Бангкок с его огромным портом на великой реке, похожий на насекомое-богомола ажурной членистоногостью грузовых кранов, с морскими, хоть и вдали от моря, причалами, – нестерпимо пахнет и морской, и речной, и озёрной рыбой. Если принюхиваться, то в стойкой рыбьей клейкой вони начинаешь различать струи других морепродуктов и тухлофруктов, растерявших по дороге к импортёрам товарный вид. Особенно басовито утирает вам нос в огромных количествах консервируемый тут тунец. Смердят моментально портящиеся по малейшему недогляду огромные плетёные корзины с креветками…
Уже спускаясь по трапу, мы с Аннэ почувствовали гущину и плотность здешнего воздуха, упругого и жирного на вдохе, скользкого на выдохе. Нас встречала группа из нескольких сиамских офицеров немалого ранга и при них московского фасона переводчица средних лет.
– Вера Александровна Оларовская! – первым делом представила она себя, умалчивая об остальных. – Мы рады приветствовать вас на священной земле Сиама!
Окружавшие загадочную Оларовскую военные согласно кивали. Не только я, но и Аня Халва никак не могла развеять морока: перед нами стояли колчаковцы, пусть калмыцкого или бурятского происхождения, но в мундирах, узнаваемых до боли…
– Сиам ближе к России, чем многие думают! – оценила нашу огорошенность бывалая, с ходу понятливая переводчица «бальзаковского возраста».
– Я ехал в далёкую страну! А оказался дома! – ответил я щебечущим наречием в полупоклоне ответной вежливости. Говорил, конечно, с ужасным акцентом, но самое главное: сиамцы меня понимали! И лица встречающей свиты, солидных господ, увешанных орденами, разрыхлились, как сдобное тесто, помятыми пожилыми улыбками…
Они с ходу окрестили меня «Фан Кло Дзе», коверкая мой ливонский, действительно трудно произносимый титул, и только много позже я узнал, что тому была ещё одна причина. Моё новое имя ласкало им слух, поскольку в тайской традиции «фан» – священный храмовый танец.
Например, у них есть Фан Леп – «танец ногтей», во время которого исполнители надевают латунные ногти длиной в 6 дюймов. А ещё у них есть Фан Нгу, «танец шарфа», который исполняют во дни радости, когда женщины вплетают в свои волосы желтые цветы. Ну, а я стал у них с порога «Фан Кло», наверное, в их понимании, «танец войны» или «танец меча» – они от меня многого ждали на поле боя.
– Для начала, Фан Кло, – они общались со мной уже по-тайски, – наверное, вам нужно разместиться и прийти в себя после дороги, отдохнуть, принять омовения…
Я ожидал, что меня квартируют где-нибудь в немецком посольстве или бывшем русском консульстве (ведь я одновременно был и посланцем Рейха, и представителем русской эмиграции). Но с леденящей изумлённостью я обнаружил куда большее рвение традиционного азиатского гостеприимства.
Нас с Халвой со всяческим почтением доставили в отведённую нам виллу, в элитном районе сиамской столицы. Белевший стенами и красневший черепицей дом сочетал европейский уют с традиционной тайской архитектурой, утопал в роскоши экваториальных джунглей. Поближе оказалось, что это не джунгли, а тщательно распланированный тропический сад, «оранжерея без стёкол», и вся зелёная кипень очень жёстко разбита геометрически.
Мне стало не по себе. Я прекрасно понимал (уже тёртый калач!), откуда в распоряжении фашистских режимов берутся такие вот «райские уголки» для подселения «нужных людей». Обжитое место без слов рассказывало, что «ненужных людей» отсюда совсем недавно забрали с билетом в один конец. Вымороченное имущество поступило в фонд Икс Империи (вместо «икс» подставьте любой этноним, какой вам ближе) – после чего, например, там можно сделать гостевой домик для важных командировочных.
Наш с Аней «новый дом» не был новым, не был он и казённо-безликим, гостиничным. Тут ощущалась безымянно прежняя семья, она ещё призраком витала по комнатам и террасам дачной роскоши, сквозила через странноватые европейские цветные витражи и эхом отдавалась от статуй упитанных бронзовых Будд по углам. Кое-где даже не успели – или не захотели? – убрать чашки с песком, в которые прежние хозяева вонзали палочки курящихся благовоний…
Аня, следуя женскому инстинкту, сразу же экскурсанткой заметалась по просторным покоям, отчего возникла иллюзия, будто она повсюду вокруг меня, столбом застывшего в тенистом холле у входа. Она моложе и наивнее, она не понимала, из какого фонда нам выдали жилплощадь, и то её счастье, и не мне ей раскрывать глаза. Буду мысленно извиняться перед бывшими владельцами этого славного уголка в смиренном одиночестве…
В окна, стоит их раскрыть, – настырно лезли райские кущи, яркие цветом, удушливо-парфюмерные духом и неутомимые в росте. Наша вилла утонула в пенных изяществом орхидеях и франжипани, экваториальном жасмине, пахнущем цитрусами и специями, в «лианах любви», как называют европейцы антигононы в текомах, чьи огромные жёлтые цветы напоминают тыквенные, а из корней варят неплохое пиво (варить не пробовал, но само пиво пробовал с удовольствием), в фарфоровых на вид, вощатых на ощупь «факелах» соцветий этлингерии…
– Здесь, в Нотабури, родился «фюрер тайской нации» Пибул Сонграм, – пояснила мне мой гид, молодая и привлекательная «самочка-сиамочка» в лейтенантском чине, по имени Мали (что с тайского переводится как «Жасмин»). – Это большая честь – поселиться в Нотабури, она показывает, как высоко ценят и уважают гостя власти нашей империи!
Аня, привычно играя роль «собаки на сене», довольно сердито ревновала меня к этой «маленькой Мали», как будто я сам волен выбирать приставленных ко мне местной контрразведкой соглядатаев…
Пространства к северу от Бангкока очень напоминают Венецию, конечно, с азиатским колоритом, который, впрочем, я бы не переоценивал: есть очень много сходства в домах на сваях вдоль каналов, независимо от того, итальянские или тайские руки их строили.
– Величайший сын тайского народа, будущий Пибул, «Всадник», – щебетала Мали на своём полном дифтонгов наречии, – Плек Китта Санка сначала учился в школе при буддийском храме, после чего поступил в Королевскую военную академию Чулач Омкло, которую окончил в 1914 году, получил звание «второго лейтенанта» артиллерии и был направлен в артиллерийский полк в Пита-Нулок…
В город и из города до выделенной нам с Аннэ виллы в Нотабури мы «ходили» на закреплённом за моей семьёй прогулочном катере, маленькой и плоскодонной пресноводной яхте, по широкому водному пути могучей и мутной реки Чаупхрая. То обгоняя нас, то отставая, слева и справа бегали битком набитые речные трамвайчики, по недорогому и популярному в народе маршруту общественного транспорта, связывавшего центр Бангкока с его северными районами и ближайшими пригородами.
Правительственный катер забирал меня с пирса недалеко от улицы Касан, провозил под мостом Крунтон, открывая великолепные виды на белые палаццо тайской знати по обеим берегам. Эти огромные виллы иной раз напоминали абрисом традиционные пагоды, но в других случаях были неотличимы от европейских. Кому как из хозяев больше нравилось, благо здешним насельникам «средства позволяли» любые капризы!
