На сей раз далее Донецка Семёна Прибылого не повезли, а определили в одну из городских больниц, где был выделен отдельный корпус для размещения раненых. Больница – для него теперь место привычное. Опять приёмное отделение, только, понятное дело, под душ не отправили, а медсестра долго протирала его спиртовыми тампонами, готовя к операции. Для него теперь и операция – дело привычное. Только когда его переложили на операционный стол, Семён спросил у молодого, но усталого врача (почему-то в этот момент подумалось о врачах, что они все молодые и уставшие, а пожилые, что не выдерживают?!):
– Что с ногой делать будете?
– Что надо, то и будем, но прогноз, судя по снимку, неважный. Так что готовьтесь к любому исходу.
– Мне не привыкать.
– Да уж вижу. Когда ступню стесало?
– Два года назад под Временной. А ещё ранее под Рубежным голень прошило.
– Везучая в кавычках она. Нарочно так не подгадаешь.
– Доктор, это всё разговоры. Правда, что с ногой?
– Не очень, мягко сказать.
– Значит, ампутация?
– Попробуем что-нибудь сделать, если получится.
Более Прибылой не стал говорить. Он закрыл глаза, сдерживая слёзы, но всё-таки не сдержал, он хотел их промокнуть забинтованной рукой, но операционная медсестра сама вытерла, тихо сказала:
– Не переживай. Врач опытный, он сделает всё возможное, чтобы спасти ногу.
И после неуверенных слов врача, и после сестринского внимания Прибылой всё понял и приготовился к самому худшему. И почему-то на душе легче стало, когда подумал: «Ну, пусть будет так, если уж такая масть легла, значит, война для меня теперь закончилась, и судебное дело закроют, и мне, можно сказать, “повезло” и легко я отделался. Хоть какая-то ясность. Пусть и такая…» И эта мысль, внесла хоть какую-то ясность в голове, она сразу перестроилась на иной манер, и теперь уж его ничто не могло испугать.
– Доктор, – напомнил о себе Семён и вздохнул: – Я готов!
Он даже не заметил, как его погрузили в сон, из которого он потом долго и мучительно выходил, избавляясь от наркоза. Постепенно приходя в себя в палате, он различал ходивших мимо людей, слышал отрывки их разговоров, но тела своего пока не чувствовал, словно не принадлежал себе. Потом вспомнил о ноге… Вытянул под одеялом руку и, немного приподнявшись, обнаружил, что нога заканчивается обрубком, но боли и никаких иных ощущений не чувствовал, словно этого обрубка не существовало. И ещё он заметил, покосившись, что рядом с изголовьем стоят костыли – затертые, с рукоятками, замотанными несвежими бинтами. Он попытался оглядеться и увидел через проход мужчину с забинтованной головой, рассматривавшего его через узкие щели пожелтевших от лекарств бинтов, которого он сразу прозвал «Монголом».
– Попить не хочешь? – спросил тот.
– Нет, стошнит…
– Тогда приходи в себя.
– Деваться некуда, – как о неизбежном, отозвался Семён и почувствовал после нескольких произнесённых слов необыкновенную слабость; он откинулся на подушке, закрыл глаза, но вновь их открыл. Потому как поплыла голова и показалось, что проваливается в тёмную яму, и подумал: «Э нет, брат, так не годится. Лежи, гляди в потолок, но глаза не закрывай».
Всё-таки он закрыл их, когда почувствовал, что засыпает, и это его желание перебороло всё мысли и чувства, какими после наркоза не успел напитаться. Спал недолго, около часа или чуть больше. За это время в палате поужинали, на его тумбочке стояла тарелка с пюре и котлетой; и стакан с чаем дожидался его, но есть ему не хотелось. Захотелось в туалет, и он попытался подтянуть к себе костыли, но «Монгол» сразу предостерёг:
– Не вздумай! Не хватало, чтобы грохнулся в коридоре. Тебе как надо сходить-то?
– По-малому…
– Вот и хорошо. Сейчас пойду у нянечки утку возьму.
«Монгол» действительно принёс утку, распахнул его одеяло, поднёс её, спросил, улыбнувшись:
– Сам сможешь? На месте погремушка?
– Смогу. Вроде на месте.
– Вот и хорошо. Ещё пригодится.
– Как тебя зовут-то?
– Артёмом с утра был.
– А я – Семён.
– Кондовое имя.
– У нас в роду одни Семёны да Иваны, – вздохнул Прибылой.
– А чего вздыхаешь?
– Так я, о своём.
