативе усердный нацист Айхенвальц.

– А вы, герр Готлиб, на своём берегу – ловите доносы на меня. Кто на меня напишет вам, тот остался верен Рейху. А кто промолчит – сомнительный тип. Ведь я намерен грубо провоцировать русских! Примите к сведению и доложите в Берлин! Вы меня недолюбливаете, герр Айхенвальц…

– С чего вы взяли, Клотце?!

– Оставьте вежливость дипломатам! Мы с вами оба в разведке, и в данном случае мы должны преодолеть личные амбиции! И работать только на благо фюрера и Германии… Так что прошу без истерик…

– Я вас понял, герр Ацхель! – кивнул Готлиб квадратным, аккуратно посредине рассечённым ямочкой, подбородком, тяжёлым, как крепостной мост. – Действуйте…

– Как и все белогвардейцы, ты конченый авантюрист! – ругалась на меня Аня Халва, едва дождавшись, чтобы «Иван-чай» вывез нас на безопасное расстояние от «ушей берега». – Это не план, а глупая авантюра! Ты собрался вести двойную игру, и с кем?! С Готлибом Айхенвальцем, которого коллеги прозвали «кошкин нос»? По мелочи можно что-то спрятать и от кошки, иначе бы мыши не выжили, но ты же не мышь прячешь, а целого слона!

– Белого слона, Аннушка, белого слона с шестью бивнями!

– Да пошёл ты! – осклабилась хищницей моя Халва, никогда не стеснявшаяся пролетарскими выражениями. – Нашёл, чем шутить, в цирк поступи, если лавры клоунов покоя не дают! Ты работаешь с геополитическими субстратами, Саша! А когда речь идёт о движении континентов, то действует правило – шила в мешке не утаишь.

– Что ж, пусть лучше поздно, чем рано…

– Чего?!

– Готлиб «кошкин нос» раскусит мою игру…

– Ты сумасшедший! Это же в голове не укладывается! Первым пунктом плана… Первым пунктом! Поставить вербовку в союзники СССР – кого?! Всех руководителей белоэмигрантских кружков Сиама!

– Хорошо, тогда твои предложения. У Кохинора не спрашивают, может ли он выполнить поручение. От Кохинора требуют результата. Любой ценой. Понимаешь?

Некоторое время Аня молчала, потом попросила снабдить её ампулой с ядом.

– Зачем? В случае обыска ампула, вшитая в воротничок, тебя скомпрометирует…

– Саша, если тебя возьмут… Правильнее сказать – когда тебя возьмут на твоей авантюре… Я боюсь, что со мной тогда сделают… Да и вообще… – Она пронзительно посмотрела на меня, заложница самой себя, изнутри безмолвно кричащая. – Если тебя возьмут, то уже не выпустят, а зачем мне… тогда… жить?

– Аннушка, милая, я воюю с 1914 года и потому хорошо уяснил, что у войн только один непреложный закон: не всякая пуля в лоб. Остальное зыбко и переменчиво. Но на верность пули-изменницы никогда не надейся!

Разумеется, были у меня, кроме упования на слепую удачу, и кое-какие трезвые расчёты. Моя задача – говорил я себе – облегчена тем, что все, до Сиама добравшиеся, как бы отсортированы самой жизнью: тому, кто хотел продолжать активную борьбу с советской властью, в Сиаме делать нечего. Активные враги Совдепии жались поближе к русским рубежам: Прибалтика, Польша, Стамбул, Харбин… А если человек бежал до самого Сиама – значит, у него было время холодно понять, что бегство от войны – его сознательный выбор…

Легче всего мне было с самым крупным тайским объединением белогвардейцев – со СВЮР (Союзом Ветеранов Юга России). В него входили и все колчаковцы Сиама – на том основании, что Колчак перед самым концом передал Деникину верховное командование, и формально Деникин хотя бы несколько дней был руководителем белых сибиряков…

Вот вам смешно, а белоэмигранты такие уж люди: помешаны на всяких «легитимностях», могут часами жарко спорить про толкование какой-нибудь бумаги из давно не существующей канцелярии давно не существующей страны, мистифицируя технический текст до уровня скрижалей… Им чего ещё делать-то, запутавшимся в сущностях и смыслах людям, которые, по меткому определению для отцов их от Салтыкова-Щедрина, сами не знают, чего хотят: «…не то конституции, не то севрюжины с хреном, не то взять бы да ободрать кого-нибудь…»

У их председателя, полковника Мираева, я с первых же слов нашел и поддержку, и понимание.

