Почувствовав тупую боль в боку от удара о землю, Романов пришел в себя. Открыл глаза, посмотрел, как удаляется красный «Ауди» по дороге, проходящей мимо дома, в котором он жил, и сделал попытку привстать. Попытка не удалась, но то, что удалось пошевелить руками, его слегка взбодрило.
Собравшись с силами, он перевернулся на живот. По замерзшей к ночи грязи отполз подальше от черных, пугающих кустов поближе к пятну желтого света ночного фонаря и встал на четвереньки.
– Сергеич! – вдруг услышал за спиной знакомый голос. – Это ты ль? А ну-ка, оборотись! Точно, ты! Ого! Да ты, как я погляжу, надрался? Счастливый человек!
Перед Романовым предстал сосед Гриша, одетый в стеганые рабочие штаны и телогрейку, из-под ворота которой выглядывала тельняшка. Поднял валявшуюся чуть поодаль шапку из черной норки, отряхнул и водрузил на голову Романова.
– Это где ж тебя так угостили? Поделись. В другой раз, может, вместе сходим.
– Меня не угостили, – почти не размыкая губ, прошептал Романов. – У меня голова…
– Чего голова? Ушиб?
– Болит…
Почувствовав неладное, Гриша замер.
– Тебя что, кондрашка хватила? Ну, тогда ты это, тогда… лежи, браток, не двигайся, я сейчас за Веркой сгоняю – она у меня в этих делах спец, мигом поможет. Я быстро!
– Погоди.
Гриша обернулся.
– Что?
– Посмотри… что с запястьями?
Гриша наклонился над Романовым. Задернул рукава дубленки и внимательно, насколько это было возможно, осмотрел руки.
– А что с запястьями? Тощие, конечно, а так вроде ничего, двести с горкой, думаю, удержат, не разольют.
– Порезаны?
– Где? Не вижу.
– Нет?
– Нет.
– Странно… Ладно, иди, мне что-то нехорошо.
– Ага. Я сейчас. Мигом!
Не прошло и десяти минут, как Гриша вернулся в сопровождении жены Веры – высокой дородной женщины, одетой в цигейковую шубу и серый пуховой платок.
Осмотрев Романова и задав несколько вопросов о самочувствии, на которые тот старался отвечать как можно внятнее, она приказала мужу поднять его с холодной земли и отвести домой.
– А я пойду скорую вызову.
– Что с ним? – спросил Гриша, беря Романова под мышки.
– Похоже на инсульт.
– Надо же. А я подумал, он того… надрался.
– Надрался! Только и думаешь об том, как бы надраться!
– Не, Вер, я сейчас о Сергеиче думаю. Это ж я его нашел. Если б не я… Слушай! А он жить-то будет?
Постучав костяшками пальцев себя по лбу, Вера спросила мужа: он вообще соображает, что говорит?
– Я тебе что сказала: он раненный в сердце? Я вроде по-русски выразилась: инсульт! К тому ж, судя по всему, несильный… Видал, как лопочет?
– Видал… А как он лопочет?
– Бодро. Почти как нормальный.
– Ну, ты удивила, мать! Да он, если хочешь знать, языком молоть способен в любом состоянии! Уж я-то, поверь, знаю, про что говорю – пил с ним!
Осторожно, стараясь не делать резких движений, Гриша поднял Романова на ноги. Подлез плечом под руку, обхватил за талию и неторопливо повел к подъезду дома, до которого было не больше ста шагов. Завел в квартиру на четвертом этаже, положил на диван и укрыл пледом.
Врач скорой помощи подтвердил диагноз Веры – инсульт. Сделав укол и написав на бумажке название необходимых лекарств, он велел утром позвонить в поликлинику дежурному врачу и удалился.
«Ну и ладно, – подумал Романов, косясь в сторону захлопнувшейся за малообщительным врачом двери. – Главное, я жив и без его не очень-то скорой помощи… А значит, буду жить теперь долго и счастливо. Сто лет».
Выздоравливал Романов быстро. Через три дня он мог набирать номера на телефоне, через неделю – самостоятельно вставать с дивана, через две – ходить по комнате, через три – готовить себе еду, есть, пить, радоваться жизни.
Он не помнил, когда в последний раз чувствовал себя таким счастливым. Каждая прожитая минута наполняла его детской радостью, каждый миг казался предвестником праздника, которому не будет конца, и только беспокойная мысль о том, что был похищен, судим и приговорен к казни, омрачала безоблачное настроение.
«Кем похищен? За что приговорен? Почему помилован? Как казнены семеро других из “списка восьми”, если они умерли, по уверениям врачей, в результате естественных причин? Или человек в маске совы солгал, уверяя, что они казнены, тогда как тоже помилованы? Но почему в таком случае они все-таки умерли один за другим?»
Вопросов, которые себе задавал Романов, было много, ответов – ни одного.
Зато ему теперь известно имя человека, который был в курсе событий. Осталось только выяснить: действительно ли окажется, что Владимир Максимов и розовощекий похититель из «Ауди» – одно лицо, тогде найти ответы на волнующие вопросы, возможно, не составит большого труда.
– Если же не одно лицо, – поглядев на будильник, вздохнул Романов, – то волнующие вопросы останутся без ответов.
До начала спектакля в Русском драматическом театре осталось менее часа.
С грустью подумав о брошенной на привокзальной автостоянке «Нексии», он снял с телефона трубку, набрал номер и, получая огромное наслаждение оттого, что может почти не дрожащим пальцем попасть с первого раза в малюсенькие кнопки, вызвал такси.
В театре шел премьерный показ «Десяти негритят» Агаты Кристи. Увидев длинную очередь у кассы, Романов позвонил своему очень старому и по этой причине не очень близкому приятелю Игорю Самородову – художественному руководителю театра – и попросил контрамарку.
Вместо контрамарки Самородов прислал администратора – высокую девушку в синей, как у билетеров, униформе. Девушка провела его в фойе театра и, попросив несколько минут подождать у входа в зрительный зал, отправилась за стулом.
В этот момент из двери с надписью «Посторонним вход воспрещен» вышла большая группа людей во главе с губернатором области Егором Ильичом Ревой.
Крупный, одетый в светлую тройку с черным галстуком в желтую полоску, он выглядел весьма довольным – смеялся, оживленно размахивал руками и что-то не переставая говорил немолодой женщине в темно-зеленом брючном костюме. Женщина внимательно слушала его и тут же переводила на немецкий язык шагающему рядом господину в тонких очках. Господин в тонких очках улыбался кончиками губ и согласно кивал. За их спинами в толпе свиты шагал Самородов – невысокий мужчина с живыми глазами лет сорока – сорока пяти. Проходя мимо Романова, он молча пожал ему руку.
Губернатор обернулся. Увидев, что Самородов здоровается с незнакомым человеком, спросил, кто это:
– Где я его уже, кажется, видел?
Улыбнувшись во весь рот, Самородов извинился за то, что не успел представить своего старого товарища, известного поэта Василия Сергеевича Романова – лауреата многочисленных литературных премий.
– Романова? – переспросил Рева.
Это имя было ему известно. Порывшись в памяти, он вспомнил, что поэт с подобной фамилией был причастен к трагической и весьма своевременной гибели его прямого конкурента на губернаторских выборах.
– Лауреата, говоришь? Это хорошо. В смысле, хорошо, что хоть поэтами у нас есть чем гордиться.
Обратившись к немолодой женщине в брючном костюме, сказал, что его область богата не только квалифицированными рабочими кадрами, но и сугубо творческими людьми.
Та тотчас перевела эти слова господину в очках.
– Вот, например, – Рева протянул руку в сторону Романова, – наш крупный поэт. Вскормлен, так сказать, местной традицией великой русской культуры. Силища в словах неимоверная! Так сказать, Илья Муромец отечественной поэзии. Не глядите, господа, что он хилый и кашляет. Придет время, и наши дети будут его чтить, читать и перечитывать. Даже по-немецки.
Не дожидаясь, когда женщина в брючном костюме переведет эти слова, взял Романова за локоть и подтянул к господину в очках:
– Знакомьтесь. Поэт Василий Романов. А это президент фирмы «Даймлер-Крайслер» господин, или, как у них там выражаются, хер Клаус Мангольдер. Клаус – наш немецкий друг и инвестор… Видишь, как оно, Василий, вышло – повернувшись всем телом к Романову, губернатор понизил голос, – его отец, может, в войну моего деда укокошил, а этот хер другом мне теперь стал, деньги обещался дать. За деда, наверно.
Приказав женщине в деловом костюме не переводить последние слова и вообще не подслушивать, о чем между собой говорят русские люди, губернатор жестом предложил мужчинам поздороваться.
Господин Мангольдер и поэт Романов улыбнулись так, словно давно наслышаны друг о друге, а не встречались раньше на международном экономическом форуме в Давосе или на литературных чтениях в Сростках исключительно по причине вечной занятости, и скрепили знакомство вежливым рукопожатием.
– Ну а теперь пойдемте, господа хорошие, в зал. А то артисты уж, наверно, заждались.
Махнув Романову рукой, дескать, следуй за мной, Рева развернулся и, не оборачиваясь, направился дальше.
В центральной ложе, куда их ввел хозяин театра – Игорь Самородов, было четыре ряда кресел. Губернатор выбрал место в середине первого. Слева от себя посадил Клауса Мангольдера, справа – ближе к проходу – Василия Романова. Переводчице велел сесть на второй ряд за спиной немца.
– Начинайте! – ни на кого не глядя, махнул рукой куда-то вбок. – Мы готовы.
Самородов согласно кивнул и вышел.
Минуты через три в зале погас свет. Шум стих. Раздалась мрачная, тревожная музыка.
Спектакль начался со сцены в столовой. Действующие лица – шесть мужчин различного возраста и две женщины – молодая и пожилая – сидели за большим заставленным едой с напитками столом. Перед ними в ближнем углу находился другой, маленький и круглый стол с десятью фарфоровыми фигурками негритят на стеклянной подставке. Из гостиной выходило одно настежь распахнутое окно, за которым проглядывало темно-зеленое море, и три двери: первая – на лестницу, вторая – рядом с камином в соседнюю комнату и третья, стеклянная, на балкон.
Одно из действующих лиц – мужчина средних лет с короткой прической встал с места. Небрежно отряхнул брюки от невидимых соринок и вальяжной походкой скучающего человека подошел к маленькому круглому столу.
Увидев его, Романов напрягся. Это был тот, ради кого он приехал, – артист, игравший писателя Тригорина в спектакле «Чайка».
– Правда, занятные фигурки? – сказал он, обращаясь к молодой женщине.
– Интересно, сколько их здесь, Тони? – откликнулась та. – Десять?
– Да, десять.
– Какие смешные… Да это же десять негритят из считалки! У меня в комнате висит ее текст в рамке над камином. Вот послушайте, я с детства помню… «Десять негритят отправились обедать, один вдруг поперхнулся, и их осталось девять. Девять негритят, поев, клевали носом. Один не смог проснуться…»
Пока молодая женщина – Вера Клейторн – пересказывала считалку, Романов попросил у сидящего за его спиной человека из охраны губернатора театральную программку. Развернул ее и сразу нашел то, что искал, – фамилию Максимова в списке задействованных в спектакле актеров.
– «…Двое негритят легли на солнцепеке, один сгорел – другой живой, несчастный, одинокий. Последний негритенок взглянул на мир устало, он на суку повесился, и никого не стало».
Сощурив глаза, Романов вперился взглядом в фигуру актера Владимира Максимова, игравшего в спектакле роль плейбоя Энтони Марстона.
«Он или не он? Розовощекий это или нет?»
Он или не он, понять было трудно. Сразу после короткого диалога с Верой Клейторн Марстон отошел вглубь сцены к открытому окну и принялся рассматривать морской пейзаж, лишь изредка поворачиваясь в сторону зрителей.
На сцене тем временем появились новые персонажи – дворецкий Томас Роджерс с супругой, служанкой Этель. Поставив поднос на стол, Томас расставил чашки с блюдцами и, пока гости разбирали их, вышел в дверь, находящуюся рядом с камином.
Через минуту из-за двери раздался мужской голос. Зал вздрогнул. Голос был грозный, леденящий душу и, как показалось Романову, в чем-то схожий со звуком, что десять часов подряд сводил его с ума в плену.
Расстегнув воротник, удавом сдавивший горло, он закашлялся.
– Дамы и господа! – сказал голос. – Прошу тишины!
Находящиеся на сцене актеры, а также некоторые зрители, принявшие обращение на свой счет, затаили дыхание.
– Вам предъявляются следующие обвинения! Эдуард Джордж Армстронг! Вы ответственны за смерть Луизы Мэри Клиис, последовавшей четырнадцатого марта одна тысяча девятьсот двадцать пятого года… Эмили Каролина Брент! Вы виновны в смерти Беатрисы Тейлор, последовавшей пятого ноября одна тысяча девятьсот тридцать первого года… Уильям Генри Блор! Вы были причиной смерти Джеймса Стивена Ландора, последовавшей десятого октября одна тысяча девятьсот двадцать восьмого года… Вера Элизабет Клейторн! Одиннадцатого августа вы убили Сирила Огилви Хэмилтона…
При этих словах Энтони Марстон с интересом посмотрел на Веру, и у Романова появилась возможность разглядеть его.
«Да. Вроде это он, розовощекий».
– Филипп Ломбард! Вы в феврале одна тысяча девятьсот тридцать второго года обрекли на смерть двадцать человек из восточноафриканского племени…
«Или все-таки не он?»
– Джон Гордон Макартур! Вы четвертого февраля одна тысяча семнадцатого года…
Генерал Макартур с испуганным видом повернулся в сторону зрительного зала. Поймав его взгляд, Романов вздрогнул от неожиданности – актер был как две капли воды похож на человека, который четыре дня назад во время его похищения сидел за рулем красного «Ауди».
«Это же он! – захотелось крикнуть ему во весь голос. – Это точно он!»
Когда голос, рассказав, в чем обвиняется генерал, а обвинялся он в том, что сознательно послал на гибель молодого офицера – любовника своей жены, назвал имя следующего обвиняемого – Энтони Джеймса Марстона, Романов уже не сомневался: и этот и тот – те, кого он искал.
Романову захотелось немедленно встать, спуститься в зал, взобраться на сцену, схватить обоих за грудки и, столкнув лбами, повторить слово в слово фразу, напоследок произнесенную грозным голосом:
– Обвиняемые! Что вы можете сказать в свое оправдание?
Извинившись перед губернатором, Романов спешно покинул ложу. На ходу придумывая обвинительную речь, вышел в фойе, сделал несколько решительных шагов по направлению к двери с надписью «Посторонним вход воспрещен» и вдруг поймал себя на мысли о том, что обвинять их, в сущности, не в чем.
«Что я им инкриминирую? Мое похищение? А как я докажу, что это сделали они? Незаконное задержание? Издевательство над личностью?»
Романов подумал, что на самом деле издевательство над личностью – это когда личность точно знает того, чего не знают другие, а доказать не может.
Походив по фойе театра, Романов вернулся в ложу. Извинился перед губернатором за беспокойство и сел на место.
– У нас тут такие дела творятся – кошмар! – наклонив голову к его уху, прошептал Рева. – Оказывается, голос исходил из граммофона, что стоит в соседней комнате. Похоже на то, что он, этот голос, не ошибся – все они убийцы… Куда ходил-то?
– Мне не вполне ясно, – сказал судья Уоргрейв – полный немолодой мужчина с лицом записного брюзги, – зачем нашему анонимному хозяину понадобилось собирать нас здесь. По-моему, этот человек, кто бы он ни был, не может считаться нормальным в общепринятом смысле этого слова. Более того, он представляется мне опасным. Мне кажется, нам лучше всего как можно скорее уехать отсюда…
– Подумать, Егор Ильич, кое о чем надо было, – шепотом ответил Романов.
– О чем?
Вместо ответа Романов попросил совета: что делать, если преступники есть, а доказательств их вины нет.
Решив, что речь идет о преступниках из спектакля, губернатор пренебрежительно махнул рукой, дескать, нашел о чем думать, и посоветовал зря не волноваться – не сейчас, так после убийцы будут обязательно наказаны.
– Вы считаете, это неизбежно? – спросил Романов.
– Конечно.
– В таком случае, – вставая с места, сказал судья Уоргрейв, – нам следует уехать завтра же, едва появится Нарракотт со своей лодкой.
Все согласились, кроме Энтони Марстона. Взяв со стола бокал с виски, он подошел к открытому окну и, задумчиво глядя в морскую даль, сказал, что не может просто так взять да покинуть Негритянский остров.
– Как-никак я спортсмэн. Не могу же я уехать, не разгадав эту тайну… Да, ничего не скажешь, захватывающая история – ничуть не хуже какого-нибудь детективного романа.
– А вот в мои годы, – вздохнул судья, – такие тайны уже не захватывают.
Вальяжной походкой человека, который еще не знает, чем займется в следующую минуту, Марстон отошел от окна.
– Вы, юристы, смотрите на преступления с узкопрофессиональной точки зрения, – сказал он, небрежно ткнув указательным пальцем в сторону судьи Уоргрейва. – А я люблю преступления и… и хочу выпить за них!
С этими словами он пригубил виски. Тут же поперхнулся и, выронив бокал из рук, с выпученными глазами повалился на пол.
– Ну вот, – сложив ладони на животе, довольным голосом произнес губернатор. – Я же говорил: всем преступникам когда-нибудь да воздастся по уголовным делам их.
Романов тоже так считал. Единственное, что его смущало – раннее убийство Энтони Марстона.
«Вдруг Максимов каким-то образом уже узнал о моем появлении? Что он подумает? То, что я пришел неспроста. А значит… А значит, при первом удобном случае сбежит, тем более что героя, которого он играл, убили и у него есть полное право покинуть театр».
– Ну как? – толкнув локтем в бок, спросил Рева. – Нравится? По-моему, отличный спектакль.
Романов буркнул: нравится. И добавил: будь в жизни так, как в спектакле, и жизнь, и спектакль нравились бы ему куда больше.
Косо посмотрев на него, губернатор хотел произнести в ответ какую-нибудь колкость, но вовремя вспомнил, что Романов причастен к гибели его бывшего конкурента, а стало быть, в некотором роде преступника, и передумал. Хлопнул его по плечу и, улыбнувшись, сказал о том, что будь он, Василий, прокурором, цены б ему в базарный день не было.
Отойдя от первого шока, доктор Армстронг осмотрел тело Марстона. Обнюхал бокал с виски, бутылку, из которой оно было налито, и сообщил, что причиной смерти предположительно является отравление каким-то цианидом, скорее всего, цианистым калием.