Далее, как водные ворота в славный дачный Нотабури, вставал величественный храм Ват Сойтхонг. Миновав его, мы «парковались» у причала, с которого начинается главная улица пригорода, укрытая тенью знаменитой и огромной дочери цивилизации – часовой башни. Слева возле неё Пибул поставил памятник дуриану.
Паромная переправа отделяла фешенебельный квартал знати от гончарной слободы на острове Крет, горбящемся аккурат посреди полноводного потока Чаупхраи. Два шага – и вы в Средневековье! Я застал его ещё «неразбавленным»: традиционные лачуги, традиционные костюмы, не увидишь ни одного автомобиля, вместо привычных европейцу городских парков – обширные участки нетронутых джунглей посреди застройки. То тут, то там – статуи сидящего улыбчивого Будды.
Из множества храмов здешних окрестностей самый знаменитый – храм XVIII века у паромного терминала, который изумляет своей падающей пагодой. Угол наклона больше, чем у Пизанской башни. Нечаянно ли так вышло или специально задумывали – история умалчивает.
Несмотря на обилие воды в Нотабури, в сотнях проток, – я нигде не встречал ни уток, ни гусей. Зато великое множество кур сновало под ногами. Петух в здешних краях, по поверьям, – священное животное. Но кричат эти бесчисленные петухи странным для русского уха, придушенно-хрипящим и совсем не похожим на наше «Ку-ка-ре-ку!» кличем…
Вместо привычных по правительственному кварталу широких улиц с фонарями, в Нотабури всюду были каналы и лодочки. Вместо помпезных арок с портретами короля и фюрера – буддийские малопонятные мне скульптуры…
Первые дни у девушки-гида «Жасмин» очень много времени уходило на обучение меня и моей финки тайскому придворному церемониалу. Например, она учила нас, как малолетних несмышлёнышей, кушать мангостин по местным традициям, не менее чопорным и многосоставным, чем в викторианской Англии.
– Его едят изысканно, вилкой, – объясняла и показывала узкоглазая, скуластая, смуглая Мали. – Вначале снимается темно-красная кожура и внутри появляется мякоть кремового цвета, по внешнему виду похожая на чеснок, но имеющая сладкий вкус с привкусом терпкости. Скорее всего, в гостях у луангов вам подадут блюдо мангостинов, обложенное «сахарными яблочками». Определите их так: цвет болотно-зеленый, под кожурой скрывается ароматная и очень сладкая мякоть молочного оттенка. Помните, что лучшие «сахарные яблочки» подают перезрелыми и кушать вам их нужно непременно большой ложкой, чтобы не оскорбить хозяев дома!
Уроки Мали пригодились, и, сказать по чести, доселе не могу я забыть культовые мангостины – неприметно-маленькие плоды с зелеными листиками, ярким ароматом и кисло-сладким вкусом…
Со временем Аннэ научилась выбирать мангостины на тайских рынках принятым тут образом: кожура должна быть слегка мягкой, пружинить под пальцами, фиолетовая, без коричневых участков. На разрезе – белые дольки, как у чеснока, и в них небольшие косточки. Чем больше фрукт, тем больше в нем вкусной мякоти.
Мали познакомила нас с прислугой, построив её в шеренгу, словно воинское подразделение: горничная, садовник, повар.
– Какая женщина не мечтает о таком комплекте? – улыбалась моя супруга, ядовито глядя на меня. Словно бы я виноват, что ей приходится вести жизнь прямо противоположную её идеалам.
Разумеется, эта фанатичка с первых же дней развалила всё домашнее хозяйство, потому что предоставила прислуге «свободу и равенство», то есть, на практике, реализацию вековой мечты всякой дворни не заниматься ни уборкой, ни готовкой, ни подрезанием кустов в саду.
А поскольку дом сам себя не приведет в порядок, бурные тропические побеги сами себя не подстригут и обед сам себя не готовит, на вилле баронов фон Клотце началась разруха.
Не знаю, как сейчас, но в конце 30-х тайцы были ещё, в массе своей, грязнулями и неряхами. Если дать волю тайской служанке, то она помоет и стол, и пол одной тряпкой. И ладно ещё, если стол сперва. А то и в обратном порядке. Так что лучше бы вообще не мыла, гигиены больше!
Наши соседи, немцы и итальянцы, лишь побоями добивались, чтобы тряпки после уборки стирали и вывешивали просушить, а у нас в «доме коммуны» все тряпки валялись скомканные и грязные.
И я поопасся пенять, потому что Аня Халва тут же уличила бы меня в «цеплянии за феодальные пережитки», свойственные «таким гнилым натурам старого мира, как моя».
Окна они мыли на равных, тайская прислуга и моя Аннушка, взбиравшаяся на палисандровую раскладную лесенку, засучив рукава, стянув роскошные волосы в «конский хвост», причём Анюта научила тайцев мыть окна недавно появившимися газетами.
Режим Пибула много заботился о пропаганде фашистских идей, но в нашей коммуне на берегу Чаупхраи все эти идеи, нечитаные и не принятые к сердцу, сминались в комки и скрипели по стёклам.
Аня брызгала водой на окно и тёрла газетой, думая, что так «разводов не будет». Один развод точно бы из этого получился, если бы наш брак не был фиктивным!
Впрочем, самому мне гнёздышком заниматься было некогда, дав мне отдохнуть только сутки, явно торопясь, меня вызвали по долгу новой службы прямо в кабинет сиамского фюрера, где я впервые поклонился с порога тому, о ком был так много наслышан.
И снова, при первой встрече, русский гвардейский мундир Пибула меня пронял до дрожи. Передо мной предстал некто вроде генерала Корнилова, узкоглазый человек в знакомом, отозвавшимся в сердце болью, облачении. Разве что более упитанный, чем покойный Корнилов…
– Мы и вам, Фан Кло, приготовили такой же мундир! – милостиво сказал мне Пибул по-сиамски, видя, какими жадными глазами я смотрю на его золотые погоны.
Первые дни, стремясь побольше узнать о Гитлере, Рейхе и в целом о Европе, так сказать, из «первых рук» и «близких глаз», фюрер всех тайских племён, мечтающий объединить их в единую империю под контролем Великого Сиама, частенько, по многу часов, становился моим спутником и собеседником. Это огромная честь, которая заставляла его сиамских соратников ревновать.
Но Пибул был слишком умён, чтобы упускать важный источник информации о далёком, очень нужном ему союзнике, и, кроме того, слишком умён, чтобы спрашивать интересующее его в лоб. Большую часть времени мы с ним проводили как туристы, осматривавшие достопримечательности Бангкока из правительственного блиндированного авто, и болтали о пустяках, словно бы прощупывая глубину и остроту ума друг у друга.
При этом сиамский фюрер был невероятен на поворот, видимо, стремясь раскрыть душу собеседника, как створку раковины, мгновенно и ошеломляюще меняя темы разговора.
– А вы знаете, что наша страна – родина всех известных в мире пород кур? – как-то вдруг спросил он меня.