– Будет обращение! – заверил меня Мираев. – Обратимся ко всем сослуживцам с просьбой оставить в трудные годы распрю и всемерно способствовать признанию Сиамом Советской России… Слово чести, барон, насчёт нашего Союза имею полномочия вам гарантию прямо сейчас дать…

– В случае успеха возможно возвращение в Россию! – поманил я главным своим аргументом.

– Нет, Александр Романович, увольте, батенька, в Советскую Россию я никогда не вернусь и Россию никогда не увижу! Я уж знаю, и не бередите мне раны… Меня же там сразу расстреляют, а я человек, и ничто человеческое мне не чуждо… Я жить хочу!

– Но тем не менее вы всё же помогаете им? – спросил я, не зная, как его понимать.

– Конечно, помогаю, и буду помогать, чем смогу… Вопрос этот для бессердечных людей очень сложен, а для тех, у кого есть сердце, – прост. Я вижу в России великую цивилизацию, великую державу, великое будущее. С ней связаны судьбы миллиардов людей. Она – хранитель человечества и человечности в мире. При таком взгляде получается, что её целостность и сила несоизмеримо выше всех наших личных обид, болячек, выше наших отдельно взятых жизней. И выше мстительности, какой бы формально справедливой она не казалась!

– Месть по определению бесконечна, – попытался я ободрить старика. – И потому закончить цепочку мщения нельзя. Её можно только прервать…

– Наверное, её когда-нибудь прервут, но не в нашем, сударь мой, поколении! Я сказал, что не хочу быть расстрелянным, и это правда: но есть правда выше этой. Если бы мой расстрел дал пользу моей стране, я без колебаний согласился бы на него… Но в СССР он будет бесполезен. Я не враг, и я это знаю, но красных тоже можно понять – они этого не знают. А когда им в такое адское время нас сортировать, скажите? Так что я не в претензии…

И, раскрываясь далее, Мираев брюзжал, тихо, дабы третьих лиц не вмешать, что новомодные обвинения большевиков в жестокости – всего «лишь только лишь» (как он говорил) попытка «их скушать их же ртом», воспользоваться их противоречием. Противоречием, которого не было до них, поелику до них вообще, исконно, изначально, без сомнений или истерики, без покаянной достоевщины, все власти на Земле всё строили насилием человека над человеком. Насилием, настолько обыденным, что выставлять его преступлением казалось до большевиков верхом чудачества.

– Без насилия, – рябовато дрожа тембром, возвышал вдруг голос полковник, отражая на лице терзания мук позднего прозрения, – невозможно не только развитие, но даже и простое сохранение любой системы! У всякой системы есть то, что ей враждебно или просто разрушительно. А раз так, то, не встречая сопротивления, эти силы быстро её уничтожат. Оттого и получается, что чем менее жестока власть – тем более она дегенеративна. Свою мягкость выжившие из ума правители покупают отказом от развития и даже от самосохранения. Жить при такой власти, может, и приятно: как плыть по течению. Но как доплывёшь до водопада – сразу и осознаешь её неправоту…

– Не понимаю, почему вы так мрачно смотрите на вещи… – искренне расстроился я. А заодно понял, что нас разделяет, при такой общности взглядов: я, когда шёл к большевикам, заранее был готов к расстрелу, смирился с ним, уже не считая себя живым. Они решили мной воспользоваться, это был приятный бонус, но я не огорчился бы и всяким иным исходом. А вот старик Мираев – очень хотел жить. Странно для военного – но он мечтал и рвался жить, и сама профессия его – следствие дворянского происхождения. Видимо, суровые и непреклонные родители настояли, чтобы он «записался в полк», а то иначе опорочит, «замарает штафиркой» славную фамилию…

– Друг мой, – скулил Мираев, – поживите с моё, поглядите с моё… Есть ведь и другой взгляд на Россию – как на добычу. Для тех, кто смотрит с этого угла, любые потери страны, любые жертвы её территории, любые её страдания и унижения – всего лишь шанс вернуть свою проклятую рухлядь… Я, голубчик, таким не попутчик! У меня там никакой рухляди не осталось, да и осталось бы – не стал бы из-за неё вселенские скорби разводить! Я таких… – Полковник помолчал, подбирая слово – и неожиданно нашел очень тайское, очень местное определение: – …таких трансвеститов[44] даже Красной армии не отдам. Сам прикончу, на то я и солдат…

* * *

…Он был влажный, темный, грубый, золотисто-бурый, этот крестьянский, первобытный, вечный, как сама история, джаггери, специфически воспринимаемый организмом после изнурительной процедуры подсочки[45] пальм для добывания сока…

– Уверяю вас, – говорил, пришепетывая, раскрасневшийся, растрёпанный и взмокший от мужицкой работы лидер тайского отделения «Союза русского народа», то есть убежденных монархистов, Евмен Николаевич Билибин, – вкус джаггери с запашком природной мелассы (он имел в виду патоку), выпаренного собственноручно из сока сахарной пальмы, – ни с чем не сравнимое наслаждение! Попробуйте, прошу вас!