– Вы считаете, это самоубийство? – спросил Блор. – Очень сомнительно.
С Блором согласилась Вера Клейторн, заявившая о том, что жизнелюб Энтони ни при каких обстоятельствах не мог покончить с собой.
– У кого есть другая гипотеза? – спросил судья Уоргрейв.
Все покачали головами – других гипотез ни у кого не было.
Посмотрев на наручные часы, Эмили Брент – старуха в длинном, до пят, черном платье, предложила идти спать.
– Уже поздно, – сказала она.
– Да, мисс Брент права, – поддержал ее судья. – Всем нам надо хорошенько отдохнуть.
Никто не возражал. Все встали со своих мест и чинно потянулись в сторону двери, ведущей к лестнице.
На этом первый акт закончился. Занавес опустился, и в зрительном зале зажегся свет.
Первым поднялся губернатор. Выпятив и без того большой живот, поправил пряжку ремня, подтянул брюки и сказал, что пришло наконец время проявить истинно русское гостеприимство – угостить немецкого гостя французским коньяком.
Женщина в брючном костюме перевела эти слова Мангольдеру. В глазах Мангольдера мелькнул испуг.
– Чуть-чуть! – усмехнулся губернатор, показывая большим и указательным пальцами, что значит его чуть-чуть. – Грамм эдак по сто, не больше.
В антракте гостей ждал накрытый стол. Все выпили понемножку – три по пятьдесят, обсудили игру актеров и, единодушно согласившись с мнением губернатора, заявившего о том, что с такой труппой не стыдно показаться где-нибудь в Москве или даже Европе, с приятно щекочущим чувством причастности к высокому искусству отправились досматривать спектакль.
Обсуждение игры актеров несколько затянулось. К тому времени, когда губернатор со свитой вернулись в ложу, зрители уже сидели на своих местах и, негромко переговариваясь, отчего в зале стоял ровный гул, ждали начала второго акта.
Начало второго акта ознаменовалось ударом гонга.
Филипп Ломбард – среднего роста коренастый мужчина с безостановочно бегающими глазами – стоял, нервно пощипывая усики, на балконе рядом с Верой Клейторн и Уильямом Блором.
– Зовут завтракать, – сказал он. – Весьма кстати, я уже проголодался.
Он развернулся и вошел в столовую, где находились генерал Макартур, судья Уоргрейв, доктор Армстронг, Эмили Брент и дворецкий Роджерс.
Поставив блюдо с яичницей и беконом на стол, Роджерс молча вышел.
– У него сегодня совершенно больной вид, – заметила мисс Брент.
Доктор Армстронг многозначительно кашлянул. Подождал, когда все обратят на него внимание, и попросил присутствующих отнестись к дворецкому со снисхождением.
– Э-э-э… Роджерсу пришлось готовить завтрак одному, поскольку мисс Роджерс… э-э-э… была не в состоянии помочь ему.
– Что с ней? – недовольным голосом спросила Эмили Брент.
Сделав вид, что не услышал вопроса, доктор Армстронг предложил приступить к завтраку.
– Яичница остынет. А после я хотел бы кое-что с вами обсудить.
К сидящему у прохода охраннику в черном костюме, осторожно, на цыпочках, подошел Самородов. Тронул за плечо и, что-то прошептав на ухо, отошел в сторону. Охранник тут же встал и, никому ничего не говоря, покинул ложу.
Доктор Армстронг положил нож с вилкой на стол и еще раз многозначительно кашлянул.
– Я решил, что лучше сообщить вам печальные новости после завтрака, – сказал он сухим голосом. – Мисс Роджерс… э-э-э… умерла во сне.
На сцене раздались сдавленные крики удивления и ужаса.
– Боже мой! – всплеснула руками Вера Клейторн. – Вторая смерть на острове!
– Так вас! – погрозил ей пальцем губернатор. – Будете знать, как безобразничать!
Он повернулся к Романову и велел напомнить, кого и за что убила эта самая Роджерс.
Боясь что-нибудь напутать, Романов выразил сомнение в том, что поступок или проступок миссис Роджерс можно классифицировать как убийство.
Губернатору ответ не понравился. Играя желваками, сказал, что классифицировать будет сам, если сочтет это нужным. От него же требуется одно – напомнить.
Мысленно взяв под козырек, Романов доложил: есть подозрение, будто миссис и мистер Роджерс сознательно не оказали первую медицинскую помощь своей бывшей хозяйке во время приступа какой-то болезни, в результате чего та благополучно скончалась, оставив им небольшое наследство.
– Ну вот! – усмехнулся Рева. – Можешь же, когда хочешь.
– …это была кара Господня! – горячо воскликнула мисс Брент, имея в виду внезапную смерть служанки.
Мисс Брент тотчас возразили, тем самым распалив ее еще больше.
– Вы не верите, что Господь может покарать грешника? А я верю!
Потеряв интерес к происходящему на сцене, губернатор повернулся к Мангольдеру. Спросил: верит ли он в кару Господню.
Внимательно выслушав перевод, Мангольдер согласно кивнул.
– А я нет! – сказал Рева. – Хотя у нас тут тоже есть горлопаны, которые в любой смерти видят чью-то кару. А по-моему, просто лечить надо лучше. Больше финансировать медицину, спорт, культуру, театр тот же. Тогда, глядишь, Господь Бог и перестанет нас, грешных, карать в хвост и в гриву.
В ложу вошел охранник, ранее сидевший у прохода. Протиснувшись бочком мимо зрителей в первом ряду, добрался до Романова и, нагнувшись через его плечо к губернаторскому уху, тихо сказал о том, что в театре произошло отравление с летальным исходом.
Усмехнувшись, губернатор в ответ пренебрежительно махнул рукой.
– Ты, Петя, как всегда, опоздал. Пока тебя где-то носило, у нас в театре произошло аж два отравления – служанки Роджерс и… – он вопросительно посмотрел на Романова. – Как его там, забыл…
– Энтони Марстона, – подсказал Романов.
– Точно! Энтони Марстона!
Охранник наклонился еще ниже. Оглядевшись по сторонам – не слышит ли кто его слов, – прошептал:
– Отравлен артист Владимир Максимов-младший… Сам или кто помог, пока неясно… Милиция приехала, разбирается.
Ничего не говоря, губернатор медленно перевел взгляд в сторону сцены.
А там все друг с другом ругались. Блор обвинял доктора Армстронга в том, что тот мог ошибиться в дозировке снотворного, которое миссис Роджерс по его предписанию приняла в ночь перед смертью, Ломбарда – в подозрительно постоянном ношении заряженного револьвера. Ломбард в свою очередь обвинял Блора в каком-то лжесвидетельстве и вместе с Блором – загадочного А. Н. Онима, обманом заманившего их на Негритянский остров.
– Что будем делать? – нарушил молчание охранник Петя.
– А что? – словно, не понимая, о чем идет речь, обернулся губернатор.
– Может, отменим спектакль да уедем?
Бросив быстрый взгляд в сторону Мангольдера, Рева зашипел на охранника:
– Ты что, с ума сошел? Какой тебе, на хрен, отменим! Ты лучше сделай так, чтоб ни одна немецкая душа ни о чем не пронюхала! Понял меня? Все должно быть тихо! Иди, проследи за выполнением. И вообще, поменьше мельтеши тут… дай людям спокойно спектакль досмотреть.
Постояв в задумчивости несколько секунд, охранник Петя развернулся и покинул ложу.
«Вот так дела! – подумал Романов. – Это что же за кара такая объявилась… Непонятно».
В первые минуты он не мог решить, как отнестись к смерти его похитителя – радоваться тому, что зло в кои-то веки было наказано, или же огорчаться из-за того, что добро в победе над своим извечным противником оказалось в роли стороннего наблюдателя.
«С одной стороны, не так уж и важно, кто именно наказал преступника, а с другой? А с другой стороны, убийство человека, даже, если этот человек – преступник, является великим грехом, который в свою очередь тоже должен быть наказан… Замкнутый круг какой-то получается».
Романов заерзал на месте. Ему пришла в голову мысль о том, что с гибелью Максимова вся эта история с внезапными смертями, похищениями, клеветническими статьями в газетах, возможно, наконец-то закончится. Хотя…
«Закончится она или нет, это еще бабушка надвое сказала, а вот то, что ниточка, с помощью которой я намеревался добраться до Всевидящего, оборвалась, это факт… Впрочем, у меня еще остался старик с морщинистым лицом».
Успокоив себя тем, что со смертью Максимова не все потеряно, Романов принялся смотреть спектакль дальше.
В закрытое окно ударил порыв ветра. Створки, жалобно зазвенев, раскрылись, и сцена наполнилась звуками непогоды.
– Надвигается буря, – сказала Вера Клейторн.
В столовой, где еще находились Эмили Брент, Уильям Блор, Филипп Ломбард и Лоренс Уоргрейв, возникла пауза. Первым молчание нарушил Блор. Водя пальцем по столу, задумчиво сказал, что вчера он ехал в одном поезде со стариком, который всю дорогу твердил о том, что на побережье вот-вот обрушится шторм.
– Н-да… Все-таки потрясающе, как они угадывают погоду, эти старые моряки.
Вошел Роджерс. Собрал на поднос грязную посуду со стола и направился обратно. Сделав два шага, внезапно остановился.
– Сюда кто-то бежит, – сказал испуганным голосом.
Тут же раздались громкие шаги за сценой. Дверь, ведущая на лестницу, с треском распахнулась, и на пороге показался запыхавшийся доктор Армстронг.
– Генерал Макартур! – выдохнул он.
– Что генерал Макартур? – привстала со стула Вера. – Мертв?
Армстронг согласно кивнул.
– Да, – сказал он, вытирая ладонью мокрое лицо. – Мертв.
На сцене воцарилось тягостное молчание. Не зная, что сказать, семь человек смотрели друг на друга так, словно сказанных слов было недостаточно для того, чтобы осознать все произошедшее.
Вера Клейторн вскочила на ноги. Торопливо подойдя к маленькому круглому столику, на котором стояли фигурки негритят, демонстративно пересчитала пальцем.
– Глядите! Их уже семь! А еще совсем недавно было восемь!
– Ничего-ничего! Скоро вас всех покарают, – сказал губернатор. – Это только начало.
Романов заволновался. То, что генерал Макартур должен быть убит, как, впрочем, и остальные гости А. Н. Онима, он помнил из кинофильма, снятого Станиславом Говорухиным во времена его молодости, вот только не помнил когда – в конце или в начале детектива. Оказалось, в начале, что, учитывая печальный случай с Максимовым, было не совсем хорошо.
– Чего елозишь? – покосился на него Рева. – Проняло?
– Есть немного, Егор Ильич.
– А я тебе давно говорил: всех преступников накажут. Всех! Найдут и накажут! Вон, смотри, троих уже наказали. Осталось, значит, еще семерых.
Романов согласно кивнул. Он хотел сказать, что всех-то как раз наказывать не надо – того, кто с морщинистым лицом, достаточно забрать в милицию, но испугался ненужных вопросов и промолчал.
На сцену внесли тело генерала Макартура. Доктор Армстронг осмотрел его и предложил как можно скорей вынести обратно.
Судья Уоргрейв удивленно пожал плечами. Бросил взгляд на мисс Брент – не знает ли она, в чем тут дело, – и спросил:
– Это все, что вы можете нам сказать?
– Я сказал, давайте скорей отнесем его! – воскликнул доктор. – Ну же!
– Хорошо, хорошо. Но сперва объясните нам, что с генералом. Может, у него того… разрыв сердца?
Сказав скороговоркой о том, что ни о каком разрыве сердца не может быть и речи, доктор Армстронг взял тело за ноги.
– Тогда что с ним? – повысил голос судья Уоргрейв. – Отвечайте!
Доктор ответил, что генерала ударили по затылку дубинкой или чем-то вроде этого.
– Вы нашли орудие убийства?
– Нет.
– И тем не менее вы уверены, что он умер от удара чем-то тяжелым…
– Уверен, уверен. Да давайте же, черт вас возьми, наконец вынесем его! Роджерс, помогите мне, не стойте, как истукан!
– Ну что ж, теперь мы знаем, что делать, – невозмутимо ответил судья Уоргрейв.
Он кивнул Роджерсу. Тот подошел к телу Макартура и, взяв его за руки, помог доктору Армстронгу вынести со сцены.
– Надо же, как натурально играют! – одобрительно покачал головой губернатор. – Даже удивительно.
– Это еще что, – сдерживаясь, чтобы не выругаться, ответил Романов. – Вот сейчас придет ваш Петя и – помяните мое слово! – удивит вас куда больше.
Охранник Петя пришел в ложу через пятнадцать минут. Протиснувшись бочком мимо зрителей в первом ряду, добрался до Романова и, нагнувшись через его плечо к уху губернатора, прошептал о том, что у них в театре произошел еще один криминал.
– Убили артиста Александра Максимова – отца ранее отравленного Владимира Максимова.
– Да ты что! – ахнул Рева. – Это того, кто играл генерала?
– Так точно, Егор Ильич, его самого.
– То-то, я смотрю, все выглядит так животрепещуще… Нашли орудие убийства? – сам того не замечая, Рева слово в слово повторил вопрос, заданный судьей Уоргрейвом доктору Армстронгу.
– Пока нет, – ответил Петя.
Губернатор перевел задумчивый взгляд на сцену.
На сцене судья Уоргрейв допрашивал подозреваемых в убийствах Энтони Марстона, служанки Роджерс и генерала Макартура. Алиби ни у кого не было, и потому каждый из допрашиваемых выгораживал себя тем, что обвинял других в том, что мог совершить сам.
– Что будем делать? – нарушил молчание охранник Петя.
– Предлагаешь отменить спектакль и уехать? – поднял на него глаза Рева.
– Так точно.
– И тем самым похерить создание совместных с немцами предприятий, сервисных центров, реконструкцию завода комбайнов. Да?
– Почему похерить? – не понял Петя.
Губернатор бросил взгляд на президента компании «Даймлер-Крайслер сервисез АГ» Клауса Мангольдера. Широко улыбнулся ему и, еще ближе придвинувшись к охраннику, спросил шепотом: знает ли он, Петя, сколько сил и средств было положено на то, чтобы найти в Европе инвестора, а потом заставить его раскошелиться неизвестно на что.
– Сколько народу расписывали прелести нашей области, знаешь? Институт, не меньше! Чего там только не понаписали. И то, что с профессиональными-то кадрами у нас все в порядке. И с экономической-то ситуацией не в пример соседям тоже. И с криминалом-то у нас тишь да гладь да божья благодать, а на деле что? Получается, не успели они приехать, как мы им вместо пропиаренных достижений трупы показываем? Чем, дескать, богаты…
Губернатор говорил тихо, проникновенно, так, словно боялся, что охранник предаст огласке то, что предавать и оглашать было нельзя.
– Так что, Петенька, пока контракт не подписан, ты даже думать об этом забудь. Понял меня?
– Так ведь опасно, Егор Ильич. Видите, что тут творится?
– А что тут творится? Что? Я ничего особенного не увидел. Ну, убили одну служанку, одного генерала, одного этого, как его там…
Рева вопросительно посмотрел на Романова, и Романов с некоторым опозданием, спохватившись, назвал имя Энтони Марстона.
– Да, да, этого бездельника Марстона. А больше ничего. Все точь-в-точь как у нашей Агатушки – ни больше ни меньше.
Постояв в задумчивости несколько секунд, охранник Петя развернулся и, всем своим видом выказывая недовольство губернатором, покинул ложу.
На сцене тем временем все искали пропавшего дворецкого. Утро давно наступило, а чай, по словам возмущенного Филиппа Ломбарда, не только не был подан к завтраку, но даже заварен.
Обернувшись, Клаус Мангольдер о чем-то тихо спросил переводчицу. Та в свою очередь, наклонившись вперед, перевела вопрос губернатору.
– Не понял! – нахмурился губернатор. – С чего это он взял, что у нас тут что-то произошло? Скажи ему: ничего у нас тут не произошло. Россия, правда, только что без объявления войны вероломно напала на беззащитную Германию, а так все нормально.
Шутки Мангольдер не понял, но то, что это была шутка, кажется, догадался. Загадочно хмыкнув, согласно кивнул: дескать, ну-ну, и перенес все свое внимание на сцену.
«И чего, интересно, он туда смотрит? – подумал Романов. – Он же ничего не понимает».
Стараясь не отвлекаться от происходящего на сцене, Мангольдер смотрел спектакль так, как в другой ситуации, вероятно, смотрел бы на свою секретаршу, заяви та, что беременна от него, – с удивлением и недоверием, пытаясь угадать, что стоит за этими непонятными режущими слух словами.
«Впрочем, может, ему все понятно и без перевода. Читал, наверное, или фильм глядел».
– Посмотрите на негритят! – воскликнула Вера Клейторн. – Их осталось всего шесть!
– Вот черт! – сквозь зубы тихо выругался Рева. – Если так пойдет и дальше…
Ему вдруг пришла в голову мысль о том, что убийства людей на сцене каким-то таинственным образом связаны с убийствами за ней. Обдумал ее и принял решение действовать, пока эта догадка не нашла подтверждение в виде очередного трупа актера.
– Где Петр? Куда он опять запропастился?
Восприняв слова губернатора как приказ найти Петра, один из охранников вышел из ложи.
– Вечно его где-то носит… Господин Мангольдер! – обратился к немцу. – Я, конечно, дико извиняюсь, но только сил смотреть, как уничтожают людей, у меня более нет!
Женщина в деловом костюме строгим голосом перевела слова губернатора.
– Это уже не спектакль получается, а какой-то репортаж с Бухенвальда, ей-богу.
Женщина снова перевела, тактично опустив упоминание о фашистском концлагере.
– Мы ведь, русские люди, какие? Если понадобится кровь свою пролить – до последней капли прольем, даже не сомневайтесь! Но смотреть, как льется чужая, – увольте! Мы ж не какие-то там испанцы с их корридой… Ферштейн?
Клаус Мангольдер удивился такой постановке вопроса, но возражать не стал – привык относиться стоически ко всему, что происходило с ним в России, и реагировать на это каким-либо образом не счел нужным. Он вежливо улыбнулся кончиками губ и, согласно кивнув, произнес по-русски с легким акцентом:
– Понятно. Да.
– Ну вот и отлично!
Губернатор встал. Выпятив живот, поправил пряжку ремня, подтянул брюки и предложил в следующий раз пойти посмотреть советский цирк – лучший цирк в мире.