– Да, джунглевые или банкивские куры, полуфазаны-полукуропатки, служат человечеству более шести тысяч лет…
Диктатор взглянул на меня с нескрываемым изумлением:
– Поистине не солгали, вас аттестуя, Фан Кло, те, кто говорили о вашем блестящем и разностороннем образовании!
– Образование у меня довольно среднее, да и способности тоже, – самокритично смутился я. – Просто я учился в Петербурге, понимаете? В Петербурге, а это кое-что значит! Некоторые простейшие азы – вроде того, где и когда одомашнили курицу, там знают все…
– Неужели прямо все?
– Сейчас, может быть, уже и нет… – пошёл я на попятный. – Война, смута, разные потрясения… Увы, господин луанг, я давно там не был, как там сейчас – точно не скажу…
– Человек самонадеянно думает, что это он лишил курицу полёта, – философствовал отец нации с чисто-восточной нравоучительностью, – и, как и в большинстве случаев гордыни своей, ошибается.
– Да?!
– Дикие куры летают не выше домашних. Предел их крыла – подкинуть дикую курицу на нижние ветви деревьев…
– Кто бы мог подумать?! – покачал я головой, играя в почтительное изумление.
– На монетах древних царств, – снова похвастался мне сиамский фюрер, – наших курочек чеканили в 16 эпохах! Мы не знаем имён царей, которые выпускали эти монеты, но самих курочек легко узнаём. Цари давно умерли, а куры – живы и по сей день, чего им сделается!
– Да, – дипломатично склонил я голову в знак согласия. – Отсутствие индивидуальности иной раз предстаёт как дарование бессмертия. Удивительно!
Я начинал догадываться о причинах особого внимания сиамского фюрера ко мне: он явно переоценил мою неформальную связь с германским его коллегой, как это часто бывает с неформальными связями, обрастающими слухами и домыслами. Обращаясь ко мне, он воображал, что разговаривает с Гитлером, и, стремясь меня понять, полагал, что Гитлера тем самым поймёт.
– Вот ведь что такое судьба… – задумчиво говорил мне Пибул. – Вы, наверное, слышали, барон, как во время мировой войны я проходил стажировку в артиллерийских частях во Франции? И что интересно: как раз в тех местах, где воевал ефрейтором ваш фюрер! Не исключено, что когда его контузило – это сделал снаряд, направленный именно моей рукой… Надеюсь, что это не так. А если это так – надеюсь, что он не обижается. Как вы полагаете?
– Думаю, нисколько не обижается! – об этом я мог говорить с изрядной долей уверенности. – Фюрер женат на Германии. У него нет времени или желания сводить личные счёты. Только деловая целесообразность!
Мы с Аней календарно попали в то, что в Сиаме называется «зимой» и никакой зимой для европейца назваться не может. Потому что душно было, как в парилке, и не то что снега – сквозняка нигде не уловить! «Зимой» Сиам традиционно, вдобавок к извечным туманам с болот, наполняется едким дымом, потому что крестьяне выжигают старые поля от всего, что на них осталось, от засохшего бурьяна. Этот средневековый способ очистки сельских угодий ежегоден, как неумолимый рок, и вся страна на пару недель погружается в щекочущие нос запахи гари.
– В прошлом году, – пожаловался мне Пибул, – в Бангкоке закрывали школы из-за задымлённости от горящих на полях остатков тростника и рисовой соломы.
– Но это же варварство, почему бы не запретить? – наивно поинтересовался я, чихая от дыма.
– Запрещал! И до меня пытались запрещать! – безнадёжно махнул рукой вождь, поджимая губы в обиде на жизнь за отказ дать всемогущество. – И я вот теперь запрещаю, но пока безрезультатно…
И всем своим видом показал, как он недоволен темнотой позорящих нацию, мелочно-меркантильных и узколобых низших слоёв населения.
Я давно заметил, что люди, клянущиеся в верности нации, – необходимым приложением всегда ненавидят народ. И причина тут очень проста: живой, обычный народ никогда не дотягивает до того оперного и канонического образа нации, который живёт в голове у националистов. Народу пытаются придать иконописное выражение лика – а в живой жизни всё равно получается гримасничающая мордашка… Националистов эти бытовые гримасы вместо величественной каменноликости очень ранят…
Тропик Рака – не шутки! Звучит, может быть, и красиво, если читаешь это в иллюстрированном «Брокгаузе», вкупе с Ефроном, на диване в средней полосе Отечества нашего. Но жить там – не ксилографии рассматривать!
В Сиаме всего три времени года. Зимы нет, и все эти сезоны – оттенки лета. Очень жаркого лета, дождливого или посуше.
Джунгли, по которым мне довелось водить кавалерию в её «последний бой» (но не в трагичном, смертельном, а просто в историческом смысле, ибо время кавалерии иссякло), – это мясистая зелень всех оттенков, от нежно-салатного до ядовито-изумрудного. Причём вся эта палитра, с вкраплением коричневого, сразу бросалась в глаза, и била в них, била до синяков…
В этих джунглях замысловато-огромные листья складывались на манер суповых тарелок, или даже широкогорлых кувшинов, собирали в себе воду, вода была полна икрой древесных лягушек, из числа тех, что никогда в жизни не ступают на землю.
С дерева на дерево перелетали склизкие хладнокровные гады, используя складки кожи, перепонки на лапах, они превратились в фантасмагорию замены птиц, какая не приснится и в самом страшном кошмаре…
Тот, кто видел неоглядные сибирские топи, может представить себе сиамские непроходимые и бесконечные болота: это как если бы обские трясины поставить на газовую конфорку и разогревать много часов на сильном огне, когда в итоге ты ощутишь себя мухой посреди тарелки горячего и очень жирного, наваристого супа…
Достаточно один раз увидеть, чтобы потом в снах вспоминать всю жизнь, как восстают перед тобой утопленниками из вод головокружительно-кривляющиеся, словно бы специально наломанные под разными углами каким-то безумным художником-футуристом, до ряби в глазах извилистые деревья в зелёной, пышной, лохмато обвисающей и ворсистой бахроме тропических мхов. Они задумчиво и вечно склоняются над стоячими, гниловатыми, удушливо-парны́ми, курящими тропическими миазмами, дымчато-неправдоподобными заводями.
Воды эти, сочетавшие самые экзотичные благоухания с самой обыденной вонью разложения, отдававшие одновременно и богатейшей оранжереей князей Урусовых, и канализационными стоками, кишели разнообразной, но отвратительной жизнью самых низменных форм, обилием организмов-паразитов.
– Некоторые из них, – предупредила меня девушка-экскурсовод Мали, – могут пойти по струе против течения, когда вы мочитесь!
– Что?!
– Ну, как лососи идут против течения, даже в горных реках… Так что здесь облегчаться у любой лужи не рекомендуется!
Передо мной, усилиями Мали, постепенно разворачивалась, как гримуар чернокнижника, пугающе-прекрасная страна мангровых зарослей, тёмных джунглей и светлых песков, бурных водопадов, чёрных сигар и белого рома. Страна, в которой много действующих буддистских храмов, но ещё больше древних храмовых и дворцовых развалин. И в них, затянутых зеленью, как чехлом, опочило таинство вечности и почти память давно ушедших поколений. Впрочем, тут всё какое-то сказочное, если и не страшное, то всё равно волшебное, будто бы ребёнком нарисованное, и впечатляет своим кричащим неправдоподобием.