Билибин жил особым источником тропического сахара, имел небольшую, но, как и всё у него, образцовую плантацию сахарной пальмы. Именно пальмовый сахар в здешних краях называют английским словом jaggery.

– Но на мой взгляд, – делился секретами ремесла агроном Билибин, – куда перспективнее менее известный сахаронос из другой пальмы: кариоты жгучей…

– Да что вы говорите?! – попытался я изобразить интерес.

– Да, это удивительное растение! Вообразите одиночный мощный ствол 12–18 аршин высотой, в пол-аршина толщиной, но – как трава: умирает, когда созреют плоды самой нижней метёлки. Так вот, барон, именно соцветия этой пальмы выделяют самый сладкий сок, из которого и получают, возьмите на заметку, «нота бене», самый высококачественный и обильный пальмовый сахар!

Он, видимо, скучая об русской речи, упоённо рассказывал мне про сироп, который делали из тростника, когда появился сахар.

– Вообразите, барон, в одной из китайских книг, относящихся к IV веку от Рождества Христова, мы находим сообщение о том, что в 286 году в Китай из Индии был направлен в виде дани сахарный тростник. То есть задолго до нашей эры индусы знали о его существовании, жевали его, выжимали сок и добавляли к различным кушаньям. И называли его примерно как мы сегодня: «цакара»!

– Ну что ж! Санскрит всем нам отец!

Но Билибин был против такого архаизма. Он настаивал, что отцом нам должен быть не какой-то там мёртвый язык («хоть бы и латынь!»), а Отечество многострадальное. Которое, как я сам, несомненно, понимаю, нужно освободить…

– На мой взгляд, освобождать Отечество нужно только от того, от чего оно само хотело бы освободиться! – закинул я осторожно удочку вербовки исстрадавшегося вдали от Родины патриота. – Иначе мы с вами уподобимся англичанам, которые и самоё убийство туземца называют его «освобождением» и «приобщением к культуре».

– Ах, как вы правы, как вы правы, барон! Относительно англичан!

– А относительно Отечества?

– Это очень сложный вопрос. Насколько для него благо то, чего оно хочет… Здесь у белоэмиграции в ходу несколько уставов! Каков ваш?

– Мой устав? – Я сыграл полное разочарование в жизни. – Мой устав, что живу я от всего устав…

– Это упадничество, полковник! Оставьте это! Ни к чему сейчас… Когда мы живы одним лишь прошлым – мы должны культивировать величие этого прошлого… Таков мой устав: Россия умерла – да здравствует Россия! И вдруг – впрочем, предсказуемо – собеседник мой перескакивал на личности: – Вам приходилось лично видеть покойного, убиенного Государя? – с трепетом, будто спрашивая о чём-то важном, интересовался этот запутавшийся в самом себе бедняга Билибин.

– Да, и неоднократно!

Билибин невероятно возбудился, стал звать своих домочадцев, преждевременно уповая на достойный анналов истории рассказ очевидца.

– Вы же не откажете нам поведать о ваших встречах, барон?

Это несколько смутило меня:

– С таким же успехом я могу рассказать о Данте Алигьери: я столько раз видел его портрет…

Мне было жаль разочаровывать славного, похожего на моего тестя старика, но что можно вытащить из стопки пожелтевших от времени впечатлений юнца, затянутого в мундир и стиснутого в строю?

Кроме того одного, как гарцевал перед нашей шпалерой царский сутулый, как бы виноватый, призрак на лошади, а иной раз и пешим строем небрито брёл он мимо, поминутно козыряя нам, блекловатый, тщедушный, по виду его – словно бы недоедавший человечек… И все мы ему орали «ура» с неправдоподобной придурковатостью?