После убийства Максимовых и отъезда губернатора Ревы Романову стало не до спектакля. Размышляя над мотивами убийств, он вышел в фойе и медленно прошелся мимо стенда с фотопортретами артистов театра. Остановился у портрета Максимова-старшего и, еще раз убедившись в том, что это именно он сидел той ночью за рулем красной «Ауди», пожалел, что не додумался заглянуть сюда раньше. Перевел взгляд на портрет Максимова-младшего, постоял, разглядывая его насмешливое лицо, и решил сходить за кулисы – посмотреть, что там.
За кулисы его не пустили. Едва он протянул руку к двери с надписью «Посторонним вход воспрещен», как стоявший рядом сержант с окриком: «Туда нельзя!» – перегородил дорогу. В ту же секунду дверь открылась, и из нее в сопровождении невысокого лейтенанта милиции появился Никита Малявин.
Попросив Малявина впредь вести себя прилично, лейтенант приказал сержанту никого в служебное помещение не пускать, а если кто-то будет нарушать общественный порядок или, хуже того, буянить, вызывать наряд.
Малявин презрительно махнул на него рукой: дескать, тоже мне, напугал, и протянул ее для приветствия Романову.
Спросил, как дела.
– Нормально, – пожав ладонь, ответил Романов. – А ты все, как я посмотрю, шумишь?
– Да пошел он! Ты лучше расскажи, что у вас тут творится?
– У кого это «у вас»?
Малявин задумчиво посмотрел на вышедшую вслед за ними женщину с озабоченным лицом. Проводил ее долгим взглядом и спросил, как расценивать этот ответ – как конец их долголетней дружбы или только как временную передышку.
– Ты о чем? – не понял Романов.
Малявин сказал, что он говорит о нем – театрале хреновом, человеке, который впервые за двадцать лет пришел в театр именно в тот момент, когда в нем произошло двойное убийство.
– Вот только не говори мне, что это совпадение, я тебя умоляю! Я этого даже слышать от тебя не хочу!
– С чего ты взял, что я не ходил в театр двадцать лет? Я, если хочешь знать, был здесь совсем недавно.
– Да ты что! – нарочито радостно воскликнул Малявин. – Значит, сегодняшняя история началась не сегодня? Понял. Когда?
Романов задумался. То, что он оказался в театре во время убийства тех, кто собирался убить его самого, показалось символичным и действительно несколько странным.
– Ладно, – сказал он. – Слушай.
Не вдаваясь в подробности, рассказал Малявину обо всем, что произошло с ним, начиная с посещения спектакля «Чайка», когда он впервые предположил, что человек, поджидавший его у подъезда дома, являлся актером Русского драматического театра, и заканчивая убийствами за сценой.
Подобно псу, стряхивающему воду с шерсти, Малявин затряс головой.
– Ничего не понял, – сказал он. – В чем смысл-то?
– В чем смысл, я и сам пока не знаю, – ответил Романов. – Знаю только то, что существует банда, состоящая как минимум из четырех человек, двое из которых, и это опять-таки минимум, служат, а точнее, служили в театре. Я имею в виду отца и сына Максимовых.
Малявин согласно кивнул: дескать, это понятно, давай дальше.
– Вот… Они написали и разместили сначала в «Губернских ведомостях», потом в «Вечерней газете» две статьи и стали отлавливать тех, о ком писали.
Малявин перебил.
– Зачем? – спросил он. – Почему именно их? Выяснил?
– Нет, – ответил Романов. – Но главное, на мой взгляд, в этом деле – не зачем, а как. Как их казнили? Ведь их же казнили? Согласен?
– В прокуратуре думают иначе. Ты-то, кстати, сам как считаешь?
– Я не считаю – я абсолютно уверен в том, что людей из «списка восьми» похитили, осудили и приговорили. Вот только не могу понять, к чему. Ну не к инфаркту же с кардиогенным шоком, в самом деле?
– А зачем им понадобилось устраивать театрализованное представление с масками?
Романов сказал, что в этом-то как раз ничего удивительного нет. Суд и казнь получились театрализованными по причине того, что в банду входили актеры, иными словами – люди, которые на сцене живут полноценной жизнью, а в жизни ведут себя как на сцене, то есть по возможности весело и пьяно.
– Хорошо. Кто и за что убил Максимовых?
– Кто убил, не знаю, но убили, скорее всего, из-за меня. Я видел их лица в момент похищения. А кто-то из сообщников, видимо, встретил меня в театре и испугался разоблачения.
Скорчив недовольную рожицу, Малявин отрицательно покачал головой.
– Не сходится, – сказал он. – Если бы сообщники Максимовых боялись разоблачения, они бы тебя просто так не выпустили. Поверь мне.
– Так я что, по-твоему, вру? – разозлился Романов. – Я тебе повторяю еще раз: меня, больного, привезли домой на ««Ауди»» и бросили в кусты!
– Вот я и говорю: не сходится.
Дверь с надписью «Посторонним вход воспрещен» широко открылась, и из нее, о чем-то негромко переговариваясь, вышли художественный руководитель театра Игорь Самородов с оперуполномоченным уголовного розыска капитаном Коноваловым.
Увидев Романова с Малявиным, Коновалов – здоровый мужик с колючими глазами уличного хулигана, готового дать в морду любому, кто подумает, будто он, офицер милиции, на это не способен, – недобро усмехнулся.
– Ну, все… Налетели журналюги, кровь почуяли. Теперь, Боря, спокойной жизни не жди.
– Борис Сергеевич! – раскрыл объятия Малявин. – Нам тоже очень и очень приятно найти вас в добром расположении духа!
Не обращая на него внимания, капитан подошел к Романову. Протянул для приветствия руку и, прижав к своей груди, сказал, что чертовски рад его видеть.
– А уж как мы-то рады, – затараторил Малявин. – Я Васе говорю: не смогут наши пинкертоны раскрыть эти убийства, ни за что не смогут, ну разве что только Борис Сергеевич за это дело возьмется, тогда еще, говорю, шанс распутать есть, а так чистый глухарь, точнее сказать, два глухаря.
Нахмурившись, Коновалов спросил: откуда они знают о том, что произошло двойное убийство. Потом посмотрел на Самородова и махнул рукой.
– Ладно. Скажите лучше, что вам еще известно об этом деле?
– Подождите, дайте, сначала спрошу я! – попросил Малявин.
– Хорошо. Только один вопрос, не больше!
– Договорились. Правду говорят, что Максимова-старшего убили чуть ли не на сцене? Как такое могло произойти? Ведь там, как я слышал, всегда полно народа?
Еще раз посмотрев на Самородова, Коновалов усмехнулся. Сказал, что за час, проведенный на месте преступления, он понял одну вещь: в театре, как в волшебной лавке чудес, может произойти все что угодно.
– Я ведь правильно говорю, Игорь Дмитриевич? Так у вас?
Игорь Дмитриевич Самородов удрученно развел руками.
– Выходит, что так.
– Ну, вот вам, Никита Иванович, и ответ на ваш вопрос.
– А позвольте еще один, Борис Сергеевич! Клянусь, этот будет последним.
Самородов тронул Коновалова за рукав. Извинившись за то, что вмешивается в разговор, попросил разрешения уйти, если, конечно, никому из присутствующих он больше не нужен.
– Да-да, на сегодня вы свободны, – кивнул Коновалов. – Встретимся завтра.
– А послезавтра?
– А что послезавтра?
– Послезавтра, хочу предупредить сразу, меня в театре не будет. Утром я буду на похоронах, днем на поминках.
– Ну так после поминок и встретимся, – пожал плечами Коновалов. – В чем проблема? В повестке?
Самородов сказал, что проблема заключается в том, что Максимовых хоронить и поминать будут в поселке Мыскино, где ему, вероятней всего, придется заночевать.
– Почему там?
– Потому что там их дом. Причем весьма большой. Я имею в виду, в нем есть где посидеть с актерами, поговорить, так сказать, в неформальной обстановке.
Коновалов задумался. Почесав подбородок, спросил: все ли, кто был задействован в сегодняшнем спектакле, приедут в Мыскино?
– Надеюсь, что все, – ответил Самородов. – А что?
Коновалов еще немного подумал и, махнув рукой так, словно согласен пойти на уступки, попросил ни о чем не беспокоиться: если понадобится, он сам послезавтра приедет к ним.
После чего вынул из внутреннего кармана пиджака блокнот с ручкой и попросил назвать адрес.
– Итак, записываю: поселок Мыскино, улица…
Продиктовав адрес – улица Сосновая, дом номер два, – Самородов пожелал Коновалову удачи. Крепко пожал Романову руку, кивнул Малявину, развернулся и вышел в дверь с надписью «Посторонним вход воспрещен».
– Ну что! – повернувшись к Романову, Коновалов хлопнул его по спине. – Рассказывайте: как жизнь молодая? Чего-нибудь новенькое написали? Дадите почитать?
– Да когда ему, Борис Сергеевич, писать-то? – встрял Малявин. – Он теперь все больше местные газеты читает с описанием своих гламурных похождений.
Коновалов огорченно покачал головой. Сказал, что с этими газетами надо быть осторожней – шутки шутками, но так недолго и себя извести.
– Газетная травля – она такая, не одного приличного человека в могилу свела.
– Это точно, – подтвердил Малявин. – Семерых.
– И это, заметьте, только за последние дни. А сколько таких случаев было раньше, особенно в советские времена? Вот, помню, служил у нас в восемьдесят девятом…
– Подождите-подождите, – перебил Романов. – Вы считаете, что люди из списка Всевидящего умерли от газетной травли?
Коновалов спросил: «А от чего ж еще-то?» И добавил: чем больше он живет на свете, тем чаще находит подтверждение тому, что городской человек, особенно интеллигент, слаб духом и хрупок телом.
– Вот вам пример. Посадил я однажды одного типа на сутки, чтоб немного остудить. Прихожу утром в отделение, а его уж нет – говорят, скорая ночью увезла. И что вы думаете? Умер, не приходя в сознание, по дороге в больничку. Или вот вам другой пример… Вызвал я как-то одного подозреваемого на допрос. Пару раз кулаком по столу стукнул для острастки, а он пришел домой и в петлю полез. Зачем, спрашивается, в петлю лезть, если ты не виновен? Он же, гад, невиновен был! А потому полез, что жить с этим не мог! Ему, видите ли, казалось легче в петле болтаться, чем быть подозреваемым в преступлении, которого не совершал!
То ли в шутку, то ли всерьез, Малявин вздохнул: «Тяжело вам с нами». И тут же, переводя разговор в нужное ему русло, спросил:
– Максимов-младший был отравлен на сцене или в каком-то другом месте?
– На сцене.
– Подозреваемые есть?
Коновалов с удивлением и даже с некоторым презрением посмотрел на него.
– Какой вы, однако, батенька, быстрый.
– Нет, нет, Борис Сергеевич, вы меня неправильно поняли, – зачастил Малявин. – Я имел в виду другое. Я хотел узнать: есть ли у вас хотя бы общее представление того, что случилось, – за что их могли убить, кто мог убить, в чем они провинились?
Коновалов медленно, так, словно был не до конца уверен в своем действии, покачал головой из стороны в сторону.
– А вы, как я понимаю из вопроса, видимо, уже имеете такое представление? Да?
Малявин ответил:
– Я – нет. А вот Вася, то есть Василий Сергеевич, кое-что знает и по этой причине, как мне представляется, находится в большой опасности.
– Это так? – обращаясь к Романову, спросил Коновалов. – Куда вы опять вляпались?
– Да все туда же, – вздохнул Романов. – В список худших людей года.
– Это я знаю. И что?
– А то, что три дня назад я, сам того не желая, познакомился с теми, кто наградил меня призом «Большая затычка», будь они неладны.
Романов развел руками, как бы извиняясь за неприличное слово «затычка», и второй раз за вечер принялся рассказывать о том, что произошло с ним, начиная с посещения спектакля «Чайка», когда он впервые заподозрил, что человек, поджидавший его у подъезда дома, являлся актером Русского драматического театра Владимиром Максимовым, и заканчивая убийствами за сценой.
Коновалов слушал молча. Сначала – разглядывая ботинки Романова, потом, когда дело дошло до описания судебного процесса, – его лицо.
В дверях с надписью «Посторонним вход воспрещен» показался невысокий лейтенант. Подойдя к капитану, постоял две-три минуты в надежде на то, что тот обратит на него внимание. Не дождавшись, рассерженно махнул сержанту рукой и вместе с ним вышел обратно в дверь.
Закончив рассказ, Романов замолчал.
Коновалов продолжал рассматривать его лицо.
– Вы мне не верите? – не выдержав, спросил Романов.
Коновалов вынул из кармана карамельку. Развернул ее, положил в рот и, с хрустом раскусив, сказал, что будь на его, Василия Сергеевича, месте другой человек, не поверил бы.
– Вам верю.
– Спасибо.
– Не за что.
– Надеюсь, все, о чем я рассказал, поможет вам найти преступников.
– Конфетку хотите?
– Нет.
Скомкав фантик в ладони, Коновалов отошел к урне. Бросил в нее, промахнулся, поднял с пола, снова бросил – на этот раз удачно – и вернулся обратно.
– Так вы говорите, что шайка мошенников состоит из артистов театра? – спросил он, отряхивая ладони.
– Да. По крайней мере, двое из них точно были актерами. Но это не главное. Главное, на мой взгляд, заключается в том, каким образом они казнили своих жертв и казнили ли их вообще.
Коновалов пренебрежительно махнул рукой. Сказал, что главное в сыскном деле – найти преступников и довести дело до суда.
– Все остальное – детали. В общем, надо искать соучастников. С чего начнем?
– С труппы? – предположил Малявин.
– Верно. Судя по описанию суда и казни, в этой шайке не два артиста, а все четыре.
– Тогда уж следует начать с красной «Ауди», – буркнул Романов.
– С какой «Ауди»?
– С той, за рулем которой сидели Максимов-младший, когда мы познакомились с ним, и Максимов-старший, когда меня похитили.
– Это была одна и та же машина? Вы ее номер запомнили?
Романов отрицательно покачал головой.
– Нет. Я, признаться, даже внимания на него тогда не обратил.
– Жаль. Ну ничего, разберемся, – сказал Коновалов. – А теперь, господа, прошу всяческих извинений, должен бежать. Мента, как говорится, ноги кормят. Но я не прощаюсь – мы еще подробно обо всем поговорим.
Он вынул из кармана зазвеневший мобильный телефон. Приложил к уху и, помахав на прощанье рукой, быстрым шагом направился к лестнице, ведущей вниз.
В эту ночь Романов долго не мог уснуть. Ворочаясь с бока на бок, он думал об отце и сыне Максимовых, о том, что заставило их – талантливых людей – стать заурядными преступниками и только ли превращение талантливых людей в заурядных преступников стало причиной их трагического конца. Потом мысли перетекли на Никиту Малявина и на его слова о том, что ему, Романову, угрожает опасность.
«Интересно, чего в этом заявлении больше – реальной оценки сложившейся ситуации или дружеского участия близкого человека? Если вспомнить, что семеро из “списка восьми” скоропостижно скончались, – скорее всего, первое. Но если принять во внимание то, что злоумышленники отпустили меня после того, как сами похитили, – второе».
Вывод, к которому пришел Романов, ему самому показался несколько сомнительным. И тут он понял, что в своих рассуждениях не учитывает самого главного – степени опасности, или, другими словами, какую цель преследуют бандиты и насколько его, Романова, существование мешает ее достижению.
Тяжело вздохнув, Романов повернулся на другой бок. Закрыл глаза и принялся думать над высказыванием Коновалова о том, что, судя по описанию суда и казни, шайка преступников состоит не из двух артистов, а из всех четырех.
«Если это так и шайка действительно состоит из четырех актеров театра, то послезавтра все они должны быть на похоронах Максимовых».
Почувствовав легкое возбуждение, как это с ним обычно бывает при приближении скорой развязки, Романов встал с постели. Поеживаясь от холода, прошелся босиком по полу и сел в кресло перед выключенным телевизором.
«Выходит, что послезавтра у меня появится реальный шанс найти моих судей. И я их, гадов, найду. Во что бы то ни стало. Не знаю как – по взгляду, запаху, голосу, – но найду».
Мысль о том, что двух оставшихся «шутов» он сможет распознать по голосу, при ближайшем рассмотрении показалась не столь уж абсурдной. Он вернулся в постель, укрылся одеялом и принялся вспоминать, кто как разговаривал.
«Человек в маске совы. Голос ничем не примечательный, без характерных особенностей и явных дефектов, привыкший командовать».
Недовольно поморщившись, Романов подумал, что в случае с профессиональными актерами говорить о том, что голос принадлежит определенному типу людей, глупо. А еще глупее искать в нем какие-то дефекты.
«Ладно, пойдем дальше. Человек в маске медведя. Голос глухой, потрескивающий. Скорее всего, принадлежал старику. Да-да, старику. Можно сымитировать рев медведя, но постоянно имитировать голос пожилого человека, когда ты молод и полон телячьего восторга, довольно-таки сложно».
Романов вспомнил, как человек в маске медведя сказал: «Он делал это так смачно, что мне от зависти не терпится приговорить его к какой-нибудь мучительной казни», и пришел к мысли, что интонация, которой были произнесены эти ужасные слова, идентична интонации актера, сыгравшего роль генерала Джона Гордона Макартура в спектакле Агаты Кристи «Десять негритят».
«Итак, одного “шута”, будем считать, я вычислил. Теперь займемся человеком в маске обезьяны. Голос хорошо поставленный, звонкий, насмешливый. Это, несомненно, голос розовощекого – Максимова-младшего, тут даже думать нечего… Эх, блин! Был у меня один искренний почитатель, так и тот на поверку оказался неискренним, а значит, не почитателем… Жалко».
Тяжело вздохнув, Романов принялся вспоминать дальше.
«Человек в костюме палача».
Едва Романов представил себе его вид, его надменную позу с широко расставленными ногами, как в голове бабахнуло дуплетом: «Скальпель!»
В затылке заныло, а горло чуть ниже кадыка стянуло невидимой удавкой.
Романов закашлялся.
Через минуту, восстановив дыхание, сел на кровать. Тяжело дыша, потер ладонью взмокшую грудь и с удивившей самого себя уверенностью решил, что голос палача – высокий и мягкий – без труда узнает из тысячи других.
С этой мыслью он встал и подошел к телефону. Набрал номер Коновалова, терпеливо выслушал лекцию о том, в какое время суток человеку полагается спать, а в какое общаться с друзьями, особенно если друзья провели весь день на ногах, и в двух словах выказал желание отправиться в Мыскино.