Первые мои впечатления о Бангкоке 1939 года – удушье. Казалось, что меня законопатили в сыром и узком деревянном ящике, откуда я постепенно выхлебываю последний воздух…
Бангкок – парилка, из которой некуда выбежать на снег или в прорубь. Это – огромная, равномерная и вечная парилка, куда небесный банщик поддает на раскаленную каменку настоянные на болотных травах отвары, где дышишь водой, цветочной, комковатой от сырости, пыльцой и жаром…
Лейтенант Мали казённо улыбалась, хорошо изучив «европейский типаж», за которым её не в первый раз закрепляли:
– Первые дни вы захотите на стену полезть – ничего, терпите, пройдет, привыкнете… Это тропики, экватор… Приезжает ваш брат – кажется, что в рай, уезжает, – понимает, что из ада… От лица руководства прошу вас с нашим климатом не шутить и не бравировать! У нас тут много отличного ароматного голландского табака с колониальных плантаций – курите сигары. Это не какая-то мода или привычка! Европейцу тут нужно сигарой горло сушить – чтоб не сгнило…
С Мали я общался по-тайски, а с Верой Александровной Оларовской, тоже взявшей надо мной шефство (они играли на моих нервах, как на рояле, в четыре руки), – по-русски. Именно Оларовская готовила мою первую официальную встречу с министром иностранных дел Сиама Приди Паномонгом (местные русские звали его не иначе как «Прийди Понемногу», что, кстати, точно характеризовало особенности его политической карьеры).
Загадка личности Веры Александровны раскрыласть быстро: она оказалась дочерью и наследницей бывшего царского генконсула в Сиаме. А уж тот (даже и у меня в голове всплыло, когда напомнили) – известная в здешних широтах личность!
После Оларовского в Бангкоке поменялось несколько русских послов, но никто из них на посту долго не задерживался: ни Яковлев, ни Плансон, ни оставшийся ныне не у дел, желчный и обиженный, живущий на правах частного лица и отказывающийся встречаться с соотечественниками, посланник Керенского Иосиф Лорис-Меликов…
И уж тем более никто из них не оставил такого следа, как первопроходец Александр Эпиктетович Оларовский, до 1906 года носивший странный чин «министр-резидент», а потом долго числившийся «полномочным министром» сиамских дел Российской империи. Ещё он, за дальностью мест, совмещал в одном лице и должность посла России в Королевстве Сиам, и генерального консула.
По поручению Николая II Александр Эпиктетович улаживал отношения между Францией и Королевством Сиам. Для меня особенно важно и близко было то, что именно Оларовский первым начал разведение скаковых лошадей в Таиланде. То есть заложил те основы, которые я призван был подновить и подправить. Он – конезаводчик, а я – коненаладчик…
На беду семейства, Оларовский-старший обладал весьма вздорным, склочным характером и всё время ругался со своим вышестоящим начальством. По этой причине он покинул свой пост в Японии, с тем же, не сработавшись с царским МИДом, гордец покинул и Бангкок. Отправился в Египет, где и помер у подножия пирамид, как дай бог каждому. Чего-чего, а экзотичных поступков ему было не занимать!
И тем не менее, несмотря на недостатки (вспыльчивость отца отмечала даже его любящая дочь), старика Оларовского в Сиаме помнили и годы спустя его кончины!
Пожалуй, он единственный, кто смог сполна влиться в сиамское общество и не потерять здоровья в этом климате. А ведь родился он в Барнауле, трудно представить себе что-то более далёкое от Бангкока…
Потому неудивительно, что русское белоэмигрантское общество, в Бангкоке многочисленное, как в Париже, приставило ко мне – подтянуть мой архаичный сиамский и подучить местным нравам – его дочь.
Вера Александровна Оларовская была в папеньку: особа весьма решительная и энергичная, деловая женщина «за сорок», смотревшаяся моложе своих лет.
– Ваш батюшка жив? – проявил я сперва бестактность и неосведомлённость.
– Ну что вы! – нисколько не обиделась Вера. – Папенька скончался в Каире давным-давно… Ещё до мировой войны (она произносила смешно – «до моровой»). Да, он скончался, а мы впятером остались в Каире.
– Впятером?
– Ну, моя мать, Августа, Берта, Ольга и я… Правда, Августа почти сразу умерла, и нас осталось четверо. Что мне делать в Каире?! Носить хиджаб?! Я решила вернуться в Бангкок, где у папы остались конные заводы, и попытать счастья здесь. Знаете, Сиам уникален: это, наверное, единственная страна в Азии, где равноправие женщин и мужчин с древности не оспаривается…
– Но я слышал, что здесь распространено многожёнство.
– Да. На равных правах с многомужеством.
И, раздражённо отмахиваясь от «всякого вздора», не без упоения превосходства Вера начинала учительствовать, глядя на меня завораживающе прямым, ледяным взглядом.
– Не вздумайте лезть с рукопожатиями! – первым делом предупредила она меня. – Это здесь как оскорбление… Тайцы приветствуют человека сложенными напротив лица руками, это напоминает движение во время молитвы и называется «вай-вай».
– Прямо как в Бухаре!
– Не болтайте ерунды, какая вам Бухара?! Сиамский «вай» разделяется на 2 вида: обычный и высокий. Здороваясь обычным способом, нужно сложить руки на уровне груди и лбом достать безымянный палец. Второй способ – высокое приветствие. Оно вам пригодится при дворе и в Генштабе. Вам будет нужно поднять руки максимально высоко, что означает глубокое уважение к человеку. Чем выше подняты руки, тем больше вы оказываете уважения.
– На фронте, когда руки задирают вверх – то сдаются на милость победителя…
– Не исключено, Александр Романович, что тут тоже изначально вкладывался такой смысл… Далее: при входе в храм, в чужой дом и даже в магазин и ресторан следует снять обувь.
– А! – прозрел я. – Так вот почему тут всё время горы обуви на порогах! Я никак понять не мог, неужели столько лавочек, торгующих подержанными башмаками?!
Мы быстро подружились, Оларовская стала бывать у нас дома, познакомилась с Аннэ, восхитилась её «нордической красоте валькирии», что из дамских уст дорого стоит, но Аней Халвой не было оценено по достоинству. Внутренне она, хоть и не подавала виду, но обиделась и потом жаловалась мне, что «у этой твоей Оларовской сравнения какие-то… нацистские…».
– Россию помню очень плохо, – рассказывала Вера Александровна, с завидным аппетитом уплетая приготовленные Аней взамен картошки с груздями жареный батат с китайскими древесными грибами шиитаке. – Почти не помню. Так, детские взгляды сквозь мутное стекло времени. Хорошо помню снег, я его потом нигде не видела. Помню похлебку с потрохами и пряничных коников. Интересно, что запомнила их по причинам сугубо супротивным: похлёбку ненавидела, коньков обожала… Сильное чувство впечатывается в память, а знак его, плюс или минус, как понимаешь с годами, не так важен…
Вера Александровна родилась в браке Оларовского с американкой Мелой Гарриет. И манерами, и угловатым строением тела, выпуклой костистостью больше напоминала англичанку, чем русскую. Чем и хвасталась порой:
– Так что я, Александр Романович, настоящая американка!