Но Билибин уже тащил меня за рукав в дом – знакомиться с его детьми гимназического возраста, и представил меня им как человека, «видевшего царя живым». Дети вытянулись во фрунт, во мне, будто в зеркале, царя узрев, а я любовался другим: их письменными столами, их письменными принадлежностями…

Ох уж эти гимназические будни за партой с наглядными и ненаглядными пособиями! Таблица квадратов двузначных чисел. Вырезанная из листка бумаги, как продолговатый язык, парабола, нетвёрдой малолетней рукой разбитая на квадратики и насечки…

Сколь умиляет всё то, что сделано человеком не как орудие убийства! И как мало такого делается…

Я продолжал «прощупывать» Билибина с помощью философских «тем», которые тем и хороши, что в любой момент в любую сторону могут быть развёрнуты:

– …Если вы полагаете, Евмен Николаевич, что Разум – это механизм административной машины, то заблуждаетесь! Разум, и то, если повезёт, в самом лучшем случае – только смазка для её механизма. В некоторых случаях разумный исполнитель может смазать изначально безумный замысел так, чтобы он меньше скрежетал и травмировал, пошёл по маслу… Но за десятилетия государственной службы я ещё не разу не сталкивался с разумностью самого замысла…

– Очень интересный угол зрения… – трогательно терялся падкий на абстракции интеллигент старой закваски. – Никогда бы так не сформулировал… Но с чем вы это связываете, барон?!

– Полагаю, с тем, что безумцев в обществе большинство. И всякий большой начальник, чтобы заручиться поддержкой большинства, обречён опираться на безумие… Иногда он на самом деле безумен, как Гитлер, а иногда только симулирует безумие, как хитрый Пибул!

– Вы считаете, он симулирует?! – искренне и озадаченно заволновался Билибин, успевший нахлебаться безумных выходок «пантаизма».

– Мне кажется, да. Таково моё личное впечатление о нём. Он вырос из буддизма. Он ко всему относится, как к зыбкому сновидению. Может быть, поэтому ему многое легко удаётся – изначально ему показавшись лишь управляемой галлюцинацией…

– Весьма, весьма правдоподобно, и…

– Но, – перебил я с бестактной настырностью, – я сейчас говорю не о Плеке Пибуле! Трагедия в том, что разумные решения нигде не привлекают массы, они для масс одновременно и слишком сложны, и слишком скучны. Звёздный час разумного человека наступает только в роли исполнителя среднего звена, потому что в зубчатые колёса истории можно залить смазку… А можно и не заливать…

* * *

…Я гнил заживо. Ночь наваливалась на меня сырым, удушливым кулем, я выпадал в чёрное небытие, больше похожее на обморок, но ненадолго. Инстинкт задушенного пробуждал меня с болезненным кашлем, после чего большую часть страшных ночей составляли тоскливые живомёртвой пустотой своей проплешины сна.

Я пылал в жару тропической лихорадки и чесался в постели, как самый шелудивый поросенок в мире. А днём терпел и не чесался, хотя хотелось не меньше… Находил в себе силы улыбаться и делать вид, что всё у меня прекрасно…

При этом нужно было посещать совещания Узкого Совета Пибула по утрам, что-то там озвучивать, и полезное – а то перестали бы туда приглашать. Вечерами же вести светскую болтовню на банкетах, организуемых для русской эмиграции, и там строить из слов тонкие мостики от категорического неприятия «новой власти» в России к идеям сотрудничества с ней.

– А что вы скажете о красном терроре? – приставал ко мне Билибин, приведший ещё одного местного «титана мысли», Гаева. И я выкручивался, чтоб не говорить ни «да», ни «нет», подвешивая вопрос в самой любимой для русской интеллигенции позиции: таинственной философской неопределённости.

– Люди, которые хотят обустроить жизнь на началах справедливости, – говорил я, ссылаясь на весь опыт истории, – обычно бывают слишком добры, чтобы уничтожить помехи… И потому у них никогда не получается ничего обустроить. Хорошему танцору всегда плохие мешают!

– А плохому – хорошие?

– Нет, неприлично сказать, что мешает плохому танцору, да вы и без меня это знаете!

Гаев включался в диалог по мере утомления Билибина и сообщал свою позицию несколько выспренным слогом, хотя, с логической точки зрения, безупречно:

– Всякий поход за истиной может быть только богоискательством, и никак иначе невозможен. Во всяком ином случае «истина» одновременно и всё, что ни попадя, и ничто. При такой расплывчатости за словом не стоит никакой предметности. А нет предмета – не нужно и обозначающее его слово. Истина – это Бог. Если Бог – ничто, то и истина – ничто.

Теоретически мы почти обо всём договорились, но когда я, не доведя рыбу, резко дёрнул удочку – рыба почти сорвалась с крючка. Узнав поутру, когда я явился с бумагами, вместо почтальона, что нужно подписать прошение о признании Сиамом Советского Союза и установлении дипломатических отношений, Билибин вдруг, в несвойственной его интеллигентности манере, стал меня ругательски поносить.