Коновалов надолго замолчал. Посопев в трубку, спросил, уверен ли он в том, что это необходимо. Услышав твердое: «Уверен», пообещал подумать и перезвонить.
Коновалов думал до самого отъезда в Мыскино. Утром второго дня он позвонил Романову на мобильный телефон и сказал: если желание пить водку за помин душ его обидчиков не прошло, пусть собирается – через пятнадцать минут он будет ждать его у подъезда в милицейской «десятке».
Дом, в котором жили Максимовы, мало чем отличался от других домов поселка Мыскино. Большой, в два этажа, длинный и широкий, он вплотную примыкал к дороге, заканчивающейся стеной густого леса. Участок со всех сторон был огорожен невысоким кирпичным забором и плотно засажен со стороны улицы темно-зелеными елями.
– Улица Сосновая, – прочитал Коновалов надпись на табличке фасада дома, рядом с которым стоял автобус и несколько легковых автомобилей. – Кажется, здесь. Приехали.
Выйдя из милицейской «десятки», Романов глубоко вдохнул и выдохнул.
– Чудо, что за воздух!
– Да, – согласился Коновалов, осматриваясь по сторонам. – Хорошо у нас артисты живут, нечего сказать.
– А тихо-то как!
Коновалов прислушался, не донесется ли откуда звук, выдающий скопление нетрезвых людей. Ничего не услышав, высказал предположение о том, что Максимовых, по-видимому, поминают в комнате, выходящей окнами на ту сторону дома.
– Идем!
С этими словами он направился к закрытой калитке. Внимательно осмотрел ее и, не найдя кнопки звонка, толкнул рукой.
Максимовых поминали в большом зале с высокими окнами, выходящими в сад. В центре комнаты стояли сдвинутые буквой «П» столы, за которыми сидели полсотни людей, знакомых Романову по спектаклям Русского драматического театра.
«Вот эта полная девушка с длинной русой косой – Величкина, она играла Нину Заречную в “Чайке”, – проходя вдоль стола в поисках свободного места, мысленно принялся перечислять он. – Этот молодой человек с веселыми глазами – Константина Треплева там же… Этот старик с крошками на подбородке – судью Уоргрейва в “Десяти негритятах”… Этот нигде не играл – то ли не хотел, то ли не умел – и потому стал художественным руководителем».
Поздоровавшись с Самородовым за руку, Романов прошел дальше.
«Эту дамочку я еще, кажется, не видел, – отметил про себя красивую пышногрудую женщину в черном декольтированном платье. – А вот этого…»
Увидев перед собой ухмыляющегося Никиту Малявина с рюмкой водки в руке, Романов на секунду опешил. Удивленно покачал головой и, попросив подвинуться, сел рядом.
– Друзья! – привлекая к себе внимание, Самородов постучал вилкой по стоявшей перед ним на столе бутылке. – Попрошу минутку внимания!
В комнате стихло.
– Я хочу представить вам вновь прибывших. Это капитан милиции Коновалов Борис Сергеевич…
Приподнявшись, Коновалов лениво помахал рукой из ближнего угла.
– …и мой старинный приятель Василий Романов. Поэт. Прошу любить и жаловать.
Романов встал и поклонился.
– Теперь, когда все познакомились, слово предоставляется Петру Ефимовичу. Прошу вас, Петр Ефимович, скажите теперь вы что-нибудь.
Поблагодарив Самородова, старик с крошками на подбородке вышел из-за стола. Задумчиво пожевал нижнюю губу и тихим голосом стал рассказывать о том, где и при каких обстоятельствах они познакомились с Сашей Максимовым, в каких спектаклях вместе играли и в каких могли бы сыграть…
Петр Ефимович говорил долго. Слушая его, Романову показалось, будто старик за подробностями забыл, о чем хотел сказать, и с какого-то момента стал вспоминать не своего умершего друга с сыном Владимиром, о котором не сказал ни слова, а свою молодость. То, как он заводил жен, детей, друзей, и то, как потом с течением времени терял их, жен – три штуки, друзей – без числа и счета, теперь вот и Сашку Максимова.
Те, кто выступал после Петра Ефимовича, также говорили хорошо и много. Но им верилось меньше. Может потому, что слова их были слишком похожими, и боль в голосах звучала одинаково, и скорбь тех, кто был знаком с почившими по первым шагам на сцене, мало чем отличалась от скорби того, кто пришел в театр недавно.
После выступления актера, игравшего в «Десяти негритятах» доктора Армстронга, Самородов объявил перерыв. Все, кто курил, включая соседку Малявина – женщину в черном декольтированном платье, вышли на улицу, остальные разбились на маленькие группы и завели обычный в таких случаях треп за жизнь.
– Ну и что ты тут делаешь? – разливая водку по рюмкам, спросил Романов.
– Не видишь, работаю, – ответил Малявин. – А ты?
– Ищу поэтического вдохновения у гроба с покойниками. Я тебя серьезно спрашиваю.
– А я тебе серьезно отвечаю. Готовлю передачу об убийстве актеров Максимовых.
Увидев подошедшего к ним Коновалова, Малявин торопливо добавил:
– Надеюсь, Борис Сергеевич, к моменту, когда передача будет готова, вы мне назовете имя преступника.
Коновалов усмехнулся. Поставив перед Малявиным пустую рюмку, показал пальцем на бутылку водки, дескать, не сиди – работай, и спросил, какой преступник ему надобен: шатен? блондин? лысый?
– Телегеничный? Или вам всякий разный подойдет?
– Мне бы кого-нибудь из труппы театра, если можно.
– Почему именно из театра?
– А мы их сегодня во время похорон сняли – скопом и поодиночке. Вы мне его имя на ушко шепнете, я потом все как надо смонтирую и покажу убийцу так, будто мы, телевизионщики, в отличие от бестолковой милиции, еще с похорон знали, кто он.
– Договорились.
Коновалов поднял над столом рюмку с водкой. Посмотрел по сторонам – не слышит ли кто его из рядом сидящих актеров – и предложил выпить за здоровье ныне живущих.
Выпив и закусив, спросил Малявина, для чего он снимал похороны.
– Вам что, Никита Иванович, простите за интимный вопрос, снимать больше некого?
– Почему некого? – обиделся тот. – А впрочем, вы, Борис Сергеевич, как всегда, правы, снимать стало действительно некого, да и, что там говорить, нечего – измельчала ныне криминальная среда. Да… А что касается похорон, то любой телерассказ об убийстве эффектнее всего начинать с показа горя, какое принесла родным и близким гибель главного героя… Я правильно говорю? – Малявин толкнул локтем Романова. – Чего молчишь?
Проглотив последний кусочек пирожка с рыбой, Романов вытер салфеткой губы. Сказал: эффектнее не значит эффективнее, а тем более лучше.
– Впрочем, – тут же добавил он, – могу и ошибиться – в рассказах об убийствах я не мастак.
– Ну да, – усмехнулся Малявин. – Ты у нас мастак по сказкам с хеппи-эндом. Все, значит, вокруг померли, и только наш Василий-молодец после того, как его казнили, один во всем царстве остался жить-поживать да добра наживать.
Романов застыл с салфеткой в руке.
– Не понял, – положил ее на стол. – Ты это что? Хочешь сказать: я все выдумал?
– Не знаю. Но если в рассказах о смерти ты, по твоим собственным словам, не являешься мастаком, то по закону диалектики должен являться мастаком в каких-то других жанрах. – Малявин повернулся к Коновалову. – Не так ли?
Испугавшись того, что за диспутом о жанрах, не дай бог, последует ссора с дракой, как это часто случается с находящимися в нетрезвом состоянии творческими людьми, Коновалов сказал решительное: нет.
– Во-первых, Василий Сергеевич, насколько я знаю, никогда не врет. А во-вторых, шесть дней назад, когда его похитили, в театре давали Островского «Бедность не порок» – единственный спектакль в репертуаре театра, в котором оба Максимовых – и старший, и младший – участия не принимали… Догадываетесь, о чем я?
Романов догадался. Всплеснув руками, он воскликнул: «Так вы все-таки проверяли мои слова!» и под довольное хихиканье Малявина укоризненно покачал головой.
– Ай-яй-яй, Борис Сергеевич, как вам не стыдно, а еще друг называетесь! Скажите, а вы вообще хоть кому-нибудь верите? Ну, там, жене, например, или экстрасенсам?
– Жене?! – выпучил глаза Коновалов. – Да вы что, батенька? Бог с вами. Конечно, нет! Если б верил, представляю, что б с ней сейчас стало. Нет-нет, у меня с этим строго.
В комнату шумной толпой ввалились курильщики. Посмотрев на приближающуюся к ним на волнах табачного дыма пышногрудую красавицу в черном декольтированном платье, Коновалов предложил Малявину поменяться местами. Получив категорический отказ, встал и с тяжелым вздохом предложил женщине стул.
– Прошу вас, – сказал он, демонстративно смахивая с сиденья несуществующие пылинки. – Присаживайтесь, пожалуйста. Держал, так сказать, специально для вас. Никого даже близко не подпускал.
Бросив на него быстрый взгляд из-под ресниц, та в благодарность за внимание вежливо склонила голову.
– Вы очень любезны, капитан.
– Так! Все рассаживаемся по своим местам! – раздался голос Самородова. – Быстро, быстро, не задерживаемся!.. Взяли рюмки, наполнили их. Борис Сергеевич! Величкина! Ну, давайте, садитесь уже, хватит ходить! Величкина, я кому говорю, сядь! Дай мужчинам поухаживать за собой! Рюмку свою, говорю, дай им! Вот так, молодец… Еще раз повторяю: сегодня всем можно пить. Всем, Мишуков, это значит, всем, кроме тебя!
Мишуков – молодой человек с веселыми глазами, игравший Константина Треплева в «Чайке», – что-то сказал в ответ, и в комнате раздался первый смех.
– Ладно, Мишукову, так и быть, тоже налейте, он завтра в спектакле не занят… Налили?
Раздалось нестройное: налили.
– Вот и хорошо.
Самородов опустил глаза. Посмотрел на рюмку в руке, повертел, как будто искал и не мог найти на ее поверхности тезисы заготовленной речи, и, выдержав мхатовскую паузу, сказал:
– Мне бы тоже хотелось произнести несколько добрых слов… Можно?
– Да, да! – ответили ему. – Конечно, Игорь Дмитриевич! Говорите!
– Спасибо. Ну так вот…
Свою недлинную речь Самородов начал с того, что рассказал, кем ему приходились Александр Федорович с Владимиром Александровичем, как долго они дружили и что их сдружило. Вспомнил смешные случаи из жизни, отдал должное чувству юмора покойных и в заключение призвал всех присутствующих никогда не забывать этих великих актеров, настоящих мужчин и просто людей с большой буквы.
Договорив последнюю фразу, он снова повертел рюмку в руке.
– Ну вот, – вздохнул он. – Собственно, это все, что мне хотелось сказать…
Не успел он закончить фразу, как Мишуков выкрикнул:
– Вот и все, что хотелось сказать, произнес. Но останется этот пустующий плес, и щемящая нежность прозрачных осин, да один припоздавший курлычущий клин…
Поймав на себе укоризненные взгляды окружающих, он осекся. Виновато улыбнулся и, опустив голову, тихо добавил:
– Николай Грахов. Посвящение Ланцбергу. Два – два.
В комнате снова раздались смешки.
Теперь они раздавались постоянно. Стало ясно: официальная, траурная часть на этом закончилась и началась неофициальная, во время которой о поводе, заставившем полсотни человек собраться в одном месте, напоминала лишь специфическая закуска на столах.
– Мишуков! – усмехнулся Самородов. – Во-первых, счет не два – два, как ты изволил выразиться, а три – два в мою пользу, так что не перевирай, я все помню. А во-вторых, не мог бы ты дать высказаться своему начальству. Оно, знаешь, иногда это ценит.
– Извините, Игорь Дмитриевич, – стараясь не рассмеяться, Мишуков еще ниже опустил голову. – Я больше не буду.
Романов наклонился к женщине в черном платье. Показал глазами на Самородова и заглянул из какого-то мальчишеского озорства за вырез ее платья.
– Что это сейчас было, не подскажете?
– Ничего особенного, – ответила та, поправив локон за ухом. – Игорь Дмитриевич и его любимчик Пашка Мишуков недавно поспорили насчет того, кто знает больше стихов. Поскольку каждый из них может цитировать до бесконечности, договорились, что победит тот, кто сумеет пять раз строчкой из какого-нибудь стихотворения продолжить любую услышанную фразу.
– То есть, – уточнил Малявин, – «Вот и все, что хотелось сказать» – слова, которыми закончил свой траурный панегирик Самородов, – являются еще и началом стихотворения Николая Грахова. Так?
– Да. Только им, насколько я поняла, не важно, начало это или середина. Им вообще без разницы, откуда начинать цитировать.
Стараясь не глядеть туда, куда хотелось глянуть еще разок, Романов вежливо поблагодарил женщину в платье с декольте за обстоятельный ответ.
После Самородова выступала актриса, сыгравшая мисс Брент в спектакле «Десять негритят». Потом какой-то пьяный юноша с жидкими усиками – то ли актер, то ли сын актера. Потом возникла долгая пауза, во время которой было видно, что только Петр Ефимович, судя по горестному лицу, искренне скорбел по убитым.
Потом пару слов – сухих и нескладных, как она сама, выдавила из себя бывшая жена Владимира Максимова – женщина в черном платке, и выступления на этом закончились. Окончательно забыв о том, куда и зачем пришли, люди стали шуметь, шутить, смеяться…
Ровно в четыре часа Самородов встал со своего места. Постучав вилкой по бутылке, сказал: кто хочет, может возвращаться в город на автобусе, который отправляется через полчаса, кто не хочет или не в состоянии этого сделать, с позволения новой хозяйки дома – тут он учтиво поклонился сухой нескладной женщине в черном платке – может остаться заночевать.
– А вы сами, Игорь Дмитриевич, остаетесь? – громко спросила Величкина, актриса, сыгравшая Нину Заречную в «Чайке».
Услышав, что остается, от радости захлопала в ладоши.
– Тогда я тоже остаюсь, – во всеуслышание заявила она.
– И я! – донеслось из дальнего угла.
– И я!
– И я!
– И я!
У Коновалова зазвонил мобильный телефон. Он встал и, затыкая одно ухо ладонью, вышел из зала.
Малявин, к этому моменту изрядно захмелевший, поправил воротник пиджака и обратился к даме в черном платье с вопросом о ее состоянии.
– Что вы имеете в виду? – кокетливо улыбнулась та.
Малявин задумался. Спросить, в состоянии ли она ехать в город, показалось ему не очень вежливым, а хочет ли она остаться с ним – не слишком приличным.
Немного подумал и спросил, в состоянии ли она продолжить вечер.
– Вы, Никита Иванович, хотите мне что-то предложить?
Увидев, что вопрос застал Малявина врасплох, дама в черном платье рассмеялась:
– Не пугайтесь. Я еще сама не знаю, стоит ли мне здесь оставаться. Право провести ночь с Игорем Дмитриевичем не так-то легко заполучить.
– Простите? Что вы, Леночка, сказали?
– Я сказала, что коттедж Максимовых, несмотря на его размеры, вряд ли вместит всех желающих. Видите, сколько нас?
– Нет, вы что-то сказали про…
– Про то, что право провести ночь с Игорем Дмитриевичем не так-то легко добиться? Вы меня поняли слишком буквально, хотя… Да нет, конечно, не в этом дело. Просто слишком много желающих приватизировать худрука будет этой ночью, которую он к тому же проведет, как обычно, в наставлении молодых и ленивых. А это такая скука!
– То есть, – решил уточнить Малявин, – если б у вас был шанс пробиться в первые ряды охотниц до наставлений мэтра, вы бы остались?
Леночка ударила Малявина свернутой салфеткой по носу.
– Не будьте таким злюкой, Никита Иванович, – улыбнулась она. – Это вам не к лицу.
Извинившись перед Леночкой, Романов попросил разрешения задать один вопрос.
– Слушаю вас, Василий Сергеевич, – ответила та.
– Я хотел поинтересоваться насчет этого коттеджа…
– Говорите, говорите, я вся внимание.
Не зная, как тактичнее выразиться, Романов замялся. Собравшись с мыслями, спросил: как, учитывая невеликие доходы артистов театра, некоторым из них удается построить себе столь знатные хоромы?
– А что вас, собственно, смущает? – Леночка обиженно надула губки. – То, что артисты смеют жить в подобных домах, или откуда у Максимовых деньги на подобный дом?
– Да, да, – закивал Романов, – именно это.
Поведя плечами, Леночка сказала, что Александр Федорович с Володей были людьми далеко не бедными: по слухам, несколько лет назад они провернули какую-то весьма прибыльную в финансовом плане операцию – что-то у кого-то купили и это что-то кому-то потом перепродали втридорога.
– То есть, – решил уточнить Малявин, – Максимовы, как и большинство добропорядочных жителей Мыскино, нажили свой честный капитал не менее честными спекуляциями… Так?
Пока Леночка соображала, как и что ответить, подошел Коновалов. Плюхнулся на свободный стул и, ткнув пальцем в сторону бутылки с водкой – дескать, наливайте, – сообщил, что у него есть важная новость.
Решив, что ей, видимо, следует удалиться до того, как попросят это сделать, Леночка сказала, что пойдет попудрит носик. Встала, поправила платье на бедрах и подобно каравелле, обдуваемой со всех сторон теплыми мужскими взглядами, поплыла вдоль заставленного бутылками берега П-образного стола.
– Что за новость? – спросил Малявин, протягивая Коновалову полную рюмку.
Прежде чем ответить на вопрос, Коновалов выпил. Занюхал пирожком с капустой и сказал, что им установлено имя еще одного участника шайки.
– Кто?! – в унисон воскликнули Романов с Малявиным.
– Артист театра Павел Мишуков. Мне об этом только что мои ребята из отделения доложили… Да, кстати! Забыл сказать. Ваша красная «Ауди», Василий Сергеевич, нашлась. У Владимира Максимова. Знаете, где он ее взял? Купил у Мишукова. Представляете?
За столом воцарилось неловкое молчание. Глядя на то, как Коновалов с довольным видом закусывает, Романов спросил:
– Это все?
Коновалов ответил: нет. Вытер губы ладонью и добавил: в одна тысяча девятьсот девяносто восьмом году оба Максимовых проходили по делу о какой-то афере, связанной с хищением железнодорожного состава с бензином.
– Чем там все у них кончилось, не знаю, – видимо, ничем, – но самое интересное заключается в том, что вместе с ними по этому делу проходили пара дельцов с нефтеперерабатывающего завода, сотрудник РЖД и… угадайте, кто еще? Правильно! Все тот же Павел Мишуков, младший брат которого, Виталий, между прочим, работает инженером в типографии номер один.