– У моей жены в юности было прозвище «американка», – ностальгически вздохнул я.
Она удивилась:
– Анечку звали «американкой»?!
– Нет, не Анечку, мою первую жену… Очень давно, в другой жизни. Она была рыженькой, остроносой, «подсолнечной», с такими, знаете ли, милыми веснушками…
– У вас было много жён? – поджала губы строго Оларовская, услышав своё, а не то, что я пытался донести.
– Да, – сознался я и потом смутился, решил смягчить удар по своей репутации. – Но не по моей вине, Вера Александровна…
– А, ну конечно! – саркастически скривилась эта старая перечница. – У таких, как вы, барон, всегда во всём виноваты женщины!
– Нет, в моём случае женщины тоже не виноваты. Просто была война. Две революции. Смута. Наверное, никто не виноват, просто уж судьба такая…
Надо отдать Вере Александровне должное, услышав это, она с неподдельной понятливостью, по-американски энергично, «жевательно», закивала.
А когда я стал жаловаться на нестерпимую неустранимую всегдашнюю духоту, то подарила мне резной и расписной бамбуковый веер.
– Терпите, Александр Романович, терпите! – утешала она меня. – Ко всему человек привыкает… Кстати, – между делом, как будто малозначимое, сказала эта чертовка, – вас ждёт аудиенция у сиамского короля! Ведите себя предельно церемонно и забудьте о делах, в Сиаме теперь король священная личность, но ничем не правит. Ну, примерно, как сейчас в Италии, при Муссолини! Посему от него ничего не добивайтесь, любое ваше прошение всё равно уйдёт на рассмотрение местному дуче…
Все мои знакомые каменно молчали, словно сговорившись, о том, что король, посаженный Пибулом Сонграмом на трон, был… ребёнком! После я узнал, что неспроста: в Сиаме закон запрещает обсуждать любую слабость священной королевской особы, а несовершеннолетняя неопытность юности в Азии почитается одной из худших слабостей.
Так я впервые попал в королевский дворец к его величеству Раме VIII Чакри, припомнив всё, что знал или хотя бы слышал краем уха о придворной вежливости.
Поясню тем, кто бывал в Таиланде меньше моего: династия там называется Чакри и правит с 1782 года. Каждый король носит официальное церемониальное имя Рама. Имя взято в честь индуистского бога Рамы, олицетворения Вишну. Титул монарха звучит как «король» только в переводах для европейцев. А на самом деле по-сиамски король – это Рама. Потому у всех Рам есть и собственные, трудно выговариваемые имена, под которыми их, впрочем, мало кто помнит: Рама номер такой-то, да и ладно, согласитесь, удобнее?
Большой дворец в Бангкоке, в котором принимал меня его маленькое величество Рама VIII Чакри, – располагается на полуострове Ратаннакосин, на берегу реки Чаопрая. Это обширный квартал, составленный в причудливую композицию резиденций, храмов, пагод, галерей и совсем уж непонятных мне строений, тем не менее, поражающих воображение азиатской вычурностью фасадов, украшенных доходящей до ряби в глазах мозаикой множества мелких деталей.
Большой дворец стал резиденцией королей Сиама начиная с XVIII века, когда столицу подвинули из Тхонбури в Бангкок. Весь квартал, некогда бывший крепостью (но стену потом убрали), – по-европейски правильный прямоугольник, западная его часть выходит к реке, королевский замок смотрит на восток.
По святой земле резиденции нельзя перемещаться иначе, кроме как пешком, и мы шли по кварталу, являвшему музей монархии, довольно долго: мимо знаменитого храма Изумрудного Будды, предназначенного у сиамских королей для личного поклонения сему провозвестнику истины.
Из храма выглядывала фигура Будды, выполненная из монолитного зелёного жадеита. Словно бы играя в куклы, жрецы одевали её и периодически переодевали, согласно сезону, в полагающуюся на каждый месяц одежду с драгоценными камнями.
По другую руку остались не менее священные королевские конюшни белых слонов. Оттуда неслись те характерные, всегда смущавшие меня, трубные звуки, про которые никогда не поймёшь, не видя источника, – то ли священный слон пускает ветры хоботом, то ли из другого места.
Именно слоны-альбиносы считаются тотемом Сиама, на том основании, что белый слон с шестью бивнями явился во сне матери Будды, когда она зачала ребенка. Казалось бы – мало ли чего привидится беременной женщине, но сиамцам того хватило на века поклонения.
– Это место сакральных церемоний. И король тут не живет, – предупредили меня провожатые офицеры относительно Большого Дворца.
– Король не живёт во дворце? А почему же тогда он тут принимает?!
– По новой конституции дворец – рабочее место короля. Он сюда ездит на работу. Проводить церемонии. Как вы или любой другой служащий. И, как всякий нормальный человек, живёт он дома, а не на работе, даже если в напряжённые дни и приходится иногда ночевать на работе…
Мне оставалось только развести руками: чудны дела твои, Господи!
Король-дитя важно и величественно кивнул мне с трона – на том всё наше общение и закончилось. Говорил от имени короля его наставник и ближайший родственник, принц-регент. Тоже августейшая особа, почти король, только не «его величество», а «его высочество».
На этой сугубо церемониальной встрече с призраком монархии, оглушенный обилием золота и перламутра, многоцветьем стекла витражей в зале, я говорил по-сиамски, мяукал, понимая, как ужасно фальшивлю в этом языке-мелодии, и рассыпался в любезностях:
– Счастлив и безмерно благодарен вашей высокой милостью быть принятым. Готов всемерно служить его величеству и вам, ваше высочество, приношу к стопам трона вашего дружбу Великой Германии, направившей меня в знак союзнического долга, и…
– На самом деле мне очень важно, что вы из Петербурга! – отвечал мне регент, стоически терпевший мой чудовищный акцент, с которым я коряво строил сиамские фразы. – Ещё мой августейший отец рекомендовал нашим аристократам и принцам крови направлять своих детей в Петербург, чтобы получить европейское образование, особенно военное. Многие высокопоставленные сиамцы и даже один наследник престола женились на русских девушках…
Я попытался произнести традиционную тайскую формулу вежливого восхищения, совсем запутался в дифтонгах, покраснел, внутренне проклиная свою неловкость.
Но выручил меня из неё, как ни странно, сам регент!
– А давайте поговорим по-нашему, по-русски! – вдруг очень чисто, почти без акцента предложил мне пожилой местоблюститель трона.
– Ваше высочество… разве… говорит по-русски?! – пролепетал я с такими паузами ошеломлённой растерянности, что, казалось, сам позабыл русский язык.
– Ну разумеется! – легко, как в танце, взмахнул рукой витиеватым жестом регент сиамского трона. – Как-никак кхун[40] Клотце, я окончил в Петербурге Пажеский корпус! Все экзамены сдавал на русском языке и получил высший балл! Правда, это было очень давно… Но скучаю, скучаю… Как вспомню императорский гусарский полк, кутежи, цыгане, снег, тройки, блины с икрой…
И он живописно повествовал, как во дни младости его рекой лились мальвазия и вернейское вино в гвардейских становых палатках, где закусывали гусиными да рыбными полотками[41], где в чести и изобилии водились духовая буженина с хреном, пироги о четыре угла, щи со свежиной, солёные грибочки…
– Да-с, кхун Ацхель, мы с моим лучшим другом, князем из Бангкока, стали настоящими русскими гусарами, даже прошли гвардейский обряд посвящения! Спутник мой, помню, закрутил очень романтические отношения с одной горячей русской вдовушкой!