И я мигом из «доброго знакомого», «друга семьи» – провалился в положение «классового врага», не зная, что с этим делать.

– Сволочи они, сволочи! – стучал Билибин кулаками по столу в своём, обустроенном на хохломской стиль, бунгало. – Храмы посносили, цвет земли убили, а теперь признавай их, давай, Билибин, расшибись для них! Сволочи! Вешать их надо, всех вешать! Ленин-то, Ленин – первым в Европе детей в утробе матери на куски рвать разрешил, первым! Сволочи! А у нас раньше, если даже выкидыш у крестьянки – урядник приезжал… Плачет она, не плачет, горе у неё, не горе – а урядник обязан был допытаться, не травила ли плод, не выдавливала ли?! А теперь – рви детишек на части, крюками трави… Вот одно слово, сволочи, нелюдь, а их ещё признавать! Да их к стенке, а не признавать! К стенке!

Думая, что вопрос с Билибиным закрыт, я повернулся выйти, зашуршав бамбуковыми «сыпучими» шторами, но, на моё счастье, когда Евмен Николаевич выговорился, глаза его потухли, громящий кулак разжался и превратился в длинную музыкальную ладонь.

– Давайте сюда, чего там надо подписывать?! – сумрачно пробубнил он, преграждая мне путь в дверях. – Признавать их, сволочей, ещё… На такие сделки с совестью иду… Россия все-таки, полковник, Россия, чтоб ей провалиться… Надо так надо… Признание им… Им кол хороший в пузо, а мы их вот признаем, видишь ли, обращения в их защиту подписываем…

И в итоге я ушел с подписанным обращением. Очень довольный даже не тем, что уговорил Билибина (по правде сказать, он сам себя уговорил, всю работу за меня сделало время изгнанничества), а тем, что теперь не придётся «убирать» этого симпатичного старика, как нежелательного свидетеля…

На тропинке тропического буйного сада, неловко шаркая и спотыкаясь в деревянных дурацких тайских тапках, Билибин догнал меня, запыхавшийся и красный от натуги.

– Стойте, полковник! Подождите, Александр Романович!

«Ну все! – подумал я. – Сейчас отзовет подпись…».

Но Евмен Николаевич затараторил совсем о другом, сбивчиво, словно боялся, что я пресеку его поползновения:

– Александр Романович, вы там обязательно сделайте приписку маленькую… Обязательно! Без приписки свое имя не отдам! Напишите – Билибин имеет большой агрономический опыт и автор книги «Земледелие нечерноземной полосы»! Напишите – может поднять им там колхоз, нужен России – ну, словом, напишите, что большую экономию до бунта имел… Тьфу, черт, об этом писать не надо! Припишите, что хорошо знает нечерноземную пашню… Пусть пригласят… Я рассмотрю их предложение… Когда в Россию вернусь – я впустую хлеб свой есть не буду!

Мы снова сошлись в единомышленники и потом не раз ещё говорили, и мысли его показались мне довольно интересными.

– Ненависть человека к человеку очень велика, – подводил он итог своей смутной и трудной, путаной жизни. – Но взращивать её дальше, выше, больше, ссылаясь на её естественные корни в природе человека, – тупиковый путь…

Я был, как у меня завелось при поступлении на службу к его величеству Коминтерну, более практичен:

– Да, он может привести к самоуничтожению человечества.

– Что значит «может»? – Билибин потел, даже и в тени сахарных пальм с трудом перенося сиамский климат, и возмущался: – Именно и только туда он и приведёт, а куда ещё? Вы повышаете температуру удушливой взаимной ненависти людей и народов ещё на один градус, потом ещё на один… Критический порог непременно будет пройден, перегретый котёл взорвётся, если вы не остановитесь…

– Кто мы?

– Сталин, Гитлер, Пибул и все, кто вокруг этих фюреров! – наводил путаный старик тень на пальмовый плетень. – Поймите, голубчик, если бы нас поработили марсиане господина Уэллса – мы бы говорили о чём-то другом. Но марсиане существуют только в воспалённых мозгах фантастов… Никаких марсиан на Земле нет. Наивно думать, что человека угнетает кто-то другой: человека угнетает человек. Сам человек себя и угнетает! И вся борьба людей против людей – это борьба человека против самого себя…

Вот главное, что запомнилось мне от неугомонного Билибина. Наверное, не зря…

Предыдущая главаГлава 13 из 23Следующая глава