– Вместо того, чтобы вздыхать – поел бы. Чего с пустым животом тоску нагонять?
– Попозже, а сейчас пока попью.
Он осторожно взял с тумбочки стакан с остывшим чаем, приподняв голову, сделал глоток-другой и отвалился на подушку. Пока помаленьку пил чай, Артём отнёс утку, помыл и вернулся, поставил так, чтобы Семён мог дотянуться.
– Пусть всю ночь стоит. Так тебе спокойнее будет.
Глядя на Артёма, он подумал о нём как-то особенно. Совсем не так, как смотрел на товарищей по взводу, знакомился с ними, о чём-то разговаривал. К тем знакомствам, не сразу, конечно, он с некоторых пор начал относиться насторожённо, не хотелось спешить раскрывать душу; как потом понял, что и большинство бойцов вели себя точно так же. Потому что раскроешься, выскажешь наболевшее, порой душу наизнанку вывернешь, и вдруг – хоп – и не стало бойца, и всё, что успел наговорить ему, улетучилось вместе с ним в никуда. И переживаешь ходишь и не веришь, что всё так непредсказуемо оборвалось, и нет к этому возврата, и твои высказанные мысли и чувства навсегда улетучились. Всё это так, хотя, если вспомнить Шахрутдинова, с ним по-настоящему даже не успел поговорить, а ведь он почти земляк, из Пензенской области родом. И никогда теперь не поговоришь, и от этого ещё больше печали. С Артёмом всё будет по-другому – это по нему видно: отзывчивый, жалостливый человек, хотя будь Семён на его месте, он поступал бы так же, потому что нельзя оставлять человека в беде одного, тем более в больничной палате, где каждый друг за друга цепляется.
Он мало-помалу приходил в себя после наркоза и захотел есть. Помаленьку откусывая, съел котлету, подчистил пюре, допил чай. Захотелось ещё пить. Все в палате спали, и он вызвал с поста медсестру, попросил:
– Прости, сестричка, принеси, пожалуйста, воды.
– Как чувствуешь? – дежурно поинтересовалась полная, помятая спросонья медсестра, и Прибылому стало жалко её, жалко оттого, что она, видимо, задремала, а он встряхнул её.
– Помаленьку прихожу в себя.
– Это хорошо. К утру ещё лучше станет.
Он напился принесённой в кувшине воды и почувствовал, что неудержимо хочет спать, словно организм решил отквитаться за месяц сплошного недосыпа. Засыпая, подумал: «Как же хорошо, что завтра не надо идти в бой!»
Поспав три часа, он неожиданно встрепенулся, ощущая свежесть в мыслях, вспомнил ещё раз весь вчерашний день, вспомнил о ноге… Даже не поднимая одеяла, он увидел, что левая нога – а какая ещё? – резко обрывается на том месте, где должно быть колено и даже выше, и острая мысль: «Значит, его не осталось! – резануло душу. И опять сделалось неудержимо обидно за себя, за свой поступок с Терентьевским, будь он неладен. За всё обидно. – И в каком виде я теперь появлюсь дома, предстану перед Ольгой, перед родителями? Что им скажу в своё оправдание?» Он представил себе то, чего никогда не приходило в голову при прежних ранениях. Теперь-то он по-настоящему понял, что прежние ранения – сущий пустяк. И вообще всё, что ниже колена, не столь драматично отражается на будущей жизни, и его два ранения – это ни о чём. Это всё равно как два пореза кухонным ножом. Ну, чуть, может, посерьёзнее. А вот теперь что делать, как настроить себя на круто поменявшуюся жизнь, в которой он теперь чувствовал себя полным инвалидом. И всё-таки, всё-таки. Через какое-то время он вспомнил где-то слышанное выражение, за точность которого не ручался, но звучало оно примерно так: «Радуйся тому, что есть. Могло быть и хуже!» И мало-помалу эта мысль стала доминировать в нём, и он, глубоко вздохнув, понял, что переборол себя и никогда впредь более не будет угнетать сам себя. «Будут жить ради родных и близких. Главное, чтобы они это понимали и отзывались ответным чувством».
Мысли, мысли, мысли – они терзали до того утреннего часа, когда медсестра пришла измерять температуру. Когда померила, он спросил:
– Есть температура?
– У живых всегда есть, – не очень-то удачно пошутила она. – И у вас есть, конечно, да и как ей не быть после такой операции?
Ворчание медсестры немного отвлекло, и он, закрыв глаза, всё слышал, что происходило вокруг и в коридоре.