– А вы, ваше высочество? – весьма глупо выпалил я, и стушевался, полагая, что регент обидится. Однако ему было, наоборот, приятно – самые счастливые моменты у любого человека бывают только в юности.
– Ну что вы, – разулыбался принц, – я тогда был крайне стеснительным молодым человеком! – И ностальгически вздохнул: – Ах, молодость, молодость! Вернуть бы её – я, наверное, теперь вёл бы себя совсем по-другому! Друг мой, тут больше Петербурга, чем его осталось в снегах России… Русская форма королевских гвардейцев, а наш гимн написан в 1888 году русским композитором Петром Щуровским… Здесь, в Бангкоке, для русских действует несколько православных храмов…
Его высочество доверительно взял меня под локоток, по-европейски, как тайцы никогда не делают, потому что у них категорически не принято друг к другу прикасаться. Но передо мной был в этот момент не регент таинственного экзотического Сиама, а помолодевший от воспоминаний гатчинский лейб-гусар…
– Тайский язык не только Сиама, – сказала эта августейшая особа, – но у всех тайских народов Юго-Восточной Азии – на базе санскрита. Но это очень поздний, сильно испорченный, искажённый, щебечущий санскрит! Палеосанскрит – давно уже считается у нас мёртвым языком великих древних богов, и его знают только самые искушённые мудрецы, превзошедшие всех в книжной премудрости. Меня в детстве, как положено особам королевской крови, они пытались обучить этому языку. Ведь он древнее латыни и иврита! Каково же было моё удивление, Александр Романович, когда, выйдя в Петербурге на Сенную площадь я, ушам своим не веря, услышал, как мужики, разгружавшие тёс, говорят между собой на почти чистом палеосанскрите! Боюсь, что русские и сами не понимают, чем владеют… У вас в стране распоследняя рыночная торговка грубого низшего сословия, совершенно не задумываясь об этом, скандалит на языке великих древних богов!
– Мы вас очень ждали! – сказал «правая рука» национального лидера Приди Паномонг, радушно улыбаясь и осуществляя с дистанции церемонный поклон. – Вы нам очень нужны! Как расположились? Супруга довольна?
– Благодарю… Гораздо удобнее, чем мы с женой предполагали. Зачем было так беспокоиться, ваше высокопревосходительство? В здании бывшего русского консульства, мне рассказывали, прекрасные условия номеров…
– Ну, мы хотим, чтобы вы полностью стали нашим. Чувствовали бы себя, как дома, а не как турист! Боюсь, у вас не будет времени даже на осмотр сокровищ наших пейзажей… У нас в кавалерии плохи дела, совершенно плохи… Война на носу, а кони дохнут! У нас до вас было пять инспекторов, и русские среди них были, но никто не может понять, в чем дело…
– А что ветеринар говорит?
– Говорит, лошадиная болезнь, «тряска болот», насекомые переносят… Так что отдыхать вам некогда – тайский народ ждет от вас решительных действий, наведите в кавалерии порядок!
…Я не был кавалеристом, но вырос в семье кавалериста и среди лошадей императорского манежа. И мне не нужно было быть ветеринаром, чтобы понять, отчего мрут лошади северных пород в климате Бангкока. Я сам был такой же «лошадью северной породы», и сам собирался помереть от того же, что и кормильцы моей скудной дворянско-служивой юности…
– Нет, дружок! – сказал я ветеринару-немцу. – Это не болотная лихорадка. Похоже, но не она. Это тропическая лихорадка…
– Лошади не болеют тропической лихорадкой! – попытался возмутиться ветеринар.
– Потому что не живут обычно в тропиках, вот и нет описанных случаев…
С конями в Бангкоке и вправду была беда. Одни жеребцы выглядели подавленными, раскоординированными и с легкими признаками лихорадки. Другие – теряли в весе, тоже бились с приступами дрожи и вообще оказывались очень слабы – даже седока нести не могли. У беременных кобыл шли постоянные выкидыши. Некоторые лошади выглядели нормально, но все равно плохо держали вес, смотрелись анемичными.
Ветеринар развернул передо мной книгу и ткнул пальцем в три признака конской болотной лихорадки, идеально совпадавшими с нашими симптомами.
Я достал из своего чемодана немецкую книгу про малые источники механической энергии и тоже ткнул пальцем:
– Вот чертеж ветряного двигателя. Именно такой должен быть установлен на достаточном расстоянии от конюшни, чтобы лошадей не пугал ультразвук! Этот двигатель будет питать наши вентиляторы – я планирую поставить их по всему периметру. Чердак над конюшней двойной?
– Да.
– Мало. Поставьте тройной, четверной чердак, как можно больше воздушных подушек. В конюшне должно быть сухо и прохладно, и я этого добьюсь, господа!
Несколько дней прошли в хлопотах об устройстве вентиляции (жара в Бангкоке мучает только европейцев, местные её не замечают и проблемы в ней не видят), в распространении среди конюхов новейших немецких лошадиных антиглистовых таблеток и в устройстве охлаждаемой конской купальни.
У многих лошадей я застал хронический кашель, колики, хромоту, исхудание. Про таких животин мой отец в старом Манеже говорил: «Червь точит».
Чего удивляться? Это же экваториальные тропики! Здесь полно просто неизвестных европейской ветеринарии самых различных гельминтов, яйца которых попадают коням в кровяные сосуды легких, в кишечник, в брюхо, даже в позвоночник! А это не просто паразиты: продукты их деятельности – яд для лошадей…
Но самое страшное, что я застал в королевских конюшнях конной гвардии, – это грызуны. Кошек в Сиаме, тех самых, знаменитых сиамских кошек, держат, оказывается, только аристократы, а простой народ давит мышей и крыс специальными змеями. Но лошади впадают в панику и бешенство от змей, и потому наивные конюхи попросту отказались от войны с грызунами. Отсюда поползла на конный фонд черная туча самого тяжелого лептоспироза. Это заболевание протекает скрыто, проявляясь клинически только у молодых и истощенных коней. Это тоже яд, убивающий медленно…
Но уже через день после моего вступления в должность инспектора в конюшнях появились специально выписанные коты-крысоловы – и вольготной жизни крысиной колонии пришел конец.
Следующим шагом – пока монтировалась мощная вентиляция с охлаждением пропускаемого воздуха через падающую воду – я отменил вождение коней под вальтрапом и капсулем. Это вообще для зимы придумано, а в Сиаме зим не бывает, только лошадки зря мокли…
Строго говоря, «Пибул Сонграм» – не имя, а именно аналог немецкого «фюрер», потому что дословно переводится как «вождь большой войны». Это – должность, которую все (многие и в Москве) почему-то воспринимали как имя собственное. А иногда за его имя принимали и его титул «луанг», что примерно соответствует европейскому виконту.