Откинувшись на спинку стула, Коновалов, как после хорошо проделанной работы, облегченно выдохнул:
– Вот так! Двое суток не прошло, а я уже практически раскрыл двойное убийство. Осталось найти четвертого, и все – с чистой совестью отправляюсь в отпуск.
– Послушайте! – привстав со стула, громко прошептал Романов. – Если Мишуков действительно – третий, то в день моего похищения он, как и Максимовы, тоже не мог принимать участия в спектакле Островского.
– А ведь точно, – согласился Малявин. – Надо бы это как-нибудь проверить.
Коновалов охотно кивнул, дескать, проверим, не вопрос. Взял со стола мобильный телефон, подержал у уха несколько секунд, скинул набранный номер и набрал снова.
– Занято, – буркнул, бросив телефон на стол. – Да что там проверять! И без этого, поверьте моему боевому опыту, все ясно.
– И все-таки, Борис Сергеевич, надо удостовериться. Хуже не будет.
– Да ладно, ладно, не уговаривайте… это я так… сам знаю.
Коновалов оглядел зал. Увидев вошедшую в зал красавицу в черном декольтированном платье, знаками показал подойти к ним. Вскочил бравым молодцем, стряхнул с сиденья стула несуществующие пылинки и предложил присаживаться.
– Докладываю: во время вашего отсутствия никто к вашему стулу не приближался, никто его своим задом не осквернял. Капитан Коновалов. Честь имею!
Смущенно улыбнувшись, Леночка села на свое место.
– Скажите, пожалуйста, – первым обратился к ней Малявин. – Павел Мишуков – актер вашего театра – играет в спектакле «Бедность не порок»?
Та обвела мужчин удивленным взглядом. Подумала и сказала: да, играет.
– Гришу Разлюляева. А что?
– Кого-кого? – Коновалов решил, что ослышался.
– Гришу Разлюляева – купчика.
– Вы уверены?
– Конечно. А в чем дело?
– Вот те на, – присвистнул Малявин.
– Нет-нет, так дело не пойдет. Давайте-ка, дамочка, все по порядку! – Коновалов сел напротив Леночки и, глядя ей в глаза, попросил вспомнить: точно ли друг Максимовых актер Павел Мишуков играет в спектакле по пьесе Островского «Бедность не порок» какого-то там купчика.
Пока он мучил Леночку вопросами, Романов судорожно соображал, где могла быть допущена ошибка. Ничего не придумав, спросил на всякий случай: кто конкретно играл Разлюляева в спектакле три недели назад.
– Мишуков?
Леночка опять задумалась.
– Нет, – сказала она, – не Мишуков. Его в тот день заменил Сучилин.
– Ну, слава тебе, Господи! – облегченно выдохнув, откинулся на спинку стула Романов. – Сошлось-таки.
Коновалов спросил, что случилось с Мишуковым в тот день и по какой причине его заменили дублером.
– Не имею ни малейшего понятия, – ответила та. – Задайте эти вопросы Игорю Дмитриевичу. Он вам точно скажет.
– А что! – нахмурив брови, Коновалов осмотрел зал. – И зададим.
Самородов сидел на другом конце стола в окружении молодых актеров. Оживленно жестикулировал и, ни на секунду не останавливаясь, непрерывно о чем-то говорил.
Увидев, с каким решительным видом к нему направляется Коновалов со своими пьяными товарищами, он попросил ребят на минутку оставить его. Ребята отошли в сторону, но недалеко. Сели на соседние стулья и с нескрываемым интересом приготовились слушать разговор капитана милиции с художественным руководителем театра.
Подойдя к Самородову, Коновалов спросил, действительно ли роль купчика Гриши Разлюляева играет актер Мишуков.
– Да, – ответил Самородов.
– А три недели назад кто его играл? Актер Сучилин?
– Сучилин. А в чем дело? Почему вы спрашиваете?
– Отвечайте на поставленные вопросы. По какой причине вы заменили Мишукова?
– Он сказал, что заболел.
– Точнее, пожалуйста. Он сказал, что заболел, или он заболел на самом деле?
– А я, по-вашему, похож на врача? – вопросом на вопрос ответил Самородов. – Он пришел ко мне незадолго до спектакля, поохал, вроде того, что бюллетенит, нету сил, и сгинул.
– Вот тогда мой тренер мне и предложил: беги, мол, – донесся девичий голосок с того места, где сидели молодые актеры. – Владимир Высоцкий. Один – ноль в мою пользу.
– Величкина! Я не с тобой играю – я играю с Мишуковым! – крикнул в ответ Самородов. – Поэтому не считается… Извините, Борис Сергеевич. Нам бы, по-хорошему, следовало уединиться. Тут так шумно.
Коновалов мрачным взглядом обвел комнату. Усмехнулся, глядя на то, как Величкина закрывает ладонью рот, чтобы не расхохотаться в полный голос, и высказал предположение, что еще немного – и поминки Максимовых превратятся в чью-то свадьбу.
– Ладно, Игорь Дмитриевич. Последний вопрос. Вы не знаете, Мишуков остается ночевать в Мыскино или собирается ехать в город?
– Остается. Мы с ним договорились вечером перед ужином немного поработать над одной ролью…
Самородов хотел объяснить, почему именно сегодня им необходимо поработать над ролью, но Коновалов слушать не стал. Махнул рукой, дескать, мне сейчас не до этого, и направился обратно.
Когда Коновалов, Романов и совсем опьяневший Малявин вернулись к своим местам, Леночки уже не было. Малявин посмотрел по сторонам и, не найдя ее, вздохнул:
– Может, еще подойдет?
Вместо Леночки подошла бывшая жена Владимира Максимова. Весь ее вид: напряженный, строгий, выражающий раздражение и категорическое неприятие происходящего, казалось, говорил о том, что она ждет не дождется, когда это безобразие наконец-то кончится. Извинилась раздраженно-нетерпеливым голосом за беспокойство и предложила пройти отдохнуть в специально отведенную для гостей комнату.
– А остальные как же? – спросил Романов, обведя рукой зал.
– Никак! Перебьются. Да вы не волнуйтесь за них, им не привыкать сидеть до утра. Бабы с водкой у них есть, а все остальное не важно.
В последнее предложение она вложила столько презрения и злости, что Романов на секунду искренне порадовался тому, что не имеет к профессии ее бывшего мужа никакого отношения.
– Ну что? – Коновалов вопросительно посмотрел на Романова с Малявиным. – Может, действительно отдохнем малость?
– А как же Мишуков? – спросил Романов. – Вдруг сбежит?
– Да куда он на фиг денется с подводной лодки? Автобус уже ушел. Пойдемте отдохнемте, господа, – что-то я в самом деле притомился.
Они встали. Еще раз окинули взглядами зал – не появилась ли их пышногрудая красавица – и направились вслед за худой и плоской хозяйкой дома на второй этаж.
Не успели они освоиться в комнате с тремя кроватями, как раздался слабый стук. Дверь тихонечко открылась, и на пороге показался невысокий паренек в толстом свитере и мятых джинсах. Потоптавшись на пороге, он растерянно посмотрел на Коновалова и сказал тихим неуверенным голосом о том, что хотел бы поговорить с ним.
– Представься! – рявкнул Коновалов.
– Сучилин, – быстро ответил тот. – Олег Олегович Сучилин. Актер Русского драматического театра.
– Что надо?
Паренек растерялся. Переступив с ноги на ногу, жалобно, словно ища защиты, посмотрел на Малявина, на Романова и сказал, что слышал, как они интересовались, болел ли на самом деле Мишуков в тот день, когда давали Островского.
– Ну и?.. – спросил Коновалов. – Что дальше? Продолжай.
Было видно, что паренек уже не рад тому, что пришел. Проглотив комок в горле и то и дело сбиваясь, принялся рассказать о том, как утром Мишуков пришел в театр для того, чтобы выяснить, может ли он, Олег, заменить его в сегодняшнем спектакле.
– Когда я сказал, что могу, он пошел к Игорю Дмитриевичу. Побыл у него с полчаса, потом вернулся и вместе с Максимовыми уехал из театра веселым и здоровым.
– На красной «Ауди»?
– Да.
– Когда это было? В какое время?
– В какое время? Утром, около двенадцати, кажется.
– Утром? Около двенадцати? Ну ладно, пусть будет утром… Это все?
Сучилин с готовностью кивнул.
– Да, все. Я могу идти?
– Тебе еще что-нибудь известно о Мишукове с Максимовыми?
– Нет. Паша с Володей дружили, это да, а больше ничего. Честное слово.
– Ладно, иди пока, потом, может, еще как-нибудь поговорим.
Едва за Сучилиным закрылась дверь, как Малявин что есть силы ударил кулаком по столу, за которым сидел все то время, пока Коновалов допрашивал паренька. Вскочил на ноги и призвал как можно скорее идти брать падлу.
Коновалов усмехнулся:
– Какой вы, однако, батенька, быстрый на расправу. А с четвертым как прикажете быть?
– Да я этого Мишукова вот этими самыми руками… – Подобно пребывавшему у Стены Плача в молитвенном экстазе иудею, Малявин мелко затряс перед собой раскрытыми ладонями, – в бараний рог скручу! Он у меня всех своих сообщников с потрохами выдаст!
– А если не выдаст?
– Убью!
Коновалов рассмеялся. Похлопав Малявина по плечу, предложил для начала протрезветь и проспаться. Ночь, по его словам, предстояла бессонная и сил, чтобы сохранить ясность ума, понадобится немало.
На том и договорились. Романов с Коноваловым, не раздеваясь, легли и почти сразу заснули, в то время как Малявин еще долго ходил по комнате, тихо возмущаясь тому, что преступник, так жестоко обошедшийся с его другом Васей, продолжает беспрепятственно топтать мыскинскую землю.
Ровно в восемь часов вечера их разбудила Максимова. Громко постучав, прокричала из-за двери о том, что ужин на столе, потом пожаловалась на артистов – чего-то там они опять натворили – и ушла.
– Что, снова пить? – вставая с кровати, простонал Романов. – Сколько можно?
– Еще чуть-чуть можно, – ответил Коновалов. На секунду замер, затем вскочил на ноги и с криком: «Мишуков, блин!» выбежал из комнаты.
– Чего это он? – подняв голову с подушки, спросил Малявин.
Пренебрежительно махнув рукой в сторону двери, Романов сказал, что предупреждал Коновалова: нельзя оставлять Мишукова одного, без присмотра.
– А он заладил свое: куда тот сбежит с подводной лодки? куда тот сбежит с подводной лодки? Отдохнуть ему, видишь ли, захотелось. Вот теперь пускай бегает за ним как савраска.
Кряхтя и охая, Малявин опустил ноги на пол. Обвел мутным взглядом комнату и, остановившись на Романове, попросил напомнить, что за пацан приходил к ним недавно в комнату.
– Чего это я вдруг разволновался?
– А ты не помнишь?
– Помню. Но, кажется, не все.
Поправляя прическу перед зеркалом, Романов сказал, что приходил актер Сучилин с доносом на актера Мишукова.
– Рассказал, как Мишуков всех обманул, когда перед спектаклем «Бедность не порок» прикинулся больным.
– Зачем?
– Я откуда знаю? Видимо, хотел помочь утопить его.
– Зачем?
– Да говорю же, не знаю! Может, ролей его возжелал, может, жены, может, еще чего-то сладкого. Кто там разберет, что у них, непризнанных гениев, в душах творится?
– А что у них в душах творится?
– Да все что угодно. Междоусобная борьба добра со злом, например. Или еще какая-нибудь фигня.
Причесавшись, Романов отошел от зеркала. Посмотрел на часы и сказал, что надо поторапливаться, – их, вероятно, уже ждут.
Комната, где поминали отца и сына Максимовых, была тщательно убрана. Столы, за исключением одного, вокруг которого сидели человек десять актеров, были вынесены, лишние стулья сложены в углу и прикрыты широким покрывалом. Посуда и пол вымыты, половики вычищены, воздух проветрен и даже чем-то ароматизирован.
Стараясь не привлекать к себе внимания, Романов с Малявиным сели с краю, на отведенные им места. Взяли рюмки и в ответ на предложение Самородова еще раз помянуть Александра Федоровича с Владимиром Александровичем, дружно выпили.
Закусив, Романов окинул взглядом стол. Слева от него сидела Величкина, дальше – Сучилин, Петр Ефимович, Леночка с притиснувшимся к ней капитаном милиции Коноваловым. Справа – Малявин, Максимова, протрезвевший юноша с жидкими усиками. Напротив – Самородов в окружении двух молодых актрис, Мишуков и актер, сыгравший Уильяма Генри Блора в спектакле «Десять негритят». Все сосредоточенно кромсали столовыми ножами мясо и молча жевали, уткнувшись лицами в свои тарелки.
В комнате было темно и прохладно.
Только теперь, когда поминки закончились, люди наконец-то вспомнили, ради чего собрались: иногда без повода, но при этом всегда к месту вспоминали усопших – Александр Федорович сказал то-то и то-то, Володя поступил бы так-то и так-то; молчали, когда не о чем было говорить, говорили, когда было что сказать.
– Включите кто-нибудь свет, – попросил Петр Ефимович.
– Зачем? – удивился Коновалов. – По-моему, и так хорошо.
Увидев, что взгляды всех людей за столом направлены на них, Леночка отодвинулась от капитана. Поправила локон за ухом и после неловкой паузы сказала, что на улице, оказывается, уже совсем стемнело.
Все посмотрели за окна на еще не распустившийся яблоневый сад. Вздохнули и потянулись к рюмкам.
– Какое это все-таки горе, – тихо произнес Самородов.
– Невозможно поверить, что их больше нет, – всхлипнула одна из сидевших рядом с ним молодых актрис. – У меня до сих пор в голове не укладывается.
– Да, – согласился актер, сыгравший Уильяма Блора. – Что тут еще сказать? Драма.
– Трагедия, – поправила Величкина.
– Свет включите!
Мишуков – молодой худощавый мужчина с грустными глазами – бесшумно вышел из-за стола. Включил свет и так же бесшумно вернулся на место.
Яблони тут же растворились в ночной темноте, как растворяется дневной пейзаж за окном въехавшего в тоннель поезда, а комната наполнилась ярким ослепительным светом.
– Ну что, давайте выпьем, что ли? – зажмурив глаза, предложил Самородов. – Александр Федорович с Володей, чего уж там греха таить, любили это дело и, думаю, не осудят нас за то, что мы тут, на их поминках, устроили пьянку.
– Это точно, – подтвердила Максимова. – Дня не проходило, чтобы они…
– А давайте, – перебил Мишуков, – лучше сыграем в любимую игру Володи!
– Ой, только не это! – замахала руками Леночка. – Пожалуйста, не надо! Не то у нас опять начнется: кто, да с кем, да почему.
– А ты не отвечай и сама такие вопросы не задавай, – строгим голосом посоветовала одна из молодых актрис. – Никто никого за язык не тянет.
Романов наклонился к Величкиной. Показал глазами на Леночку и попросил объяснить, о какой игре идет речь.
Не успела Величкина открыть рот, как Самородов сказал для тех, кто не знает, что речь за столом идет о так называемой игре в спичку.
– Правила игры простые. Все садятся вокруг стола, выключают свет, зажигают спичку и пускают ее по кругу. В чьих руках она погаснет, тот должен будет ответить на любой самый каверзный вопрос. Когда вопросы закончатся, человек, в чьих руках погасла спичка, зажигает новую и снова пускает по кругу… Вот, собственно говоря, и все.
– Следует только добавить, – сказал Мишуков, – в игре есть два правила. На вопросы надо отвечать либо предельно честно…
– Это круто, – усмехнулся Коновалов.
– Либо не отвечать на них вообще.
– А вот это правильно.
– Ну так как, Игорь Дмитриевич? – Мишуков повернулся всем телом в сторону Самородова. – Почтим Володину память его любимой игрой? Мы ведь хотели.
Самородов пожал плечами. Сказал, что решать в данном случае не ему, а всем присутствующим.
– Не знаю, кто как, – сказала одна из актрис таким тоном, будто бросала всем присутствующим вызов, – а что касается меня, то я, представьте себе, поддерживаю идею Паши! Да! Я – за!
– Я тоже! – сказала вторая.
– И я, – тихо произнес Сучилин.
Максимова встала. Взяла грязную посуду и со словами: «Только без меня, пожалуйста, у меня голова болит» – вышла из комнаты.
Женщины тут же поднялись и принялись наводить на столе порядок.
– Водку не трожь! – сказал Петр Ефимович Величкиной. – Поставь, где стояла!
– И закуску! – добавил Коновалов.
– Да, и закуску! – повторил старик.
Величкина поставила бутылку с водкой на место. Выпрямилась и, хитро улыбнувшись Романову, поинтересовалась, будут ли они играть с ними.
Романов с Коноваловым переглянулись.
– Почему бы и нет, – пожал плечами Коновалов. – Мы с Василием Сергеевичем, бывает, частенько на досуге играем.
– Ага, – не поднимая головы от тарелки с закуской, буркнул Малявин. – Борис Сергеевич на досуге в застенках МВД вгоняет спички под ногти Василию Сергеевичу и спрашивает при этом: «Ты, Василий Сергеевич, милицию уважаешь? Водку пьешь?»
– Да-да-да! – смеясь, подхватил Коновалов. – А тот не сознается, визжит, говорит, что, согласно второму пункту правил, имеет право не отвечать на каверзные вопросы!
Романов обиделся:
– Чего это я вдруг визжу? Когда это я интересно визжал?
– А когда тебе спички под ногти вгоняли? – спросил Малявин.
– Никогда.
– Ну вот.
– Что «вот»?
– А то, что это, Вася, была шутка. Шутка, понимаешь? Шутка!
– Ну и шуточки у вас. – Романов махнул на него рукой и обиженно отвернулся.
То, что шутка не удалась, было ясно по лицам окружающих. Величкина, Леночка, другие люди, ставшие свидетелями этого разговора, удивленно посмотрели на шутников, переглянулись, пожали плечами, дескать, что с них, пьяных, возьмешь, и принялись наводить порядок дальше.
Когда шторы на окнах были задернуты, грязная посуда убрана и унесена, Самородов попросил принести спички.
– Не надо, – ответил Петр Ефимович. – У меня есть.
Достав из кармана коробок, он передал его Самородову.
– Все готовы? – спросил тот.
Последовал ответ: все.
– Ну, тогда выключайте свет.