Титул луанга тайский фюрер получил в 1928 году, в торжественной обстановке, как и положено всякого рода «дуче», – от короля Рамы VII. Вместе с титулом король даровал блестящему офицеру и новое имя – «Пибул Сонграм», что традиционно распространено, и не только в Сиаме, при производстве простолюдина во дворянство. На самом деле он родился в семье китайца, а его настоящее имя «Плек» на тайском языке означает «странный».
Может быть, он казался странным родне и сверстникам, но для мирового фашизма он стал не «странным», а вполне органично «своим». Как член большой семьи вурдалаков, участник «чёрного интернационала» Пибул был кавалером многих европейских высших фашистских орденов. Например, Франко из Мадрида прислал ему Большой крест ордена Военных заслуг (Белый дивизион) и сделал почётным членом своей Фаланги. Муссолини наградил его Большим крестом ордена Короны Италии.
– Родители мои владели садом, где выращивали дуриан, – рассказывал мне Сонграм. – Это наш особый фрукт, глубинное сердце нашего континента! Он, дорогой Фан Кло, обладает уникальным внешним видом и запахом, который можно описать как смесь гниения, лука и сыра. Но – говоря про неприятную внешность и запах – я имею в виду ваши европейские представления о норме. Мы уважаем их, но у нас свои! У тайцев дуриан – очень популярен. Его называют фруктовым символом Сиама. Наша нация зовёт дуриан «Королем фруктов»!
– Неужели вы, Александр Романович, действительно смогли есть дуриан? – спрашивали меня много позже, в Москве, слушатели высших офицерских курсов. И делали неоправданно-возвышенный вывод: – Да, поистине через многое приходится пройти ради любви к Родине!
– Оно, конечно, так, – картинно смущался я, не имея ни прав, ни желания убавлять патриотизм молодых советских офицеров. – Но поедание дуриана я бы к жертвам за Родину не отнёс… От дуриана можно и заболеть, и умереть – если не знать его нрава: очень уж он непрост. Но у меня в Бангкоке были хорошие учителя – включая и тайского фюрера, и членов его большой семьи… И если правильно подойти к дуриану, то уметь его выкушать с чёрным балийским кофе – редкое, почти неземное удовольствие. Но самостоятельно я вам этим заниматься не советую…
– Да где уж нам! До наших гастрономов дуриан не довозят! Александр Романович, а какой у него вкус?
– Ну, голубчики, разве ж словами опишешь? Очень, скажу так, противоречивый. Желтая мякоть, кожура зеленая с колючками… Сейчас, я слышал, в королевстве его запретили кушать в общественных местах, о чем даже знаки повесили, вроде автомобильных, на входе – перечеркнутый дуриан. Но при мне такого не водилось! Шутка ли – сам тогдашний фюрер был из числа собирателей дуриана!
Пибул был женат на Лаиде Бандураки, многодетной матери, родившей ему шестерых детей. Младшего, по имени Нит, она носила под сердцем уже при мне, когда я жил в Бангкоке и, можно сказать, видел, как округляется её живот, и льстиво предвещал ему великое будущее…
С Лаидой, женщиной простой и душевной, у нас – у меня и у Аннэ – сложились самые тёплые и дружеские отношения. Она, как могла и умела, по-хозяйски заботилась о нас и, кажется, делала это от души, а не только ради дипломатического протокола:
– Будьте осторожны, Фан Кло! – Она и мою Аннэ звала Фан Кло, так что мы оказывались во множественном числе. – Кроме дуриана, существуют и другие фрукты, которые могут вызывать неприятные ощущения у европейского человека. Бойтесь драконьего фрукта, или, как европейцы говорят, питайи. Она славится ярким видом и сладким вкусом, но я знавала людей вашей расы, которые не готовы к дракону: они испытывают отвращение к его текстуре и запаху. А есть ещё у нас «хлебный фрукт», так вот, без опытного тайского проводника он может вызывать у вас даже отравление, и его запах очень, очень непонятен европейцам…
Вы можете подумать, что на банкетах в нашу честь нас угощали только фруктами, но это, разумеется, не так. Я успел сполна, тяжестью в желудке, познать, что самая распространенная еда в Сиаме – том ям и том кха гай на кокосовом молоке, лапша рад и пад – прямо как имена клоунов с цирковой афиши моего детства!
Все сладкие блюда у тайцев называются собирательным именем «ка ном». У местных русских, блудных сынов вселенского рассеяния, это бесконечный повод для острословия:
– Ну, так канем же в ка ном! – это тост.
Или:
– Сегодня ка ном по канону! – это похвала хозяюшке.
За всеми шутками стоит отнюдь не шуточное стремление закусить, и тем, может быть, перекусить горькую эмигрантскую долю приторной сладостью восточных кондитеров и смешным вздором.
Власть Пибула, «человека на лошади», как и у всех фюреров, дуче и каудильо, не сразу стала абсолютной. Все они под одну гребёнку и приходят на волне «пробуждения нации», сперва заигрывая с демократической мишурой, как завзятые либералы. Путь Пибула от полковника сиамской армии до генерал-фельдмаршала «национальной армии тай» шёл через стандартные для фашистских вождей этапы.
Фашизм – и Сиам своей удалённостью, как бы неотмирностью для таких, как я, особенно ярко это мне показал – создан для уничтожения коммунистов, но очень быстро упирается в монархистов, обнаруживая себе врага в той самой традиции, которую вызвался якобы защищать от «леваков».
И дело тут не хитро, и понять этот с виду парадокс недолго! Коммунисты вырастают, пусть и анфан терриблями[42], но из тех самых скрижальных представлений о справедливости, которые веками и тысячелетиями вырабатывала цивилизация, преодолевая людоедство и оргию неограниченного взаимоубийства. То, что коммунисты не всегда это понимают – очень плохо для них, зато хорошо для их врагов.
Сиамский фашизм, как и всякий фашизм, должен был защитить короля от «красных», но в итоге предсказуемо сделал королей своими заложниками. Так что в итоге их снимал и ставил Пибул, заставив старого монарха отречься в 1935 году, короновав того, кого хотел и считал – по малолетству – покладистым.
Очень важное место в фашизме, причём любом, неважно где зарождающемся, – является лакомая толпе тема «коррупции», которой умело оперируют площадные демагоги. Пибул тут, не выдумывая ничего нового, тоже объявил, что народ обворовали прежний монарх, прежнее правительство, прежний парламент, и только он один, Пибул, – броня народу от хищников.
Снимая и ставя королей, Пибул взял в свои руки немудрёную машинку парламентских выборов и к 1938 году имел парламент, в единую глотку сотен депутатов оравший «слава!» партии «Хана Раса'дон» и лично «человеку на лошади».
Пибулу и этого было мало. Он не хотел быть премьером, назначенным парламентом. Потому регентский совет при троне утвердил кандидатуру Пибула на пост премьер-министра, что было странным со всех точек зрения, нарушало все порядки как выборов, так и престолонаследия. Однако Пибулу было нужно именно такое «гибридное» величание – чтобы показать уникальность своей персоны, вывести её из ряда обычных премьеров или обычных регентов, «лордов-протекторов».
Но, как мы, русские, знаем, «дело прочно», только «когда под ним струится кровь». Заняв все посты, какие только можно придумать, Пибул понимал, что это многим не нравится. Одним – из чувства попранной законности, другим от банальной зависти.
И тут же является хорошо знакомое в истории всех фашистских режимов «дело о заговоре», что во мгле плетут враги нации, мечтающие разрушить традиционные устои (которые сам же фашизм и разрушает).
Против нового короля (беспомощного и молчаливого мальчика-заложника, в народе прозванного Анандой Махидолой), в тени которого скромно предавался служению Пибул Сонграм, – злоумышляли, как вскрыло следствие, разветвлённо. Дьявольским умыслом охвачены были и множество королевских сановников, и целый ряд военных, и некоторые депутаты – из бывших оппозиционных партий…
Пибул на скорую руку организовал «суд», который вёл сам из-за кулис от начала до конца. 18 заговорщиков были приговорены к смертной казни, 52 к длительным срокам заключения.
Цифры, как и в Италии, – очень скромные, и скромность их неспроста: у фашизма всегда две руки: одна суд, а другая – погром. «Народная расправа» с «изменниками». Судейская рука – сухая и слабая, отнюдь не главная. Её задача – показать газетам и общественности всей планеты, как мягок и гуманен «оклеветанный врагами» режим. На одного казнённого по закону у всякого фашизма сотня, если не больше, забитых безо всякого разбирательства, в ходе «хрустальных ночей».
Власть играет в якобы неспособность совладать с «праведным народным гневом». Она не хочет брать на себя лишней крови, ограничиваясь лишь символическим кровопусканием. За казённый счёт были убиты только 18 человек, а сколько погибло в это время в Бангкоке от рук чернорубашечников – попробуй, посчитай! Большой и демонстративный погром Пибул устроил и на острове Тарутау. Трудно сказать, почему он выбрал именно этот остров – скорее всего, по случайному принципу, чтобы подчеркнуть: «Так будет со всяким, кто…» Грубее говоря, кто вдруг разонравится Пибулу.
Таким образом, были прополоты и вытоптаны все возможные ростки сопротивления личной власти Сонграма как со стороны консервативных монархистов, так и в ходе чисток в рядах его «родной» партии «Хана Раса'дон».
Более всего поражает в экзотическом фашизме то, что в нём… нет никакой экзотики! Он стандартно типовой, как на одну колодку для всех деланный, при том, что страна вокруг тебя может быть запредельно-экзотической, так что уже сомневаешься, не сон ли она, не галлюцинация ли?
Сиам ещё назывался «Сиамом», когда я приехал в него, хотя имя это доживало свой последний год. Я уезжал из страны, в которой Берлин собирались переименовать в «Столицу Мира Германию», и прибыл туда, где пробуждённое национальное сознание потребовало для страны «имени национального достоинства», Муанг Таи, в просторечии туристическом, на британский манер – «Таиланд».
В Сиаме очень много самобытного, но при формировании фашизма ничего из этого не пригодилось скучному схематизму рейхс-анатомии. Чёрные рубашки, факельные марши, изучение опыта Италии в кружках, сожжение книг, бритоголовые молодчики, палками забивающие неугодных им «активистов». Палки, правда, были бамбуковые: всё же тропик Рака, а не Адриатика!
А в остальном…
Когда исследуешь Сиам в глубину, поглощаемый и растворяемый его пространством, то ещё острее понимаешь, что перед тобой – огромный оперный театр для земноводных. И, как в наших краях сводит с ума в летней ночи птичий многоголосый щебет, так тут в ночах вечного лета то́пи в джунглях полны руладами земноводных гадов. «Ночь болот» называл я эти арии на множество кожано-духовых голосов и думал, что, наверное, так раскладываются партитуры в преисподней.
В раю поют птицы, а в аду – жабы, леопардовые веслоноги (они же летающие лягушки с Борнео) и крокодиловые тритоны. Оркестр их ужасен для уха северянина, но ни в силе, ни в страсти, ни в энтузиазме земноводному хору в сумерках джунглевых теней нельзя отказать.
А ещё – когда пройдёшь макушку здешнего жаркого сезона, переходя из немыслимой жары тоже в жару, но чуть более приемлемую, всю ночь твой сон в бунгало наполнен «ведьминым шёпотом»: так на огромных пространствах шуршат сухие пальмы, выжженные на всех буграх ландшафта беспощадным солнцем. Всё, что тут расположено повыше, – к календарной осени ссыхается до ломкости гербария. С этим солнцем только самые бездонные трясины и рискуют спорить, благо в Сиаме их много…
На выходных, наняв экипаж, мы углублялись в провинцию страны, ставшей нам неожиданно домом, останавливались в случайных местах, чтобы понять жизнь без показухи и постановок.
Маршруты нам прокладывала госпожа Оларовская – не слишком, как было видно по ней, обременённая переводческой службой. Вера Александровна была говорлива, участлива, максимально дружелюбна, и, по одиночеству изгнанницы, нуждалась в нашем обществе куда больше, чем мы в ней. По крайней мере, мне так показалось…
Рослая стройная Аня в английских «шортах», в рубашке цвета хаки, в пробковом шлеме, с походным ножом в узорчато-азиатских ножнах на бедре казалась рекламной картинкой британской колонизации, киплинговского «времени-бремени» белого человека. Но обижалась, когда я шутил на эту тему.
– Вам непременно нужно попробовать Сиам на вкус! – интригующе ангажировала Вера Александровна, и действительно, в одной из деревушек договорилась, чтобы нам с Аней дали попробовать свежевыжатый сок тростника. При помощи нехитрого приспособления крестьяне в соломенных конусовидных шляпах прямо при нас отжимали его из стеблей, а рядом громоздилась куча отработанного материала.
Сок, доложу я вам, нетерпимо, приторно сладкий. Тайцы его применяют в кулинарии, а отжим, жмых, пользуют на производстве всеми любимого рома.
Дул, помню, удушливо-тёплый ветер и шуршали пересохшие лохмотья пальм. Я смотрел с пригорка вдаль, перебирая как чётки непутёвую жизнь свою:
– Ну вот, Танюша… – говорил я ностальгически погибшей подруге дней моих суровых. – Я почти и добрался до тёплого моря Саву-Саву… Жаль только, что без тебя… А ведь звал, предлагал…
– Почему ты говоришь «Саву-Саву»? – ревновала Аня Халва из-под большого, на нос ей сползавшего пробкового шлема, несколько гнусаво фонившего ей голос. Своим вопросом она неумело скрывала в воздухе повисший бабий интерес к тому, кто такая «Танюша» и почему я по ней грущу?
– Потому что раньше, – прикидывался я дурачком, – море Саву, которое отсюда, по большому счёту, недалеко, называли морем «Саву-Саву»…
– Где? Кто? – нервно капризничала Аня Халва.
– В Российской империи, – вмешалась Вера Александровна.
– Я понимаю. Но зачем?
– Не знаю зачем… – сознался я, и Оларовская промолчала: видимо, тоже не знала.
– Оно интересно тем, Аннушка, что – как я видел на литографиях, а в последние годы и на фотографиях – там тянутся километры совершенно безлюдных тропических пляжей. Идеальных, с таким же белым кварцевым песком, как и тут, но только безлюдных… Наверное, с годами это изменится, но пока, думаю, это ещё так. Мы последнее поколение, которое имело возможность ступить на райскую, но свободную от людей кромку берегов, и мы этой возможностью манкировали…