Свет в комнате погас, и в темноте, настолько густой и плотной, что ее, казалось, можно было попробовать на ощупь, загорелся крохотный огонек.
Как от одного берега к другому, огонек на двух пальцах переплыл по воздуху от лица Самородова к лицу одной из молодых актрис, потом, сделав плавный пируэт, к лицу Мишукова, потом мимо лица актера, игравшего Блора, к лицам Коновалова и Леночки. Леночка хотела передать его дальше, но не успела – огонек растворился в ее длинных красных ногтях.
На комнату опустилась непроглядная тьма.
– Я так и знала, – раздался из нее женский огорченный голосок. – Я как чувствовала… Ну ладно, чего уж теперь, спрашивайте.
– И спросим, – сказала строгим голосом одна из актрис. – Ты для кого сегодня так вырядилась?
– Ни для кого. Просто.
– Ой ли? Отвечай честно!
Возникла пауза. Послышался скрип стула и слабый женский вздох.
– Ну, если честно, – раздался еще один скрип и еще один вздох, – мне хотелось, чтобы на меня обратил внимание Игорь Дмитриевич.
– Мы так и знали!
– Да нет же! Это совсем не то, что вы думаете! Я не собиралась его соблазнять своим видом или что-то там такое…
– Конечно-конечно.
– И не собиралась, как некоторые, клянчить роли. Я просто хотела показать ему, что в труппе есть актриса, на которую приятно посмотреть из зрительного зала. Только и всего.
– Да на тебя, в общем-то, и не из зрительного зала тоже приятно посмотреть, – раздался мужской голос. – Только этого, знаешь ли, не всегда достаточно…
Услышав его, Романов замер. Прозвучавший в отрыве от произнесших их губ, он живо напомнил картину из недавнего прошлого: белый потолок без единой трещинки на штукатурке, мятый половик под головой, ножки стульев у лица…
– Но вы, Игорь Дмитриевич, никогда не замечали, как на меня смотрят другие люди!
– Это не так, Лена. Все, что надо, я всегда замечаю.
– Ну, тогда не знаю…
– А чем вызван твой интерес к капитану милиции? – спросила другая актриса.
Романов Леночку не видел, но ему показалось, будто в этот момент она раздосадованно всплеснула руками.
– Да что же это такое, в самом деле! – воскликнула она. – Ну, с чего вы взяли, что у меня есть какой-то интерес к Борису Сергеевичу? Нет у меня к нему никакого интереса! Честное слово!.. Ну, разве что просто иногда приятно побыть рядом с настоящим мужчиной. Вот и все.
– А мы, значит, не настоящие? – усмехнулся сидящий рядом с Малявиным юноша с жидкими усиками. – Ну-ну.
Романов тотчас представил субтильную фигуру этого юноши, себя, завязавшего с силовыми упражнениями сразу после получения в университете последнего зачета по физкультуре, потом Коновалова с его борцовскими плечами и вынужден был признать: прижиматься к мужчинам вроде Коновалова женщинам, должно быть, гораздо приятнее, чем к нему.
Не дождавшись от Леночки ответа, юноша добавил:
– Что ж, спасибо за то, что открыла нам глаза на нас. Мы это учтем.
– Ну ладно, все, хватит! – раздался голос Самородова. – Если вопросов к ней больше нет, давайте играть дальше.
Леночка нащупала коробок на столе. Вынула спичку и зажгла ее.
На двух дрожащих пальцах огонек переплыл к лицу Петра Ефимовича, от лица Петра Ефимовича к лицу Сучилина, от лица Сучилина к лицу Величкиной. Величкина подержала его перед собой несколько секунд, наблюдая за тем, как он постепенно угасает, и осторожно, боясь уронить, передала Романову.
Огонек тут же погас.
Романов сказал, что так играть нечестно.
– Почему нечестно? – удивилась Величкина. – Мы так часто поступаем.
Поняв, что спорить бесполезно, Романов махнул рукой, чего никто не заметил, и предложил задавать вопросы:
– Итак, что вы хотели от меня узнать? Спрашивайте.
– Мы хотели узнать, – сказала Величкина, – действительно ли вы тот самый поэт Романов, который получил приз «Большая затычка»?
В комнате раздался сдержанный, но достаточно дружный для того, чтобы ввести Романова в краску, смех.
– Это все, что вас интересует? – сухо спросил он.
– Нет. Еще нас интересует: почему все, кому присудили призы, умерли, а вы живы?
Романов с готовностью извинился. Сказал, что он не специально – так получилось.
– Поймите нас правильно, – раздался старческий голос с другого края стола, – мы не против того, чтобы вы жили, мы просто не понимаем причинно-следственную связь.
– А как вы считаете? – раздался голос с того места, где сидел актер, сыгравший роль Блора в «Десяти негритятах». – Их всех покарал Господь или они умерли своей смертью?
Романов сказал, что, по его мнению, все люди из «списка восьми», кроме него самого, были сознательно убиты другими людьми.
– А вот врачи говорят обратное!
– И тем не менее это, поверьте мне, так.
– А правду про вас пишут, что вы занимаетесь частными расследованиями? – спросил сидевший рядом с Величкиной Сучилин.
– Ну как вам сказать… – замялся Романов. – Специально такими вещами я, конечно, не занимаюсь, но иногда да… приходится напрячь умишко. Хотя чаще всего это происходит помимо моей воли.
– А к нам с какой целью пришли? Найти убийц Максимовых?
– И за этим тоже.
– Ну и как, нашли?
Романов решил, что не покривит душой, если скажет: нет.
– Нет, – сказал он. – Не нашел.
– Но хоть кого-то из нас вы подозреваете?
– Кого-то я, возможно, и подозреваю, но говорить об этом не хочу.
– Почему?
– Потому что это только подозрение. Ничего больше.
– Так мы и просим вас поделиться своими подозрениями. И ничем другим.
– Послушайте, – раздался старческий голос с другого края стола. – Если вы ошибетесь, никто из нас не обидится – это же мы вынуждаем вас высказать свое, возможно даже ошибочное, мнение. А если угадаете, продемонстрируете всем нам свою прозорливость… Вам ведь этого хочется. Не так ли?
– Василий Сергеевич! – раздался жалобный голос Леночки. – Петр Ефимович прав. Ну, скажите нам! Пожалуйста! Кто убил Максимовых?
Романов хотел ей посоветовать обратиться с этим вопросом к тому, к кому весь вечер прижималась, – пусть он, если может, демонстрирует свою прозорливость – ему за это государство деньги платит. Потом подумал, что скрывать ему, собственно, нечего, и сказал: хорошо.
– В убийстве Максимовых и ряде других преступлений я подозреваю Павла Мишукова и Игоря Самородова.
В комнате воцарилась тишина. Романов подумал, что сейчас разразится буря негодования и ему, вероятно, придется выслушать о себе много интересного, но бури не последовало. Прошло десять секунд, пятнадцать, двадцать, как вдруг… С того места, где сидели молодые актрисы, раздался еле слышный смешок. За ним второй – более громкий, потом третий, четвертый и наконец все, включая рядом сидящего Никиту Малявина, залились безудержным смехом.
Не успел Романов осознать, что произошло, как все пространство комнаты от пола до потолка наполнилось всхлипами, хрипами, рыданьем и стонами сидящих за столом людей.
Не желая этого слушать, он хотел встать и выйти вон. Но не выдержал и со всей злости двинул сидящего рядом Малявина локтем в бок.
– Ты-то, придурок, чего ржешь, как мерин?!
Малявин в ответ обнял его двумя руками за шею. Положил лоб на плечо и засмеялся громче прежнего.
Приступ смеха продолжался несколько минут. Первым, кто смог членораздельно объяснить его причину, был Петр Ефимович. Давясь от распиравшего горло хохота, он сказал, что ничего смешнее в своей жизни не слышал.
– Ну, вы, братец мой, учудили… Пашка-оболтус… Игорь Дмитриевич… Убийцы… Надо же!
Когда все успокоились, откашлялись, отсморкались, слово взял Мишуков. Представился для того, чтобы все поняли, кто говорит, и сказал хриплым запыхавшимся голосом:
– Теперь понятно, почему вы весь день интересовались мной. А я-то все никак не мог взять в толк, чего это вдруг милиция ко мне неровно задышала. А оно вон, оказывается, что… Только вы, господин Романов, ошиблись… Меня позавчера в театре не было, не говоря уж обо всем остальном… Да и вообще, смешно все это… глупо. Короче, развеселили вы нас… Ну ладно, у меня к вам вопросов больше нет.
Романов сидел затаив дыхание. Он слушал эти слова, этот голос, как истосковавшийся по живой музыке меломан слушает долгожданный концерт любимого исполнителя – не шелохнувшись, боясь отвлечься и пропустить самое яркое место.
«Я не ошибся, дружок, это ты… ты… Ну, произнеси же слово “скальпель”, чтобы окончательно поверить в то, что я не ошибся».
Не дождавшись от Мишукова других слов, пожал плечами: дескать, нет так нет, и сказал, что он в этом не виноват – игра такая.
– Меня попросили сказать, кого я подозреваю в убийстве Максимовых, я и сказал.
– Тогда уж позвольте и мне, Игорю Дмитриевичу, два слова! – раздался веселый голос Самородова. – Меня тут тоже упомянули всуе. Почему, не знаю, но, надеюсь, скоро выясню. Василий Сергеевич, кто не знает, мой старый товарищ, и, думаю, в самое ближайшее время мы с ним уладим это недоразумение… На этом тему предлагаю считать исчерпанной и, если есть желание, продолжить игру.
– Есть желание! Есть! – раздалось с разных сторон. – Давайте еще поиграем, только же начали!
– Тогда, Василий Сергеевич, твой ход, зажигай спичку.
Кто-то с другого конца стола бросил в сторону Романова спичечный коробок. Романов нащупал его на столе, вынул спичку и зажег.
Сделав полукруг от одного края стола к другому, огонек погас в неуклюжих пальцах Коновалова. За столом снова зашумели. Актеры надеялись на то, что им удастся разговорить капитана милиции так же, как несколькими минутами ранее удалось разговорить Романова, однако не тут-то было. На все вопросы Коновалов вежливо отвечал либо на английский манер – no comments, либо предлагал задавать следующий вопрос, либо, когда давление усиливалось и отговорки не помогали, ссылался на правило игры, гласящее, что лгать нельзя, а правду говорить необязательно.
Промучившись с Коноваловым десять минут, ему предложили зажечь спичку, что он с удовольствием и сделал.
«И чего я, идиот, не поступил так же? – подумал Романов. – Вечно я, как в бочке затычка, лезу куда не надо, за что и страдаю вечно».
Пока огонек плыл по кругу, разговор зашел о смерти. Получив спичку, Самородов поднял ее до уровня глаз и, задумчиво глядя на пламя, сказал, что жизнь по своей сути жестока, а смерть беспощадна, – сегодня он играет с Мишуковым в стихи и пьет водку, завтра, может такое случиться, из праха превратится в прах…
На секунду в комнате возникла пауза. Потом вдруг раздался горловой стон и чей-то сдавленный голос выдохнул:
– Мне больно… больно… Что со мной?
– Кто?! Что?! – вскочил на ноги Самородов. Спичка с огоньком выпала из его рук, и комната погрузилась во мрак. – Что случилось?!
Раздались крики, шум, требования включить свет, стук падающих стульев, ругательства, мат. Романов бросился к тому месту, где находился выключатель. Нащупал его, хотел нажать, но был кем-то сбит с ног. Тут же вскочил, снова нащупал и что есть силы надавил на клавишу. Комната взорвалась ярким светом. Романов бросил взгляд себе под ноги, туда, где, держась за нос, сидела на полу Величкина.
– Вы чего? – стонала она. – Больно же!
Романов извинился. Помог ей подняться, потом посмотрел в сторону стола, где над чьим-то телом уже столпись люди, и крикнул:
– Борис Сергеевич! Что там?
Коновалов медленно поднялся с корточек. Выпрямился во весь рост и, вытирая ладони носовым платочком, буркнул:
– Все, блин. Кранты Мишукову.
– Что?!
– Что? Что? Убили его, вот что!
Величкина громко ахнула. Прижала к щекам ладони и, не отводя от Коновалова испуганного взгляда, прошептала:
– Его убили… он сказал. И на щеке слеза блестит. Он в школе час назад узнал, что Лермонтов убит.
Потом подумала немного и добавила:
– Игорь Шкляревский. Два – ноль.
За окном стало совсем светло. Туман, оставляя за собой еле заметную щетинку травяных побегов, скатился к ложбинке, и на голых ветках, стократно отражая солнце, заблестели крохотными бриллиантиками капельки влаги.
Малявин спал, Романов лежал, задумчиво разглядывая потолок, Коновалов сидел на подоконнике и выводил на листе бумаги план комнаты, где произошло убийство Павла Мишукова.
Бросив взгляд за окно, Коновалов потянулся. Выключил настольную лампу и громко зевнул.
– Ты не помнишь, – спросил Романова, – где сидел этот маленький хорек Сучилин?
Романов хотел сказать: он все помнит, не помнит только, когда это они успели перейти на «ты». Потом подумал, что, может быть, действительно этого не помнит, и ответил, что Сучилин сидел рядом с Величкиной.
– А Величкина, стало быть, сидела рядом с тобой. Так?
– Да.
– А Багиров где? Рядом с Савдуниным?
– Кто такой Багиров? И кто такой Савдунин?
– Савдунин – это старик, Багиров – мужик.
Романов чуть не прыснул со смеху:
– Ну, вы и объяснили, Борис Сергеевич. А Величкина, следуя вашей логике, это баба. А Коновалов – офицер милиции.
– Да. Коновалов Борис Сергеевич – офицер милиции! Честь имею!
– Ладно, давайте еще раз. То, что старик – это Савдунин, я понял, он тут один такой. А кто такой Багиров?
– Я же объяснил – мужик! Он тоже тут один, если не считать Самородова. Смотри! За столом во время игры находилось тринадцать человек, включая меня, тебя и Малявина. Нас сразу отчекрыживаем, остается десять. От десяти отнимаем четырех женщин – Леночку Толмачеву, Марию Величкину, Екатерину Трусько и Надежду Маркову…
Романов перебил Коновалова. Спросил, кто такие Екатерина Трусько и Надежда Маркова.
– Это те, кто весь вечер ни на шаг не отходили от Самородова?
– Да. Так вот, от десяти человек отнимаем четырех женщин и получаем шесть особей мужского или, если верить Леночке, почти что мужского пола. Дальше от шести отнимаем один труп, он уже ни на что не годен, Петра Савдудина, его тоже нельзя назвать мужиком в полном смысле этого слова, и двух пацанов – Сучилина и Гнедых…
– Гнедых, я так понимаю, это юноша с жидкими усами?
– Ага. В итоге у нас остаются двое мужчин – Самородов и Рудольф Багиров. Кто такой Самородов, надеюсь, объяснять не надо, а вот…
– Ну, все-все, я понял, – перебил Романов. – Багиров – это тот, кто играл Уильяма Генри Блора в «Десяти негритятах». Так бы сразу и сказали.
– А я тебе так сразу и сказал: мужик.
– Да какой он на фиг мужик, – раздался заспанный голос Малявина. – Засадил невинного человека в тюрьму, а тот через год умер. Разве так настоящие мужики поступают?
Коновалов от удивления застыл с поднятой над столом шариковой авторучкой.
– Кто посадил? – спросил он. – Багиров?
– Какой еще Багиров? Блор! Бывший полицейский Скотленд-Ярда Уильям Генри Блор.
– А вам откуда известно?
Малявин скинул с кровати ноги Романова. Сел и, сладко потянувшись, сказал, что детектив Агаты Кристи «Десять негритят» он читал раз, наверное, сто.
– Я даже, помню, хотел что-то похожее написать… Жаль, не вышло.
Коновалов пожал плечами: дескать, кому как, а ему не очень. Подвинул листок с планом комнаты к себе поближе и, мечтательно вздохнув, сказал, что, будь у него время, он бы написал такой детектив, от которого б эта хваленая Кристи горючими слезами изошлась.
– Со мной ведь, ребята, такие истории случались – ни одному писателю в жизни ничего похожего не придумать.
– Верю, – зевнул Малявин.
– А о мужике Багирове я заговорил вот почему. Смотрите, что у нас получается. Теоретически убить Мишукова мог каждый из тех, кто в это время находился в доме, за исключением Самородова – он один в этот момент был у всех на виду. Но! Нас троих я вычеркиваю сразу…
– Это почему? – возмутился Малявин. – Не знаю, как вы, Борис Сергеевич, а я за Ваську не поручусь! Он мне незадолго до этого так по ребрам врезал, что я чуть в криминальную сводку не попал. От смеха.
– Вычеркиваю также всех женщин.
– А их-то за что?
Теряя терпение, Коновалов сказал, что единственным мотивом убийства был страх перед разоблачением.
– Четвертый соучастник знал – не мог не знать, все знали! – что мы интересуемся Мишуковым. И убил, чтоб не допустить его ареста. Согласны?
– Согласны. Только если их было четверо. А если пятеро? Или даже, страшно представить, шестеро? Тогда что?
Окончательно потеряв терпение, Коновалов ударил ладонью по подоконнику. Сказал, что представить можно все что угодно. И то, что преступников в банде было шестеро, и то, что банда опутала своими щупальцами весь земной шар, проникла во все сферы общества…
– Да ведь только ничего того, что указывало бы на это, нет! Нет, понимаете?! Везде фигурируют от трех до четырех человек. Так по какой причине я должен думать, что их было больше?
– По причине высокого профессионализма и этой… как ее?.. Добросовестности!
– Я тебе сейчас знаешь что… – Сжав кулаки, Коновалов привстал с подоконника.
– Все-все! Я понял! – выставив вперед себя ладони, Малявин прижался спиной к стене. – Их было четверо.
– Следовательно, – как ни в чем не бывало продолжил Коновалов, – четвертый соучастник был мужиком. Если, конечно, Василий во время знакомства с ними не перепутал женские голоса с мужскими.
Покачав головой из стороны в сторону, Романов снова уставился в потолок.
– Нет, – сказал он. – Что-что, а этого я перепутать не мог.
– А раз так, всех женщин вычеркиваем.
– И кто тогда у нас остается? – спросил Малявин.
– А остаются у нас четверо: Сучилин, Гнедых, Савдунин и Багиров.
– Вы считаете, это Багиров?
Почесав за ухом, Коновалов ответил: несмотря на то что из всей этой четверки разработка Багирова ему представляется наиболее перспективной, проверять надо всех.
– И именно этим мы с вами сейчас, братцы, займемся.
Коновалов еще ближе подвинул к себе лист бумаги с планом комнаты, в которой произошло убийства Мишукова. Взял со стола авторучку и подняв на Романова глаза, спросил, где сидел Багиров.
– Рядом с Савдуниным?
– Нет, Багиров сидел слева от вас, – ответил Малявин. – А справа от вас сидела какая-то женщина. Вы ее должны помнить. Такая в черном платье с большой требующей ласки грудью.
Коновалов положил шариковую авторучку на стол.
– Точно. Он мне еще водку подливал постоянно.
– Видать, споить хотел, гад.
Огорченно покачав головой, Коновалов дорисовал на плане комнаты начатый несколькими минутами ранее стол в виде неровного прямоугольника. Слева от него поставил два крестика. Подписал их – «Леночка», «Коновалов». Вверху четыре – «Багиров», «Мишуков», «Трусько», «Самородов», и на правой стороне один – «Маркова».
Спросил:
– С Марковой кто сидел?
– Гнедых, – ответил Малявин.
– Не понял! А где же тогда сидел Савдунин?
Романов ткнул пальцем в левый нижний угол прямоугольника.
– Вот здесь он сидел, рядом с Леночкой.
– А! Ну, теперь все понятно.
Коновалов поставил в указанном месте крестик, рядом с ним еще четыре, подписал их слева направо: «Савдунин», «Сучилин», «Величкина», «Романов», «Малявин» – и предложил заняться анализом.
Спросил, знают ли они, бездельники, что это такое.
– Никак нет, товарищ капитан! – не задумываясь ответил Малявин.
– Сейчас объясню. Анализ – это когда я называю вам фамилию, а вы по моей команде изучаете план и вслух размышляете: мог или не мог названный мной подозреваемый убить Мишукова… Ясно?
– Так точно, товарищ капитан. Начали?
– Давай. Маленький хорек Сучилин!
Коновалов с Малявиным наклонились над планом комнаты. Коновалов ткнул пальцем в крестик с названием «Сучилин» и сказал, что путь, который ему надо было проделать для того, чтобы убить сидящего на другом краю стола потерпевшего, представляется невероятно сложным.
– Смотрите сами. Идя против часовой стрелки, он должен был прошмыгнуть мимо – раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь – семи человек. По часовой – раз, два, три, четыре – четырех. Что, доложу я вам, куда сложнее.
Малявин спросил: почему Сучилину по часовой стрелке прошмыгнуть было сложнее, если там сидело всего четверо?
– А вы, Никита Иванович, не догадываетесь?
– Нет.
– Да потому что среди этих четверых сидел я! А мимо меня и мышка не прошмыгнет, не говоря уж о каком-то хорьке.
– И что теперь?
– А то, что Сучилин либо прошмыгнул мимо семи человек, включая вас, Никита Иванович, либо Мишукова убил кто-то другой.
Еще раз внимательно осмотрев план, Малявин сказал, что мимо него никто, кажется, не прошмыгивал.
– Я тоже так думаю, – ответил Коновалов. – Поэтому анализируем дальше… Гнедых!
Задумчиво повторив фамилию подозреваемого, Малявин провел пальцем по плану от одного крестика – «Гнедых» до другого – «Мишуков». Сказал: поскольку всего три человека отделяли подозреваемого от потерпевшего, а также учитывая тот факт, что среди этих трех нет ни одного Бориса Сергеевича, подозреваемый вполне мог убить потерпевшего.
– А ты, Василий, как считаешь? – спросил Коновалов.
Не переставая рассматривать потолок, Романов пожал плечами. Сказал, что никаких мыслей на этот счет у него нет.
– А о чем ты вообще думаешь, если не секрет?
Поморщившись, Романов сказал, что пытается вспомнить, от кого и где он слышал выражение: «из праха превратиться в прах».
– Я знаю, от кого – от Самородова. Он вчера вечером об этом говорил.
– Это я помню. От кого еще?
– Еще? Еще молитва есть такая. Ее американские попы на похоронах читают. В кино видел.
– Нет. Там это звучит как-то по-другому… Там, если не ошибаюсь, «прах к праху». А тут: «из праха превратиться в прах».
Коновалов спросил, для чего ему это надо. Узнав, что Романов в то время, когда все занимаются делом, пытается выяснить, каким образом Самородов, чей голос принадлежал человеку в маске совы, убил Мишукова, сплюнул с досады и предложит Малявину анализировать дальше.
– Савдунин!
Малявин снова провел пальцем по плану, повторяя возможный путь старика. После чего, пренебрежительно махнув рукой, сказал, что Петр Ефимович вне всяких подозрений.
– На мой взгляд, он мог пройти незамеченным только в том случае, если бы мы все там перепились вусмерть.
– Или пересмеялись, – не поворачивая головы, добавил Романов.
В комнате возникла пауза. В эту секунду доселе молчавший комар поднялся в воздух и, требуя крови, громко запищал.
– То есть ты хочешь сказать, – произнес Коновалов, медленно проговаривая слова, – что Савдунин мог прокрасться к потерпевшему во время всеобщего веселья. Затаиться там на какое-то время, а потом проткнуть ему сонную артерию… Интересно.
– Да, это вполне реально, – согласился Малявин.
– Не-а, нереально, – тут же возразил Романов. – Можно не заметить отсутствия соседа за столом, когда того нет рядом несколько секунд, но невозможно не заметить, когда тот отсутствует продолжительное время. И потом… Спичка, которую вы, Борис Сергеевич, пустили по кругу, а пустили вы ее уже после всеобщего помешательства, или, как выразились, веселья, могла дойти до Самородова только через Савдунина. И если она дошла, а она дошла, значит, Савдунин все это время был на месте.
Коновалов переглянулся с Малявиным.
– Я не понял. Он чего, издевается над нами?
– Да не слушайте вы его, Борис Сергеевич! – махнул рукой Малявин. – Ну его. Это же лох! Натуральный лох! Как он облажался вчера вечером, помните? Взял и при всех ни за что ни про что на глазах подчиненных обидел уважаемого человека.
– Это вы Самородова имеете в виду?
– Ну да! Хоть бы извинился перед ними. Сказал бы: прости меня, мой друг… Или нет, не так.
Малявин на секунду задумался. Взмахнул рукой и, дирижируя самому себе, пропел гнусавым голосом:
– Море обнимет, закопает в пески, закинут рыболовы лески. Поймают в сети наши души. Прости меня, моя любовь.
– Да-да-да! – засмеялся Коновалов. И добавил речитативом: – Поздно. О чем-то думать слишком поздно.
Повернув голову в его сторону, Романов спросил, что значит поздно.
– Куда поздно, я не понял? И вообще… О чем это вы?
– Темный ты человек, Василий, – вздохнул Коновалов. – Земфиру не знаешь.
– Какую Земфиру? Пушкинскую?
– Уфимскую! Песня у нее есть такая, «Прости меня» называется.
– И что?
– А то, что не мешало бы тебе спеть ее своему другу Самородову, – засмеялся Малявин.
– Зачем?
Малявин засмеялся громче.
– Чтоб простил тебя, лоха! Он же единственный среди нас, кто не мог убить Мишукова. А ты его принародно мордой об асфальт… Ну что это?
Неотрывно глядя в окно, Романов быстро заморгал.
– Так, еще раз. Ты, – он ткнул указательным пальцем в Малявина, – пропел песню Земфиры. А вы, – перевел палец в сторону Коновалова, – в ответ что-то ему сказали.
Коновалов улыбнулся.
– Я продолжил песню припевом: «Поздно. О чем-то думать слишком поздно».
– Ага… А о чем простонал Мишуков?
– В каком смысле?
– Ну что он произнес перед смертью? Какие слова? Он же не просто так стонал – правильно? Он ведь еще говорил что-то?
Коновалов и Малявин снова переглянулись.
– С тобой все в порядке? – спросил Малявин.
Романов в ответ раздраженно махнул рукой.
– Брось! Он простонал что-то про боль… «Мне больно» или «у меня что-то там болит»… Кажется, «мне больно».
– «Мне больно, больно, что со мной?» – сказал Малявин.
– Точно! Молодец! Слушай, а как ты это запомнил?
– Легко! Боюсь только, на всю жизнь. Сегодня, к примеру, уже один раз снилось.
Вспоминая сон, в котором он собственной рукой зарезал Мишукова, причем сделал это с удовольствием и даже наслаждением, Малявин замер. Потом вздрогнул и, прошептав: «Ужас!» – затряс головой.
Романов вскочил на ноги. Пробежался от стола до двери и вернулся, бормоча под нос:
– Мне больно, больно, что со мной… Ударение на второй слог… Ямб… Из праха превратиться в прах… ударение на второй слог… тоже ямб… Отлично!
Коновалов толкнул Романова в плечо. Спросил, о чем он тут разговаривает сам с собой.
Романов остановился. Подняв глаза, пожаловался на то, что никак не может вспомнить, где он слышал эти строчки.
– Да дались они тебе! Объясни толком: в чем дело?
– Если четвертая строчка прозвучала раньше первой… то получается… получается… из праха превратиться в прах… мне больно, больно, больно…
– Алло! Гараж! – Коновалов постучал согнутым пальцем по лбу Романова. – Слышишь меня? Прием!
Романов поймал его руку. Скинув с головы, спросил, где находятся личные вещи Мишукова.
– Не знаю. В комнате, наверно.
– Надо проверить.
– Надо так надо. Пошли!
Коновалов, Романов, Малявин вышли в коридор. Прошли несколько метров и встали перед закрытой дверью.
Предупредив о том, что Мишуков делил комнату с Самородовым, Коновалов постучал. Не дождавшись ответа, толкнул и первым переступил порог.
Комната была пуста. Справа от двери стояла вешалка, на которой висел пиджак с кожаным плащом. По углам – две кровати с тумбочками, между ними стол с лампой.
На одной из кроватей валялась дорожная сумка.
Коновалов взял ее и принялся вытряхивать вещи – полотенце, несессер с бритвенными принадлежностями, футляр с зубной щеткой, футболку, борсетку с документами.
Изучив содержимое борсетки, сказал, что вещи принадлежат Самородову.
– А где тогда вещи Мишукова? – оглядываясь по сторонам, спросил Романов.
– Не знаю. Увезли, должно быть. Чего хоть ищем-то?
– Поэтический сборник или какой-нибудь листок, может быть, даже тетрадь со стихами.
– Зачем?
– Потом объясню. Вы знаете, что сделайте? Позвоните-ка своим помощникам, пусть они как можно быстрей пороются в шмотках Мишукова.
Пока Коновалов звонил помощникам, Романов принялся обыскивать карманы плаща.
– А что за стихи-то? – спросил Малявин.
Повесив плащ обратно на вешалку, Романов взялся за пиджак.
– Помнишь, – сказал он, – ты пропел несколько строчек из песни Земфиры, а Борис Сергеевич следом прочел еще одну?
– Ну?
– Строчки были из одной песни, но такие, что ни я, ни любой другой нормальный человек, раньше не слышавший ее, ни за что бы об этом не догадался.
– И что?
Романов вынул из кармана пиджака записную книжку. Перелистал ее и, сказав: «Пока ничего», отошел к окну.
У Коновалова зазвонил телефон. Он поднес его к уху и гаркнул что есть мочи:
– Нашли? Точно? Где? В кармане рубашки? Молодцы! Ну-ка, прочитай, что там написано. Да-да, целиком! Полностью!
В комнату вошел Самородов. Переступил порог и огляделся, пытаясь понять, что тут происходит.
Увидев его, Коновалов махнул рукой, дескать, заходите, не стесняйтесь.
– Так, слушаю тебя, говори… Мне больно, больно, дрожь в руках… Понял, давай читай дальше… Темно в глазах, и стынет воля… Ага… За что мне, Бог, такая доля, из праха превратиться в прах… Еще есть? Читай еще… Мне больно, больно, что со мной… В моей груди не сердце плачет…
– Надо же, – перебил его Романов. – У меня тут в записной книжке Игоря Дмитриевича то же самое написано. Какое удивительное совпадение, Игорь Дмитриевич! Не правда ли?
Самородов бросил быстрый взгляд на него, потом на Коновалова. Широко улыбнулся и, резко развернувшись, выбежал из комнаты.
– Держи его! – крикнул Романов.
Все – Коновалов, Малявин, Романов, – мешая друг другу, ринулись за ним. Выскочили в коридор, скатились по лестнице со второго этажа на первый, пробежали несколько шагов и, уткнувшись во входную дверь, остановились.
– Что случилось? – вышла из соседней комнаты Максимова.
Коновалов спросил, видела ли она Самородова.
– Да. Минут пять-шесть назад мы разговаривали с ним.
– Из дома кто-нибудь сейчас выбегал?
– Нет.
– Точно?
– Точно. Я бы услышала… А что произошло?
Коновалов взял Малявина за руку. Подтащил к двери и строго-настрого приказал стоять здесь, никого из дома не выпускать.
– Так, что дальше… На всех окнах решетки. Значит, из окон он не выскочит. У двери сторож. Что еще? Ах да, черный ход.
Обернувшись к Максимовой, спросил, есть ли из дома еще какие-нибудь выходы и где они находятся.
– Есть один. Из кухни. Но я его еще вчера утром закрыла на ключ, чтоб пьяные не шлялись… Что-то не так?
– Все так.
Коновалов позвонил по телефону. Обрисовал тому, с кем разговаривал, ситуацию в доме и попросил на всякий случай захватить с собой кинолога с ищейкой.
– Ну, все! Теперь он от меня никуда не уйдет, – сказал, кладя телефон в карман. Поднял голову и закричал во весь голос: – Эй! Самородов, сукин ты сын! Слышишь меня? С тобой разговаривает капитан уголовного розыска Коновалов! Выходи! Тебе не выбраться!
Подождал, не будет ли ответа, и, обращаясь к хозяйке, тихо спросил, куда ведет коридор.
– Вниз, в подвал, – так же тихо ответила та.
– Оттуда другой выход есть?
– Нет.
– Нет? Отлично. Идем.
Из зала вышли актеры. Словно брошенные птенцы, они жались друг к другу и жалобно смотрели по сторонам в надежде на то, что их сейчас успокоят и все, что надо, объяснят.
– Что случилось? – еле слышно спросила Величкина. – Что с Игорем Дмитриевичем? Где он?
– Вы разве не уехали? – удивился Коновалов.
– Нет. Мы автобус ждем.
– Похоже на то, что ваш Игорь Дмитриевич убийца, – сказал Малявин.
Сложив ладошки у груди, Величкина горячо возразила:
– Этого не может быть! Мы же сами, своими глазами, видели, что Игорь Дмитриевич держал спичку в тот момент, когда убивали Пашу.
– В тот момент Пашу еще никто не убивал, – буркнул Романов. – В тот момент он декламировал чьи-то стихи. Точнее, продолжил декламировать после того, как их продекламировал ваш Игорь Дмитриевич. Вот, смотрите… – Он вынул из кармана записную книжку Самородова, раскрыл ее и прочел: – «Посвящение Н.Р. Мне больно, больно. Дрожь в руках. Темно в глазах, и стынет воля. За что мне, Бог, такая доля – из праха превратиться в прах…» Слышали? – сказал он, подняв указательный палец к потолку. – Из праха превратиться в прах! Те же самые слова вчера за столом произнес Самородов. А вот что дальше, слушайте… «Мне больно, больно, что со мной…» Помните эту фразу из уст якобы умирающего Павла? «В моей груди не сердце плачет, в моей груди меж ребер скачет облитый кровью шар земной. Ты обрекла меня на смерть, ты душу вынула из тела, а свет в конце тоннеля белый, и мне к нему еще лететь».
– Дайте! – Величкина вырвала из рук Романова записную книжку. Повертела ее, желая убедиться в том, что она принадлежит Самородову, и молча прочитала стихотворение. Потом так же молча вернула и, закрыв ладонями лицо, заплакала.
– Это что ж получается, – спросил Петр Ефимович. – Выходит, в тот момент они играли в стихи?
Романов согласно кивнул:
– Да. Сначала Самородов как бы невзначай обронил: «Из праха превратиться в прах». Потом Мишуков, обрадовавшись тому, что может блеснуть эрудицией, продолжил: «Мне больно, больно, что со мной?» – причем сделал это, как и полагается профессиональному актеру, с изрядной долей артистизма. Потом Самородов, воспользовавшись суматохой, которую сам же и вызвал, убил его в темноте.
– Но зачем?! – закричала Величкина.
– Затем что он убийца! – ответил Малявин. – Позавчера он лишил жизни Максимовых, теперь вот и до Мишукова добрался.
– Это все, Василий Сергеевич, из-за вас! – закричала Величкина.
Романов усмехнулся:
– Что вы говорите.
– Да-да, из-за вас! Это ведь вы написали эти дурацкие, эти пошлые стихи!
– Я?!
– Да! Вот же запись под стихотворением, видите… – Она снова вырвала из рук Романова записную книжку Самородова, открыла ее и прочитала: – Вася Романов. Август одна тысяча девятьсот семьдесят четвертый год. Деревня Зверёвка… Ну?
Романов почесал затылок.
– А я и не заметил, – сказал он. – Надо же.
– Да ты вообще лох! – засмеялся Малявин. – А стихи твои – как вострый нож…
Подняв голову, Коновалов прошипел: «Тихо там!» Прислушался к доносящимся из коридора звукам и махнул Романову с Максимовой рукой.
– А ну-ка, пошли за мной.
Он достал из-под пиджака пистолет. Поднял его стволом вверх и направился в конец коридора.
С первого этажа они спустились по деревянной лестнице в подвал.
– Что здесь? – прошептал Коновалов.
Справа шла длинная глухая стена, слева на равном удалении друг от друга виднелись в тусклом свете висевшей на шнуре голой лампочки три закрытые двери.
– Здесь, – Максимова показала пальцем на первую из них, – был когда-то склад. Что сейчас, не скажу, не знаю… Здесь, – показала на вторую, – мастерская. А здесь, – кивнула в сторону третьей, – раньше, до развода, стояла стиральная машинка. Я там стирала.
– Двери закрыты?
– Да нет, они вроде никогда не закрывались… От кого?
Показав жестом, чтобы все отошли в сторону, Коновалов толкнул ногой первую дверь. Вбежал в комнату и, чуть присев, повел пистолетом из стороны в сторону.
– Ну что? – из коридора спросил Романов.
Коновалов ответил:
– Пусто.
– Войти можно?
– Входи.
Романов переступил порог. Включил свет и ахнул.
Покрытые зеленым сукном столы, задрапированные гобеленами стены, оплывшие свечи в бра выглядели почти так, как они выглядели во время заседания высшего суда.
– Ты чего? – покосился на него Коновалов. – С тобой все в порядке?
– Да.
– А чего кряхтишь, как пьяная старуха?
– Я узнал ее.
– Кого? Комнату?
Согласно кивнув, Романов сказал, что здесь состоялся суд, о котором он рассказывал.
– Да ты что! – Коновалов с интересом посмотрел по сторонам. Заглянул под столы и, выпрямившись, хмыкнул. – Надо же. Ну-ну… Ладно, пошли дальше.
Дальше повторилась та же самая картина. Показав жестом, чтобы все отошли в сторону, он толкнул ногой вторую дверь. Вбежал в комнату и, чуть присев, повел пистолетом по сторонам.
– Что там? – спросил Романов.
Коновалов ответил:
– Пусто. Входи.
Переступив порог, Романов включил свет.
Как и говорила Максимова, здесь был склад. Вдоль стен комнаты стояли металлические стеллажи с инструментом, в центре под небольшим окошком – верстак, на верстаке – опутанный проводами музыкальный центр.
– А это что? – кивнув в его сторону, спросил Коновалов.
Максимова развела руками.
– Не знаю. Раньше, при мне, этого не было.
– Да? Интересно-интересно… Ну что ж, пошли искать дальше.
Выйдя в коридор, Коновалов показал жестом, чтобы все отошли. Толкнул ногой третью дверь и, громко топая, вбежал в нее.
– Ну? – спросил Романов. – Что там?
Несколько секунд Коновалов не отзывался, потом пригласил войти.
То, что Романов увидел, его нисколько не удивило. Он даже подумал о том, что было бы странно, если бы третья дверь не привела к тому месту, где ему пришлось провести десять самых ужасных часов своей жизни.
Его тюремная камера нисколько не изменилась. Из высокого узенького окошка все так же лился тусклый свет. По стенам гуляли темные тени, правда, не такие пугающие, как раньше. Часы с олимпийским мишкой на циферблате отстукивали положенное «тик-так». И только вода из крана лилась в горловину раковины полноводной шумной струей, а под раковиной рядом с медицинским скальпелем, вытянув ноги, лежал Самородов. Голова его с закрытыми глазами была повернута в сторону разрезанного запястья, из которого сочилась на пол бурая кровь.
– Сбежал-таки, твою мать! – выругался Коновалов.
Романов кивнул. Постоял над телом несколько секунд и сказал:
– Ну и ладно… Лучший суд для таких людей – злой рок… Или кара. В общем, кому как нравится… Ему нравилась кара – путь так и будет.
Он еще раз огляделся. Посмотрел на настенные часы с олимпийским мишкой на циферблате и попросил Коновалова побыть другом – дать разок-другой пальнуть по ним из милицейского пистолета.
– Все хорошо, – вздохнул Малявин. – Одно плохо: мы уже никогда не узнаем, для чего они убивали людей… Да и убивали ли?
– Убивали, убивали! Вопрос лишь в том: как?
– Ну, не знаю… А с другой стороны, им, судя по всему, человека грохнуть, как мне высморкаться. Причем неважно, кого именно: своего товарища или себя самого, – надо так надо, получай и распишись.
– Да, – вздохнул Романов. – В этом деле много непонятного.
– Ты что-то конкретно имеешь в виду? Или так, вообще?
– Я имею в виду саму историю. Что они хотели? Чего добивались? Зачем погубили столько жизней?
– Тебе лучше знать, – зевнул Малявин. – Это ж тебя Самородов старым другом называл, не меня.
– А что толку? Я за все годы знакомства встречался с ним раз пять или шесть, не больше.
– А я – один.
– Где это?
– На дне рождения Анны Дмитриевны – нашего режиссера. Где-то с полгода назад. Он там водку с Клоповым глушил.
– Кто такой Клопов?
– Краевед наш. Занимается историческими расследованиями. Недавно вот документальный фильм про Атамановку, жители которой якобы являются потомками казаков, с которыми Ермак покорял Сибирь, снял. Они там вроде останавливались, местных невест осеменяли… А до этого снял фильм о Николае Ульянине – дедушке Ленина. Все хотел доказать, что он-де происходил из наших чувашей. Для чего, непонятно. Может, чтобы мы собой пуще гордились?
В этот момент в комнату быстрым шагом вошел Коновалов. Пробурчав: «Все лясы точите, бездельники?», налил из графина полный стакан воды и залпом выпил.
– Что новенького? – спросил Малявин.
– Ничего. Артистки уехали, водку хозяйка спрятала.
– Что говорит судмедэксперт?
– Говорит, Самородов разрезал себе не только вену, но и аорту, потому и скончался быстро… С вас показания взяли?
– Давно.
– Ну, значит, скоро поедем.
На пороге появился веселый молодой человек в пиджаке и белой рубашке. Плотный, с объемистым животом, в складках которого утонул тоненький ремень, он выглядел так, словно был безумно рад всех видеть, а особенно своего непосредственного начальника Коновалова. Улыбнулся ему во весь рот и, спросив разрешения войти, протянул ладонь, в которой лежал серый невзрачный камешек размером с ноготок мизинца.
– Чего это ты мне суешь? – нахмурился тот.
– У Самородова в кармане брюк нашли.
– И что? Забыл, что я в этом деле прохожу свидетелем? Иди неси кому следует. А лучше выкинь этот мусор прямо в форточку, нечего руки марать.
Еще раз улыбнувшись, веселый молодой человек пожал плечами, дескать, как прикажете, товарищ капитан, развернулся и направился к выходу. На пороге оглянулся и, сказав, что, по словам эксперта Семеныча, этот камешек является не чем иным, как неограненным алмазом, вышел.
Коновалов несколько секунд переваривал эти слова. Потом вскочил на ноги и с криком: «А ну стой, не выбрасывай, куда пошел?», выбежал вслед за ним.
– Ну и дела, – почесал затылок Малявин. – С виду и не подумаешь, что это алмаз. Правда?
Не дождавшись ответа, попросил напомнить, о чем они только что говорили.
– О беседе Самородова с Клоповым, – ответил Романов.
– Разве? – удивился Малявин. – Да я вроде этого и не знал никогда. Хотя…
– Что?
– Думаю, беседовали они о пропавшем самолете с алмазами, если уж речь зашла о них…
Малявин на мгновенье задумался и удивленно хмыкнул: «Надо же, какое совпадение – тут алмазы, там алмазы» – и добавил, что об этом самолете Клопов прожужжал уши всем своим знакомым.
– Ну-ка, ну-ка, – заинтересовался Романов. – С этого места, пожалуйста, поподробнее.
– Да я, Вась, ничего толком и не знаю, как, впрочем, полагаю, и сам Клопов.
– Это как это?
Презрительно махнув рукой, Малявин сказал, что Клопов снимает, а точнее, заканчивает съемки документального фильма о самолете, перевозившем в конце войны алмазы с Красновишерского прииска.
– Причем, насколько я понял из его рассказов, никаких конкретных данных по этому делу у него нет. Ни то, как он исчез, ни то, где, ни при каких обстоятельствах. Доподлинно известна лишь дата вылета самолета и место, куда должен быть доставлен груз.
– Маловато будет.
– Вот я и говорю. А он, понимаешь, собрал метеорологические сводки за тот период и на их основании выдвинул гипотезу, по которой выходило, что самолет, попав в грозу, – а тогда вроде была гроза, – изменил маршрут и разбился где-то в наших краях… Представляешь?
– А ты, стало быть, считаешь, что он не мог изменить направление и разбиться?
Малявин желчно рассмеялся.
– Ты еще скажи, что это тот самый самолет, который вы нашли в тайге.
– Да, кстати, почему бы и нет?
Малявин оборвал смех. Ткнув пальцем в Романова, сказал, что алмазы с неба падают только в сказках, а в реальной жизни они становятся костью в горле тех, кто с ними имеет дело.
– Хочешь, расскажу, куда на самом деле исчез этот самолет с прииска?
– Хочу.
– Тогда не говори глупостей и слушай! Едва взлетев, он, я так думаю, повернул на юг в сторону Кавказа или Средней Азии. Приземлился на временном, сооруженном специально для этого дела аэродроме в укромном местечке, где его быстро разобрали и сожгли. Пилотов с охраной закопали, как ненужных свидетелей, а алмазы развезли по подпольным ювелирным мастерским. Там их обработали, присобачили к ним бирки с какого-нибудь государственного заводика и пустили в розницу.
Малявин замолчал. Встал, подошел к окну и сказал, что его до глубины души бесит, когда люди вроде Клопова делают себе имя и деньги на вымысле и плутовстве.
– Ведь все, что я сейчас тебе сказал, он знает не хуже меня, но все равно продолжает лепить свой фильм.
– Никита! – после небольшой паузы тихо позвал Романов. – Ты только, пожалуйста, не обижайся.
– Что?
– Гляди, что у нас получается. Самородов видел самолет в тайге. И если допустить, что камешки, которые мы случайно нашли возле него, – алмазы, можно не сомневаться: этот алмаз родом оттуда – из нашего с ним детства.
– А ты уверен, что камешки, которые вы нашли в детстве, алмазы? Они что, такие, как этот из кармана Самородова?
Романов задумчиво пожал плечами.
– Да как тебе сказать… Я, честно говоря, уж и не помню, как они выглядели. Столько лет прошло.
– Вот! Это во-первых. Во-вторых… Даже если допустить, что вы на самом деле нашли алмазы и что Самородов понял это раньше остальных, зачем он взялся усложнять себе жизнь убийствами людей из «списка восьми»? Как это объяснить?
– Ну да, – согласился Романов. – Если бы он убивал только тех, кто знал о местонахождении самолета с алмазами, было б понятно, а так… Хотя, быть может, здесь и нет никакой связи – самолет отдельно, убийства отдельно.
Малявин вернулся к столу. Сел и, лениво постукивая ногтями по столу, сказал:
– Нет, Васенька, в реальной жизни с неба на людей не алмазы – бомбы с птичьими какашками падают, и еще эта… как ее… Божья кара, вот!
В комнату вошел Коновалов. Поинтересовался, долго ли они собираются сидеть здесь.
Романов с Малявиным вскочили на ноги.
– Что, можно ехать?
– Да все, кроме вас, уже давно уехали! Одни вы остались.
Романов похлопал себя по карманам – все ли на месте. Повернулся к Малявину и спросил: как и на чем он добрался до Мыскино.
Малявин ответил: на своей машине.
– Только я в город не поеду, даже не надейся. Я на дачу. Меня там жена со вчерашнего дня ждет.
Романов обратился к Коновалову с вопросом, куда едет он.
– На работу, куда ж еще, – вздохнул тот. – Садись, подвезу.
Они вместе вышли из дома. Попрощались с Максимовой, с Малявиным, решившим перед тем, как отправиться в дорогу, подкачать колеса, и сели в милицейскую «десятку».
Дорога до города вела через лес. Разглядывая выстроившиеся вдоль обочины высокие сосны, Романов думал о самолетах – одном пропавшем, другом найденном, о схожести их судеб и о том, что схожесть судеб могла быть простым совпадением, а могла им и не быть.
Сидевший за рулем Коновалов тем временем вовсю подтрунивал над Малявиным:
– Еще один артист выискался! Кому он тут мозги пудрит? Колеса, видите ли, решил накачать! Знаем мы, кого он решил накачать. Бабник!
– Вы, Борис Сергеевич, о чем, я не понял?
– Не о чем, а о ком! О друге твоем, Никите Ивановиче.
– А, ну да.
«Никита не верит в то, что у нас под ногами рассыпаны сокровища, – подумал Романов. – Это понятно. Непонятно другое: зачем Самородову и его шайке убивать людей. Если б они, скажем, убивали тех, кто знал о местонахождении самолета с алмазами, тогда б в этом был смысл: те, кто знал, после просмотра фильма Клопова сразу б догадались, что за камни они нашли в тайге, и растрезвонили об этом всему свету. Но он-то убивал совсем других. Таких, как Нина…»
Тут Романов вспомнил, что Нина как раз таки знала, где находился самолет, и теоретически представляла для Самородова опасность.
«Тогда таких, как меня… Впрочем, я тоже не подхожу, я тоже знал… Тогда таких, как Грушина. Уж она-то тут точно ни при чем».
– А эта тоже хороша, – продолжал подтрунивать Коновалов. – Мы ее, кстати, на всякий случай проверили, и оказалось, что ее в молодости три раза насиловали. Ты представляешь, Василий, три раза! Нет, ну один раз, я понимаю, со многими случается, два тоже куда ни шло, но три! Это ж как надо было себя вести и одеваться, чтобы тебя три раза насиловали! Правда, она тогда была не замужем, и звали ее…
Собрав на лбу складки, Коновалов задумался.
– Какая же у нее была девичья фамилия? Ах да, вспомнил! Зубарева!
«Зубарева, – мысленно повторил Романов. – Вышла замуж за Максимова и стала Максимовой… Так с женщинами часто бывает».
– Скажите, – спросил он, – я так понимаю, вы всех всегда проверяете, да?
– Ну не то чтобы всех и всегда, но иногда, да, бывает.
– Тогда, быть может, вы и Грушину проверяли? Как ее девичья фамилия?
– Грушина – эта та, что пожалела денег на лечение дочери? Нет, не проверяли. А чего ее проверять? Уголовное дело по факту смерти не возбуждалось, расследование не проводилось. Да и вообще…
– Что?
– Все, что надо, нам о ней давным-давно известно.
– Откуда, если не секрет?
Коновалов неожиданно засмущался. Пожав плечами, принялся тщательно поправлять воротник куртки, зеркало заднего вида, коврик под ногами. А когда понял, что Романов не отстанет, пока не получит ответа на свой вопрос, сказал недовольным голосом о том, что иногда им – при слове «им» он с таинственным видом прочертил рукой в воздухе полукруг – приходилось оказывать ей некоторые услуги.
– Понятно, – ехидно улыбнулся Романов. – Крышевали ее, товарищ капитан. И как вы только все успеваете?
– Ну зачем так грубо: крышевали! Просто помогали слабой женщине решать мужские проблемы. Ты же сам, как бывший бизнесмен, должен знать, что это такое.
Романов тяжело вздохнул.
– Да это я так, Борис Сергеевич… Просто сказал, без претензии.
– А девичья фамилия у Ольги была, как у тебя, – Романова. Умная, скажу тебе, баба, но… Дура необыкновенная! Как, впрочем, и все бабы. Даром что бизнесменша.
Романов почувствовал, как при этих словах к горлу подступил тошнотворный комок. Вспомнил, что за Олей Романовой ухаживала еще одна жертва банды Самородова – Степа Ребко, и ему стало совсем плохо. Мысль о том, что Самородов мог убивать своих товарищей из-за алмазов, показалась ему не только ужасной на слух, но и противной на вкус.
– С тобой все в порядке? – покосившись одним глазом, спросил Коновалов.
Поднявшись выше, комок застрял между ртом и горлом.
Романов выдохнул его за пределы губ и сказал: все.
«Итак… кто там со мной тогда был? Степа Ребко, Игорь Самородов, Нина и Оля Романовы, потом еще Леня по фамилии Лёнькин, Славик, Витя, Толька. И девочка, которая позже умерла от анафилактического шока… А кто пал от рук банды Самородова? Степан Ребко, Нина Романова, Ольга Грушина, оказавшаяся Романовой, Третьяков с Кудрявцевым, не помню их имен, Леша Соловушкин и Виктор Лемтюгов… Итак, там было: Леня, Славик, Витя, Толька. Тут Леша, Виктор и… и… и…»
– Борис Сергеевич, вы не помните, как звали капитана Третьякова?
– Зачем тебе?
– Леонид? Анатолий? Вячеслав?
– Вячеслав. А что?
Романов хлопнул ладонью по панели приборов автомобиля.
– Славик, значит!
– Ты чего? – притормозил Коновалов.
– Ничего, ничего, едемте дальше… Как звали журналиста Кудрявцева?
– Не знаю.
– Узнать можете?
– Попробую.
Коновалов вынул мобильный телефон. Надолго не отрывая взгляда от дороги, набрал номер и попросил человека, ответившего на его звонок, выяснить полное имя журналиста «Свежей газеты» Кудрявцева.
Ответ последовал через три минуты.
– Анатолий Николаевич его звали, – бросив телефон на колени, сообщил Коновалов. – Одна тысяча девятьсот шестидесятого года рождения. Он?
– Кто – он?
– Ну тот, кого ты ищешь?
– С чего вы взяли, что я кого-то ищу? Никого я не ищу.
– А чего тогда спрашиваешь?
– Просто.
Романов отвернулся в сторону окна, к которому то приближались, то отскакивали растущие вдоль дороги корабельные сосны, и уперся лбом в боковое стекло.
«Вот так-так, – подумал он. – А Никита-то, дурак, говорил, что алмазы с неба не падают. Еще как падают. Все сходится: Нина Романова – это Изабелла Дзержинская. Ее троюродная сестра Оля Романова – Ольга Грушина. Витя – Виктор Лемтюгов, Толька – журналист Анатолий Кудрявцев. Славик – милиционер Вячеслав Третьяков, Леня Лёнькин…»
Романов задумался.
«Это что ж получается? Выходит, Леня Лёнькин – это Леша Соловушкин?»
– Борис Сергеевич! Вы Лешу Соловушкина, случайно, не знали?
– Как не знал! – усмехнулся Коновалов. – Пил с ним как-то в отделении, раны душевные помогал залечивать, после того как чей-то муж отхерачил его до того, что тот пока бутылку не выжрал, разогнуться не мог… Веселый был человек. Главное, не унывал никогда.
– Соловушкин – его настоящая фамилия?
– А вот не скажу!
– Почему?
– А почему ты не говоришь, для чего тебе это нужно?
Романов подумал, что Коновалов прав: пользоваться услугами человека и вместе с тем оставлять его в неведении того, для каких целей ими пользуешься, – не совсем честно.
– Это мне нужно для того, чтобы понять: все ли люди из «списка восьми» фигурировали под своими именами… Этого достаточно?
Коновалов поморщился, как будто проглотил что-то горькое, но разочарование не выказал. Сказал бодрым голосом, что перед тем, как пить с Соловушкиным водку, читал протокол правонарушения.
– И там он, как ты только что умно выразился, фигурировал под какой-то другой фамилией… не помню, правда, какой, но, помню, ужасно банальной.
– Ленькин?
– Точно! Ленькин. А Соловушкин – его артистический псевдоним… Доволен?
Романов откинулся на спинку кресла. Сложил руки на груди и, хмуро бросив: «Более чем», закрыл глаза.